немного подредил алко-писанину выше, по крайней мере я теперь могу понять хотя бы вторую часть. Всем Сербия
🔥6
Ввиду неуважительных причин поток текстов об ИИ прошел мимо меня, поэтому что для вас может быть банальность, для меня ново и интересно. Вчера скинули текст Станислава Львовского — по-моему, очень толковый. Там и про Платона, и про Деррида, Стиглера, фармакон, т.е. он написан на том языке, который я могу по техническому невежеству единственно могу понимать. Не буду пересказывать, сразу к тому, что хочется дополнить.
Меня интересует, что Львоский говорит о реакции на опыт пользования AI: он сначала показывает, что произошло, мол, действительно новое — не просто очередная экстернализация и материализация наших способностей и навыков, хотя и она тоже, но «форма, в которой нам является собственная мысль», стала не исключительно нашей: «под удар попадает то, что мы привыкли считать самим субстратом мышления». И далее он переходит к опыту переживания этого события:
«Тот же интерфейс, тот же жест — пальцы на клавиатуре, быстрый обмен репликами, — та же привычка получать ответ в виде текста на экране. Мы перешли от разговора с живым человеком по ту сторону мессенджера к разговору с моделью по ту сторону того же окна — и граница оказалась почти невидимой. Не потому, что разницы нет, а потому, что медиум её скрывает».
Но добавляет, что «при переходе границы» все же «кое-что произошло»: аффект «растерянности» перед тем, что «происходящее внешне неотличимо от разговора с компетентным собеседником».
Про этот аффект он говорит:
«Растерянность — продуктивное состояние, если не бежать от него. Она сигнализирует о том, что наша классификация больше не соответствует реальности. В классификационной таблице нужна новая клетка — или, возможно, придется пересмотреть классификацию как таковую».
Так вот, вот эта ода растерянности как продуктивному состоянию, вынуждающему нас пересобирать свои обрабатывающие реальность аппараты, — она кажется мне довольно конвенциональной, отработанной реакцией, которая, с одной стороны, никогда не будет ошибочна, а, с другой, затеняющей более важное событие — которое с ИИ как таковым никак не связана.
Оно не имеет даты, в отличие от ИИ, — речь идет о том, что за некий период времени мы настолько научились не быть растерянными и адаптироваться под любой новый факт мира, что пересматривать стало как будто нечего. В этом как будто и заключен специфический анти-философский консерватизм наших дней: это когда-то особой доблестью была готовность встретить «новое» с открытым забралом и сделать его частью «нашего опыта», добровольно поломать «интенциональность», «феноменологический горизонт» и подобное.
А в отсутствии лелеемых форм конструирования своего опыта, «себя», переадаптировать и переписывать категории особо незачем и некому. Грубо говоря, то, что машина отняла у нас привилегию «логоса», это некоторое передергивание — мы и так ее чему-то делегировали еще раньше, просто теперь это что-то сумело себя конкретизировать.
Точно так же — бессмысленно бежать из мира, если мы и так больше в нем не живем, или живем в чем-то ином, чем мир, как говорил Нанси: всякое движение в этом мире — это «непрерывный всеобщий отход» [départ généralisé], это «мир всемирного отхода — опространствование partes extra partes, мир, над каким ничто не возвышается и какой ничто не подпирает, мир без Субъекта своего предназначения, имеющий место лишь как баснословная скученность тел»; «тот мирный мир, который не отсылает ни к миру иному, ни к запредельному миру; более не “интернациональный”, он уже представляет что-то другое; это мир, переставший быть миром видимостей, а заодно и надежд» (Corpus, пер. Е.Петровской и Е.Гальцовой, 1999. С. 66-67).
Так что в некоторым смысле растерянность, о которой говорит Львовский, и затребуемые ей процедуры проверки наших традиционных категорий, — которые должны утрамбовать мир и опыт так, чтобы мы могли ими как-то пользоваться, собирая нечто подобное нашей автономии, — все это годится для мира, который еще не стал «départ généralisé». А поскольку он им стал давненько, то и нового события для нашего опыта в описываемом Львовском случае не произошло.
Как-то так.
