Черная роза
Таких необычных по своей изысканной архитектуре доходных домов в Петербурге я еще не встречал.
Громадный дом Мурузи высился в самом центре города, на пересечении Литейного проспекта и Пантелеймоновской улицы. С первого же знакомства это экзотическое сооружение привлекало к себе пристальное внимание, впрочем, как и его хозяева, собиравшие по пятницам салон.
Это был мой первый ужин, на который меня пригласил давний приятель. Надо признаться, я жутко волновался в тот вечер и весь день ничего не ел.
Придя прилично загодя, я ожидал у парадной, предвкушая долгожданное знакомство и прокручивая в голове предстоящий вечер. Вальдемар почему-то запаздывал, и каждая минута ожидания всё сильнее будоражила виски тревогой. Для успокоения нервов я достал из кармана рулонную бумагу и закатал в неё гашиш с табаком. Жадно втянулся. Меня тут же разнёс сильный кашель. Чтобы удержаться на ногах, я ухватился за выступ мавританского фасада, а пару минут спустя, уже совершенно по-брюсовски, встретился с «мгновением экстаза, который тотчас же придал иные постижения мировых явлений, глубоко проникающих под кожу».
– Ну что, Сашка, пока ты не ушел в «народ», пойдем, познакомлю тебя с сердцем общественной жизни Петербурга, – подкравшись со спины, произнес Вальдемар.
Я неуверенно кивнул и медленно последовал за ним на ватных ногах.
На входе караулил швейцар, обводя каждого входящего строгим контрольным взглядом. Взгляда этого я, честно говоря, не понял, но подметил, что гостям он внушал трепет. Впрочем, мне было всё равно. В тот вечер меня заботило совершенно иное: ужин и новые лица.
Пока мы поднимались по лестнице, в глаза то и дело бросались орнаменты арабской вязи и живописные плафоны на потолке. Это придавало пространству какую-то избыточную праздность и заставляло меня волноваться еще сильнее. К тому моменту, как мы поднялись на пятый этаж, я успел пропитаться всем этим fin de siècle до последней нитки.
– Ну, готовься!
Дверь была не заперта, и Вальдемар с лёгкостью её толкнул. В большой прихожей нас тотчас же встретил сам Дмитрий Сергеевич Мережковский – в свойственной ему манере декламируя с порога:
И хочу, но не в силах любить я людей: Я чужой среди них; сердцу ближе друзей – Звезды, небо, холодная синяя даль И лесов, и пустыни немая печаль…
– Проходите, Вальдемар, и… – с учтивой улыбкой прервался он.
– Александр, Саша! Надеюсь, мы не опоздали к ужину? – я протянул ему руку.
От пронзительного взгляда Дмитрия Сергеевича меня вдруг настигло странное, давящее чувство ответственности: соответствовал ли я этому обществу? Голова окончательно погрузилась в туман.
– Очень приятно. Вы как раз вовремя, в столовой все уже собрались. Однако здесь мы, судя по всему, не задержимся… Зина хотела сегодня веселиться и эпатировать.
Дмитрий Сергеевич проводил нас в зал, где уже успели разместиться Сологуб, Брюсов, Философов и две незнакомые мне дамы. Подметив, что среди по-настоящему выдающихся нарядов в комнате были лишь мой и её, я невольно улыбнулся.
Она была облачена в чёрное платье «неогрек», которое чертовски шло её фигуре. На ногах – лаковые туфельки «Мольер» из кожи шевро на двух пуговицах с серебряными пряжками. Волосы заколоты гребнем; две непослушные пряди намеренно выбились и обрамляли острый скос скул.
Я же отыскал в маминых чердаках старый доломан и повязал шелковый белый кашне, который ничуть не уступал её платью причудой, за что и удостоился великодушного одобрения, читавшегося в её колдовских глазах. Глаза её, к слову, были совершенно загадочными, в жизни серыми, но при этом излучающими что-то дьявольское – то ли из-за острых зрачков, то ли из-за выдуманной мною изумрудности. Что-то влекло к ним безвозвратно. На эту удочку попадались многие, вернее – пол-Петербурга.
