В отношении книг (да и не только их) я практикую (или даже: исповедую) определенный фатализм — они приходят к нам именно в тот момент, когда мы должны их прочесть. Это не спасает, впрочем, от ситуаций (к счастью, не столь частых), когда я натыкаюсь на книгу и понимаю, что найди я ее N лет назад, написание той или иной главы или статьи проходило бы намного менее болезненно. С другой стороны — оно проходило бы по-другому и я не была бы там, где я сейчас, и вообще см. выше про фатализм.
Вот вчера, проверяя студенческую работу и ища какую-нибудь хорошую статью или книгу про методы в культурном анализе, я нашла Representation. Cultural Representations and Signifying Practices под редакцией Стюарта Холла. Да, первое издание появилось еще в 1997, но она все равно выглядит как книга моей мечты, объясняющая на пальцах, как изучать репрезентации в культуре. Вспоминая, как я мучилась, обращая свои интуиции в что-то наукоподобное, очень жаль, что она не попалась мне раньше. Но лучше поздно, чем никогда, и я уже предвкушаю, как в грядущем учебном году буду ее вовсю использовать в качестве пособия.
(Планировала сегодня сама засесть за ее чтение и даже нашла для этого идеальное место — зал ожидания в отделении экстренной медицины, — но вместо ожидаемых пары-тройки часов меня приняли за десять минут, так что книга осталась непрочитанной.)
Вот вчера, проверяя студенческую работу и ища какую-нибудь хорошую статью или книгу про методы в культурном анализе, я нашла Representation. Cultural Representations and Signifying Practices под редакцией Стюарта Холла. Да, первое издание появилось еще в 1997, но она все равно выглядит как книга моей мечты, объясняющая на пальцах, как изучать репрезентации в культуре. Вспоминая, как я мучилась, обращая свои интуиции в что-то наукоподобное, очень жаль, что она не попалась мне раньше. Но лучше поздно, чем никогда, и я уже предвкушаю, как в грядущем учебном году буду ее вовсю использовать в качестве пособия.
(Планировала сегодня сама засесть за ее чтение и даже нашла для этого идеальное место — зал ожидания в отделении экстренной медицины, — но вместо ожидаемых пары-тройки часов меня приняли за десять минут, так что книга осталась непрочитанной.)
SAGE Publications Ltd
Representation
Cultural Representations and Signifying Practices
На этой неделе я читаю In Search of Russian Modernism Леонида Ливака в смутной надежде, что эта книга даст мне какие-то ориентиры в переписывании главы про Ольгу Форш.
Стремясь определить истоки "историософии" Форш, я стабильно использовала термин "символизм" — этим словом оперировала она сама, в этом же ее стабильно обвиняла советская критика (или хвалила за "преодоление"). В то же время, я не могла избавиться от неловкости, словно символизм — это мыло, которое выскальзывает из рук при попытке объяснить, как именно он повлиял на нее. Назвать Форш символисткой можно лишь с большой натяжкой, поэтому любые длинные отступления про историю символизма с россыпью имен в моей работе кажутся неуместными; с другой стороны, если уж слово звучит, то не объяснять, что я имею в виду невозможно; с третьей же стороны, при попытке объяснить, вылезает десяток "но" и каких-то внутренних противоречий и оговорок — и начинай сначала. Ливак же предлагает, во-первых, вымести из академического метаязыка все эти бесконечные -измы, а во-вторых, посмотреть на проявления русскоязычной модернистской культуры с 1890 по 1940 без попыток дать точное определение модернизму и определить является ли писатель N модернистом или нет. Модернизм как interpretive community, эволюционирующее со временем. То что доктор прописал.
