Слава Малахов. Помощь
1.2K subscribers
113 photos
9 videos
1 file
83 links
📩Для обратной связи по всем вопросам: @slavamalakhov_bot
Download Telegram
Новое место, новая школа, новый микромир чужих. У них «шефство». Самый сильный – первый шеф. Самый слабый – последний. Чтобы выяснить, кто ты, надо подраться со всеми. На первую битву я на всякий случай взял с собой игрушечную собачью голову. Не пригодилась.
Я разбираю шкаф, потому что мы его продаём. Сначала мы продали всё золото, почти всю технику и хрусталь. Пришла пора мебели. Всё это позволяло нам выживать, не скатываясь в совсем кромешную нищету, и не торговать последним на бесчисленных барахолках. В одном из нижних ящиков я нашёл старые фотографии в целлофане, перемотанном изолентой.
В пакете старые документы и (вот это да!) аккуратно обрезанные фотографии молодой мамы. Ну конечно, она срезала отца с совместных фото. Теперь мне становится окончательно ясно, что мои версии были правдоподобны, а вся история – банальной. Я уже достаточно взрослый, чтобы понимать такое.
Вторые половинки фотографий, впрочем, лежали там же. Не все, но несколько. Можно заново порассматривать отца. Он был импозантным усачом. В то время все носили усы. Мой тренер по баскетболу носил усы. Сосед-участковый носил усы. Мой дядя носил усы. Они напоминали своими усатыми компаниями завсегдатаев Старбакса или депутатов турецкого парламента. Отец был похож на молодого Виктора Бута. Где-то он был в форме, где-то в костюме. Свадебные фото тоже были здесь. Почему она отрезала, но не выбросила?
Читаю документы. Пожелтевшая бумага, печатная машинка. Неинтересно. Особенно после открытия с фотографиями. Расспросить маму? Хотя и так всё понятно, подробности предсказуемы. Интересно, живёт он сейчас в нашем городе или нет? Сейчас я бы его и не узнал. Особенно если он без усов.
Собираю всё в кучу и вчитываюсь в бумагу, оказавшуюся наверху. «...не бывает дома и настраивает против семьи малолетнего сына...» Странно и я начинаю читать внимательно. «не общается с другими членами семьи, держится высокомерно, оказывает дурное влияние на нашу дочь (свою жену)»
Хоть убей, я не помню, чтобы отец настраивал меня против семьи. Может, речь не обо мне? Вчитываюсь и в памяти воскресает лето.
Мы играем в футбол на пыльнющем поле. Меня долго не брали в игру со старшими, но вот мой шанс, я в игре, я высокий и бегаю наравне, никто не спрашивает, сколько мне лет. Я увлечён и делаю удар по воротам. Не заметил бы, если бы не показали: у кромки поля бабушка машет мне рукой. Ухожу из игры с досадой, все мои мысли там. Ба отводит меня на скамейку и странным вкрадчивым шёпотом задаёт невиданные вопросы. Я с трудом отвечаю на них, потому что... а зачем они? – Как поздно приходит домой отец? – Сколько не бывает дома? – Почему не ходит к нам в гости? – Почему? Однажды сказал, что не хочет. Тогда я сказал, что тоже не пойду и мы конструктор собирали. – Это он тебя не пустил? – Нет, я сам. Можно, я пойду играть, они ждут? – Подожди...
Я держу в руках какой-то документ для суда и сквозь время узнаю в нём вывернутые наизнанку и преувеличенные ответы на бабушкины вопросы. Это было подло. Ощутил чувство гадливости и стыда.
За неимением другой версии событий я принял за наиболее вероятную истину среднюю картину ухода мужчины из семьи, которые были вокруг. Другая женщина, побег от ответственности, отрешение от опостылевшей непроглядной реальности в виде шага в неизвестность. И неминуемое предательство частички себя, отражённой во мне.
Сейчас я узнал, что отца выжили, причём те люди, которых я люблю тоже. В ком я ошибаюсь: в них или в нём?
- Квартиру тогда делили, - сказала мама и замолчала. – А дальше? – А дальше ты знаешь.
Да не знаю я. В том и дело, что я ничего так и не знаю.
Мама молча ушла на кухню, оставив мне очередную пустоту, которую я должен был наполнить догадками на своё усмотрение.
Время от времени воспоминания об отце воскресали, но теперь я мог осмысливать их с вершины какого-никакого, но жизненного опыта.
Он был белой вороной в нашей семье, а может (и скорее всего), в своей части. Был «помешан» на самодисциплине и разнообразных модных веяниях, выражавшихся в диковинных для советского человека бодибилдинге, йоге, околоэзотерическом самиздатовском чтиве, научной фантастике и наивном пиетете перед людьми искусства, что казались ему магами или святыми, общающимися с чем-то, с чем он сам не мог, но, видимо, очень хотел. Маму-литературоведа он считал кем-то из них, хотя и не до конца.
Когда он не тягал гири на балконе и не кряхтел в стойке на голове, в которую неуклюже, но вставал, он сидел на том же балконе с книжкой и курил в небо. Со мной он играл охотно, но в свои игры, видимо, догоняя своё скудное детство, где не было всевозможных трансформеров, плеймобилей и прочей детской роскоши, которая появлялась у меня случайно, когда очередная семья друзей уезжала от войны, раздавая нажитое. Он изучал мои новые игрушки с восторгом, давал им названия и роли в игре, что мне не нравилось, ведь у меня были для них свои, более подходящие для моего выдуманного мира.
При внешней брутальности и профессии, которая связана ни больше, ни меньше с убийством других людей, именуемых в зависимости от ситуации врагами или преступниками, он был удивительно мягким и крайне редко злился на крикливую маму.
- Как же ты не испугался тогда, когда дрался с хулиганами моей собакой? Ты правда это сделал? – Правда.
- Их же больше было, да? А ты ещё это... старый... ну, то есть – взрослый. А если бы ты не победил? – А это не важно. Главное, что не испугался.
Я заметил, что в отсутствие отца мама начала активно делать йогу, зарядку и гимнастику. Это укрепило меня во мнении, что папа срулил к какой-то фитоняшке и мама теперь отчаянно старалась стать ею. Ну, или просто занялась собой, чтобы найти новые отношения.
Я тихо вернулся с баскетбола и заглянул в её комнату. Мама в спортивном трико пыталась встать на голову в том самом углу, в котором это делал отец. Сначала не выходило, но был явный прогресс. Потом она всё же сделала это и смешно рухнула в угол. «Какой же ты долбоёб, Игорь», - сказала она. – «Долбоёб и мудак». Я пошёл за спортивной мазью. Кажется, мама хотела стать не ей, а им.
- Вячеслав Игоревич, проходите на посадку.
Я улетаю из Таджикистана и, возможно, навсегда. Это место подарило мне счастливое короткое детство со внезапным концом, несбывшиеся мечты юности и школу жизни в грызне, уроки которой я буду пытаться забыть всю жизнь.
Когда мне звонит мама, вместе с ней мне звонит моё не самое радужное прошлое, и, не умея отделить одно от другого, я боюсь этих звонков, продираясь сквозь ранящие кадры событий к фразе: я тебя люблю (это самое сложное) и гудку.