Так случилось и со мной. Зинаида Николаевна пленила меня мгновенно. Её имя хотелось произносить исключительно во всей его торжественной полноте, дабы отдать дань уважения родителям, сотворившим такую жемчужину.
Только позже я узнал, что она жутко злилась, когда её называли полным именем, но в тот момент ничего не мог с собой поделать.
– Зина!
Таких необычных по своей изысканной архитектуре доходных домов в Петербурге я еще не встречал.
Громадный дом Мурузи высился в самом центре города, на пересечении Литейного проспекта и Пантелеймоновской улицы. С первого же знакомства это экзотическое сооружение привлекало к себе пристальное внимание, впрочем, как и его хозяева, собиравшие по пятницам салон.
Это был мой первый ужин, на который меня пригласил давний приятель. Надо признаться, я жутко волновался в тот вечер и весь день ничего не ел.
Придя прилично загодя, я ожидал у парадной, предвкушая долгожданное знакомство и прокручивая в голове предстоящий вечер. Вальдемар почему-то запаздывал, и каждая минута ожидания всё сильнее будоражила виски тревогой. Для успокоения нервов я достал из кармана рулонную бумагу и закатал в неё гашиш с табаком. Жадно втянулся. Меня тут же разнёс сильный кашель. Чтобы удержаться на ногах, я ухватился за выступ мавританского фасада, а пару минут спустя, уже совершенно по-брюсовски, встретился с «мгновением экстаза, который тотчас же придал иные постижения мировых явлений, глубоко проникающих под кожу».
– Ну что, Сашка, пока ты не ушел в «народ», пойдем, познакомлю тебя с сердцем общественной жизни Петербурга, – подкравшись со спины, произнес Вальдемар.
Я неуверенно кивнул и медленно последовал за ним на ватных ногах.
На входе караулил швейцар, обводя каждого входящего строгим контрольным взглядом. Взгляда этого я, честно говоря, не понял, но подметил, что гостям он внушал трепет. Впрочем, мне было всё равно. В тот вечер меня заботило совершенно иное: ужин и новые лица.
Пока мы поднимались по лестнице, в глаза то и дело бросались орнаменты арабской вязи и живописные плафоны на потолке. Это придавало пространству какую-то избыточную праздность и заставляло меня волноваться еще сильнее. К тому моменту, как мы поднялись на пятый этаж, я успел пропитаться всем этим fin de siècle до последней нитки.
– Ну, готовься!
Дверь была не заперта, и Вальдемар с лёгкостью её толкнул. В большой прихожей нас тотчас же встретил сам Дмитрий Сергеевич Мережковский – в свойственной ему манере декламируя с порога:
И хочу, но не в силах любить я людей: Я чужой среди них; сердцу ближе друзей – Звезды, небо, холодная синяя даль И лесов, и пустыни немая печаль…
– Проходите, Вальдемар, и… – с учтивой улыбкой прервался он.
– Александр, Саша! Надеюсь, мы не опоздали к ужину? – я протянул ему руку.
От пронзительного взгляда Дмитрия Сергеевича меня вдруг настигло странное, давящее чувство ответственности: соответствовал ли я этому обществу? Голова окончательно погрузилась в туман.
– Очень приятно. Вы как раз вовремя, в столовой все уже собрались. Однако здесь мы, судя по всему, не задержимся… Зина хотела сегодня веселиться и эпатировать.
Дмитрий Сергеевич проводил нас в зал, где уже успели разместиться Сологуб, Брюсов, Философов и две незнакомые мне дамы. Подметив, что среди по-настоящему выдающихся нарядов в комнате были лишь мой и её, я невольно улыбнулся.