Вообще проблема модернизма — это такая большая дыра, сознательно оставленная в моей диссертации. Я практически не использую этот термин; в первую очередь, потому что (я все еще настаиваю) моя диссертация про исторический фикшн не как литературный, а как культурно-историорафический феномен, а во-вторых, потому что ни одна из моих женщин не вписывается четко в конвенциональные рамки своих национальных модернизмов (как минимум потому что "нормативный" модернизм не очень дружит с историческим жанром). Форш, пожалуй, наиболее явная модернистка из всех троих, во всяком случае, в своем раннем творчестве. Уорнер — как будто слишком "реалистическая" и "читателеориентированная" для британского модернизма (проблематичность такого взгляда исследователи Уорнер обсуждают уже давно; у Ливака про ложность оппозиции "реализм-антиреализм" тоже есть). Пшибышевская же... в введении к Imagining Gender in Biographical Fiction редакторки охарактеризовали Пшибышевскую как the Polish modernist playwright. Я когда это увидела, то поморщилась, но говорить что-либо было уже поздно — сборник издан. В далеком 2019 я была на конференции British Association for Modernist Studies с докладом про Пшибышевскую, который я обозвала "Crooked Mirror of Modernism(s)" — и он был (насколько я помню) как раз про ее сложные отношения с тем, что обычно понимается под модернизмом. В грядущем октябре я планирую быть на конференции Borders, Margins, Cartographies: Transnational Modernist Women’s Writing и — вы не поверите — опять ныть про то, как тяжело с этими ярлыками, на этот раз с привкусом исследовательской автоэтнографии. Словом, у меня много рассыпанных мыслей на этот счет, и я очень надеюсь, что двойной стимул книги Ливака (той модели интерпретации модернизма как явления, который он предлагает) и конференции помогут мне собрать их в подобие связного текста.
Стремясь определить истоки "историософии" Форш, я стабильно использовала термин "символизм" — этим словом оперировала она сама, в этом же ее стабильно обвиняла советская критика (или хвалила за "преодоление"). В то же время, я не могла избавиться от неловкости, словно символизм — это мыло, которое выскальзывает из рук при попытке объяснить, как именно он повлиял на нее. Назвать Форш символисткой можно лишь с большой натяжкой, поэтому любые длинные отступления про историю символизма с россыпью имен в моей работе кажутся неуместными; с другой стороны, если уж слово звучит, то не объяснять, что я имею в виду невозможно; с третьей же стороны, при попытке объяснить, вылезает десяток "но" и каких-то внутренних противоречий и оговорок — и начинай сначала. Ливак же предлагает, во-первых, вымести из академического метаязыка все эти бесконечные -измы, а во-вторых, посмотреть на проявления русскоязычной модернистской культуры с 1890 по 1940 без попыток дать точное определение модернизму и определить является ли писатель N модернистом или нет. Модернизм как interpretive community, эволюционирующее со временем. То что доктор прописал.
Вообще проблема модернизма — это такая большая дыра, сознательно оставленная в моей диссертации. Я практически не использую этот термин; в первую очередь, потому что (я все еще настаиваю) моя диссертация про исторический фикшн не как литературный, а как культурно-историорафический феномен, а во-вторых, потому что ни одна из моих женщин не вписывается четко в конвенциональные рамки своих национальных модернизмов (как минимум потому что "нормативный" модернизм не очень дружит с историческим жанром). Форш, пожалуй, наиболее явная модернистка из всех троих, во всяком случае, в своем раннем творчестве. Уорнер — как будто слишком "реалистическая" и "читателеориентированная" для британского модернизма (проблематичность такого взгляда исследователи Уорнер обсуждают уже давно; у Ливака про ложность оппозиции "реализм-антиреализм" тоже есть). Пшибышевская же... в введении к Imagining Gender in Biographical Fiction редакторки охарактеризовали Пшибышевскую как the Polish modernist playwright. Я когда это увидела, то поморщилась, но говорить что-либо было уже поздно — сборник издан. В далеком 2019 я была на конференции British Association for Modernist Studies с докладом про Пшибышевскую, который я обозвала "Crooked Mirror of Modernism(s)" — и он был (насколько я помню) как раз про ее сложные отношения с тем, что обычно понимается под модернизмом. В грядущем октябре я планирую быть на конференции Borders, Margins, Cartographies: Transnational Modernist Women’s Writing и — вы не поверите — опять ныть про то, как тяжело с этими ярлыками, на этот раз с привкусом исследовательской автоэтнографии. Словом, у меня много рассыпанных мыслей на этот счет, и я очень надеюсь, что двойной стимул книги Ливака (той модели интерпретации модернизма как явления, который он предлагает) и конференции помогут мне собрать их в подобие связного текста.