Кажется, прошло достаточно времени для правдивого разговора об отце, хотя уже всё понятно между строк почти до деталей, но ради самого закрытия гештальта.
А вдруг он олигарх? А вдруг я богатый наследник? А вдруг он одинок и болен? А вдруг ему самому нужно, чтобы о нём кто-то позаботился, решил его проблемы, пусть даже и способом навроде собачьей головы. В конце концов – это главное, чему он меня научил.
С собой в дорогу я взял свадебную фотографию родителей, которую торжественно склеил скотчем накануне вылета. Мама словно забыла о существовании этого архива, а я взял себе ту фотографию, где они, на мой взгляд, получились лучше всего. Мама роскошна – в те времена она даже снялась в какой-то познесоветской рекламе меховых шапок для журнала «Работница». А отец... как обычно. Он законсервировался в моей памяти именно таким. «Кто этот мощный усач?» Это была моя маленькая магия: склеивая разрезанное фото, я словно мирил их сквозь время. Я утратил его на одной из бесчисленных съёмных квартир, а может, офисов, и очень грустил. Когда я говорил маме, что у меня есть такое фото, она молчала. Память – причудливая штука. Эхо её непрожитой боли не тронуло меня в детстве, но всё-таки настигло. Мне всё время хотелось допридумать отца и я точно знал, что ему бы это не понравилось, но он не оставил мне выбора для тех моментов, когда мне хотелось знать его больше.
Воздушная винтовка. Собачья пластмассовая голова. Холодная курица. Они долго смеются.
В моём личном музее памяти отца совсем немного воспоминаний и ни одного экспоната. Я искал его сам и даже написал письмо в передачу «Ищу тебя», ту самую, с Марией Шукшиной. Я написал в письме все факты, которые я помнил, что могли помочь в поиске и удивился, как их мало. Воспоминания здесь не помогут.
Воздушная винтовка. Собачья пластмассовая голова. Холодная курица. Они долго смеются.
Конструктор и чай. Робота зовут «Электрик». Погоны пахнут табаком.
Извините, мы ничего не нашли.
Мы с моей поругались и я гулял в плохом настроении. Когда в такие моменты звонит мама, мне сложно избавиться от мысли, что она каким-то непостижимым образом делает это специально. Она часто звонит в похожие моменты. На самом деле она просто часто звонит. К моему стыду – чаще, чем мне бы хотелось, потому что разговаривать часто не о чем. Всякий раз, когда я навещаю её, вырвавшись из потока своей жизни, мы знакомимся заново, но стена непонимания, не конфликтного или ценностного, а скорее «технического», не исчезает никогда. Если привезти её в большой город и подключить ей интернет, сделав допущение, что она будет проживать открывшийся ей мир со скоростью среднего бумера, ей, скорее всего, не хватит жизни догнать и допонять те смыслы, которыми я разговариваю с действительно близкими мне людьми. Зато мне нравится трогательность непонимания, когда она сама выдаёт мемы в духе: «Ба, я на рэйв» «Храни тебя Господь».
Зеркало легко напомнит, что я уже не мальчик, а мужчина, а мама – бабушка. Когда я написал стихотворение «Бабушки нет», много моложавых пятидесятилетних и старше женщин написали мне, что в современном мире такого явления, как «бабушка», больше не существует. Это правда мира, где они живут сами, да и я тоже в нём – в мире частично, неравномерно и неизменно несправедливо распределившегося по планете будущего, в котором юнгианский архетип старухи переживает образную трансформацию. Там все молоды и красивы всегда.
Мама – мой верёвочный мостик в мир, где люди бросали вызов природе, законам физики и общества, даже самому времени и проиграли, оставив нам мечту и первый шаг к ней. Их сломали тектонические плиты истории. Их обожгли случайные искры пожаров больших и малых войн. Их похоронили заживо лишения и потери. В этом мире всё ещё существует старость, как путь к покою.
Но и мудрость там встречается чаще.
Я беру трубку. Ресурс плохого настроения я решил использовать для очередного расспроса об отце. Я готов был нарушить наш обычный паритет и в ответ на обычное «я уже не помню» или молчание заявить: не звони мне, пока не решишь рассказать, или общаться я больше не буду.
- Привет, - сказал я спокойно и даже, как мне показалось, приветливо. – У тебя плохое настроение, - сказала мама. Родители могут удивительно чувствовать интонацию. Сказал «ссора», сказал «гуляю», сказал «могу говорить».
- Ты правду свою скажи и возражения послушай. А потом время дай. Люди всё слышат, но иногда из гордости не соглашаются. – Ты – чемпион по скандалам, тебе виднее.
Я вспомнил, как она часто говорила со мной так, словно на моём месте должен был быть отец, ему была адресована замороженная обида.
- А когда папа тебе говорил – ты слушала? (Вот и повод вырулить на желанную тему)
Она помолчала. – Слушала.
- Тогда послушай, пожалуйста, меня.
Я бескомпромиссно вывалил копившиеся годами (что там – десятилетиями) вопросы, приправив их своими догадками и речью про желание познакомиться с ним. На самом деле я всё ещё отчётливо не понимал, хочу ли я этого до конца, но пока говорил – понял, что действительно хочу, это не просто правильно, а совпадает со стремлением души, и каким бы он ни был, я бы хотел его увидеть.
Ждал паузу, но она быстро и как-то надломленно сказала: - А он умер.
Звучало так, что это произошло вчера и я спросил: где?
Выходит, он всё это время существовал где-то поблизости, по крайней мере в зоне доступа новостей о нём. Она знала и не говорила, а я, выходит, не успел.
На мгновение я задохнулся.
Она поняла и сказала: он умер ТОГДА.
Добавила: умер и бросил нас.
Всё это звучало очень несправедливо по отношению ко мне, и к нему тоже, хотя подробностей всё ещё не было, и мне захотелось заступиться.
Сказал, что имел право это знать и как измучил себя догадками, рассказал о семейном архиве, что случайно нашёл. – Вы сами его выжили. И о смерти молчали. Похожие истории знаю, но эта – запредельная.
Её рассказ был сбивчив. Скорее всего, она плакала, потому что дышала тяжело. Семья была против него и они хотели уехать и увезти меня от войны. Он был привязан к службе. К чему-то пришли и что-то решили, но отложили. Он поехал в свою командировку. Признан пропавшим без вести, потом – погибшим в бою. Накануне звонил, ничего не предвещало. Она ждала на чемоданах, я их помню, его чемоданы, жёлтые. Когда пропал – всё ещё ждала до официального сообщения. Оборотистая бабушка ждать не стала и квартира из «нашей» стала «нашей».
Я ничего не заметил. Мне было не положено. Мама, я, робот «Электрик» и пластмассовый пёс ждали отца ещё долго.
- Но почему «бросил»? – Потому что.
- Потому что умер? – Потому что хотел.
- Бросить или умереть? – Туда поехать.
- Ему было важно. – Важнее нас?
- Не знаю. Он ведь хотел вернуться.
