Только представьте его нордическое недоумение.
Нет, с русскими-то ему сталкиваться приходилось, и не раз. Швеция, например, активно участвовала в событиях Смутного времени. По приглашению Василия IV Шуйского, и за определённое финансовое вознаграждение, Шведское королевство прислало в Россию экспедиционный корпус под командованием Якоба Понтуссона Делагарди. Делагарди сначала помог отразить от Москвы войска Тушинского вора (Лжедмитрия Второго) — а затем, когда русско-шведский союз распался, несколько лет оккупировал Великий Новгород.
Делагарди воевал на Руси не один. Русской частью войска командовал ныне забытый, но исключительно успешный полководец Михаил Васильевич Скопин-Шуйский. Он командовал войсками во время восстания Болотникова, командовал в Смутное время — и всегда успешно. В итоге, за это его... отравили.
Дело в том, что после своих побед Скопин-Шуйский стал очень популярен. А Василий Шуйский был популярен не очень. Ну а представление о сакральности царской власти — которое раньше снимало такие конфликты — было сильно подорвано. Дело ведь было после:
- первого выборного царя Бориса Годунова;
- триумфа "чудом спасшегося" Лжедмитрия I;
- безобразного поведения чудом спасшегося Лжедмитрия I;
- казни безобразного чудом спасшегося Лжедмитрия...
В общем, с представлением о сакральности было не очень хорошо. Скопин-Шуйский невольно стал претендентом на престол — и прямым соперником своего сюзерена. И хотя намерений у него таких не было, это не отменяло факта.
Скопин-Шуйский свой переход в новое качество упрямо игнорировал — как оказалось, очень зря. Переход состоялся дефакто. Действуя так, он просто дождался, что его отравили.
Здесь, мне кажется, нам всем стоит на минуту тормознуть и задуматься. Всё это, как говорится, добрым молодцам урок.
В общем,эти загадочные русские отравили своего лучшего полководца, потому что он слишком много выигрывал*. А Делагарди вскоре пришлось сменить сторону — и воевать уже не вместе с ними, а против них.
___
* Кстати, это не единственный случай: была похожая история во Франции в эпоху религиозных войн.
А пока Якоба Делагарди не пускали на панихиду, под предлогом, что иноверцам нельзя. В итоге, он пробился на отпевание чуть ли не угрозой оружия. Видимо, он Скопина-Шуйского если не полюбил — то, как минимум, очень уважал.
Даже советовал уехать из Москвы. Езжай, мол, Миша, скорее на войну. Целее будешь.
Нет, с русскими-то ему сталкиваться приходилось, и не раз. Швеция, например, активно участвовала в событиях Смутного времени. По приглашению Василия IV Шуйского, и за определённое финансовое вознаграждение, Шведское королевство прислало в Россию экспедиционный корпус под командованием Якоба Понтуссона Делагарди. Делагарди сначала помог отразить от Москвы войска Тушинского вора (Лжедмитрия Второго) — а затем, когда русско-шведский союз распался, несколько лет оккупировал Великий Новгород.
Делагарди воевал на Руси не один. Русской частью войска командовал ныне забытый, но исключительно успешный полководец Михаил Васильевич Скопин-Шуйский. Он командовал войсками во время восстания Болотникова, командовал в Смутное время — и всегда успешно. В итоге, за это его... отравили.
Дело в том, что после своих побед Скопин-Шуйский стал очень популярен. А Василий Шуйский был популярен не очень. Ну а представление о сакральности царской власти — которое раньше снимало такие конфликты — было сильно подорвано. Дело ведь было после:
- первого выборного царя Бориса Годунова;
- триумфа "чудом спасшегося" Лжедмитрия I;
- безобразного поведения чудом спасшегося Лжедмитрия I;
- казни безобразного чудом спасшегося Лжедмитрия...
В общем, с представлением о сакральности было не очень хорошо. Скопин-Шуйский невольно стал претендентом на престол — и прямым соперником своего сюзерена. И хотя намерений у него таких не было, это не отменяло факта.
Скопин-Шуйский свой переход в новое качество упрямо игнорировал — как оказалось, очень зря. Переход состоялся дефакто. Действуя так, он просто дождался, что его отравили.
Здесь, мне кажется, нам всем стоит на минуту тормознуть и задуматься. Всё это, как говорится, добрым молодцам урок.
В общем,
___
*
А пока Якоба Делагарди не пускали на панихиду, под предлогом, что иноверцам нельзя. В итоге, он пробился на отпевание чуть ли не угрозой оружия. Видимо, он Скопина-Шуйского если не полюбил — то, как минимум, очень уважал.
Даже советовал уехать из Москвы. Езжай, мол, Миша, скорее на войну. Целее будешь.
🔥6⚡2👏2😁1
Василию Шуйскому этого не простили. Думая убрать соперника, он окончательно подорвал свой авторитет, и так-то неважный. Почти как в истории с убийством Цезаря*, он убил, без преувеличений, народного героя, который только что спас Москву. И хотя доказательств не было, все были уверены, что это он.
* Цезарь Рим, конечно, не спасал — но был очень популярен из-за успешных кампаний на рубежах республики.
Василий и брат его Дмитрий стали, как сейчас говорят, крайне токсичными фигурами — и, в итоге, потеряли власть. Но битву при Клушине они успели проиграть, и польское войско второй раз заняло Москву. На царство пригласили царевича Владислава I. Как раз в этот момент откололись шведы — они-то хотели дружить против Польши, а тут получалось, что и сами русские уже "за".
И вот, через несколько месяцев Якоб Понтуссон Делагарди уже осаждает Великий Новгород. Великий Новгород Россия вернёт по Столбовскому миру в 1617, но ещё несколько городов — нет.
В этот момент история заложит вираж, который в итоге приведет к вступлению России в Северную войну, поражению под Нарвой, победе под Полтавой — и, заодно, способствует возникновению Санкт-Петербурга.
Надо же было откуда-то грозить, понимаешь!
*
Василий и брат его Дмитрий стали, как сейчас говорят, крайне токсичными фигурами — и, в итоге, потеряли власть. Но битву при Клушине они успели проиграть, и польское войско второй раз заняло Москву. На царство пригласили царевича Владислава I. Как раз в этот момент откололись шведы — они-то хотели дружить против Польши, а тут получалось, что и сами русские уже "за".
И вот, через несколько месяцев Якоб Понтуссон Делагарди уже осаждает Великий Новгород. Великий Новгород Россия вернёт по Столбовскому миру в 1617, но ещё несколько городов — нет.
В этот момент история заложит вираж, который в итоге приведет к вступлению России в Северную войну, поражению под Нарвой, победе под Полтавой — и, заодно, способствует возникновению Санкт-Петербурга.
Надо же было откуда-то грозить, понимаешь!
👍7❤3❤🔥2
Питер – по крайней мере, в самых старых районах – на редкость однородный город. Он как бы весь набран одним шрифтом, знаками одной знаковой системы — связанной с западноевропейским городом.
Но и сам этот "шрифт", которым набран город, строго говоря, существует лишь у нас в голове. Это наш образ Европы, наше опредмечивание её (трафарет!) как чего-то (а) целостного и (б) иного.
Каждый дом в европейском стиле является для нас знаком — знаком Европы. Сумма характерных элементов (длинные прямые фасады, их цвета, окна на строго одинаковых интервалах, мансарды*...) формирует целостную знаковую систему. Существует ли эта целостность для европейцев? Сомневаюсь. Точно не в том смысле, что для нас.
___
* надеюсь, я правильно назвал эту романтическую разновидность чердаков.
Для нас это особая эстетика, и мы видим её, поскольку смотрим снаружи. Все вещи здесь являются сами собой, но одновременно они — иероглифы, указывающие на что-то другое, на какой-то смысл. Смысл этот часто вполне абстрактный, бесплотный — но он присутствует.
И, во-вторых, это целый мир. Полный и замкнутый, герметичный. Взятые как иероглифы, эти вещи вписаны в некую композицию, где каждая имеет свой смысл и своё место. Все они — части единого целого, некоего порядка вещей — Космоса (по-гречески "космос" — порядок). И этот порядок тоже присутствует. За этим чувством, кстати, мы и ездим гулять по старинным городам.
Эстетика порождает присутствие — как ковёр Большого Лебовски, который задавал тон всей комнате.
Но и сам этот "шрифт", которым набран город, строго говоря, существует лишь у нас в голове. Это наш образ Европы, наше опредмечивание её (трафарет!) как чего-то (а) целостного и (б) иного.