www.press.jhu.edu
In Search of Russian Modernism
На этой неделе я так много думала о планировании курсов на следующий год (разумеется, перескакивая с одного на другое и с другого на третье, вместо того чтобы сесть и подумать все последовательно), что они начали мне сниться. Приснилось вот: прихожу к бакалаврам, а вся группа – натуральные дети, раннеподросткового возраста, и я в панике пытаюсь сообразить, как вообще им преподавать и читать с ними Сильвия Таунсенд Уорнер. Потом уже, проснувшись, думала о том же самом, но с немного другого угла: как читать с двацатилетними людьми Mr Fortune's Maggot с его несколько ээээ проблематичной влюблённостью немолодого миссионера в подростка с тихоокеанского острова. Пошла по очевидным литературным ассоциациям и (не без самодовольной радости, которая сопутствует удачным находкам) решила, что мистер Форчун – это не Гумберт-Гумберт, а скорее Пнин. (Другой вопрос – читали ли те двацатилетние, которым мне преподавать, Набокова. Но это и не так важно, я думаю, главное линию обороны продумать.)
К списку книг, которые я хочу прочитать когда-нибудь, когда у меня будет время (sad trombone noises): Fan Fiction and Early Christian Writings: Apocrypha, Pseudepigrapha, and Canon (Bloomsbury T&T Clark, 2024). Автор, Tom de Bruin, взял расхожее суждение, что все христианские апокрифы – суть фанфикшн на Библию, и написал про это книгу. Причем он не человек из fan studies, который решил заняться библейскими темами, а наоборот, профессор раннего иудаизма и древнего христианства, заинтересовавшийся fan studies и тем, как их можно применить к библейским derivative works. Название введения к книге – просто все, что я хочу видеть в научном исследовании: 'I Am A Jesus Fanfic Writer': Ancient Fans, Early Christian Derivative Works, and Anne Rice. Ну и вообще дико интересно, как человек с соответствующим бэкграундом применят понятия хэдканона и фикс-ита к христианству. (Важный вопрос: есть ли в апокрифах где-то there was only one bed?)
А пока до книги не добраться, изучаю странички самого автора. Мне, например, очень нравится строчка на сайте университета: Dr de Bruin welcomes inquiries from prospective PhD students, especially in topics relating to fan fiction or the forces of darkness. А еще у него есть свой сайт, где он пишет, помимо прочего, об анти-гомофобном чтении Библии.
А пока до книги не добраться, изучаю странички самого автора. Мне, например, очень нравится строчка на сайте университета: Dr de Bruin welcomes inquiries from prospective PhD students, especially in topics relating to fan fiction or the forces of darkness. А еще у него есть свой сайт, где он пишет, помимо прочего, об анти-гомофобном чтении Библии.
Bloomsbury
Fan Fiction and Early Christian Writings
What can contemporary media fandoms, like Anne Rice, Star Wars, Batman, or Sherlock Holmes, tell us about ancient Christianity? Tom de Bruin demonstrates how fa…
Пятнадцатого июля 2014 года я проснулась в Париже. Во сколько, за давностью лет не помню, но точно рано, потому что нас ждал утренний Евростар до Лондона. Вечером мы пошли на Les Mis, а потом в паб, где я купила две бутылки игристого. Мне исполнялся двадцать один год, и тот парижско-лондонский день стал указателем, куда я хочу идти.
Монтажная склейка, десять лет спустя: я лечу в Лондон, потому что во имя дешевого символизма я готова на многое. Дешевого – потому что углы все-таки срезаю; обхожусь, например, без Парижа; а еще потому что максимально все идет не так, начиная Англии в финале евро (спасибо, что проиграли, я хотя бы спала нормально). Но я упорная и сегодня вечером буду сидеть в театре, на первом ряду, с игристым внутри и платьем десятилетней давности снаружи (но никакого паба после; я женщина в летах).