- Зачем уезжать, чтобы хотеть вернуться?
- Это же служба. – Кому?
- Ну... родине. – А мы – не родина? Там не пойми где, мы – родина. А кто ещё?
Она закричала: когда мы успели занять этот интернациональный долг?
Новый свободный Таджикистан отторгал русских, точнее, всё советское, и русских вместе с ним. Взгляды на вопрос «кто мы и какой стране принадлежим» у родителей расходились. Может ли человек и должен ли «принадлежать стране»? В мире новых правил отец играл по старым. Проиграл? Я не знаю. Но и не выиграл. Это был шахматный пат.
- Он не специально умер, - сказал я. – Это не он виноват. Он хотел к нам живым приехать.
- Не приехал.
Я помолчал и сказал: это неважно.
- Ты его любила? (это был самый глупый вопрос в моей жизни)
- Он был... (она вдохнула и выдохнула) упрямый мудак и долбоёб. Как и ты.
Резануло. Это означало «да».
Ем курицу. Отец стоит за спиной в дверях. Они долго смеются.
Это означало «да».
- Я тебя люблю, - сказал я. (В этот раз получилось легко)
Она молчала.
Я никогда не спрашивал, но спросил: - А ты?
Она закашлялась.
- Иди мирись там. Всё, поговорили (обычно я заканчивал разговор первым). Вот сейчас чтобы пошёл и помирился. Она ждёт. Иди. Потом позвони. Если хочешь.
Это означало «да».
Друзья, мы сегодня узнали, что Славу перевели в другое СИЗО: Сизо-2 "Бутырка". Не пишите письма в "Водник", они не дойдут! Чуть позже исправим информацию в боте и в закреплённых постах.
Друзья-москвичи!
Последний шанс увидеть Славу в Москве в этом сезоне черного зеркала
Славу скоро переведут в Питер, но 16 июля будет ещё один суд в Москве — очередная апелляция по мере пресечения. Так что если вы всё время откладывали поход на суд, приходите сейчас поддержать Славу. Ему действительно очень важна ваша поддержка.

📆 Дата: 16.07.2024
🔍Адрес: ул. Богородский Вал, 8, Московский городской суд
Время:12:45

📩Для обратной связи по всем вопросам: @slavamalakhov_bot

💰 помочь Славе донатом

#Free_Malahov
#СлаваМалахов
#судилище
Публикуем ещё один рассказ Славы, написанный в СИЗО — снова о гражданской войне в Таджикистане.


Когда раздались первые взрывы, мама и Наташа взяли маленькую Манижу и пошли к реке, в сторону, противоположную гулу и грохоту. Уже почти у садов стало понятно, что они идут не от взрывов, а на взрывы. Многие, как и они, спускались к реке без вещей, спешно схватив своих и чужих детей, ведь грохот говорил, что бой идёт на самой окраине района. Навстречу им шли другие, не менее перепуганные, и рассказывали, что бой идёт на той стороне реки, виден дым, а восточный выезд из города перекрыт и там тоже стреляют. Народ столпился у глазной поликлиники в полной растерянности. Прибывали новые, уже успевшие собрать тюки.
Глазная больница – бывший детский сад для инвалидов по зрению. Он там всё ещё был, в одном из корпусов. Тенистый сад и абрикосовая роща, каменный забор и остров тишины за ним, иллюзия безопасности, по другую сторону которой должны приехать автобусы для эвакуации. Заберут детей и врачей, но, может, не только их. Там я и нашёл маму, спустившись к домам из предгорья, обойдя район с северо-востока. Я уже побывал на автовокзале, где народу было ещё больше, курсировали новости и свежие слухи. Там северных взрывов уже не боялись, зная, что это дикое кривое эхо юго-западного боя, которое, вдоволь пожонглировав им, горы возвращают с севера. Звук прокатывается по драконьему гранитному хвосту и шатает окна в пустой бабушкиной квартире, катится по улицам, как перекати-поле, и дурачит, пугая.
Дети из «глазного садика» высыпали во двор в трогательных очках с бинтиком вместо одного из окуляров. Маленькие испуганные одноглазики, они бродят среди кустов легустры и приседают при каждом взрыве. Ко мне прижимается один, во время очередной отрыжки гор, нечаянно прижимается к высокому восьмикласснику, как к настоящему взрослому. Наполненный нежностью к этим совятам в очках и к этому, моему, обнимаю его и его сестру, что держит его за руку. Скорее бы приехал автобус. Я готов хватать совят под мышки и грузить их, лишь бы спасти, готов просто по одному носить их домой. И я таким же ехал однажды, убегая от взрывов и стрельбы через похожие обнаглевшие горы, что так всех запутали и перепугали. Натарс, говорю, хама нахз мешавад, но маленький таджик не понимает – либо я говорю настолько погано, что он думает, что это русский, или он, напротив, не знает таджикского. Не бойся, всё будет хорошо. Я сам не знаю, будет ли, но мне важно сказать. Мы словно передаём из рук в руки пиалу с надеждой. Однажды она вернётся и ко мне, а сейчас я отдаю её малышу, который и не догадывается, что я видел это эхо куда ближе всего сутки назад. Мама подходит и говорит: жителей не повезут. Никого не повезут. Дорога перекрыта. Они еды привезли, я взяла. Как же совята, думаю. А мы как? Домой идти совершенно не хочется, да и непонятно – будет ли там безопасно. С людьми здесь всё же спокойнее. По больнице стрелять не будут, не должны, это нельзя сказать точно, но не должны же. Думаю об этом и не верю себе, ведь вчера я видел другое.
Бой застал нас за игрой в Денди. Мы приехали к Фирдавсу в махаллю, в частный дом. Я всегда хотел там побывать во взрослом возрасте. Раньше я рассматривал её с крыши в бинокль, и она казалась сосредоточением образов из песни к мультику «Аладдин» - о, дивный восток. Там была расписная мечеть, живописный, 30-х годов, рынок, глиняные дома и минидворцы каких-то районных воротил, старинная крепость и древние деревья, обнесённые заборами, что были там ещё раньше самого города. Мы как-то забрели на окраину махалли и подрались с местными. С тех пор я её не любил и опасался.
Красивый советский центр, главной улицей упирающийся в горы, заканчивался, стоило случайно свернуть с одной из больших улиц и углубиться метров на 50 в лабиринты складов и гаражей. Где-то глиняный забор начинался сразу за универмагом или кинотеатром. Махалля – живописная деревня в центре города, с овчарнями, садами и курятниками вокруг исторических памятников, разрушенных временем. Отец Фирдавса врач и преподаёт в здании рядом с его маленьким домом в саду из тута, урюка и граната. Мы пришли в гости и планировали играть весь вечер, утром ехать в школу на троллейбусе, потом играть первую игру школьных соревнований по баскету.