Меня интересует, что Львоский говорит о реакции на опыт пользования AI: он сначала показывает, что произошло, мол, действительно новое — не просто очередная экстернализация и материализация наших способностей и навыков, хотя и она тоже, но «форма, в которой нам является собственная мысль», стала не исключительно нашей: «под удар попадает то, что мы привыкли считать самим субстратом мышления». И далее он переходит к опыту переживания этого события:
«Тот же интерфейс, тот же жест — пальцы на клавиатуре, быстрый обмен репликами, — та же привычка получать ответ в виде текста на экране. Мы перешли от разговора с живым человеком по ту сторону мессенджера к разговору с моделью по ту сторону того же окна — и граница оказалась почти невидимой. Не потому, что разницы нет, а потому, что медиум её скрывает».
Но добавляет, что «при переходе границы» все же «кое-что произошло»: аффект «растерянности» перед тем, что «происходящее внешне неотличимо от разговора с компетентным собеседником».
Про этот аффект он говорит:
«Растерянность — продуктивное состояние, если не бежать от него. Она сигнализирует о том, что наша классификация больше не соответствует реальности. В классификационной таблице нужна новая клетка — или, возможно, придется пересмотреть классификацию как таковую».
Так вот, вот эта ода растерянности как продуктивному состоянию, вынуждающему нас пересобирать свои обрабатывающие реальность аппараты, — она кажется мне довольно конвенциональной, отработанной реакцией, которая, с одной стороны, никогда не будет ошибочна, а, с другой, затеняющей более важное событие — которое с ИИ как таковым никак не связана.
Оно не имеет даты, в отличие от ИИ, — речь идет о том, что за некий период времени мы настолько научились не быть растерянными и адаптироваться под любой новый факт мира, что пересматривать стало как будто нечего. В этом как будто и заключен специфический анти-философский консерватизм наших дней: это когда-то особой доблестью была готовность встретить «новое» с открытым забралом и сделать его частью «нашего опыта», добровольно поломать «интенциональность», «феноменологический горизонт» и подобное.
А в отсутствии лелеемых форм конструирования своего опыта, «себя», переадаптировать и переписывать категории особо незачем и некому. Грубо говоря, то, что машина отняла у нас привилегию «логоса», это некоторое передергивание — мы и так ее чему-то делегировали еще раньше, просто теперь это что-то сумело себя конкретизировать.
Точно так же — бессмысленно бежать из мира, если мы и так больше в нем не живем, или живем в чем-то ином, чем мир, как говорил Нанси: всякое движение в этом мире — это «непрерывный всеобщий отход» [départ généralisé], это «мир всемирного отхода — опространствование partes extra partes, мир, над каким ничто не возвышается и какой ничто не подпирает, мир без Субъекта своего предназначения, имеющий место лишь как баснословная скученность тел»; «тот мирный мир, который не отсылает ни к миру иному, ни к запредельному миру; более не “интернациональный”, он уже представляет что-то другое; это мир, переставший быть миром видимостей, а заодно и надежд» (Corpus, пер. Е.Петровской и Е.Гальцовой, 1999. С. 66-67).
Так что в некоторым смысле растерянность, о которой говорит Львовский, и затребуемые ей процедуры проверки наших традиционных категорий, — которые должны утрамбовать мир и опыт так, чтобы мы могли ими как-то пользоваться, собирая нечто подобное нашей автономии, — все это годится для мира, который еще не стал «départ généralisé». А поскольку он им стал давненько, то и нового события для нашего опыта в описываемом Львовском случае не произошло.
Как-то так.
Дискурс
Они говорящие
Речь больше не принадлежит только людям. Инженер Google Блейк Лемуан, работавший с языковой моделью LaMDA, решил, что она обладает сознанием, — после чего его сначала отстранили от работы, а затем…
👍2
Т.е. сами эти категории не переживаются как что-то принадлежащее "нам", как конституирующие какой-то значимый нам опыт, пересмотр чего требовал бы какого-то героического философского жеста. а мир действительно стал всем, что может случиться, - в чем резон этот мир как-то переписывать, удаляться от него и т.д., если он и есть само это удаление/переписывание? Чем мы не повседневные мессианики, для которых "образ/фигура мира сего" "проходит" всегда, что, правда, заботы с нас не снимает, а к ней обязывает. (и, видимо, не мессианики мы именно тем, что проходит он не к концу, а значит, мирские статусы в нем не вступают в агамбеновское внутреннее напряжение с самими собой; мало кому еще интересно, что они такое помимо своей фактичности, сам этот вопрос избыточен).