Она была облачена в чёрное платье «неогрек», которое чертовски шло её фигуре. На ногах – лаковые туфельки «Мольер» из кожи шевро на двух пуговицах с серебряными пряжками. Волосы заколоты гребнем; две непослушные пряди намеренно выбились и обрамляли острый скос скул.
Я же отыскал в маминых чердаках старый доломан и повязал шелковый белый кашне, который ничуть не уступал её платью причудой, за что и удостоился великодушного одобрения, читавшегося в её колдовских глазах. Глаза её, к слову, были совершенно загадочными, в жизни серыми, но при этом излучающими что-то дьявольское – то ли из-за острых зрачков, то ли из-за выдуманной мною изумрудности. Что-то влекло к ним безвозвратно. На эту удочку попадались многие, вернее – пол-Петербурга.
Так случилось и со мной. Зинаида Николаевна пленила меня мгновенно. Её имя хотелось произносить исключительно во всей его торжественной полноте, дабы отдать дань уважения родителям, сотворившим такую жемчужину.
Только позже я узнал, что она жутко злилась, когда её называли полным именем, но в тот момент ничего не мог с собой поделать.
– Зина!
👌1
– Александр! – представился я и, кажется, тут же залился густым румянцем.
Тем временем Зинаида Николаевна с величавой медлительностью смерила меня взглядом, обошла по кругу и предложила бокал шампанского.
– Будешь, Саша? – сократила она дистанцию так легко, словно мы были знакомы лет десять.
– Спасибо, я покурил гашиш. И всё, о чём я сейчас мечтаю, это не бокал золотого, а хорошая кулебяка с мясом.
– Вот как, Саша?.. – протянула она.
– «Во втором дворе подвал. В нём приют собачий. Каждый, кто туда попал, просто пёс бродячий», – забормотал кто-то у меня над ухом.
– Саша, скажите, вы пёс? – Зинаида Николаевна напрочь лишила себя стеснения, если оно вообще когда-либо имело к нему отношение.
Одурманенный куревом и её близостью, я одобрительно кивнул:
– На веки вечные – ваш пёс!
Все гости в столовой мгновенно расхохотались, а вместе с ними и я. Брюсов в несвойственной ему дружеской манере подскочил ко мне первым, хлопнул по плечу и заговорщически произнес:
– А я говорил тебе заглянуть к «Бродячим псам», там отличные пироги с ревенем! А ты что?
– С ревенем?
– Именно с ревенем. Так заглянул?
Я качнул головой и в ту же секунду осел прямо на пол. Гашиш обнял меня с новой силой, и я забормотал совершенно не присущие мне глупости:
– Если ваш знаменитый пирог с ревенем насытит меня так же, как ваши стихи, Валерий Яковлевич, то он станет моим Героем.
Зинаида Николаевна цепко ухватилась за эти слова:
– А кто такой герой в современной жизни, Саша? Героев мы знаем из истории – это жертвующие собой люди. Но, как говорит Бодлер, на самом деле современный герой – это всё же денди. – Она вскинула брови. – Обопритесь о стенку, Саша, ваша матушка едва ли бы обрадовалась, глядя, как её сын в таком шикарном доломане натирает полы. И даже если вы ищете, как и супруг мой, Бога в столь обширной нашей квартире, то сегодня вам его не отыскать, уймитесь, – Зинаида Николаевна надменно улыбнулась моей несостоятельности и продолжила: – Скажите, быть таким безобразно непрактичным, бессмысленным романтиком, не кажется ли вам, что это и есть современная форма героизма?
Общество снова покатилось со смеху, запивая шутки шипящим вином. В этот момент в моем животе предательски громко и протяжно заурчало.
– Сжальтесь над ним, господа. Может, в «Доминик» заглянем? Или отведаем десерт с ликером в кондитерской по соседству? – предложил Князев.
– Володя, и вы уймитесь. Мы здесь литературой питаемся, а вы всё о низком.– Зинаида Николаевна снова посмотрела мне в глаза и, словно увидев в них собственное отражение, слегка подтолкнула меня под локоть: – Предоставите нам пищу для души, Александр? – и едва слышно, одними губами добавила: – Смелей.