Началось вечером. Город понял, что происходит, лишь на следующее утро. Громыхнуло через дорогу. Мы тут же залезли кто на крышу, кто на тутовник. Дымило здание ОВД. Начались очереди. Это было очень близко. Словно слишком громко для того, чтобы люди держали источник этого шума в руках, но они держали, стреляли и кричали. Север Таджикистана, расслабленный, тихий и сытый, до этого дня войны не знал, зато тут жило много южан и русских, видевших её начало. Взрослые тащат нас в подвал, мы ложимся на пол и слушаем дребезжание окон от взрывов на соседней улице. Доносится восьмибитная мелодия неоконченной игры. Блеют овцы. За забором бегут и кричат женщины. Проносится и стихает сирена. Дребезжит телефонный звонок. За пять минут прошло несколько вечностей. Мы играли в приставку словно невероятно давно.
Амирхан-ака, отец Фирдавса, лечил раненых в Душанбе, потом стал водителем и возил челноков из Бишкека, потом – снова врач. Он уже собирает аптечку. Это самое важное. Мы приходим в себя и начинаем стаскивать в подвал еду из холодильника. Я позвонил себе домой, но никто не взял трубку. Позже связи не было. Трескотня выстрелов переместилась на запад и как будто всё закончилось, не прошло и трёх часов. В старой крепости, построенной ещё Александром Македонским, в которой позже скрывался от монголов Тимур Малик, была военная часть. Сейчас стреляли там. На улице за нашим домом – здание милиции и мединститут. Повстанцы захватили ОВД и часть в крепости, атаковали аэропорт и контролировали левый берег Сыр-Дарьи, а к правому перекрыли дорогу с востока, но мы об этом ещё не знаем, как и весь город. Кроме военных.
За воротами началось движение и суета. Амирхан-ака узнаёт голоса соседей и высовывается в окно. Горит дом в самом начале улицы и соседи носят вёдра. Мы с Фирдавсом рвёмся помочь, но нас не пускают. Надо как-то сообщить домой или выбраться и попасть туда. Вдруг там сейчас так же? В соседнем дворе овца застряла в заборе из рабицы. Нам поручают её вытащить, и это повод выйти за ворота, что-то понять и быть полезным. Страха нет, есть деятельное возбуждение и кураж, мы бежим по узкому переулку, огибая дом, и я лезу через забор. Овца пахнет овцой. Фира идёт в дом и зовёт соседей. Никого нет. Тяну животное за шкуру. Понимаю, что лучше протолкнуть вперёд. Снова близкие выстрелы, а в ответ – оглушительный рокот со стороны главной улицы. Словно весь район начинает кричать хором. Я падаю в пыль и лежу с пустой головой, в которой гудит пульс, и ловлю каждый звук сквозь бесючее блеяние овцы. Переворачиваюсь на спину. Чувствую спиной круглый навоз. Он пахнет, это точно он. Лежу в куче овечьего дерьма и опавших листьев чинары. Вижу вертолёт, летящий в сторону реки. Рокот винта делит очередную вечность пополам. – Слава! – кричит Фира. – Живой? – Конечно! – Конечно, я не могу представить , что меня могут убить страхи, привезённые мной с юга, уже так далеко. – Конечно!
Овца сама успела пролезть в соседний двор. Почему спасать овцу показалось взрослым безопаснее, чем помогать тушить пожар? Это явно не так. – Закончилось? – Далеко стреляют. – Пошли тогда. Лезем через очередной забор. Мы внутри богатой фазенды с качелей и высоким домом с резным балконом. С него должно быть хорошо всё видно. Почему нет людей? Понимаю, что все или в доме, или на улице. – Мы соседи! За овцой!
- Фира, иди сам говори, это твои соседи. (В домах бывало оружие, последствия войны, могли и выстрелить, мало ли – мародёры. В ситуации кромешной бедности первый мародёр – твой сосед.) Дверь на улицу открыта. Выгоняем туда овцу, и Фира тащит её в свою овчарню, чтобы потом вернуть соседям. Я взбегаю по ступеням на веранду, чтобы на свой страх и риск взглянуть на район. В здании ОВД обуглены окна верхних этажей. В махалле горят три дома, а не один. Вертолёт летит маленькой стрекозой на фоне гор. Двор, где мы только что были – совсем крошечный. Виден мост, а за ним – маленькими коробками на фоне гранитных глыб – мой район. Там ничего не дымится. Хорошо. Вижу крыши махалли, по которым, кажется, прыжками можно сбежать отсюда. В шиферный пролом высовывается фигурка и грохот прокатывается по крышам. На чёрной от гари стене милиции – вспыхивает и чадит. Этот грохот буквально сдувает меня с балкона вниз. Бегу по улице, толкаюсь среди людей. Это так близко! Всё происходит среди нас! Как отличат, когда будут отвечать?! Чувство опасности берёт за горло.
Чудом нахожу дом Фиры. Мы снова в подвале, где тётя Малика умудрилась приготовить ужин. Саша, кажется, даже рад, что оказался внутри одной из историй, что столько раз рассказывали беженцы с юга. А вот я уже нет. Взрывы над головой отмеряют новые вечные мгновенья тишины. Сижу в трусах, одежда в грязи и навозе лежит в углу, вся предложенная мне мала. Надеваю вещи Амирхана-аки и подворачиваю рукава и штаны. Странно, что есть электричество, его обычно отключали по ночам из экономии. Странно, что мы играем в денди под взрывами в подвале, как ни в чём не бывало. Странно, что жизнь бывает и такой, и так причудливо соседствует с грохочущей смертью. Всё тесно, как и должно быть в махалле. Люди, животные, стены и вещи, жизнь и смерть, твои мысли и чужие слова, мечты и старые сны. Мечта стать чемпионами школы по баскетболу кажется чужой. Я мечтаю проснуться в своей кровати дома и понять, что это – очередной мёртвый сон из детства, что иногда возвращаются ко мне. Вечность струится сквозь пальцы под восьмибитную мелодию и стрёкот очередей. Амирхан-ака уже успел полечить получившего ожоги соседа. Я глажу кота и смотрю на стреляющие фигурки на экране. Выстрелы над головой озвучивают их. Утром затихло, но сил уже нет. Спим на полу на циновках, мою руку греет кот, ноги мёрзнут в двух носках, но это не важно, это не мои ноги, я – рука под котом, я – желание проснуться дома, я – баскетбольный мяч, стучащий по доскам, как пульс в голове. Мяч ударяется в щит и взрывается. Бум!
Открываю глаза. Все уже на ногах. Взорвалось совсем рядом. Тётя Малика молится в углу. Не прошло и суток, а жизнь настолько изменилась, что совершенно не ясно, что будет дальше. Как же там мама и бабушка, и школа, и друзья, и квартира, и все мои книги, и сокровища из редких подарков, греющих память, как тётя Гуля, как мой дневник, как пёс Джек, как там моё всё. Хочется плакать. В подвале темно и никто не увидит. Времени на это нет. Пахнет гарью. Мы спешно лезем наверх по деревянной лестнице. Холодно. Что-то на центральной улице горит так, что горелым пахнет всюду.