Каждый дом в европейском стиле является для нас знаком — знаком Европы. Сумма характерных элементов (длинные прямые фасады, их цвета, окна на строго одинаковых интервалах, мансарды*...) формирует целостную знаковую систему. Существует ли эта целостность для европейцев? Сомневаюсь. Точно не в том смысле, что для нас.
___
*
Для нас это особая эстетика, и мы видим её, поскольку смотрим снаружи. Все вещи здесь являются сами собой, но одновременно они — иероглифы, указывающие на что-то другое, на какой-то смысл. Смысл этот часто вполне абстрактный, бесплотный — но он присутствует.
И, во-вторых, это целый мир. Полный и замкнутый, герметичный. Взятые как иероглифы, эти вещи вписаны в некую композицию, где каждая имеет свой смысл и своё место. Все они — части единого целого, некоего порядка вещей — Космоса (по-гречески "космос" — порядок). И этот порядок тоже присутствует. За этим чувством, кстати, мы и ездим гулять по старинным городам.
Эстетика порождает присутствие — как ковёр Большого Лебовски, который задавал тон всей комнате.
🔥4👍1
Часть 3
Забавно, но город — реальный, физический город — иногда действует как фентези-сеттинг.
Мы все знаем такие города. В Риме едят и ходят на свидания. В Нью-Йорке работают, очень спешат и ловят такси. Париж — это "праздник, который всегда с тобой".
Мне кажется, так бывает, когда возникает химия между городом и призраком. Звучит странно, да. Сейчас объясню.
Бывают какие-то странные настроения в культуре, полужелания-полупотребности, скрытые, ещё неоформленные. Нечто, чего многие могли бы хотеть — но пока не могут, потому что у этого нет образов.
Вот такие ещё-не-совсем-желания я называю "призраками". Как тот призрак Маркса и Энгельса, они "бродят по Европе" — т.е. где-то в подтексте, в трудновыразимом, невнятном — но не находят себе выражения. Потом между этим и неким местом возникает какая-то химия, какое-то соответствие, и — бац! — мы получаем город-символ, город-мечту, за которым, как за прустовской Альбертиной, стоит какой-то запрос, какая-то потребность иного рода.
Суть желания, не равная его предмету.
Забавно, но город — реальный, физический город — иногда действует как фентези-сеттинг.
Мы все знаем такие города. В Риме едят и ходят на свидания. В Нью-Йорке работают, очень спешат и ловят такси. Париж — это "праздник, который всегда с тобой".
Мне кажется, так бывает, когда возникает химия между городом и призраком. Звучит странно, да. Сейчас объясню.
Бывают какие-то странные настроения в культуре, полужелания-полупотребности, скрытые, ещё неоформленные. Нечто, чего многие могли бы хотеть — но пока не могут, потому что у этого нет образов.
Вот такие ещё-не-совсем-желания я называю "призраками". Как тот призрак Маркса и Энгельса, они "бродят по Европе" — т.е. где-то в подтексте, в трудновыразимом, невнятном — но не находят себе выражения. Потом между этим и неким местом возникает какая-то химия, какое-то соответствие, и — бац! — мы получаем город-символ, город-мечту, за которым, как за прустовской Альбертиной, стоит какой-то запрос, какая-то потребность иного рода.
Суть желания, не равная его предмету.
👍4❤3🔥2❤🔥1
Про что Рим? Рим — это всегда каникулы, лето, отпуск. Не случайно фильм Вуди Аллена Билли Уайлера называется "Римские каникулы". Он не мог называться никак иначе.
Про что Нью-Йорк? Что-то про современность. Про то, чтоб как можно ближе к центру — центру всего важного. Центру, где возникает то, что потом везде будут повторять (современность).
Про что Париж? Париж — это про угар и чад кутежа. Миф Парижа сложился в Прекрасную эпоху и Интербеллум (т.е. с конца XIX века до начала Второй мировой). Тогда это был уникальный город именно в плане развлечений: город самого изысканного, самого максимального кутежа. (Любовь вписывается в эту схему на правах детали.) Именно поэтому Париж — это "праздник, который всегда с тобой".
Конечно, всё это мифы, а не реальные города. В некоем городе, в его конкретных деталях, оседает какое-то содержание коллективного бессознательного* — как кристалл из перенасыщенного раствора.
И содержание бессознательного становится содержанием культуры.
*Обычно "это" — некое желание, но бывает и наоборот: вот есть на планете такая страна: КНДР — в ней, напротив, убедительно отложился некий страх. И туры в Северную Корею... Ну, вы поняли.)
Про что Нью-Йорк? Что-то про современность. Про то, чтоб как можно ближе к центру — центру всего важного. Центру, где возникает то, что потом везде будут повторять (современность).
Про что Париж? Париж — это про угар и чад кутежа. Миф Парижа сложился в Прекрасную эпоху и Интербеллум (т.е. с конца XIX века до начала Второй мировой). Тогда это был уникальный город именно в плане развлечений: город самого изысканного, самого максимального кутежа. (Любовь вписывается в эту схему на правах детали.) Именно поэтому Париж — это "праздник, который всегда с тобой".
Конечно, всё это мифы, а не реальные города. В некоем городе, в его конкретных деталях, оседает какое-то содержание коллективного бессознательного* — как кристалл из перенасыщенного раствора.
И содержание бессознательного становится содержанием культуры.
*
❤🔥4👍2🔥1
Это всё хорошо — но про что тогда Питер?
Если в Риме отдыхают, в Париже кутят, в Нью-Йорке обретают влияние... То что делают в Питере?
Лет 150 назад всем было очевидно: в Питере делают дела.
***
Это был Андрей Тесля, историк русской общественной мысли.
А вот что писал Виссарион Григорьевич Белинский в статье "Петербург и Москва" (1845 год):
Сегодня Питер и Москва, конечно, поменялись местами. Видимо, сама перспектива успеха делает человека (в среднем) не только деятельным/хлопотливым и деловым/запаренным (это понятно) — но и сдержанным: нацеленным на эффективность в делах, а потому склонным экономить на общении, досуге — и вообще на вещах необязательных.
Если в Риме отдыхают, в Париже кутят, в Нью-Йорке обретают влияние... То что делают в Питере?
Лет 150 назад всем было очевидно: в Питере делают дела.
Бодрый здоровый питерец, пышущий здоровьем, не говоря уже о загаре, выглядит стилистическим нарушением. (...)
Таким, однако, петербуржец стал лишь сравнительно недавно, типажи XIX века отличались скорее своей деловитостью, подчеркнутой европейскостью.
Местной выделки, разумеется, как и сам город, — старательно желавший быть Европой, (...) давая уроки европейскости остальной империи и одновременно невротично сверяясь вовне. Столица империи не располагала к меланхолии — в ней ценилась выправка, точность, исполнительность.
Разговоры были предоставлены Москве, это там, не говоря о какой-нибудь Казани, местные, например, историки могли рассуждать «о ходе русской истории», «борьбе начал» и т. п. туманных предметах (...) в Петербурге и переехавший москвич в скором времени становился, на взгляд его оставшегося на месте собрата, более похож на «немца» — особую разновидность человеческих существ, с отсеченной метафизической потребностью (жирный шрифт мой — ВВЛ).
***
Это был Андрей Тесля, историк русской общественной мысли.
А вот что писал Виссарион Григорьевич Белинский в статье "Петербург и Москва" (1845 год):
В Петербурге все служит, все хлопочет о месте или об определении на службу. В Москве вы часто можете слышать вопрос: "чем вы занимаетесь?" в Петербурге этот вопрос решительно заменен вопросом: "где вы служите?" Слово "чиновник" в Петербурге такое же типическое, как в Москве "барин", "барыня", и т. д. Чиновник - это туземец, истый гражданин Петербурга. (...)
Петербургский житель вечно болен лихорадкою деятельности; часто он в сущности делает ничего, в отличие от москвича, который ничего не делает, но "ничего" петербургского жителя для него самого всегда есть "нечто": по крайней мере он всегда знает, из чего хлопочет.
Москвичи бог их знает, как нашли тайну все на свете делать так, как в Петербурге отдыхают или ничего не делают. В самом деле, даже визит, прогулка, обед — все это петербуржец исправляет с озабоченным видом, как будто боясь опоздать или потерять дорогое время, и на все это решается он не всегда без цели и без расчета. В Москве даже солидные люди молчат только тогда, когда спят, а юноши, особенно "подающие о себе большие надежды", говорят даже и во сне, а потом даже иногда печатают (...)
Сегодня Питер и Москва, конечно, поменялись местами. Видимо, сама перспектива успеха делает человека (в среднем) не только деятельным/хлопотливым и деловым/запаренным (это понятно) — но и сдержанным: нацеленным на эффективность в делах, а потому склонным экономить на общении, досуге — и вообще на вещах необязательных.