Я не без труда поднялся, поправил кашне и не помню как заговорил, глядя только на неё:
Я сидел у окна в переполненном зале. Где-то пели смычки о любви. Я послал тебе чёрную розу в бокале Золотого, как небо, аи. Ты взглянула. Я встретил смущённо и дерзко Взор надменный и отдал поклон. Обратясь к кавалеру, намеренно резко Ты сказала: «И этот влюблён».
Слова падали, будто уже были сказаны когда-то – или будут ещё. Гашиш делал своё дело: я явно плыл во времени, и мне было приятно в нём плыть.
В комнате повисла неловкая, звенящая тишина. Туман в моей голове начал понемногу рассеиваться. Жадно сглотнув слюну и отчетливо представив во рту горячий пирожок из «Квисисаны», я выпрямился во весь рост. Живот заурчал с новой, утробной силой, терпеть больше не было возможности. Потеребив бранденбуры, я подошел к Зинаиде Николаевне и поцеловал её бледную, пахнущую пудрой руку, после чего манерно раскланялся остальным гостям и молча вышел вон.
На улице, над заснеженным и ещё не выметенным тротуаром, возвышались подъезды с арабскими, отлитыми из чугуна надписями. Я облокотился на эркер и закурил остаток скрученной папиросы, пытаясь обмануть голод. То ли морозный воздух, то ли сам Литейный заставлял мысль предаться излишней лирике: «Эх, как забыть её горячий взгляд, где мчатся бури…», но тут желудок снова подал знак: и всё же в «Медведях» подают расстегай с рыбой до одиннадцати или до двенадцати, кажется… пора спешить…
Тем временем Зинаида Николаевна с величавой медлительностью смерила меня взглядом, обошла по кругу и предложила бокал шампанского.
– Будешь, Саша? – сократила она дистанцию так легко, словно мы были знакомы лет десять.
– Спасибо, я покурил гашиш. И всё, о чём я сейчас мечтаю, это не бокал золотого, а хорошая кулебяка с мясом.
– Вот как, Саша?.. – протянула она.
– «Во втором дворе подвал. В нём приют собачий. Каждый, кто туда попал, просто пёс бродячий», – забормотал кто-то у меня над ухом.
– Саша, скажите, вы пёс? – Зинаида Николаевна напрочь лишила себя стеснения, если оно вообще когда-либо имело к нему отношение.
Одурманенный куревом и её близостью, я одобрительно кивнул:
– На веки вечные – ваш пёс!
Все гости в столовой мгновенно расхохотались, а вместе с ними и я. Брюсов в несвойственной ему дружеской манере подскочил ко мне первым, хлопнул по плечу и заговорщически произнес:
– А я говорил тебе заглянуть к «Бродячим псам», там отличные пироги с ревенем! А ты что?
– С ревенем?
– Именно с ревенем. Так заглянул?
Я качнул головой и в ту же секунду осел прямо на пол. Гашиш обнял меня с новой силой, и я забормотал совершенно не присущие мне глупости:
– Если ваш знаменитый пирог с ревенем насытит меня так же, как ваши стихи, Валерий Яковлевич, то он станет моим Героем.
Зинаида Николаевна цепко ухватилась за эти слова:
– А кто такой герой в современной жизни, Саша? Героев мы знаем из истории – это жертвующие собой люди. Но, как говорит Бодлер, на самом деле современный герой – это всё же денди. – Она вскинула брови. – Обопритесь о стенку, Саша, ваша матушка едва ли бы обрадовалась, глядя, как её сын в таком шикарном доломане натирает полы. И даже если вы ищете, как и супруг мой, Бога в столь обширной нашей квартире, то сегодня вам его не отыскать, уймитесь, – Зинаида Николаевна надменно улыбнулась моей несостоятельности и продолжила: – Скажите, быть таким безобразно непрактичным, бессмысленным романтиком, не кажется ли вам, что это и есть современная форма героизма?