Где же был взрыв? Трескотня очередей стала привычной. Вот взрывы – это страшно, а выстрелы не такие уж и громкие. Лучше вернуться в подвал. Овцы обречённо блеют в сарае. Звучат сирены. Дом соседей догорает, но тушить некому. Улицы опустели, махалля онемела от ужаса и замерла. Только животные подают голоса. Мне их жалко. Они не понимают, что происходит. Как и мы. Мы – зверьки, наполненные страхом. У мальчишек ответственная миссия – выносить туалетные вёдра. В саду есть кран с водой, её набрали мало. Открываю – нет воды. Как набрать, когда понадобится? Уже надо! Через две улицы есть скважина. Надо рискнуть. Амирхан-ака пойдёт и проверит – есть ли вода. А если есть – надо вернуться с вёдрами. Нет, лучше сразу пойти с вёдрами, не так и далеко. Наберём сразу все. Меня снаряжают в помощь, как самого крупного. Могу нести два ведра. Вереча ждать? В темноте безопасней, но бой может усилиться. Идём сейчас. Довольно тихо, если не считать трескотни. Идём вдоль заборов и короткий путь снова длится вечность. Бум! – и мы приседаем. Далеко. Это же очень больно, когда в тебя что-то прилетает. Если бы умирать было не больно, то, может, это было бы не так и страшно. Эти мысли могут воскресить мои сны, чего я совсем не хочу. Думай о вёдрах. Вёдра, вода, я сильный, донесу, все будут рады. Вёдра, вода, смерть стрекочет над головой, далёкая смерть, чужая, не моя, не хочу, не могу умирать, не буду, вода, вёдра, я смелый, я смогу, я не боюсь. Мы просто идём и идём вперёд, что бы я ни думал, я просто иду и это успокаивает. У крана есть люди. И есть вода! Можно набрать и узнать новости. То есть слухи, конечно. Мы ведь даже не знаем, кто на кого напал. Только слухи, как эхо южной войны, официально закончившейся, но до сих пор не заживающей, тлеющей и саднящей новостями о перестрелках и драками этнических группировок. Это она я узнаю её. Она меня догнала. Догнала нас всех. Придётся бежать и отсюда.
У крана говорят, что в здании ОВД уже не милиция, а повстанцы, и стреляют теперь по ним. Повстанцы – это узбеки, боевики Худойбердыева. А на правом берегу – государственные войска. Как теперь попасть туда? Звучит перестрелка, а мы так обыденно набираем воду. С вёдрами идти куда медленнее. Я расплескал полные кросы воды. Сказали, что перестреливаются в основном между ОВД и мединститутом, а также между гостиницей, самым высоким зданием в городе, и старой крепостью. Из махалли тоже по ней стреляют. В чей-то огород упала мина и дом разнесло. Люди вышли из подвала в руины. Кажется, это был тот громкий взрыв. Или нет... Откуда эти люди знают больше нашего? Но других новостей у нас и нет. Несмотря на ситуацию, нас ждёт в подвале ужин. Это вселяет какую-то надежду. Мы едим надежду ложками из общего котла. Надежду, что всё это закончится быстро. Выстрелы снова далеко, взрывов нет. Ближе к полуночи начинается суета на улицах. Плохо быть южанином в северной махалле чужого города – все новости узнаёшь от соседей последним, махалля же, как общая грибница, мгновенно транслирует любую весть или слух. Жителям можно покинуть дома и уйти на север через новый восточный мост. Можно и остаться, но солдаты дают проход. Я решаю точно пойти. – А вдруг возьмут в заложники? – говорит тётя Малика. Это страшно. Но мы и так тут вроде заложников. Я пойду. Семья Фиры остаётся. Дом, хозяйство, всё, что начинали и наживали с нуля, животные и сад. В их доме на юге живут другие люди. Могут начать жить и в этом. С нашей квартирой было точно так же. Мне надо домой. Там остались непрожитые мечты. Там мама. Там моя новая кровать, где мне больше не снится война. Саня тоже идёт, он – мой сосед и школьный друг. Мы прибиваемся к каким-то мужикам с тюками. Нас никто не сопровождает. И ничего не гарантирует. Сказали просто по набережной не идти. Она простреливается. В любой момент бой может начаться снова. Уходим дворами. Махалля обесточилась. Фонари не горят, а люди боятся жечь свет. Оставшиеся в подвалах, как были и мы. На окнах – ковры. Предосторожность от попадания осколков стекла внутрь. Сколько я видел тех, кто ею пренебрёг и навсегда носил на лице эхо войны.
Мы идём налегке и быстро обгоняем поток. Людей довольно много. Мы даже не знаем, что за солдаты нас пропустили. Это повстанцы? Кто бы они ни были – они люди. Идти примерно час. Новый мост и самолёт под ним. Сколько раз я гулял там. Узнаю его очертания. Поблёскивает река. Над крепостью летают трассирующие пули. Возле моста упираемся в большую толпу. На мосту блокпост. Стоит БТР. Бетонные строительные плиты и мешки с песком. Кто-то говорит: пропустят днём. Кто-то говорит – не пропустят совсем. Посовещавшись, мы решаем идти берегом дальше – берегом к понтонному мосту. Тут сидеть бессмысленно. Там и дальше от боя и есть шанс попасть домой, а здесь – никакого. К тому же я знаю берег. Там мы неоднократно переплывали реку. Я бы сейчас решился, если бы не холод. Санёк умеет плавать и моего колхозного брасса тоже хватит. Я даже зачёрпываю воду. Не вариант. Это довольно опасно – идти берегом, но другой дороги я не знаю. Если спокойно можем пройти мы, могут и солдаты, и повстанцы, и кто угодно. Подростков могут не тронуть, но могут и да. В Душанбе мои нынешние ровесники участвовали в боях, были в бандах. Нас примут за разведчиков, и тогда крышка. Но мы идём и идём вдоль берега, не встречая никого. Это странно и чудится подвох. На другом берегу раскинулся ботанический сад. Там ни огонька. И дома на другом берегу тоже тёмно-серые коробки. Или нет электричества. Или там тоже бои. Сейчас там тихо. Но это ничего не значит. Позади грохочет. Охватывает стыдная радость, что мы больше не в подвале, перемешанная с волнением за семью Фиры.
Понтонный мост светится огнями и там есть блокпост. Но там пропускают людей! Мост только пешеходный. На том берегу автобусы. Это запоздало эвакуируется левый берег. Но нам надо не в эвакуацию, а домой. Решаем идти по трассе, обходя блокпосты, если они встретятся, но напрашиваемся в автобус к солдатам и едем в проходе на корточках. Далеко на востоке на дороге, по которой мы едем, тоже идёт бой. Туда из Душанбе на вертолётах перебросили президентскую гвардию. Едем с местными солдатами. Они молодые и не сильно от нас отличаются. Их словам доверия больше, чем слухам в махалле. Правый берег не захвачен, но там будет опасно. Там телецентр, областная больница, автовокзал. Но там и дом, и мама. А значит – нам туда. Брезжит рассвет. Дальше автобус не едет, солдатам – в часть, а нам – пешком на автовокзал. Эхо боя в тех местах, где мы были совсем недавно, приветствует нас. Да, бой далеко, но будто рядом. И страшно так же. Это эффект горного эха. Я ещё не знаю, что он на всю жизнь. Холодное утро напоминает о бессонной ночи. Хочется зауютиться под одеялом и будь, что будет. Но сначала надо сделать то, что дóлжно. Сон, как маленькая смерть, откладывается на обочине смерти большой, где жить надо особенно яростно. Я иду разыскивать маму.