Мое бытие-тридцатилетней (читай: весь последний год) проходило нелегко. И дело даже не в каком-то эмоциональном кризисе и ужасе от новой цифры (хотя это тоже нахлынуло с опозданием где-то в августе), а в банальном здоровье. Тело как будто решило, что новый десяток – это повод поломаться, и поломалось на все деньги. В программу выступлений входили: новые варианты панических атак, пневмония, отит, новообретенная аллергия, необъяснимые скачки пульса, многочисленные высыпания и на десерт определенные мутации клеток в жанре "может ничего, может предраковое – приходите через год". Как я параллельно со всем эти ухитрялась еще что-то делать – загадка для меня самой. Хотя ухитрялась ли я? У меня такое чувство, что я продолбала последний год своего щедрого грантового контракта на беспомощные метания и бесполезные заявки. А могла сидеть и нормально книгу писать, пока время есть. Эти сожаления меня наверняка еще нагонят.
Но что-то у меня все-таки удалось. Во-первых, удалось получить новый рабочий контракт, и не абы какой, а постоянный преподавательский. Такое чудо в университетах встречается раз в никогда, так что надо быть благодарной, а не страдать на тему всех престижных (и прекарных) феллоушип, которые я упускаю. (Больше про все это расскажу в августе или сентябре, когда информация о моем назначении будет уже публичной.) Во-вторых, удалось получить и контракт на книгу, которую теперь надо бы написать. Из всего этого счастья выходит, что следующий год будет хомячьим колесом, в котором мне придется не просто бегать, а еще и жонглировать. Как все это пережить, я пока не представляю, но скучно точно не будет. Лишь бы здоровья хватило.
Монтажная склейка, десять лет спустя: я лечу в Лондон, потому что во имя дешевого символизма я готова на многое. Дешевого – потому что углы все-таки срезаю; обхожусь, например, без Парижа; а еще потому что максимально все идет не так, начиная Англии в финале евро (спасибо, что проиграли, я хотя бы спала нормально). Но я упорная и сегодня вечером буду сидеть в театре, на первом ряду, с игристым внутри и платьем десятилетней давности снаружи (но никакого паба после; я женщина в летах).
Мое бытие-тридцатилетней (читай: весь последний год) проходило нелегко. И дело даже не в каком-то эмоциональном кризисе и ужасе от новой цифры (хотя это тоже нахлынуло с опозданием где-то в августе), а в банальном здоровье. Тело как будто решило, что новый десяток – это повод поломаться, и поломалось на все деньги. В программу выступлений входили: новые варианты панических атак, пневмония, отит, новообретенная аллергия, необъяснимые скачки пульса, многочисленные высыпания и на десерт определенные мутации клеток в жанре "может ничего, может предраковое – приходите через год". Как я параллельно со всем эти ухитрялась еще что-то делать – загадка для меня самой. Хотя ухитрялась ли я? У меня такое чувство, что я продолбала последний год своего щедрого грантового контракта на беспомощные метания и бесполезные заявки. А могла сидеть и нормально книгу писать, пока время есть. Эти сожаления меня наверняка еще нагонят.
Но что-то у меня все-таки удалось. Во-первых, удалось получить новый рабочий контракт, и не абы какой, а постоянный преподавательский. Такое чудо в университетах встречается раз в никогда, так что надо быть благодарной, а не страдать на тему всех престижных (и прекарных) феллоушип, которые я упускаю. (Больше про все это расскажу в августе или сентябре, когда информация о моем назначении будет уже публичной.) Во-вторых, удалось получить и контракт на книгу, которую теперь надо бы написать. Из всего этого счастья выходит, что следующий год будет хомячьим колесом, в котором мне придется не просто бегать, а еще и жонглировать. Как все это пережить, я пока не представляю, но скучно точно не будет. Лишь бы здоровья хватило.