Общество снова покатилось со смеху, запивая шутки шипящим вином. В этот момент в моем животе предательски громко и протяжно заурчало.
– Сжальтесь над ним, господа. Может, в «Доминик» заглянем? Или отведаем десерт с ликером в кондитерской по соседству? – предложил Князев.
– Володя, и вы уймитесь. Мы здесь литературой питаемся, а вы всё о низком.– Зинаида Николаевна снова посмотрела мне в глаза и, словно увидев в них собственное отражение, слегка подтолкнула меня под локоть: – Предоставите нам пищу для души, Александр? – и едва слышно, одними губами добавила: – Смелей.
Я не без труда поднялся, поправил кашне и не помню как заговорил, глядя только на неё:
Я сидел у окна в переполненном зале. Где-то пели смычки о любви. Я послал тебе чёрную розу в бокале Золотого, как небо, аи. Ты взглянула. Я встретил смущённо и дерзко Взор надменный и отдал поклон. Обратясь к кавалеру, намеренно резко Ты сказала: «И этот влюблён».
Слова падали, будто уже были сказаны когда-то – или будут ещё. Гашиш делал своё дело: я явно плыл во времени, и мне было приятно в нём плыть.
В комнате повисла неловкая, звенящая тишина. Туман в моей голове начал понемногу рассеиваться. Жадно сглотнув слюну и отчетливо представив во рту горячий пирожок из «Квисисаны», я выпрямился во весь рост. Живот заурчал с новой, утробной силой, терпеть больше не было возможности. Потеребив бранденбуры, я подошел к Зинаиде Николаевне и поцеловал её бледную, пахнущую пудрой руку, после чего манерно раскланялся остальным гостям и молча вышел вон.
На улице, над заснеженным и ещё не выметенным тротуаром, возвышались подъезды с арабскими, отлитыми из чугуна надписями. Я облокотился на эркер и закурил остаток скрученной папиросы, пытаясь обмануть голод. То ли морозный воздух, то ли сам Литейный заставлял мысль предаться излишней лирике: «Эх, как забыть её горячий взгляд, где мчатся бури…», но тут желудок снова подал знак: и всё же в «Медведях» подают расстегай с рыбой до одиннадцати или до двенадцати, кажется… пора спешить…
❤1
Петроград, зима тысяча девятьсот двадцатого.
Дом Мурузи стоит на том же углу, но мавританский фасад давно облез, и в оконных проёмах, где когда-то горели десятки ламп – темнота, чужие лица. Дров второй год не достать; хлеб выдают по карточкам, и голод теперь совсем не тот, что был тогда, не предвкушение кулебяки, а нечто куда более жестокое.
Зинаиды Николаевны в городе больше нет, уехали с Дмитрием Сергеевичем в Париж, говорят, навсегда. Валерий Яковлевич теперь служит новой власти. Володи Князева тоже нет с тринадцатого года – застрелился из-за женщины, которую, кажется, любили все.
Я стою на том же углу, кутаясь в потёртое пальто вместо доломана, и почему-то опять голоден, только просить уже не у кого, да и «Медведь» давно закрыт, на его месте какая-то распределительная контора.
Закрываю глаза и слышу шипение шампанского, вижу серебряный гребень в её волосах и повторяю про себя слова, которые тогда или, быть может, только теперь – сложились сами собой:
Ты рванулась движеньем испуганной птицы, Ты прошла, словно сон мой легка… И вздохнули духи, задремали ресницы, Зашептались тревожно шелка.
Но из глуби зеркал ты мне взоры бросала И, бросая, кричала: «Лови!..» А монисто бренчало, цыганка плясала И визжала заре о любви.
Кажется, кто-то и правда любил тогда весь этот город. Может быть, даже я.