Вечером в глазной больнице готовят плов прямо на улице и кормят детей, а мы просто сидим в беседке и я рассказываю про источник эха. Кто-то надеется, что правительственные войска удержат берег. Находятся и сочувствующие повстанцам, говорящие, что политика обострения с Узбекистаном привела к этому. В целом – обычные разговоры у костра обо всём и ни о чём. Я думаю о том, как вешать ковры на окна. Верандой придётся пожертвовать. Если бои придут и сюда, будет совсем плохо. Хотя что значит «сюда»? Они уже здесь. Мы их слышим. По сравнению с тем, как слышал их я, это, конечно, тихо. Но людской страх заразителен. Люди боятся неизвестности. Разрывают сомнения: бежать или беречь дома? Жизнь дороже, но какая это будет жизнь, когда у тебя снова ничего нет и ты никому не нужен? С юга мы бежали сюда, отсюда бежать некуда. Часть людей решает остаться и мы среди них. Завтра приду ещё проведать «совят» в очках, а сейчас мы идём домой, готовиться к осаде. Еда на рынке подорожала в три раза. Всех наших сбережений хватило, чтобы пережить неделю войны и месяц разрухи. Толстый ковёр я испортил проволокой и примотал к креплению занавесок. Стало темно и глухо. В этом коконе мы будем жить неделю и последние дни держаться сладкой водой из банок из-под старого варенья с антресолей. Бои подойдут так же близко, как в махалле.
Во дворах часто строили туйхонý – кухню и склад для хранения посуды. Варили из труб крепления, и они, затянутые простынями и лоскутами, составляли шатёр для свадебных церемоний. Такая туйхона была во многих дворах. Была и в нашем. Дома в районе стоят лесенкой – один наполовину выше другого. Двор с детской площадкой находится на насыпи, на которой стоит дом выше. Вместо детской площадки в нашем дворе туйхона и именно её разнесло случайной миной. Всего прилетело две, одна в угол соседнего дома, мы её услышали и успели лечь на пол. Потом во двор нашего дома словно рухнуло небо. Выбитое внутрь окно вонзилось осколками в ковёр. Они вылезли снаружи и торчали, как когти или какие-то сюрикены из кино. Окна веранды выбило так, что стеклянный треугольник пролетел через весь коридор и воткнулся в дверь туалета так крепко, что его пришлось выламывать плоскогубцами. Книжная полка рухнула на стол и разбила посуду. Окна за окном больше не было. Весь двор был усеян осколками расписной фарфоровой посуды, на которую скидывались всем домом. В ушах стоял гул, и мы ещё долго лежим на полу в пыли, которую волна вкинула сквозь веранду. Под нами остаются чистые силуэты, как будто трупы обвели на следственном эксперименте. Нет, не сегодня. Мы всё ещё живы. По горам на восток катится эхо нашей беды, боли, страха и радости. Мы передаём его дальше, выслушав сполна.
В доме напротив жила наша учительница химии, на третьем этаже напротив нашего окна. Её дочь, одиннадцатиклассница, мисс гимназия, часто вешала бельё на балконе. Длинные русые русалочьи волосы, заплетённые в косу. Мама красила волосы иранской хной в тёмно-коричневый, отливающий краснотой. – Какой красивый цвет, - сказала русалка. Мама пригласила её домой и подарила пачку, расписанную вязью фарси. Через некоторое время русалка стала тёмно-багровой и оставалась такой до боёв. После взрыва во дворе квартира этажом ниже загорелась – соседи готовили еду на балконе, угли забросило внутрь, всё выгорело вплоть до двери. Окна всего пролёта были безглазыми прокопчёнными впадинами. Проходя через двор, я старался высмотреть её, но не находил. Её звали Кристина.
Когда всё закончилось, мы предприняли авантюрную мальчишескую дурацкую вылазку в старый город, к гостинице и крепости, где был главный бой. Всё было тихо, но транспорт не ходил. Зато можно было беспрепятственно пройти пешком по любому из мостов. Телефонную связь наладили и дома не смолкал звонок. У нас был телефон, у соседей – нет, и к нам ходили осведомляться о своих. Семья Фиры была жива, и овцы тоже, и та, в навозе которой я знатно извалялся. Западной же части махалли не повезло. Через неё гвардейцы двигались на штурм. Дома были разворочены, иные совсем до основания. Мы набрали там новеньких гильз, автоматных рожков и рычажков от ручных гранат. Не то чтобы мы хотели мародёрить, нет, но в процессе прогулки появились мысли, что мы можем там что-то найти, полезное, занятное или даже дорогое. Такие мысли посетили не только нас. Гораздо более продвинутые искатели наживы срезали провода и выковыривали розетки, выносили бытовую технику и даже сломанную мебель.
Ходили слухи, что многие богатые магазины центральной улицы обнесли именно солдаты президентской гвардии, освободившие город. Южане недолюбливали северян за то, что те оказали им мало помощи во время основной войны, презрительно звали их «буданбозами», разведчиками перепёлок, и считали, что те богатели, пока они сражались за правое дело и единый Таджикистан.
В доме, в который мы забрались, не было крыши, последнее тепло осени освещало стены, синющее небо ослепляло и хотелось смотреть под ноги. На обоях были пятна крови, бурые, большие, не ржавчина, кровь. Это было ожидаемо, но наполнило приключение отрезвляющим ужасом близкой смерти, чужой, но словно оставшейся в этих стенах. Ею пахло, ты вдыхал её всеми порами сразу в мозг. Смерть пахнет тоскливой пустотой, уничижительной простотой и желанием побега. Смерть – это всегда нелепо жалкие вещи, теряющие всякий смысл без людей. Д ом был большим кирпичным трупом, который покинули любившие его, их любовь и тепло и было его душой. Хрупкое чудо жизни может легко стать пятном на обоях, и это осознание хочется выблевать.
Повстанцы рассеялись по пригороду. Гвардейцы искали по домам их и оружие, а поскольку оружия в домах было вдоволь и без повстанцев – случались эксцессы. Оживилась местная наркомафия. Бедность и преступность, как эхо войны, волнами каталось по судьбам людей. Эхо оглушало их. Оно висело над всей страной непрерывным гулом. Несправедливость, щедро посеянная войной, незаживающая рана. Почему он, а не я: выжил, умер, потерял всё, разбогател, стал героем, стал изгоем. Желание перетасовать колоду судьбы, раз случай имеет такое большое значение, снова замутить воду, чтобы выловить в ней рыбу побольше, а не ту, что досталась тебе тогда, когда ты ещё и удочку держать не умел, – и вот уже тлеют угли новой вражды. Модель жизни, верная и для махалли, и для города, и для страны. Преломить её можно было только непрерывным, неизменным, старательным стоицизмом, на который только способны молодые души, не настолько сломанные жестокостью мира, насколько этот мир был сломан собою сам.