Литрес
Русские беседы: уходящая натура — Андрей Тесля | Литрес
Русский XIX век значим для нас сегодняшних по меньшей мере тем, что именно в это время – в спорах и беседах, во взаимном понимании или непонимании – выработались тот общественный язык и та система об…
👍4😁3
Начавшийся чуть ли не как военный лагерь — императорская резиденция, сопровождавшаяся неизбежно штабом, правительством и т.д. — Петербург быстро стал городом бюрократии, служебным, казённым. А вот городом общепризнанно красивым он стал значительно позже:
Исторический центр стал таким, каким его знаем мы, только во второй половине XIX века (процитированный отрывок написан в 1870-х). Но дело не только в зданиях. Обратите внимание, мемуарист связывает две вещи: отлучки Александра I, затишье царского двора — и общее настроение (т.е. всего города). Это очень характерная деталь.
Достоевский называл Петербург "умышленный город". Созданный государственной волей, для выполнения государственных функций: царской резиденции, административного и военного центра. Как раз это видно по связи между состоянием царского двора — и "общим настроением" в городе. Лишь постепенно, понемногу вокруг этого центра вырос и органический город — живущий своей собственной жизнью.
***
Для многих современников Петербург был как тяжёлый сон, кафкианский кошмар, от которого не можешь проснуться. Никто, наверное, так остро не чувствовал это как Достоевский. Петербург для Достоевского — это вот такой город: из которого очень хочется уйти, но некуда.
Но время шло. Петербург перестал быть столицей. Карьерные возможности сместились в Москву, и здесь берёт начало другая фирменная петербуржская черта: питерская интеллигентность.
Петербург 1820-х годов и в материальном, и в нематериальном отношении был мало похож на теперешнюю столицу. Я не буду исчислять всех этих различий. Главные состояли в том, что многие великолепные здания, как Исаакиевский собор, Главный штаб, великокняжеские дворцы, или не существовали, или только начинали строиться. Это давало городу вид чего-то недоконченного. Притом наружность улиц и площадей утомляла однообразием; (...) целые, даже главные, улицы имели какой-то казарменный вид; вместо теперешнего бульвара Адмиралтейство было окружено каналом; посредине Невского проспекта, от Казанского до Аничкового моста, шёл бульвар для пешеходов, обсаженный тощими липами, (...) Михайловского дворца, площади, садика и улицы того же названия не было; это был пустырь, на котором сваливали со всей этой части города мусор и всякий сор. Население было наполовину меньше теперешнего; общее настроение было невеселое: это были последние годы царствования Александра I, ознаменованные затишьем Царского двора и частыми продолжительными отлучками Государя на европейские конгрессы (...)
Исторический центр стал таким, каким его знаем мы, только во второй половине XIX века (процитированный отрывок написан в 1870-х). Но дело не только в зданиях. Обратите внимание, мемуарист связывает две вещи: отлучки Александра I, затишье царского двора — и общее настроение (т.е. всего города). Это очень характерная деталь.
Достоевский называл Петербург "умышленный город". Созданный государственной волей, для выполнения государственных функций: царской резиденции, административного и военного центра. Как раз это видно по связи между состоянием царского двора — и "общим настроением" в городе. Лишь постепенно, понемногу вокруг этого центра вырос и органический город — живущий своей собственной жизнью.
***
Для многих современников Петербург был как тяжёлый сон, кафкианский кошмар, от которого не можешь проснуться. Никто, наверное, так остро не чувствовал это как Достоевский. Петербург для Достоевского — это вот такой город: из которого очень хочется уйти, но некуда.
Но время шло. Петербург перестал быть столицей. Карьерные возможности сместились в Москву, и здесь берёт начало другая фирменная петербуржская черта: питерская интеллигентность.
Литрес
Русские беседы: уходящая натура — Андрей Тесля | Литрес
Русский XIX век значим для нас сегодняшних по меньшей мере тем, что именно в это время – в спорах и беседах, во взаимном понимании или непонимании – выработались тот общественный язык и та система об…
❤6🤩1
Любая столица стягивает на себя ресурсы — в том числе, интеллектуальные. Попросту говоря, сюда переезжают самые талантливые и/или амбициозные — а те, у кого всё получилось, здесь и остаются. И теперь, когда из города перенесли столицу — в нём осталась масса очень образованного населения.
У бывшей столицы остался интеллектуальный потенциал — причём такой, что с ним не мог сравниться ни один другой город России. Да, были и Москва, и Казань, и Харьков, и Киев — но всё же относительно Петербурга они все отставали. А новая власть пыталась максимально ускорить научно-техническое развитие страны — и потому стремилась использовать все такого рода ресурсы.
Петербургская интеллигенция хоть и поредела от потрясений Первой мировой и Гражданской — но очень многие всё-таки остались. Оказалось, совершенно закономерно, что по совокупному уровню квалификации Ленинград даёт фору любому другому городу СССР.
В результате, с переносом столицы, накопление интеллектуального потенциала не остановилось. Да, из города теперь больше уезжали — как, например, уехал в Москву Н.Н. Семёнов, ученик А.Ф. Иоффе и один из основателей МФТИ — но по-прежнему очень много приезжали. Приезжали учиться, приезжали работать. Приезжали, наверное, и просто жить.
***
Интеллигентность, просвещённость города стала его брендом — и внешним, и внутренним. Ленинградцы гордились своей интеллигентностью. Они знали, что в этом смысле они по-прежнему живут в исключительном, уникальном городе. Знание, просвещение, культура стали тем большим смыслом, вокруг которого строился новый городской миф.
Вдобавок к этому, научная интеллигенция в СССР была, конечно, привилегированной социальной группой. Зарплаты в науке — при наличии степени — были вполне неплохими, ну а если степень докторская — то уже сильно выше среднего. Плюс разные немонетарные льготы (дачи, путёвки, вот это всё). Так что к престижу духовному добавлялся престиж материальный.
Неудивительно, что у ленинградской интеллигенции— по крайней мере, в её самой устоявшейся (established) части — сложилось сознание собственной исключительности — и дополняющий его миф*. Это его эхо мы слышим в разговорах о "настоящем петербуржце". Главным признаком принадлежности стала интеллигентность поведения: тонкое чувство такта и знание этикетных норм.
*Сразу скажу: на мой взгляд, в этом нет ничего плохого. Людям нужно чем-то гордиться — и у всех есть какая-то священная история, возводящая их особые, удивительные свойства к легендарным предкам, местам или событиям.
У бывшей столицы остался интеллектуальный потенциал — причём такой, что с ним не мог сравниться ни один другой город России. Да, были и Москва, и Казань, и Харьков, и Киев — но всё же относительно Петербурга они все отставали. А новая власть пыталась максимально ускорить научно-техническое развитие страны — и потому стремилась использовать все такого рода ресурсы.
Петербургская интеллигенция хоть и поредела от потрясений Первой мировой и Гражданской — но очень многие всё-таки остались. Оказалось, совершенно закономерно, что по совокупному уровню квалификации Ленинград даёт фору любому другому городу СССР.
В результате, с переносом столицы, накопление интеллектуального потенциала не остановилось. Да, из города теперь больше уезжали — как, например, уехал в Москву Н.Н. Семёнов, ученик А.Ф. Иоффе и один из основателей МФТИ — но по-прежнему очень много приезжали. Приезжали учиться, приезжали работать. Приезжали, наверное, и просто жить.
***
Интеллигентность, просвещённость города стала его брендом — и внешним, и внутренним. Ленинградцы гордились своей интеллигентностью. Они знали, что в этом смысле они по-прежнему живут в исключительном, уникальном городе. Знание, просвещение, культура стали тем большим смыслом, вокруг которого строился новый городской миф.
Вдобавок к этому, научная интеллигенция в СССР была, конечно, привилегированной социальной группой. Зарплаты в науке — при наличии степени — были вполне неплохими, ну а если степень докторская — то уже сильно выше среднего. Плюс разные немонетарные льготы (дачи, путёвки, вот это всё). Так что к престижу духовному добавлялся престиж материальный.
Неудивительно, что у ленинградской интеллигенции— по крайней мере, в её самой устоявшейся (established) части — сложилось сознание собственной исключительности — и дополняющий его миф*. Это его эхо мы слышим в разговорах о "настоящем петербуржце". Главным признаком принадлежности стала интеллигентность поведения: тонкое чувство такта и знание этикетных норм.
*
❤8
Не совсем очевидно, но именно XX век оказался для ленинградской интеллигенции её Золотым веком. Это было не особо заметно в моменте — потому что творческий расцвет сопровождался чередой тяжелых и невыразимо тяжёлых событий: война (Первая мировая), революция и Гражданская, проработки и репрессии 30-х, Великая Отечественная, Блокада... Относительно спокойной была вторая половина, но и она была, конечно, не безоблачной.