Несмотря на все мои мучения и очень малое количество добавленных в черновик слов, я, кажется, нащупала рабочее определение исторического фикшена и структуру для аргументации. Суть/дух этого определения была уже в диссертации, но всегда радостно найти более точные слова. В этом ведь вся моя работа: искать правильные слова.
Итак, для меня исторический фикшен — это одна из форм репрезентации прошлого (другие формы: академическая история, реконструкции, музеи, и т.д.). Форма эта, как и все формы вообще, ни в коем случае не универсальная, а целиком и полностью зависящая от исторического контекста, и вообще лучше ее даже будет назвать позицией в социо-культурном пространстве (над этим куском формулировки надо еще поработать). Таким образом, охарактеризовать некую единицу репрезентации прошлого — например, текст — как исторический фикшен можно только рассмотрев его в отношении к автору, аудитории и релевантным феноменам, т.е. "истории" и "фикшену".
Фикшен — это с одной стороны набор формальных возможностей для репрезентации (т.е. "что вообще возможно сделать в романе/пьесе/фильме"), а с другой — определенный пакт с читателем, отличающийся от пакта нон-фикшена и по идее не подразумевающий никаких обязательств отражать реальность. Вот только в этом жанре пакт дает сбой, и поэтому его невозможно понять с сугубо формалистских позиций, без учета социальной жизни текста. За сбой отвечает вторая часть понятия. Исторический — это и про содержание (что мы репрезентируем) и про отношение к этому содержанию (его онтический и эпистемический статус). Связь с реальностью, определяющая для академической историографии, здесь никуда не исчезает (см. Энн Ригни про imperfect representation); как ни пытайся, оторвать исторический фикшен от "реального прошлого" (при всей иллюзорности нашей способности реально познать прошлое), сделать это без уничтожения самой сути жанра невозможного.
Итак, для меня исторический фикшен — это одна из форм репрезентации прошлого (другие формы: академическая история, реконструкции, музеи, и т.д.). Форма эта, как и все формы вообще, ни в коем случае не универсальная, а целиком и полностью зависящая от исторического контекста, и вообще лучше ее даже будет назвать позицией в социо-культурном пространстве (над этим куском формулировки надо еще поработать). Таким образом, охарактеризовать некую единицу репрезентации прошлого — например, текст — как исторический фикшен можно только рассмотрев его в отношении к автору, аудитории и релевантным феноменам, т.е. "истории" и "фикшену".
Фикшен — это с одной стороны набор формальных возможностей для репрезентации (т.е. "что вообще возможно сделать в романе/пьесе/фильме"), а с другой — определенный пакт с читателем, отличающийся от пакта нон-фикшена и по идее не подразумевающий никаких обязательств отражать реальность. Вот только в этом жанре пакт дает сбой, и поэтому его невозможно понять с сугубо формалистских позиций, без учета социальной жизни текста. За сбой отвечает вторая часть понятия. Исторический — это и про содержание (что мы репрезентируем) и про отношение к этому содержанию (его онтический и эпистемический статус). Связь с реальностью, определяющая для академической историографии, здесь никуда не исчезает (см. Энн Ригни про imperfect representation); как ни пытайся, оторвать исторический фикшен от "реального прошлого" (при всей иллюзорности нашей способности реально познать прошлое), сделать это без уничтожения самой сути жанра невозможного.
Год назад, приблизительно в это же время, я переживала ощущение конца эпохи. Сразу несколько моих самых дорогих коллег уезжали из Эстонии, а я оставалась, но с полным непониманием, что теперь делать и где я сама буду через год. Всю эту неделю я носилась с переездом в другой офис (с пятого этажа на третий, но с таким трагическим видом, будто покидаю всех навсегда), и это тоже конец эпохи, но ощущается он по-другому: я знаю, где я буду через год (на третьем этаже).