Я встретил Кристину в 33-м квартале. Теперь они жили там. – Как там наша квартира? – спросила она. Не так далеко, чтобы сходить посмотреть, но ей, видимо, не хотелось. Я её понимал. На западную часть махалли я не мог ходить ещё долго. Кровь на обоях, когда-то бывшая человеком, словно испачкала меня прежнего давно забытым страхом неумолимой гибели. На щеке, лбу и шее Кристины были шрамы. Вовсе не портили её, но она так явно не думала. Они тоже не повесили ковёр на окно. Я бы повесил им ковёр. А может, у них не было ковра. Не у всех ведь есть ковры. Но эхо невыбранной жизни, грохочущей и смертоносной, есть внутри у нас у всех. У иных не только внутри. Она всю жизнь будет носить на красивом лице поцелуи войны, бояться всего громкого и благодарить глумливое эхо взрывов за его избирательное милосердие.
Я спрячу своё эхо так глубоко, насколько это возможно, распишу его цветами баек и шуток, но оно мстительно не даст мне забыть себя окончательно. Прокатываясь рокотом по гранитному драконьему хвосту, эхо далёких боёв нагоняет меня, а я бегу от него, как Ахиллес от черепахи. Оно никогда меня не догонит. Но и я не сбегу далеко. Бой там, далеко в прошлом, его эхо здесь. Так, как в горах.
Винить своё прошлое всю жизнь, понимать, что это бессмысленно, тратить много сил на преодоление этого и новые шаги вперёд – тоже сражение с эхом. Самое сложное – не стать его продолжением и проводником. Бесчувственной гранитной глыбой. Стеной с пятнами крови, пахнущей неумолимостью.
Как ты можешь понять меня, ведь ты не жил, как я, и не выжил там, где выжил я, ты не боялся, как я, и не боролся, как я, не терял, как я? – эти вопросы кажутся справедливыми каждому беженцу. Обратная сторона справедливости в том, что помогающие, да и все прочие, кого не коснулась беда, никому ничего не должны. Взыскивать мнимые долги с тех, кто тебе не задолжал, так же неправильно, как и винить тех, кто носит в своей душе осколки судьбы в мнимом выборе этой судьбы. Мы не можем взыскать с прошлого, но при этом мы все должны будущему. Мы задолжали ему неповторение ошибок, трансформацию, применение опыта и деятельную любовь. Эхо ошибок отцов и матерей, истерзавшее детей, не должно докатиться до внуков. И это тот случай, когда там, где вокруг не справились многие, ты можешь справиться один.
Эхо всех боёв человечества – это одно и то же эхо. Сегодня оно не даёт мне спать снова. Я всякий раз пытаюсь выдумать место, где все погибшие во всех войнах были бы живы если не вечно, то хотя бы прожили свои неслучившиеся жизни до конца. Конечно, такое место уже много раз придумано задолго до меня. Может, в этом всё и дело? Когда есть место, где всё неизменно закончится хорошо, мы перестаём беречь то, в котором мы сейчас. Наличие рая на небесах делает создание ада на земле некритичным. В рай попадут только те, кто жил так, будто ни рая, ни ада не существует, и нет индульгенций от лени, гнева или бессилия. Рай умирает всякий раз, когда ты за него не стоишь, и на его месте воцаряется хаос ада.
В песне «Баллада о борьбе» Высоцкого мне всегда не нравился момент, что на священную борьбу с отцовским мечом в руках книжных детей сподвигало собственно наличие отцовского меча, а также кажущаяся бессмысленной собственная жизнь по сравнению с героическим прошлым пращуров. Нужные ли книжки ты читал, если впитал лишь кровожадную зависть к историям прошлого, которое куплено пока ещё неведомой тебе ценой? Высоцкий предлагает проверить эту цену собственной шкурой, и это справедливо. И книжный ребёнок, познавший битвы, напишет новую книгу про битвы, и отцовский меч никогда не остынет от крови. Это не необходимость, а жажда необходимости ради бытия внутри чужой истории, принятой за смысл. На правах книжного ребёнка, изнывавшего от катастроф взрослых, я хочу поизнывать от катастроф детских. Эхо, коварно катящееся из прошлого по гранитному драконьему хребту – всего лишь эхо. Бой не здесь. А здесь – любовь, радость и счастье. Здесь лишь то, что я создам здесь. А значит – здесь радость, счастье и любовь.
Эхо разбивается о скалы и превращается в смех.
Как прошел суд:
Решение прошлого суда по мере пресечения оставили в силе

Славу могли видеть только мельком на экране, экран был повёрнут к судье, ряды зрителей за экраном. Второй экран отключён. Слава выглядит более-менее, только жалуется на спину, адвокат об этом сказала на выходе после суда.
Этапирование в СПб, с её слов, предположительно в течение 1-2 недель, везти будут два дня, условия там существенно хуже, чем в Бутырке. При этом в Бутырке значительно хуже, чем в Воднике

📩Для обратной связи по всем вопросам: @slavamalakhov_bot

💰 помочь Славе донатом

#Free_Malahov
#СлаваМалахов
#судилище
Публикуем ещё один рассказ Славы, написанный в СИЗО — "Мёртвые сны".

В старом автобусе на газовом ходу – только женщины и дети. Мы одними из последних спешим уехать от боёв на север, пока перевал не завалил снег. Мы едем в место, куда я впервые прилетел на самолёте. Город стоял среди скомканной бумаги, вблизи оказавшейся горами. Сегодня мы едем сквозь эту скомканную бумагу на автобусе и уже потратили раза в три больше времени, чем если бы летели, а это только самое начало пути.
В двух сумках только самое необходимое, еда и одежда. Мне не дали взять с собой ни одной игрушки, своих солдатиков я выстроил перед отъездом на подоконнике – охранять квартиру и двор. Автобус ждал во дворе, и провожавший нас, остававшийся в части отец сунул мне в руку одного солдатика. «Это командир», - сказал он. «А кто же будет ими командовать?» Он подмигнул и ответил: «Я».
В городе стрельба слышна уже примерно месяц. Мы сразу собрали вещи, но едем только сегодня. Любая резко изменившаяся реальность поначалу кажется сном или спектаклем. Мирная жизнь соседствовала в городе с войной, жизнь на пороге смерти – всё ещё жизнь. Мы ходили в магазины и на рынки, всё выглядело так, будто те же самые люди, что вполне мирно торгуют, ночью начинают играть в войнушку. С наступлением сумерек стрельба усиливалась, эхом трясла окна и шаталась по пустым дворам, а утром в районе всё было по-прежнему, оттого и казалось игрой.
Свою первую жертву войны я увидел на рыночной площади. Эта женщина лежала там с вечера, так сказал валютчик. На самом деле она выглядела просто как неаккуратно брошенные на что-то платье и куртка. Позже пришли её родственницы и долго, громко оплакивали её прямо там, как принято у местных. Позже поминальный плач продолжился в соседнем дворе. Две враждующие группы приехали на рынок добыть продуктов в одно и то же время. Эхо перестрелки плакало за окном.