Дом Мурузи стоит на том же углу, но мавританский фасад давно облез, и в оконных проёмах, где когда-то горели десятки ламп – темнота, чужие лица. Дров второй год не достать; хлеб выдают по карточкам, и голод теперь совсем не тот, что был тогда, не предвкушение кулебяки, а нечто куда более жестокое.
Зинаиды Николаевны в городе больше нет, уехали с Дмитрием Сергеевичем в Париж, говорят, навсегда. Валерий Яковлевич теперь служит новой власти. Володи Князева тоже нет с тринадцатого года – застрелился из-за женщины, которую, кажется, любили все.
Я стою на том же углу, кутаясь в потёртое пальто вместо доломана, и почему-то опять голоден, только просить уже не у кого, да и «Медведь» давно закрыт, на его месте какая-то распределительная контора.
Закрываю глаза и слышу шипение шампанского, вижу серебряный гребень в её волосах и повторяю про себя слова, которые тогда или, быть может, только теперь – сложились сами собой:
Ты рванулась движеньем испуганной птицы, Ты прошла, словно сон мой легка… И вздохнули духи, задремали ресницы, Зашептались тревожно шелка.
Но из глуби зеркал ты мне взоры бросала И, бросая, кричала: «Лови!..» А монисто бренчало, цыганка плясала И визжала заре о любви.
Кажется, кто-то и правда любил тогда весь этот город. Может быть, даже я.
2❤3
Между страницами старого тома обнаружился отрывной билет. Кто-то его туда положил? Быть может, это след давней рассеянности или случайная мелочь после поездки в полупустую базилику на окраине?
Память со временем ведёт себя, как полотна Возрождения: краски тускнеют, слои лака темнеют, подлинный цвет не ухватить, остаётся лишь домысливать детали или фантазировать о том, как всё могло быть.
Совсем другое дело лето. Летом всё обнажается иначе. С раскалённой, липкой ясностью. Воздух становится густым, как сироп, и от него некуда деться. В июне солнце начинает работать на износ, раздаёт щедроты налево и направо, выжигает тени, замазывает углы и вливает в вены такую ослепительную, одуряющую уверенность, будто жизнь и вправду можно начать сначала.
И ведь правда... Величие человеческой глупости неизменно питается одной и той же иллюзией: блаженной верой в то, что зимняя меланхолия ушла в прошлое и потеряла над нами всякую власть.
Ровно год назад в классическую мышеловку угодила Симона, маркиза де Консумьен, особа с фамилией, будто специально выписанной с бульвара Капуцинок. Помимо выдающегося легкомыслия, за ней числился целый штабель титулов, набросанных шариковой ручкой на салфетке в баре квартала Маре. Рассудив, что смена декораций станет лучшим способом поправить сердечные дела, она легко распрощалась с Парижем.
Впрочем… Торчать в столице в разгар сезона всё равно что замуровать себя в мавзолее. Каменный лабиринт улиц источает лишь испарения суеты да сопревшие амбиции, и в сравнении с этим мокрые следы на кафеле у бассейна покажутся не самой худшей перспективой.
Сама встреча развернулась с неотвратимостью дурацкого совпадения. Симона застряла у будки фотоавтомата, ожидая заветную ленту из шести гримас, что вскоре осядут под магнитом на холодильнике. Наперерез ей, угрюмо думая о сэндвиче за 4 евро 20 центов и пустых карманах, шёл Эмильен Мартен. Столкнуться с мадемуазель в самый момент выплёвывания карточек он, конечно, не планировал, но у судьбы на этот счёт имелись свои виды.
Понеслось. Вино натощак сошло за утончённый маньеризм, а тесная мансарда под самой крышей за закономерную расплату по счетам случайных знакомств.
Видит бог, ни одна живая душа на той пыльной площади не подозревала, в какую безумную авантюру выльется эта встреча и как скоро оба умчатся покорять одуревший от зноя Бордо.