Сегодня последний день не только лета, но и моего исследовательского контракта, который длился без мало шесть лет и пережил несколько изменений, учитывающих мой переход из младоисследователей в просто исследователи с получением степени и соответствующим повышением зарплаты, и продлений, спасших меня два года назад. Заниматься шесть лет преимущественно одними исследованиями своей любимой (да, до сих пор) темы и не думать о деньгах – это огромная привилегия, которую очень важно не принимать как должное как минимум для своего собственного будущего благополучия, потому что такого может больше никогда не быть и с этим нужно смириться. И быть благодарной людям, которые дали мне эту возможность, поддерживали меня все это время и даже хотят keep me around, пусть и в другом качестве.
Как всегда: с первого сентября – новая жизнь.
(Совсем скоро на этом канале будет ребрендинг, так что не удивляйтесь новым названиям-аватаркам у себя в ленте.)
Сегодня последний день не только лета, но и моего исследовательского контракта, который длился без мало шесть лет и пережил несколько изменений, учитывающих мой переход из младоисследователей в просто исследователи с получением степени и соответствующим повышением зарплаты, и продлений, спасших меня два года назад. Заниматься шесть лет преимущественно одними исследованиями своей любимой (да, до сих пор) темы и не думать о деньгах – это огромная привилегия, которую очень важно не принимать как должное как минимум для своего собственного будущего благополучия, потому что такого может больше никогда не быть и с этим нужно смириться. И быть благодарной людям, которые дали мне эту возможность, поддерживали меня все это время и даже хотят keep me around, пусть и в другом качестве.
Как всегда: с первого сентября – новая жизнь.
(Совсем скоро на этом канале будет ребрендинг, так что не удивляйтесь новым названиям-аватаркам у себя в ленте.)
Она пообещала апдейт... и пропала на неделю. Всю эту неделю она привыкала к новой роли, преподавала, общалась со студентами и коллегами, паниковала и, вопреки, всему, писала революцию.
Кончилось мое исследовательское межвременье; началась мое потенциально бессрочное преподавательское бытие. Я по-прежнему в Таллиннском университете, теперь в качестве лектора славистики и русистики (slaavi ja vene uuringute lektor). С этим новым статусом связано много внутренних терзаний – я очень боюсь, что раз попав в загончик славистики, вылезти оттуда будет очень сложно, и продолжаю настаивать на своемвеликом французско-революционном прошлом и не менее разнообразном будущем, – но с ним же связано не меньше радостей и предвкушения все того, что предстоит сделать. Помимо преподавания непосредственно для славистов и русистов (ну вы знаете эту великую эстонскую русофобию, из-за которой мы до сих пор учим филологов на русском языке), я продолжаю работать на благо англоязычной программы Liberal Arts, и моя зона ответственности в ней все больше расширяется. Все это мне надо совмещать с административной работой, презентациями на конференциях, исследовательской деятельностью и главное (для меня) написанием книги. Так что основная моя цель на этот год – не умереть и не выгореть.
Новое название канала – буквальный перевод названия книги (точнее, диссертации, но издательство к моей радости согласилось, что оно звучит и вообще точно передает содержание). А в качестве фотографии я спонтанно поставила картину At the Edge of the Cliff Лоры Найт, перед которой зависла этим летом на выставке Now You See Us: Women Artists in Britain 1520–1920; никакого потайного смысла, just vibes.
Кончилось мое исследовательское межвременье; началась мое потенциально бессрочное преподавательское бытие. Я по-прежнему в Таллиннском университете, теперь в качестве лектора славистики и русистики (slaavi ja vene uuringute lektor). С этим новым статусом связано много внутренних терзаний – я очень боюсь, что раз попав в загончик славистики, вылезти оттуда будет очень сложно, и продолжаю настаивать на своем
Новое название канала – буквальный перевод названия книги (точнее, диссертации, но издательство к моей радости согласилось, что оно звучит и вообще точно передает содержание). А в качестве фотографии я спонтанно поставила картину At the Edge of the Cliff Лоры Найт, перед которой зависла этим летом на выставке Now You See Us: Women Artists in Britain 1520–1920; никакого потайного смысла, just vibes.
Хит прошлой недели в академическом твиттере – вот этот график из статьи The Impact of PhD Studies on Mental Health—A Longitudinal Population Study.