Тем упрямее факт: когда оглядываешься назад и видишь, сколько сделано в науке ленинградцами и их учениками, масштаб поражает. Атомный проект (Курчатов, Семёнов, Иоффе*) — корнями уходит именно в ленинградскую университетскую среду. Ленинградская математическая школа (Канторович, два Перельмана (отец и сын)) — была, возможно, сильнейшей в Союзе. Медицина, океанология, полярные исследования, космос, кибернетика, электроника — везде у ленинградцев полно заслуг.
____
*Я перечисляю только знаковые фигуры, не претендуя на полноту.
Гуманитариям повезло меньше: их, как известно, заставляли везде и без всяких изменений применять некоторые теоретические схемы из XIX века, а за отклонение от них наказывали. Результаты, в целом, очень печальные — как минимум, в плане упущенных возможностей. Но даже так получилось достойно: литературоведение (Шкловский, Тынянов, Гинзбург), история (Лихачёв и множество других), фольклор и семиотика (Пропп, Лотман**), психология — и, конечно, искусствоведение: богатство культурных артефактов затребовало огромное количество профильных специалистов и учреждений, начиная с легендарного Эрмитажа.
____
** Лотман работал в Тарту, но родился и вырос в Ленинграде.
***
С Перестройкой всё опять поменялось. Материальный престиж исчез, остался только духовный — да и он-то заметно сдулся. Вполне ожидаемо, непременным атрибутом интеллигентности стали меланхолия — и некоторое высокомерие — везде и во все времена свойственные бывшим:
Такое же настроение есть в речах потомков хлопковой аристократии американского Юга*. Былое величие рождает рессентимент; интеллектуальная культура превращает его в утонченный самоанализ. Интеллектуальная утонченность становится средством оградить свой круг от случайных людей; а свой круг — средством сохранить величие хотя бы психологически, в форме общей памяти, общих ритуалов, общих разговоров, которые чужим не понять. Чувство собственного превосходства становится убежищем, поплавком, опиумом для немногих.
___
* у которых брал интервью для книги "A Turn in the South" великолепный В.С. Найпол (V.S. Naipaul).
Что-то такое мне видится и в интеллигентской меланхолии. В Петербурге — учитывая его статус самого интеллигентного города страны — эту тенденция как под лупой: её видно подробно, в деталях, несколько преувеличенно.
Тем упрямее факт: когда оглядываешься назад и видишь, сколько сделано в науке ленинградцами и их учениками, масштаб поражает. Атомный проект (Курчатов, Семёнов, Иоффе*) — корнями уходит именно в ленинградскую университетскую среду. Ленинградская математическая школа (Канторович, два Перельмана (отец и сын)) — была, возможно, сильнейшей в Союзе. Медицина, океанология, полярные исследования, космос, кибернетика, электроника — везде у ленинградцев полно заслуг.
____
*
Гуманитариям повезло меньше: их, как известно, заставляли везде и без всяких изменений применять некоторые теоретические схемы из XIX века, а за отклонение от них наказывали. Результаты, в целом, очень печальные — как минимум, в плане упущенных возможностей. Но даже так получилось достойно: литературоведение (Шкловский, Тынянов, Гинзбург), история (Лихачёв и множество других), фольклор и семиотика (Пропп, Лотман**), психология — и, конечно, искусствоведение: богатство культурных артефактов затребовало огромное количество профильных специалистов и учреждений, начиная с легендарного Эрмитажа.
____
**
***
С Перестройкой всё опять поменялось. Материальный престиж исчез, остался только духовный — да и он-то заметно сдулся. Вполне ожидаемо, непременным атрибутом интеллигентности стали меланхолия — и некоторое высокомерие — везде и во все времена свойственные бывшим:
Петербург – город меланхолии. Все в нем располагает к этому, начиная с литературных образов вплоть до климата, накладывающего на все печать разрушения – с бледных лиц до интонации в разговоре, избегающей повышать голос, то ли вследствие воспитания, то ли из-за простуды и опасения повредить и так безнадежно ослабленные голосовые связки.
Бодрый здоровый питерец, пышущий здоровьем, не говоря уже о загаре, выглядит стилистическим нарушением. Довольство жизнью и довольство собой – неуместно, равно как и в окружающих, о чем охлаждающая интонация и сарказм не замедлят им напомнить, а тех спасти сможет лишь невосприимчивость: питерец слишком воспитан, чтобы говорить прямо, а косвенное высказывание, к его несчастью, хорошо действует лишь на таких же, как он сам. Впрочем, это позволяет различать «настоящих петербуржцев» от «ненастоящих», независимо от места их рождения (...)
Такое же настроение есть в речах потомков хлопковой аристократии американского Юга*. Былое величие рождает рессентимент; интеллектуальная культура превращает его в утонченный самоанализ. Интеллектуальная утонченность становится средством оградить свой круг от случайных людей; а свой круг — средством сохранить величие хотя бы психологически, в форме общей памяти, общих ритуалов, общих разговоров, которые чужим не понять. Чувство собственного превосходства становится убежищем, поплавком, опиумом для немногих.
___
*
Что-то такое мне видится и в интеллигентской меланхолии. В Петербурге — учитывая его статус самого интеллигентного города страны — эту тенденция как под лупой: её видно подробно, в деталях, несколько преувеличенно.
👍7
Часть 4
Что же присутствует в современном Петербурге? Или, если хотите, кто?
Присутствует облик Европы — какой она предстала, нашему, внешнему взгляду. Романтическая вовлечённость (limerence) в этот образ — и в его бюргерском (круассаны! аккуратные домики!), и в державном аспекте (римские кони! и венки! и колоннады... всё будет римское! всё!!!)
Присутствует Пётр. Унаследованная им от отца длинная государственная воля. Воля России быть, несмотря на проблемы, которые никогда не заканчиваются, и поражения, порой уэ такие тяжёлые, что, кажется, всё, сливай воду, приехали.
Присутствует всякая начальственная дичь (церковь в полосочку — а почему бы и нет?!).
Присутствует дух казённый, одновременно разумно-основательный и пугающе-отвратительный, затхлый, мёртвый дух.
Присутствует русский дворянский пафос XIX века: тираноборческий, республиканский — и одновременно державный. Поражает, сколько было в этой дворянской стихии противоречий — и насколько она при этом органична.
Присутствует разночинец и студент. Неустроенный, умный и нервический. (Впрочем, не всегда такой уж и умный.)
Присутствует — но приглушенно, как сквозь вату — рядовой чиновник и военный. Самый многочисленный и самый немой. (Все эти казармы, склады...)
Присутствует — но совсем смутно — след России допетровской. Православные церкви — те, что с луковками — выглядят в этом окружении настолько чужими, что невольно напоминают о том огромном, что город собой заслоняет: бесконечные фасады больниц и училищ, лютеранские церкви, римские бюсты.
Присутствует ленинградский интеллигент и его недавний золотой век: почти весь громадный питерский музейный комплекс — это его след. Мы смотрим на Северную столицу его учёными глазами.
Присутствует современность во всей её пестроте: от мигрантов, кладущих асфальт — до Новой Голландии, превращённой в образцовое хипстерское место.
Не то, чтобы всё это было необходимым условием для двухдневной поездки. Но если начал воскрешать мертвецов — бывает трудно остановиться.
***
Стилистическая цельность города оборачивается сплошными противоречиями. Откладываешь круассан, выходишь из кафе Le Moujik — и реальность напоминает о себе. Реальность, в отличие от фентезийной вселенной, от состояния, которое наводит эстетика — никогда не является замкнутой, герметичной, целостной.
Реальность — всегда недострой. Из неё всегда тянутся нити к каким-то другим историям, и если идти по ним достаточно долго, обнаруживаешь неразрешенные конфликты, незаконченные сюжеты, нестыкуемые смыслы —и ложность любых обобщений, экстраполяций, любого вчитывания во Вселенную какого-то духа, смысла или направления.
Но делать (человеку) на этом краю Вселенной совершенно нечего — разве что любоваться её дикой красотой. И мы возвращаемся в человеческий мир, с его порядком, направлением и смыслом — да, человеческими, слишком человеческими — потому что только в нем человек может жить и действовать.
Что же присутствует в современном Петербурге? Или, если хотите, кто?
Присутствует облик Европы — какой она предстала, нашему, внешнему взгляду. Романтическая вовлечённость (limerence) в этот образ — и в его бюргерском (круассаны! аккуратные домики!), и в державном аспекте (римские кони! и венки! и колоннады... всё будет римское! всё!!!)