т.е. мы не можем быть открыты к некоему новому факту или объекту, потому что сами уже эта открытость, которую, конечно, следовать бы звать уже как-то иначе.
Но чего, действительно, вероятно, не хватает, это способов индивидуации внутри этой непрерывной открытости, внутри удаления без возвращения. хотя кажется, что сам такой способ присутствия противоречит индивидуации как тому, что предполагает некий критический, "духовный" способ держаться в мире, что требует оценивать некоторые процессы втягивающие и прорабатывающие "нас" процессы как по Стиглеру дез-индивидуирующие, разрушительные и т.д.
Текст Львовского как будто по умолчанию предполагает, что все техники себя и своей индивидуации у нас уже есть, просто воспользуйся. Что мне представляется совершенно ложным, т.к. техники, о которых он говорит, эти техники уже не нашего "себя", а того ветхого устройства, которое еще воспринимало пересмотр себя и категорий укоплектовки мира как "свою" позитивную возможность (что, как кажется, было верно еще для Нанси, хотя он очевидно не согласился бы), а не не было эсконировано всему, через что оно прорабатывается.
т.е. мы не можем быть открыты к некоему новому факту или объекту, потому что сами уже эта открытость, которую, конечно, следовать бы звать уже как-то иначе.
Но чего, действительно, вероятно, не хватает, это способов индивидуации внутри этой непрерывной открытости, внутри удаления без возвращения. хотя кажется, что сам такой способ присутствия противоречит индивидуации как тому, что предполагает некий критический, "духовный" способ держаться в мире, что требует оценивать некоторые процессы втягивающие и прорабатывающие "нас" процессы как по Стиглеру дез-индивидуирующие, разрушительные и т.д.
Текст Львовского как будто по умолчанию предполагает, что все техники себя и своей индивидуации у нас уже есть, просто воспользуйся. Что мне представляется совершенно ложным, т.к. техники, о которых он говорит, эти техники уже не нашего "себя", а того ветхого устройства, которое еще воспринимало пересмотр себя и категорий укоплектовки мира как "свою" позитивную возможность (что, как кажется, было верно еще для Нанси, хотя он очевидно не согласился бы), а не не было эсконировано всему, через что оно прорабатывается.
❤1
Об участии в (политическом) существовании
Просматривал тут по одному поводу свою фб-ленту и дошел в ней до времен ветхих. Тех, когда главным спором среди левых был спор о поддержке «буржуазных» протестов: доминирующей скорее была т.з., что, мол, если это не классовая война, то даже не зовите меня на вашу политическую вечеринку. Нечего быть охвостьем мелкой буржуазии, которая, как известно, социальная база фашизма. Мы сами свой протест построим, а до ваших игр вокруг выборов и прочих псевдосвобод нам дела нет. Была и другая т.з. (я был ее адептом), т.н. «прогрессивной левой», которая считала главным делом «политизацию» и «производство места для участия»: потом будем разбираться с конкретными планами на жизнь, сейчас надо таранить, таранить, интенсифицироваться политически, быть в эпицентре и т.д. Кто этого не делает, того просто политически не существует и не существовало никогда. Другого «класса», чем тот, который ходит на Болотную, у нас нет (перефразируя одного нынешнего политзека, который примерно в тот же период говорил относительно событий 2014 года, что другого класса, чем тот, что «восстал» на Востоке сопредельной страны, у нас нет, надо, мол, работать с ним).
В какой-то момент интенсифицироваться — как несколько лет спустя ощутилось, «в никуда», — стало невмоготу, так что в каком-то важном отношении я оказался примерно там же, где наши оппоненты внутри движения: даже не зовите меня на площадь, если не собираетесь на ней остаться, не зовите меня на выборы, результаты которых вы неспособны отстоять. Т.е. в обоих случаях известная радикальность привела к воинствующей апатии и/или переносу радикализма и отчаяния в какие-то иные плоскости жизни (как говорил в подобной связи Таубес, переход от эсхатологии к гностицизму). За что старые товарищи меня порицали в духе: нет, вот именно сейчас ты должен что-то делать, иначе «политически» (да и, чего уж там, этически) не будет и тебя.