Рассудок сдал позиции мгновенно. Каждое утро начиналось у воды: Симона с холодным прищуром гастрокритика ковыряла блокнот, фиксируя впечатления от очередного бистро, пока Эмильен колдовал над тарелкой, проверяя на прочность новые кулинарные дуэты. Они пили вино вместо воды, забывали про сон и любили так яростно, словно впереди не было ничего, кроме этого лета.
Раскол случился в середине июля, в день взятия Бастилии, когда провинциальные улицы захлёбываются медью оркестров и накопившейся за год скукой. Симона и Эмильен тоже поплелись на окраинные пустыри, куда весь город стекался смотреть фейерверки, но вместо катарсиса столкнулись с глухим, ничем не прикрытым раздражением.
Память со временем ведёт себя, как полотна Возрождения: краски тускнеют, слои лака темнеют, подлинный цвет не ухватить, остаётся лишь домысливать детали или фантазировать о том, как всё могло быть.
Совсем другое дело лето. Летом всё обнажается иначе. С раскалённой, липкой ясностью. Воздух становится густым, как сироп, и от него некуда деться. В июне солнце начинает работать на износ, раздаёт щедроты налево и направо, выжигает тени, замазывает углы и вливает в вены такую ослепительную, одуряющую уверенность, будто жизнь и вправду можно начать сначала.
И ведь правда... Величие человеческой глупости неизменно питается одной и той же иллюзией: блаженной верой в то, что зимняя меланхолия ушла в прошлое и потеряла над нами всякую власть.
Ровно год назад в классическую мышеловку угодила Симона, маркиза де Консумьен, особа с фамилией, будто специально выписанной с бульвара Капуцинок. Помимо выдающегося легкомыслия, за ней числился целый штабель титулов, набросанных шариковой ручкой на салфетке в баре квартала Маре. Рассудив, что смена декораций станет лучшим способом поправить сердечные дела, она легко распрощалась с Парижем.
Впрочем… Торчать в столице в разгар сезона всё равно что замуровать себя в мавзолее. Каменный лабиринт улиц источает лишь испарения суеты да сопревшие амбиции, и в сравнении с этим мокрые следы на кафеле у бассейна покажутся не самой худшей перспективой.
Сама встреча развернулась с неотвратимостью дурацкого совпадения. Симона застряла у будки фотоавтомата, ожидая заветную ленту из шести гримас, что вскоре осядут под магнитом на холодильнике. Наперерез ей, угрюмо думая о сэндвиче за 4 евро 20 центов и пустых карманах, шёл Эмильен Мартен. Столкнуться с мадемуазель в самый момент выплёвывания карточек он, конечно, не планировал, но у судьбы на этот счёт имелись свои виды.
Понеслось. Вино натощак сошло за утончённый маньеризм, а тесная мансарда под самой крышей за закономерную расплату по счетам случайных знакомств.
Видит бог, ни одна живая душа на той пыльной площади не подозревала, в какую безумную авантюру выльется эта встреча и как скоро оба умчатся покорять одуревший от зноя Бордо.
Рассудок сдал позиции мгновенно. Каждое утро начиналось у воды: Симона с холодным прищуром гастрокритика ковыряла блокнот, фиксируя впечатления от очередного бистро, пока Эмильен колдовал над тарелкой, проверяя на прочность новые кулинарные дуэты. Они пили вино вместо воды, забывали про сон и любили так яростно, словно впереди не было ничего, кроме этого лета.
Раскол случился в середине июля, в день взятия Бастилии, когда провинциальные улицы захлёбываются медью оркестров и накопившейся за год скукой. Симона и Эмильен тоже поплелись на окраинные пустыри, куда весь город стекался смотреть фейерверки, но вместо катарсиса столкнулись с глухим, ничем не прикрытым раздражением.
То, чем она когда-то его пленила, теперь оборачивалось для него пыткой. Её невесомость, исступлённая жажда куража давили на него неподъёмным грузом. Ей хотелось ловить каждый миг на лету, а ему покоя: недописанное меню будущего ресторана превратилось в настоящую удавку. Всю накопившуюся усталость Эмильен срывал на ней за её беспечность. Он был из семьи, где каждый шаг давался потом и кровью, а Симона со своими сомнительными титулами и лёгким фарсом даже вообразить не могла, каково это, всю жизнь грести против течения.