Присутствует Пётр. Унаследованная им от отца длинная государственная воля. Воля России быть, несмотря на проблемы, которые никогда не заканчиваются, и поражения, порой уэ такие тяжёлые, что, кажется, всё, сливай воду, приехали.
Присутствует всякая начальственная дичь (церковь в полосочку — а почему бы и нет?!).
Присутствует дух казённый, одновременно разумно-основательный и пугающе-отвратительный, затхлый, мёртвый дух.
Присутствует русский дворянский пафос XIX века: тираноборческий, республиканский — и одновременно державный. Поражает, сколько было в этой дворянской стихии противоречий — и насколько она при этом органична.
Присутствует разночинец и студент. Неустроенный, умный и нервический. (Впрочем, не всегда такой уж и умный.)
Присутствует — но приглушенно, как сквозь вату — рядовой чиновник и военный. Самый многочисленный и самый немой. (Все эти казармы, склады...)
Присутствует — но совсем смутно — след России допетровской. Православные церкви — те, что с луковками — выглядят в этом окружении настолько чужими, что невольно напоминают о том огромном, что город собой заслоняет: бесконечные фасады больниц и училищ, лютеранские церкви, римские бюсты.
Присутствует ленинградский интеллигент и его недавний золотой век: почти весь громадный питерский музейный комплекс — это его след. Мы смотрим на Северную столицу его учёными глазами.
Присутствует современность во всей её пестроте: от мигрантов, кладущих асфальт — до Новой Голландии, превращённой в образцовое хипстерское место.
Не то, чтобы всё это было необходимым условием для двухдневной поездки. Но если начал воскрешать мертвецов — бывает трудно остановиться.
***
Стилистическая цельность города оборачивается сплошными противоречиями. Откладываешь круассан, выходишь из кафе Le Moujik — и реальность напоминает о себе. Реальность, в отличие от фентезийной вселенной, от состояния, которое наводит эстетика — никогда не является замкнутой, герметичной, целостной.
Реальность — всегда недострой. Из неё всегда тянутся нити к каким-то другим историям, и если идти по ним достаточно долго, обнаруживаешь неразрешенные конфликты, незаконченные сюжеты, нестыкуемые смыслы —и ложность любых обобщений, экстраполяций, любого вчитывания во Вселенную какого-то духа, смысла или направления.
Но делать (человеку) на этом краю Вселенной совершенно нечего — разве что любоваться её дикой красотой. И мы возвращаемся в человеческий мир, с его порядком, направлением и смыслом — да, человеческими, слишком человеческими — потому что только в нем человек может жить и действовать.
❤4👍1
Эстетика порождает присутствие, но она же всегда тяготеет к созданию замкнутого, герметичного мира. Неподходящие элементы фильтруются и затушевываются, подходящие подчеркиваются и выделяются. Поэтому там, где эстетика, где она навевает на нас свои сны, наводит на нас свои состояния (частный случай «производящего произведения» по Мамардашвили) — там опасность обмана, очарования. Опасность подмены реального мира фентезийной вселенной по его мотивам.
Но такое «фентезирование» — априорная форма нашего понимания мира. И, как с другими априорными формами (временем, пространством и т.п.), мы одновременно ей пользуемся — и пытаемся преодолеть её ограничения.
Удачный фентезийный мир всегда замкнут. Все элементы в нем плотно подогнаны друг к другу, они поддерживают и дополняют друг друга, закрывая друг другу все «валентности». Эльфы порождают орков, ковбои — индейцев, чужие — своих (и наоборот). Если в мире есть лишний элемент, не вписанный в круговую поруку взаимного порождения, мы это чувствуем, как чувствуем нарушение симметрии.
Фентезирование истории неизбежно. Любой исторический период, если смотришь с достаточно расстояния, начинает превращаться в фентези-вселенную. Красные порождают белых, а белые — красных; прогресс порождает реакцию и так далее. Исторические фигуры и явления постепенно скрываются в тени своих драматических функций. При том, что эти функции зависят от того, как «закрутил» нарратив мастер-рассказчик.
***
Этот процесс не фатален, правда. Чем дальше мы удаляемся от событий, тем лучше их видит история. Открываются новые источники, проводится их анализ, приходят к общему знаменателю научные дискуссии. Историческая наука медленно, с трудом возвращает нам истину факта — при условии, что у неё есть достаточный авторитет, чтобы спорить с общеизвестным.
Проблема в том, что жить в истине факта невозможно. Сама по себе, она лишь евклидовская дичь, и жить по ней — да, невозможно. Даже если когда-нибудь мы восстановим истину факта во всей полноте, в тот же миг, когда мы начнем её осмыслять, мы начнем плести вокруг неё мифический нарратив. То есть, собирать новую фентезийную вселенную. Повторю, «фентезирование» — априорная форма нашего понимания истории. В истории должно быть драматическое напряжение, какой-то сквозной сюжет и, самое главное, атмосфера — за которой, на самом деле, всегда стоят и смыслы, и ценности. Этого просит душа, одной истины факта ей недостаточно.
Приезжая в эстетически богатый город, мы попадаем под удар его очарования. Старинные города, эстетически богатые города, наводят на нас состояния. Отсюда и рождаются все мифологии: что римская, что нью-йоркская, что петербургская. Они создают присутствие – но чего? Очень просто: присутствует интимное содержание мифических вселенных, какие-то их вибрации, их настроение. За этим мы и приезжаем, собственно.
Эстетическое очарование – как Матрица. Оно затягивает и удовлетворяет все ваши потребности – и ощущается это вполне реально. Только внимательность к деталям и случайное везение – церковь в полосочку, например – может помочь заметить, что что-то не так.
Загвоздка в том, что, в отличие от Матрицы, из него просто некуда выйти. Вернее, выйти из него можно, а вот переехать — некуда. И тогда, открыв неуютный, но истинный внешний мир, и узнав, что в вашем, оказывается, пересекаются параллельные прямые, 2х2 = 4,0015, а сумма углов треугольника — 181 градус, приходится вернуться в ту же самую квартирку, из которой вы с таким усилием вышли.
Но такое «фентезирование» — априорная форма нашего понимания мира. И, как с другими априорными формами (временем, пространством и т.п.), мы одновременно ей пользуемся — и пытаемся преодолеть её ограничения.
Удачный фентезийный мир всегда замкнут. Все элементы в нем плотно подогнаны друг к другу, они поддерживают и дополняют друг друга, закрывая друг другу все «валентности». Эльфы порождают орков, ковбои — индейцев, чужие — своих (и наоборот). Если в мире есть лишний элемент, не вписанный в круговую поруку взаимного порождения, мы это чувствуем, как чувствуем нарушение симметрии.
Фентезирование истории неизбежно. Любой исторический период, если смотришь с достаточно расстояния, начинает превращаться в фентези-вселенную. Красные порождают белых, а белые — красных; прогресс порождает реакцию и так далее. Исторические фигуры и явления постепенно скрываются в тени своих драматических функций. При том, что эти функции зависят от того, как «закрутил» нарратив мастер-рассказчик.
***
Этот процесс не фатален, правда. Чем дальше мы удаляемся от событий, тем лучше их видит история. Открываются новые источники, проводится их анализ, приходят к общему знаменателю научные дискуссии. Историческая наука медленно, с трудом возвращает нам истину факта — при условии, что у неё есть достаточный авторитет, чтобы спорить с общеизвестным.
Проблема в том, что жить в истине факта невозможно. Сама по себе, она лишь евклидовская дичь, и жить по ней — да, невозможно. Даже если когда-нибудь мы восстановим истину факта во всей полноте, в тот же миг, когда мы начнем её осмыслять, мы начнем плести вокруг неё мифический нарратив. То есть, собирать новую фентезийную вселенную. Повторю, «фентезирование» — априорная форма нашего понимания истории. В истории должно быть драматическое напряжение, какой-то сквозной сюжет и, самое главное, атмосфера — за которой, на самом деле, всегда стоят и смыслы, и ценности. Этого просит душа, одной истины факта ей недостаточно.
Приезжая в эстетически богатый город, мы попадаем под удар его очарования. Старинные города, эстетически богатые города, наводят на нас состояния. Отсюда и рождаются все мифологии: что римская, что нью-йоркская, что петербургская. Они создают присутствие – но чего? Очень просто: присутствует интимное содержание мифических вселенных, какие-то их вибрации, их настроение. За этим мы и приезжаем, собственно.
Эстетическое очарование – как Матрица. Оно затягивает и удовлетворяет все ваши потребности – и ощущается это вполне реально. Только внимательность к деталям и случайное везение – церковь в полосочку, например – может помочь заметить, что что-то не так.