А кто-то «всё понял» (иначе говоря, устал) еще раньше и купиться на так сказать ложное существование не пожелал: вспоминаю видео с М. Елизаровым, где он вещает, что его страну украли еще в 1996, так что на протесты он ходить не будет — здесь только ядерная бомба решит вопрос (что, впрочем, ему не помешало после занять известную сторону, но, быть может, именно ради приближения того самого решения вопроса, см. трек «Селигер»).
И подобное: в 2022 одни снова «интенсифицировались» и увидели место для действия, своей ответственности и «политического существования», а иные быстро «всё поняли», на «разводку» не поддались и купили билеты. За что, конечно, были проклинаемы (отчасти и мной, поначалу).
Иначе говоря, происходит нечто вроде циркуляции индивидов по двум позициям: 1. Сейчас — этот тот самый момент, единственная реальность, где вообще можно сбыться и не обречь себя на ничтожество. 2. То, что сейчас, это никакая не реальность, все случится гораздо позже или случилось гораздо раньше, мы не купимся на этот ложный барыш «существования».
Но есть склонности самих индивидов: одни здесь скорее желают не быть обманутыми ложным существованием, не растратить себя в ложном; другие — не пропустить истинное, кайрос и т.д.
Но, вероятно, есть дополнительное деление внутри этого или в стороне от него: деление относительно вопроса, где вообще залегает истинное — в области исторической победы (т.е. участие в истинном — это участие в том, что сильно и способно победить, истинное по последствию) или в области правильности самого действия (участие в истинном — это участие в должном).
Схема, конечное, очень сырая, но идея неких онтологических весов, распределяющих существование и несуществование, — о которых размышлял один много раз мной уже упоминаемый отечественный философ, — как будто потенциально может кое-что прояснить в том, как устроены все эти политические позиционирования относительно политически сущего и всех этих перезанятий позиций даже среди в общем единомышленников. По большей же части они остаются вообще немыслимы.
Просматривал тут по одному поводу свою фб-ленту и дошел в ней до времен ветхих. Тех, когда главным спором среди левых был спор о поддержке «буржуазных» протестов: доминирующей скорее была т.з., что, мол, если это не классовая война, то даже не зовите меня на вашу политическую вечеринку. Нечего быть охвостьем мелкой буржуазии, которая, как известно, социальная база фашизма. Мы сами свой протест построим, а до ваших игр вокруг выборов и прочих псевдосвобод нам дела нет. Была и другая т.з. (я был ее адептом), т.н. «прогрессивной левой», которая считала главным делом «политизацию» и «производство места для участия»: потом будем разбираться с конкретными планами на жизнь, сейчас надо таранить, таранить, интенсифицироваться политически, быть в эпицентре и т.д. Кто этого не делает, того просто политически не существует и не существовало никогда. Другого «класса», чем тот, который ходит на Болотную, у нас нет (перефразируя одного нынешнего политзека, который примерно в тот же период говорил относительно событий 2014 года, что другого класса, чем тот, что «восстал» на Востоке сопредельной страны, у нас нет, надо, мол, работать с ним).
В какой-то момент интенсифицироваться — как несколько лет спустя ощутилось, «в никуда», — стало невмоготу, так что в каком-то важном отношении я оказался примерно там же, где наши оппоненты внутри движения: даже не зовите меня на площадь, если не собираетесь на ней остаться, не зовите меня на выборы, результаты которых вы неспособны отстоять. Т.е. в обоих случаях известная радикальность привела к воинствующей апатии и/или переносу радикализма и отчаяния в какие-то иные плоскости жизни (как говорил в подобной связи Таубес, переход от эсхатологии к гностицизму). За что старые товарищи меня порицали в духе: нет, вот именно сейчас ты должен что-то делать, иначе «политически» (да и, чего уж там, этически) не будет и тебя.