Второй был сегодня на самом выезде из города. Это был военный. В зелёном и грязном, он, стащенный кем-то на обочину, лежал, странно раскинув руки и ноги в каком-то застывшем танце. – Смотрите, труп! – закричала Яся на весь автобус. Мама с невозмутимостью учительницы громно сказала: это пьяный. – Нет! Вон там красное! – продолжала кричать Яся. Её бабушка шикнула на неё, а мама, обернувшись, сказала уже только мне: это вино. – Мам, что такое «вино»? Она помолчала и буркнула под нос: то, красное. Я прекрасно понял, что взрослые врут, но также понял, что это вроде игры, которой надо подыграть. Наверное, для Яси.
Он приснился мне уже в автобусе. Сидел на месте мамы, был почему-то корейцем и говорил: я не пьяный. Пришла мама и сказала: пошёл вон. Он встал, вышел в дверь, что открылась на ходу, заглянул в окошко и сказал: вино.
Я проснулся. На его, то есть на своём месте сидела мама. – Что такое вино? – Напиток. – Для корейцев? – Для пьяных. – Он не пьяный. – Кто? – Яся высунулась и сказала: - Труп алкаша. Мама улыбнулась краешком рта и дала нам по конфете.
В кармане у меня лежал Командир. Для него надо было собрать войско на новом месте. У Яси была Барби, похожая на Ясю. У Дилика были карандаши. Мы пытались рисовать ими на стене столовой и на борту автобуса. Яся нарисовала свою Барби. Я добавил стрелку и написал «Яся».
Блокпост. Водитель, единственный мужчина с нами, заранее попросил собрать денег на всякий случай. Женщины шуршат, что у них нет, но собирают посильное. Водитель говорит: не надо. Попробует договориться так. – Они и так всех пропускают, - говорит бабушка Яси. – Он себе заберёт. Мы и так гору денег отдали. – Вижу в окно, как водитель и человек с автоматом машут в сторону автобуса руками. Человек с автоматом толкает водителя и, кажется, бьёт. Бабушка Яси говорит: я деньги вынесу, меня не тронут. Водитель с разбитым лицом быстро садится за руль, и мы отъезжаем. Мама даёт ему моё полотенце. Горы закрывают солнце и создают в салоне сумерки. Все успокоились, молчат или дремлют. Мама ушла назад к нашим сумкам и говорит там шёпотом. Укладываюсь на два сидения и засыпаю.
Автобус снова въезжает в наш двор. Мы никуда не уехали! Первым выбегаю и взмываю по ступенькам домой. Там папа. На окне мои солдатики. На улице бýхает и рокочет. Папа выглядывает в окно и зовёт: смотри. Во дворе уже нет автобуса, но есть грязно-зелёный «кореец». Стоит и смотрит. Папа кивает на солдатиков и говорит: давай. Я должен скомандовать, чтобы они стреляли. Но... я не могу. Не знаю, как. Забыл! Охватывает ужас. Осеняет: Командир! Шарю по карманам. Его нет! Потерял! Его нет! Папа кричит: «я найду» и уходит. Выбегаю на лестницу. Там стоит «кореец». Стреляет пальцем в меня понарошку и говорит: пышшш. Страшно. Стоим. Болит нога. Просыпаюсь. В боковом кармане «болит» оловянный Командир, на котором я лежал, перевернувшись во сне.
Всю дрогу я думал о том, как папа справится там без моего Командира. Рассказывать я стеснялся, но на всякий случай завернул солдатика в тряпочку и переложил в карман с молнией.
Мы покупали лепёшки там, где, казалось бы, не должно быть ни одной живой души. Было холодно, вынутые из-под одеяла, они дымились, мы грели о них руки и ели, обжигаясь горячим мякишем внутри. Яся прикладывала кусочки горячего хлеба к щекам.
У неё разболелось ухо, бабушка положила туда ватку. Нас посадили назад, где было теплее от мотора или едва гревшей печки, или просто меньше дуло в щели от окон. Дети грелись там по очереди, сидя на сумках, и пришла наша очередь.
Я долго смотрел Ясе в ухо на ватку, сел с другой стороны, чтобы она услышала. – У меня мёртвые сны. А у тебя есть? – Нет, - сказала она. – Это как? – Вот так, - я рассказал про «корейца». – Привидение, - сказала Яся. – Знаешь?
Я не знал слова «вино», но знал слово «привидение». – Их не бывает. – Бывает. Бабушка знает.
Ясина бабушка – «колдунья». К ней ходят снимать сглаз и порчу, она бормочет и катает вокруг человека куриное яйцо, а потом ставит стакан ему на голову, разбивает яйцо и гадает по нему. Она и мне так делала.
- Ещё раз кореец придёт – ей скажи.
- Скажу.
Я снова посмотрел Ясе в ухо.
- У меня Командир есть. – Рассказал про него.
- Командир хорошо, но лучше бабушка. А у куклы тоже ухо болит.
Барби грелась в носовом платке.
Мокрый снег, туман и стены гор сделали видимость практически нулевой. Изредка за окном мелькал почти царапавший его громадный валун, торчащий из горы. У Дилика был кариес и я представлял, что мы едем сквозь его зубы – большие сверху и утончившиеся внизу настолько, что странно, как это они держатся и не рухнут на нас. Порой сбоку мелькала кромка дороги, а за ней – не ограждённая ничем пропасть, которую мы проезжали настолько быстро, что страх приходил уже потом. Снова хотелось спать, но я боялся корейца и заставлял себя смотреть в окно. Горы мелькали усыпляющим однообразием. Я начал кусать губу изнутри, чтобы не заснуть, и быстро искусал до крови. Теперь губа болела и сон не шёл сам собой. Меня это уже не устраивало. Я видел, как Яся спит на коленях у бабушки, и мучился под разговоры взрослых. У тёти Махины убили мужа, сослуживца папы, она ехала в чёрном и синем – это цвета траура. Долго говорит о том, что будет с квартирой. У мамы Дилика без вести пропал брат. – Знаю, что жив, - говорит. – Наш тоже сначала без вести. А потом – нет. Твой тоже где-то лежит, как мы вон видели. Пока не найдут.
Я пытаюсь представить, как люди живут после того, как их убьют. Получается вообразить, что они просто лежат внутри самих себя, просто не могут ничего сказать и пошевелиться. Безмолвное безвоздушное никак никакое ничто я ещё не умею себе представить. Задерживаю дыхание, чтобы представить себя мёртвым, потому что мёртвые не дышат. Лежу и не дышу.
- Что ты делаешь? – Учусь быть мёртвым.
Яся проснулась и стоит надо мной с куклой.
- Кореец был? – Не. – Зачем быть мёртвым?
- Интересно. – Мёртвые – как куклы.
- Как твоя? – Нет. Мёртвые – как куклы, которых никто не любит.
Яся прячет Барби за пазуху.
- Можно мне ватки, как у тебя?
Все говорят громко.
Идём к её бабушке. «Про корейца расскажи», - шепчет Яся. – Какого?
- У меня мёртвые сны, - говорю.
- Кошмары, что ли? – Как бы.