Загвоздка в том, что, в отличие от Матрицы, из него просто некуда выйти. Вернее, выйти из него можно, а вот переехать — некуда. И тогда, открыв неуютный, но истинный внешний мир, и узнав, что в вашем, оказывается, пересекаются параллельные прямые, 2х2 = 4,0015, а сумма углов треугольника — 181 градус, приходится вернуться в ту же самую квартирку, из которой вы с таким усилием вышли.
👍4❤2🐳1
Чьё присутствие в Петербурге совсем не ощущается — это люди физического труда.
Странное дело: здесь возникает ощущение, что интеллектуальный труд — всё красивое, умное, утончённое — как бы живёт на отдельной планете. "Кучу дров возле мраморного палаццо", о которой когда-то писал Достоевский, давно убрали. Крейсер «Аврора» выглядит буйным демаршем деревенской родни на празднике в профессорской семье. Эстетика дворцов и театров, эстетика богатства и высокой культуры, намекающей на обильный досуг — довлеет надо всем, выдавливая чуждые элементы, насколько возможно.
Даже городской военкомат в Петербурге расположен в стильном гранитном особняке в стиле "модерн", 1903 года постройки. Как вам это понравится? Хотя красная казённая табличка с золочёными буквами казённым шрифтом, конечно, нарушает эстетику — и частично возвращает на грешную землю.
Но, в целом, Некрасовский мужик, строивший железную дорогу в знаменитом стихотворении, по-прежнему в Питере отсутствует — и даже больше, чем когда-либо. Хочется воскликнуть, вместе с некрасовским героем:
— Кто всё это построил, папенька?
— Граф Пётр Андреевич Клейнмихель, душенька!
***
Причем, кажется, такой эффект производит сама по себе концентрация культуры. Дворцы смотрят на дворцы, музеи — на музеи. Всё соединяется в органическую картину, которая субъективно, психологически, не требует никакой поддержки, никакого дополнения. Органическая замкнутость знаковой системы оборачивается тем, что из неё выпадают, вытесняются несовместимые с ней элементы.
Как не может быть правдоподобных крестьян в фентезийной вселенной с эльфами и феями — так же не может быть мужика в герметичной вселенной парадно-эстетичного Петербурга. Не может быть по эстетическим причинам: потому, что там всё волшебное — и так должно быть для целостности вселенной. Слишком много жизы – и разрушится всё, расползётся по швам как дешёвый китайский спорткостюм.
Даже вводя в неё прозу жизни, мы невольно её художественно преобразуем. Находим в ней какую-то сущность, и эстетизируем весь образ в этом ключе. Как трактирщики в фентезийных повестях. Как хоббиты у Толкина — которые, конечно, английские селяне, но сильно романтизированные.
В общем, не могло быть в Петербурге мужика. Это заявляю и на том стою крепко. Вы представляете, какая это была бы безвкусица?
Странное дело: здесь возникает ощущение, что интеллектуальный труд — всё красивое, умное, утончённое — как бы живёт на отдельной планете. "Кучу дров возле мраморного палаццо", о которой когда-то писал Достоевский, давно убрали. Крейсер «Аврора» выглядит буйным демаршем деревенской родни на празднике в профессорской семье. Эстетика дворцов и театров, эстетика богатства и высокой культуры, намекающей на обильный досуг — довлеет надо всем, выдавливая чуждые элементы, насколько возможно.
Даже городской военкомат в Петербурге расположен в стильном гранитном особняке в стиле "модерн", 1903 года постройки. Как вам это понравится? Хотя красная казённая табличка с золочёными буквами казённым шрифтом, конечно, нарушает эстетику — и частично возвращает на грешную землю.
Но, в целом, Некрасовский мужик, строивший железную дорогу в знаменитом стихотворении, по-прежнему в Питере отсутствует — и даже больше, чем когда-либо. Хочется воскликнуть, вместе с некрасовским героем:
— Кто всё это построил, папенька?
— Граф Пётр Андреевич Клейнмихель, душенька!
***
Причем, кажется, такой эффект производит сама по себе концентрация культуры. Дворцы смотрят на дворцы, музеи — на музеи. Всё соединяется в органическую картину, которая субъективно, психологически, не требует никакой поддержки, никакого дополнения. Органическая замкнутость знаковой системы оборачивается тем, что из неё выпадают, вытесняются несовместимые с ней элементы.
Как не может быть правдоподобных крестьян в фентезийной вселенной с эльфами и феями — так же не может быть мужика в герметичной вселенной парадно-эстетичного Петербурга. Не может быть по эстетическим причинам: потому, что там всё волшебное — и так должно быть для целостности вселенной. Слишком много жизы – и разрушится всё, расползётся по швам как дешёвый китайский спорткостюм.
Даже вводя в неё прозу жизни, мы невольно её художественно преобразуем. Находим в ней какую-то сущность, и эстетизируем весь образ в этом ключе. Как трактирщики в фентезийных повестях. Как хоббиты у Толкина — которые, конечно, английские селяне, но сильно романтизированные.
В общем, не могло быть в Петербурге мужика. Это заявляю и на том стою крепко. Вы представляете, какая это была бы безвкусица?
🔥4👍1
Часть 5
Через пару дней после возвращения я нашел на парковке свою разбитую машину.
Обшивка задней двери скомкана как лист бумаги; левое заднее крыло промято внутрь — как будто машина втянула щёку, чтобы сделать "чпок".
Это было моё первое серьёзное ДТП — и даже его я пропустил. Авария случилась днём, пока я был на работе. Но мне повезло: на месте ДТП была камера и свидетельница — женщина со стойки какого-то хостела.
Моя машина стояла на парковке — но прямо перед этим местом дорога круто поворачивала. Правда, вылететь с поворота можно было только неплохо разогнавшись. Женщина со стойки сказала, что за рулём была какая-то бабушка. "Нда... — подумал я, — Бабуля любит скорость..."
Через пару дней после возвращения я нашел на парковке свою разбитую машину.
Обшивка задней двери скомкана как лист бумаги; левое заднее крыло промято внутрь — как будто машина втянула щёку, чтобы сделать "чпок".
Это было моё первое серьёзное ДТП — и даже его я пропустил. Авария случилась днём, пока я был на работе. Но мне повезло: на месте ДТП была камера и свидетельница — женщина со стойки какого-то хостела.
Моя машина стояла на парковке — но прямо перед этим местом дорога круто поворачивала. Правда, вылететь с поворота можно было только неплохо разогнавшись. Женщина со стойки сказала, что за рулём была какая-то бабушка. "Нда... — подумал я, — Бабуля любит скорость..."
❤3🤯1💔1
Машину, конечно, было жалко. Ещё сильнее было жалко себя: какого хера?! Я же всё сделал правильно!
Чувство становилось сильнее по мере того, как я делал все эти незапланированные дела: съездить в ГАИ, показать машину жестянщику, оценить стоимость ущерба... Меня расстраивало даже не то, что это случилось — а то, что теперь этим нужно было заниматься.
Но делать было нечего, и я поехал в страховую.
***
В свободное от работы время она явно на чем-то торчала. Специфическая бело-синюшная кожа, крайняя худоба, мимический тик — прямо скажем, довольно говорящая внешность. Плюс ярко-алый брючный костюм, под которым предательски поблёскивал пирсинг – не совсем типичный прикид для менеджера страховой компании.
Королева дискотеки уверяла, что документы в таком виде подать нельзя: в справке о ДТП не проставлено время происшествия... Я стребовал с неё официальный запрос в ГАИ — и вышел пройтись, чтобы унять филантропию.
Чувство становилось сильнее по мере того, как я делал все эти незапланированные дела: съездить в ГАИ, показать машину жестянщику, оценить стоимость ущерба... Меня расстраивало даже не то, что это случилось — а то, что теперь этим нужно было заниматься.
Но делать было нечего, и я поехал в страховую.
***
В свободное от работы время она явно на чем-то торчала. Специфическая бело-синюшная кожа, крайняя худоба, мимический тик — прямо скажем, довольно говорящая внешность. Плюс ярко-алый брючный костюм, под которым предательски поблёскивал пирсинг – не совсем типичный прикид для менеджера страховой компании.
Королева дискотеки уверяла, что документы в таком виде подать нельзя: в справке о ДТП не проставлено время происшествия... Я стребовал с неё официальный запрос в ГАИ — и вышел пройтись, чтобы унять филантропию.
❤4😁3
Последняя задача любого путешественника — вернуться домой. Слишком часто именно своя жизнь, своё место, жизнь в этом контексте — не воспринимается как в полном смысле человеческая. Неужели это всё, что меня ждёт?