В августе свет окончательно испортился. Исчезла слепящая пелена, оставив тяжёлое послевкусие, в котором громкие слова потеряли товарный вид. О планах больше не вспоминали: кому охота мусолить роман, у которого изначально не было внятного продолжения?
Их диалоги съёжились до ультимативного минимума и превратились в сухие щелчки выключателя. Симона то и дело сбегала на балкон выдыхать дым в душный ночной мрак. Эмильен притаскивался домой за полночь. Скидывал куртку, пропахшую кухней и каторжной усталостью, и подолгу застаивался в темном коридоре. Он прекрасно знал: им давно пора сесть и выложить всё начистоту. Но привычно откладывал неизбежное, прячась за спасительную рутину – новые закупки, расчеты, бесконечные меню. А потом просто проходил на кухню, утыкался лбом в её пропахшую табаком макушку и бросал в пустоту:
– Хлеб остался?
– Нет, – хрипло отзывалась она из темноты. – Надо купить.
– Завтра.
Никакого «завтра» не полагалось. Они замерли в ожидании осени, будто решения апелляции, надеясь, что погода избавит их от необходимости марать руки. Выметет сор холодным ветром, и дело с концом. Люди вообще мастера перекладывать тяжесть решений на времена года: мы полагаемся на ливни и бегущие стрелки, уповая, что время само прикончит то, на что не хватает воли.
Двадцать пятого августа в старой потрепанной книге Симона отыскала строчку о крестьянах и летних кострах, разведенных для того, чтобы продлить угасающий день. Но солнце не задерживается по воле людей – оно неуклонно уходит в сумерки, и любовь живет по тем же законам. Разве она гаснет сразу? Нет, она продолжает струиться, ледяным лучом режет глаза в пустой комнате, когда партия уже сыграна, а тишина становится осязаемой.
Первого сентября она уехала в Париж. В одну сторону.
В августе свет окончательно испортился. Исчезла слепящая пелена, оставив тяжёлое послевкусие, в котором громкие слова потеряли товарный вид. О планах больше не вспоминали: кому охота мусолить роман, у которого изначально не было внятного продолжения?
Их диалоги съёжились до ультимативного минимума и превратились в сухие щелчки выключателя. Симона то и дело сбегала на балкон выдыхать дым в душный ночной мрак. Эмильен притаскивался домой за полночь. Скидывал куртку, пропахшую кухней и каторжной усталостью, и подолгу застаивался в темном коридоре. Он прекрасно знал: им давно пора сесть и выложить всё начистоту. Но привычно откладывал неизбежное, прячась за спасительную рутину – новые закупки, расчеты, бесконечные меню. А потом просто проходил на кухню, утыкался лбом в её пропахшую табаком макушку и бросал в пустоту:
– Хлеб остался?
– Нет, – хрипло отзывалась она из темноты. – Надо купить.
– Завтра.
Никакого «завтра» не полагалось. Они замерли в ожидании осени, будто решения апелляции, надеясь, что погода избавит их от необходимости марать руки. Выметет сор холодным ветром, и дело с концом. Люди вообще мастера перекладывать тяжесть решений на времена года: мы полагаемся на ливни и бегущие стрелки, уповая, что время само прикончит то, на что не хватает воли.
Двадцать пятого августа в старой потрепанной книге Симона отыскала строчку о крестьянах и летних кострах, разведенных для того, чтобы продлить угасающий день. Но солнце не задерживается по воле людей – оно неуклонно уходит в сумерки, и любовь живет по тем же законам. Разве она гаснет сразу? Нет, она продолжает струиться, ледяным лучом режет глаза в пустой комнате, когда партия уже сыграна, а тишина становится осязаемой.
Первого сентября она уехала в Париж. В одну сторону.
2❤5