Авторки использовали шведские данные по выписанным лекарствам для PhD-студентов с 2006 по 2017 год и проводили всякие сравнительные операции со сложными формулами. Общий вывод: докторанты получают меньше лекарств от ментальных расстройств чем популяция в среднем (что подтверждает наблюдения о зависимости между здоровьем и уровнем образования), но больше, чем люди, которые благоразумно остановились на магистерской степени. Они тестируют в том числе и гипотезу, не может ли быть так, что в докторантуру идут люди уже предрасположенные к ментальным проблемам, но говорят, что нет, ничего подобного.
Разбивка по разным факторам риска очень интересная (такого сильного скачка в лекарствах не наблюдается среди студентов-медиков и в естественных науках), но там же самый непонятный для меня момент: оценка риска по возрасту-гендеру-происхождению (Fig. 4, стр. 14) как будто бы прямо противоположна показателям в event study (Figure OA8, стр. 11 в Online Appendix B). Если кто-то разбирающийся в статистике и прочих социологических методах мне может объяснить, буду очень благодарна.
Разбивка по разным факторам риска очень интересная (такого сильного скачка в лекарствах не наблюдается среди студентов-медиков и в естественных науках), но там же самый непонятный для меня момент: оценка риска по возрасту-гендеру-происхождению (Fig. 4, стр. 14) как будто бы прямо противоположна показателям в event study (Figure OA8, стр. 11 в Online Appendix B). Если кто-то разбирающийся в статистике и прочих социологических методах мне может объяснить, буду очень благодарна.
Я как-то писала, что очень люблю Historical Fiction Research Network и их (наши) конференции, потому что именно в этой компании я получаю ощущения максимально близкие к фандомному общению, но по сути, конечно, академическая среда как таковая может быть представлена как скопище фандомов, если мы перестанем проводить жесткую линию между увлеченностью нашим предметом исследования и "критической дистанцией" (см. текст Мэтта Хиллса про scholar-fandom и moral economies).
Страница выше — "глава" про мать из Uskok. O Stanisławie Przybyszewskiej Марчина Червиньского. В сноске он разъясняет метафорическую пустоту и замечает, что так уж совпало, что двойная биография Станиславы и Анели вышла именно в тот момент, когда его книга уже почти сдавалась в печать.
(Сегодня 123-ий день рождения Пшибышевской, в который я с выдохом облегчения откладываю переписанную главу про нее — до весны — и приступаю к переписыванию главы про Уорнер.)
(Сегодня 123-ий день рождения Пшибышевской, в который я с выдохом облегчения откладываю переписанную главу про нее — до весны — и приступаю к переписыванию главы про Уорнер.)
"While I look after her, and find, even in wartime, how tolerably well supplied our storeroom is for such cups and trays, I am haunted with the companionship of the innumerable people in Europe who also nurse some loved one dependent on them, and have nothing for them, nothing beyond the barest coarsest husks and hedge-brews. I feel as though I should be deformed for the rest of my life with this inequity of man's making to which willy-nilly I consent and willy-nilly profit by."
(Sylvia Townsend Warner to Alyse Gregory, 19/12/1942)
(Sylvia Townsend Warner to Alyse Gregory, 19/12/1942)
Если сентябрь как-то приятно тянулся, то октябрь просвистел мимо — и по причинам скорее неприятным, чем радостным. Сначала свалилась с ковидом (всего на три дня, но отсиживаться дома пришлось дольше), потом (и до сих пор) — с воспалением уха. Все это ни в какое сравнение не идет с моей прошлогодней пневмонией, но сопровождается такими хлопотами (не говоря уже о тревожности), что все радостное, включая работу, как бы проваливается и теряется в тягучем неприятном.
Но радостное все же было и заслуживает документации.