Жить без амбиции, без мечты — скучно, а с мечтой — мучительно. Каждый раз, когда ломается машина, течёт стиралка, приходит какой-нибудь странный счёт, с которым нужно разбираться — впадаешь в раздрай от чувства, что теряешь время. Неприятное чувство, что ты чего-то не успеваешь, усиливается до предела — и ты впадаешь в агонию, в жуткий приступ мизантропии — готовый накричать на ребёнка, нагрубить родне, посраться со всеми на работе...
Самое стыдное в этом всём то, что если спросить себя: а ЧТО ИМЕННО я не успеваю? — не сможешь ответить внятно. Хочется то ли стать кем-то великим, то ли спасти мир... Неадекватная грандиозность этих юношеских мечтаний угнетает: вдобавок к напряжению наваливается стыд. Отчасти он отменяет нервозность, но облегчением это не назовёшь.
И вот на пике этой агонии я оказался на Преображенском кладбище. Высоченные деревья давали прохладную тень. Слева и справа толпились могильные камни — сырые, серые, слегка грязноватые. Смешиваясь с кустами и оградами, они уходили куда-то вдаль, постепенно сливаясь в вяло светящуюся изумрудную массу.
Жить без амбиции, без мечты — скучно, а с мечтой — мучительно. Каждый раз, когда ломается машина, течёт стиралка, приходит какой-нибудь странный счёт, с которым нужно разбираться — впадаешь в раздрай от чувства, что теряешь время. Неприятное чувство, что ты чего-то не успеваешь, усиливается до предела — и ты впадаешь в агонию, в жуткий приступ мизантропии — готовый накричать на ребёнка, нагрубить родне, посраться со всеми на работе...
Самое стыдное в этом всём то, что если спросить себя: а ЧТО ИМЕННО я не успеваю? — не сможешь ответить внятно. Хочется то ли стать кем-то великим, то ли спасти мир... Неадекватная грандиозность этих юношеских мечтаний угнетает: вдобавок к напряжению наваливается стыд. Отчасти он отменяет нервозность, но облегчением это не назовёшь.
И вот на пике этой агонии я оказался на Преображенском кладбище. Высоченные деревья давали прохладную тень. Слева и справа толпились могильные камни — сырые, серые, слегка грязноватые. Смешиваясь с кустами и оградами, они уходили куда-то вдаль, постепенно сливаясь в вяло светящуюся изумрудную массу.
❤5👍2
Между грудами памятников вились узкие кривые дорожки. Я прошёл мимо памятника Алексею Баталову. Вспомнились "Девять дней одного года":
— Ты бомбу делал?
— Делал. А если б мы её не сделали, не было бы у нас с тобой этого разговора, батя — и половины человечества тоже.
Памятники выглядели весомо и сдержанно — как и положено, наверное, выглядеть тому, что указывает на вечность. И всё же что-то было не так. Вдруг я понял, что разрушает образ: пыль. Пыль на них была самой обычной — такой же как на улице, на автобусной остановке, на стройке, на моей разбитой машине.
Даже смерть не давала спасения от обыденности.
— Ты бомбу делал?
— Делал. А если б мы её не сделали, не было бы у нас с тобой этого разговора, батя — и половины человечества тоже.
Памятники выглядели весомо и сдержанно — как и положено, наверное, выглядеть тому, что указывает на вечность. И всё же что-то было не так. Вдруг я понял, что разрушает образ: пыль. Пыль на них была самой обычной — такой же как на улице, на автобусной остановке, на стройке, на моей разбитой машине.
Даже смерть не давала спасения от обыденности.
❤🔥5
И всё-таки здесь было легче. Мягкий шелест капель, разбивавшихся о кроны где-то наверху. Сырой зеленоватый полумрак. Было такое чувство, что само время поставлено на паузу. Говорят, за этим чувством люди лазят на заброшки.
Время здесь всё равно текло — но это было не то время, в котором ты работаешь, учишься, куда-то спешишь, кому-то что-то должен. Это было особое время, в котором человеческая жизнь (полностью, вообще вся) остановилась, закончилась, и поэтому твои личные дела тоже теряли смысл, как минимум — неотложность.
Вдруг из-за угла на какой-то трёхколёсной тарахтелке выехал рабочий. На багажной площадке подпрыгивала метла и ещё какие-то инструменты. Он медленно проехал мимо в своём оранжевом жилете, рассеянно улыбаясь — и скрылся за поворотом.
Тарахтенье мотора внесло какую-то новую краску. Оно как будто говорило: вот, смотри, всё нормально: кто-то работает, жизнь продолжается, ж-ж-жжж, трах-тах-тах, дзынь, быдыщ. Среди здешней резиньяции это звучало прямо как благая весть.
Я направился к выходу.
Время здесь всё равно текло — но это было не то время, в котором ты работаешь, учишься, куда-то спешишь, кому-то что-то должен. Это было особое время, в котором человеческая жизнь (полностью, вообще вся) остановилась, закончилась, и поэтому твои личные дела тоже теряли смысл, как минимум — неотложность.
Вдруг из-за угла на какой-то трёхколёсной тарахтелке выехал рабочий. На багажной площадке подпрыгивала метла и ещё какие-то инструменты. Он медленно проехал мимо в своём оранжевом жилете, рассеянно улыбаясь — и скрылся за поворотом.
Тарахтенье мотора внесло какую-то новую краску. Оно как будто говорило: вот, смотри, всё нормально: кто-то работает, жизнь продолжается, ж-ж-жжж, трах-тах-тах, дзынь, быдыщ. Среди здешней резиньяции это звучало прямо как благая весть.
Я направился к выходу.
🔥5😍1
Счастье
Часть 1
Науке известно два способа определить счастье: гедонистический (как максимум удовольствия) и эвдемонический — как максимум смысла.
Обычная жизнь полна бессмысленных трудов и нерешаемых проблем. Она не соответствует нашим ожиданиям, не обещает, что исполнятся наши мечты. (Скорее всего — нет.)
Мало того, она ещё и довольно короткая. Даже если всё будет получаться, ты умрёшь в середине пути: недожив, недоделав, недолюбив — как моя морская свинка, которая умерла с недожёванным хвостиком от клубники во рту.
И если гедонистическое счастье довольно устойчиво к факту краткости жизни, то эвдемоническое — наоборот. Одно дело умереть с хвостиком от клубники во рту, и совсем другое — умереть на полуслове: не успев, не завершив, не доделав то самое, ради чего ты жил. Загвоздка в том, что как раз это-то нам гарантировано: все тех, кто хочет изменить мир к лучшему — все строители, все мечтатели, все творцы — умрут значительно раньше, чем сбудется то, ради чего они стараются.
Это прямое последствие их выбора: не просто жить, а зачем-то жить.
But you know
when the truth is told
You can get what you want
or you can just get old
You're gonna
kick off
before you even get halfway through
O-o-ooh
(песня, кстати, обалденная , если кто её не знает)
Короче, у ставки на эвдемоническое счастье — счастье как максимум смысла — есть одна большая проблема: она работает только если кто-то — или Кто-то — позаботится обо всем, когда ты умрёшь.
Эвдемоническое счастье может существовать только в свете этой надежды. Оно держится на ней, как большая картина на крепком гвозде. Держится на уповании, некоем таком сплаве надежды и доверия — миру, Богу или потомкам — в том, что он/они доведут до конца то, ради чего ты жил. Иначе поиск такого счастья может принести только одно: интенсивное и мучительное не-счастье.
Как у Экклезиаста:
И возненавидел я весь труд мой, которым трудился под солнцем, потому что должен оставить его человеку, который будет после меня.
И кто знает: мудрый ли будет он, или глупый? А он будет распоряжаться всем трудом моим, которым я трудился и которым показал себя мудрым под солнцем. И это – суета!
Часть 1
Науке известно два способа определить счастье: гедонистический (как максимум удовольствия) и эвдемонический — как максимум смысла.
Обычная жизнь полна бессмысленных трудов и нерешаемых проблем. Она не соответствует нашим ожиданиям, не обещает, что исполнятся наши мечты. (Скорее всего — нет.)
Мало того, она ещё и довольно короткая. Даже если всё будет получаться, ты умрёшь в середине пути: недожив, недоделав, недолюбив — как моя морская свинка, которая умерла с недожёванным хвостиком от клубники во рту.
И если гедонистическое счастье довольно устойчиво к факту краткости жизни, то эвдемоническое — наоборот. Одно дело умереть с хвостиком от клубники во рту, и совсем другое — умереть на полуслове: не успев, не завершив, не доделав то самое, ради чего ты жил. Загвоздка в том, что как раз это-то нам гарантировано: все тех, кто хочет изменить мир к лучшему — все строители, все мечтатели, все творцы — умрут значительно раньше, чем сбудется то, ради чего они стараются.
Это прямое последствие их выбора: не просто жить, а зачем-то жить.
But you know
when the truth is told
You can get what you want
or you can just get old
You're gonna
kick off
before you even get halfway through
O-o-ooh
Короче, у ставки на эвдемоническое счастье — счастье как максимум смысла — есть одна большая проблема: она работает только если кто-то — или Кто-то — позаботится обо всем, когда ты умрёшь.
Эвдемоническое счастье может существовать только в свете этой надежды. Оно держится на ней, как большая картина на крепком гвозде. Держится на уповании, некоем таком сплаве надежды и доверия — миру, Богу или потомкам — в том, что он/они доведут до конца то, ради чего ты жил. Иначе поиск такого счастья может принести только одно: интенсивное и мучительное не-счастье.
Как у Экклезиаста:
И возненавидел я весь труд мой, которым трудился под солнцем, потому что должен оставить его человеку, который будет после меня.
И кто знает: мудрый ли будет он, или глупый? А он будет распоряжаться всем трудом моим, которым я трудился и которым показал себя мудрым под солнцем. И это – суета!
YouTube
Billy Joel - Vienna (Audio) (Official Audio)
n 1977, Billy Joel released his legendary album titled The Stranger. Listen to Billy Joel perform 'Vienna'.
Listen to Billy Joel: https://billyjoel.lnk.to/listenYD
Subscribe to the Billy Joel YouTube Channel: https://billyjoel.lnk.to/subscribe
Follow Billy…
Listen to Billy Joel: https://billyjoel.lnk.to/listenYD
Subscribe to the Billy Joel YouTube Channel: https://billyjoel.lnk.to/subscribe
Follow Billy…
👍5❤🔥3🔥1
Чтобы на это надеяться, нужно верить, что в каком-то смысле ты смотришь с Богом в одну сторону. Понимаешь его замысел — хотя бы несовершенно, но как-то всё-таки понимаешь. Или что потомки будут смотреть с тобой в одну сторону. Ну а если нет... Значит, ты тратишь жизнь на ерунду.
Но это нормально. Мы все рискуем потратить жизнь на глупости. Это риск — но риск великодушный. Сделать эту ставку — может быть, и есть главная человеческая свобода. Гораздо хуже, если у мира нет никакого замысла, никакого направления, никаких законов — кроме разной "евклидовской дичи", с которой всё понятно — но жить по ней нельзя же согласиться?!
О таком положении писал герр Ницше (кстати, в самом знаменитом своём отрывке, о смерти Бога):
А если нет эвдемонического счастья — нет и связанного с ним поведения: служения, доброты, великодушия. Нет, они не исчезнут полностью, но сожмутся до своих биологических границ: сострадание — к родственникам, взаимопомощь — к тем, что сможет помочь тебе. Словом, останется парохиальный (групповой) альтруизм — направленный на своих.
Невозможным станет то братство, которое объединяло (хотя бы потенциально) всё человечество — начиная с его мудрецов (которые всегда относились друг к другу довольно уважительно), а в перспективе — и всех вообще.
Но это нормально. Мы все рискуем потратить жизнь на глупости. Это риск — но риск великодушный. Сделать эту ставку — может быть, и есть главная человеческая свобода. Гораздо хуже, если у мира нет никакого замысла, никакого направления, никаких законов — кроме разной "евклидовской дичи", с которой всё понятно — но жить по ней нельзя же согласиться?!
О таком положении писал герр Ницше (кстати, в самом знаменитом своём отрывке, о смерти Бога):
Что содеяли мы, когда сняли цепь, соединявшую эту землю с её солнцем? Куда она теперь движется? (...) Разве можем мы теперь твердо стоять на земле — ведь мы падаем непрерывно? Назад, и в сторону, и вперед, без разбору? И существует ли ещё верх и низ? (...) Это огромное событие ещё где-то в пути, оно идет к нам — весть о нем еще не дошла до слуха людей.Быть может быть, эти отложенные последствия — которым, как свету звезд, нужно время, чтобы до нас дойти — и есть невозможность эвдемонического счастья. Его невозможность в картине мира, где мир не имеет замысла — или чего-то подобного: верха и низа, разумной структуры, космического порядка.
А если нет эвдемонического счастья — нет и связанного с ним поведения: служения, доброты, великодушия. Нет, они не исчезнут полностью, но сожмутся до своих биологических границ: сострадание — к родственникам, взаимопомощь — к тем, что сможет помочь тебе. Словом, останется парохиальный (групповой) альтруизм — направленный на своих.
Невозможным станет то братство, которое объединяло (хотя бы потенциально) всё человечество — начиная с его мудрецов (которые всегда относились друг к другу довольно уважительно), а в перспективе — и всех вообще.
❤🔥7👍4
Для человека божественный замысел и разумный порядок мира — всегда будут неотличимы.
Дело вот в чем.
Разум и порядок — вообще очень родственные вещи. И не просто родственные, а даже больше. Если ехать на электричке из Жуковского в Москву, то на перегоне "Панки — Люберцы" слева на откосе высажены цветочки. Но высажены не абы как — а в форме разных таких узоров. Так вот, человек сразу видит: нет, само такое вырасти не могло. То есть, материальные элементы те же: цветочки, трава, земля. Но человек мгновенно видит: вот, это порядок.
Разумные существа выделяют в мире неслучайные паттерны — т.е. как раз те, что содержат порядок — и оставляют такие же упорядоченные следы.
Тогда разум можно считать активной формой порядка — да, неустойчивой, временной, капризной и хрупкой — зато способной к активному действию, к самочинной внутренней активности, к уменьшению энтропии. А порядок — долговременными отложениями разума, его отпечатками на устойчивых видах материи.
Т.е. разум и порядок — одно, как подвижная медуза и прикрепленный ко дну полип являются двумя фазами жизни одного существа: nemopilema nomurai или медузы Номура.
Но что есть порядок? Вот это действительно сложный вопрос. Возможно, дело в том, что здесь мы походим к границам возможностей разума. Представьте, что у вас есть отличный фотоаппарат. Очень мощный, с отличным объективом, хорошей матрицей и т.д. Что им можно сфотографировать? Да всё что угодно — кроме, конечно же, самого фотоаппарата.
Вы можете даже найти зеркало — и заснять его внешний облик — но что вы точно не сможете получить, так это снимок внутреннего устройства самого фотоаппарата. Потому что для этого его нужно будет разобрать.
Вот и с разумом такая же петрушка. Можно, при определенном искусстве, получить его портрет извне (использовать зеркало, наблюдать за другими). Но вот "сфотографировать" разумом устройство своего разума вы никогда не сможете — потому что для этого его нужно будет остановить — и от этого момента у вас как раз не останется "снимков".
Дело вот в чем.
Разум и порядок — вообще очень родственные вещи. И не просто родственные, а даже больше. Если ехать на электричке из Жуковского в Москву, то на перегоне "Панки — Люберцы" слева на откосе высажены цветочки. Но высажены не абы как — а в форме разных таких узоров. Так вот, человек сразу видит: нет, само такое вырасти не могло. То есть, материальные элементы те же: цветочки, трава, земля. Но человек мгновенно видит: вот, это порядок.
Разумные существа выделяют в мире неслучайные паттерны — т.е. как раз те, что содержат порядок — и оставляют такие же упорядоченные следы.
Тогда разум можно считать активной формой порядка — да, неустойчивой, временной, капризной и хрупкой — зато способной к активному действию, к самочинной внутренней активности, к уменьшению энтропии. А порядок — долговременными отложениями разума, его отпечатками на устойчивых видах материи.
Т.е. разум и порядок — одно, как подвижная медуза и прикрепленный ко дну полип являются двумя фазами жизни одного существа: nemopilema nomurai или медузы Номура.
Но что есть порядок? Вот это действительно сложный вопрос. Возможно, дело в том, что здесь мы походим к границам возможностей разума. Представьте, что у вас есть отличный фотоаппарат. Очень мощный, с отличным объективом, хорошей матрицей и т.д. Что им можно сфотографировать? Да всё что угодно — кроме, конечно же, самого фотоаппарата.
Вы можете даже найти зеркало — и заснять его внешний облик — но что вы точно не сможете получить, так это снимок внутреннего устройства самого фотоаппарата. Потому что для этого его нужно будет разобрать.
Вот и с разумом такая же петрушка. Можно, при определенном искусстве, получить его портрет извне (использовать зеркало, наблюдать за другими). Но вот "сфотографировать" разумом устройство своего разума вы никогда не сможете — потому что для этого его нужно будет остановить — и от этого момента у вас как раз не останется "снимков".
🔥5👍1