Во-первых, была чудесная конференция Borders, Margins, Cartographies в Тарту, где мне было, с кем обсуждать Пшибышевскую. Поездку омрачил лишь тот факт, что две ночи из трех в моем месте жительства беспричинно врубалась пожарная тревога, и не исключено, что необходимость выползать в холодную тартусскую ночь в пижаме (с курткой поверху, но все же), подкосила мой иммунитет и опосредованно спровоцировала все дальнейшие беды.
Во-вторых, я получила американскую визу, а это значит, что (если доживу) я буду на ASEEES в Бостоне в ноябре! Это мой первый трансатлантический перелет, первая поездка в Штаты и первая конференция такого масштаба, так что я заранее в ужасе. Если вас туда тоже занесет — ищите меня в exhibit hall на стенде Таллиннского университета.
В-третьих, я начала преподавать (по зуму) для бакалавров-англоведов Регенсбургского университета. На эту подработку я подписалась еще до того, как получила свой нынешний пост, и в моем нынешнем положении дополнительная нагрузка — это маленькое самоубийство, но я все равно рада, что не отказалась, потому что ну кто еще даст мне прочесть целый курс про British Historical Fictions, да еще с Уорнер в качестве литературного фокуса? Студенты в целом славные; посмотрим, как у них с навыками чтения и анализа исторических романов.
В-четвертых, вышел The Routledge Companion to Literatures and Crisis с моей статьей про Cyrograf Пшибышевской как утопический текст. (Смотрю на физическую копию — только сегодня доставили — а потом на цену и плачу горькими слезами). К издательству у меня много вопросиков (то что в названии главы Utopia с большой буквы — не моя вина), но все равно рада, что удалось пропихнуть Пшибышевскую в еще один сборник.
В-пятых, вопреки всему, книга пишется и даже в приемлемом темпе. Регулярно нахожу неточности в диссертации (и не формата опечатки, а именно ошибочные утверждения), вздрагиваю и радуюсь возможности все исправить (хотя обидно, конечно, когда красивая интерпретация разваливается таким образом).
Нормально. Поживем еще, поработаем.
Но радостное все же было и заслуживает документации.
Во-первых, была чудесная конференция Borders, Margins, Cartographies в Тарту, где мне было, с кем обсуждать Пшибышевскую. Поездку омрачил лишь тот факт, что две ночи из трех в моем месте жительства беспричинно врубалась пожарная тревога, и не исключено, что необходимость выползать в холодную тартусскую ночь в пижаме (с курткой поверху, но все же), подкосила мой иммунитет и опосредованно спровоцировала все дальнейшие беды.
Во-вторых, я получила американскую визу, а это значит, что (если доживу) я буду на ASEEES в Бостоне в ноябре! Это мой первый трансатлантический перелет, первая поездка в Штаты и первая конференция такого масштаба, так что я заранее в ужасе. Если вас туда тоже занесет — ищите меня в exhibit hall на стенде Таллиннского университета.
В-третьих, я начала преподавать (по зуму) для бакалавров-англоведов Регенсбургского университета. На эту подработку я подписалась еще до того, как получила свой нынешний пост, и в моем нынешнем положении дополнительная нагрузка — это маленькое самоубийство, но я все равно рада, что не отказалась, потому что ну кто еще даст мне прочесть целый курс про British Historical Fictions, да еще с Уорнер в качестве литературного фокуса? Студенты в целом славные; посмотрим, как у них с навыками чтения и анализа исторических романов.
В-четвертых, вышел The Routledge Companion to Literatures and Crisis с моей статьей про Cyrograf Пшибышевской как утопический текст. (Смотрю на физическую копию — только сегодня доставили — а потом на цену и плачу горькими слезами). К издательству у меня много вопросиков (то что в названии главы Utopia с большой буквы — не моя вина), но все равно рада, что удалось пропихнуть Пшибышевскую в еще один сборник.
В-пятых, вопреки всему, книга пишется и даже в приемлемом темпе. Регулярно нахожу неточности в диссертации (и не формата опечатки, а именно ошибочные утверждения), вздрагиваю и радуюсь возможности все исправить (хотя обидно, конечно, когда красивая интерпретация разваливается таким образом).
Нормально. Поживем еще, поработаем.