А кто-то «всё понял» (иначе говоря, устал) еще раньше и купиться на так сказать ложное существование не пожелал: вспоминаю видео с М. Елизаровым, где он вещает, что его страну украли еще в 1996, так что на протесты он ходить не будет — здесь только ядерная бомба решит вопрос (что, впрочем, ему не помешало после занять известную сторону, но, быть может, именно ради приближения того самого решения вопроса, см. трек «Селигер»).
И подобное: в 2022 одни снова «интенсифицировались» и увидели место для действия, своей ответственности и «политического существования», а иные быстро «всё поняли», на «разводку» не поддались и купили билеты. За что, конечно, были проклинаемы (отчасти и мной, поначалу).
Иначе говоря, происходит нечто вроде циркуляции индивидов по двум позициям: 1. Сейчас — этот тот самый момент, единственная реальность, где вообще можно сбыться и не обречь себя на ничтожество. 2. То, что сейчас, это никакая не реальность, все случится гораздо позже или случилось гораздо раньше, мы не купимся на этот ложный барыш «существования».
Но есть склонности самих индивидов: одни здесь скорее желают не быть обманутыми ложным существованием, не растратить себя в ложном; другие — не пропустить истинное, кайрос и т.д.
Но, вероятно, есть дополнительное деление внутри этого или в стороне от него: деление относительно вопроса, где вообще залегает истинное — в области исторической победы (т.е. участие в истинном — это участие в том, что сильно и способно победить, истинное по последствию) или в области правильности самого действия (участие в истинном — это участие в должном).
Схема, конечное, очень сырая, но идея неких онтологических весов, распределяющих существование и несуществование, — о которых размышлял один много раз мной уже упоминаемый отечественный философ, — как будто потенциально может кое-что прояснить в том, как устроены все эти политические позиционирования относительно политически сущего и всех этих перезанятий позиций даже среди в общем единомышленников. По большей же части они остаются вообще немыслимы.
❤5👍1
Как-то бродя компанией в районе ХСС в Москве образца примерно 2016 года или слегка позже (2018?), мне пришли на ум строки из «Грядущегосообщества», где Агамбен пересказывает притчу некоего раввина о том, что дляпришествия грядущего мира не нужно уничтожать нынешний мир или как-торадикально его преобразовывать, мол, достаточно передвинуть чашку или камень —но как и насколько именно, кажем только Мессия. Не помню даже, озвучивал ли яих вообще, или озвучил уже после того, как один из нас приподнял на плечополицейское ограждение и понес, чтобы поставить чуть поодаль. Была ли топопытка найти без Мессии правильную меру, что, конечно же, невозможно, илипоказать Ему, грядущему, что мы хоть и ребячески, но уже готовимся кпреображению и таким образом Его подзываем, — установить уже трудно.
Так или иначе, это действие по прошествии лет стало резюмировать для меня довоенную жизнь, в моем теперешнем календаре датируемую начиная с седиментации последствий 14го года и в общем почти непрерывным с 15-16гг. имением дела с той иной формой депрессии, как это ни назови: проваливанием мира, оскуднением опыта, биполярным метанием между pesanteur и la grâce и т.д., что сейчас я без определенных усилий и перечитывания своих записей даже не могу взять в толк, хотя хотелось бы.
С какой мыслью этот забор на Манежной на днях оказался в конце этого двойного ряда флагов, мне неведомо, если обойтись без допущения, что его приволокли те потерянные мы из 2016+, чтобы точно так же что-то одновременно сообщить и не сообщить нам образца 2026, пришедшим вместо кого или чего, кого/чего мы предположительно могли ждать. (при неком сознательном отказе от ожидания, интуиции, что надо учиться обитать среди вещей, у которых изъяли всякую недосдачу: все уже исполнилось, но чтобы этому хоть немного порадоваться, надо выяснить выявить «правильную меру», настроить взгляд; что, с одной стороны, является гностическим самоуправством, с другой, нелепостью, ведь если все равно себе/нет недосдачи, то единственная оставшаяся у такого мира опция — это уничтожение.)
Так или иначе, это действие по прошествии лет стало резюмировать для меня довоенную жизнь, в моем теперешнем календаре датируемую начиная с седиментации последствий 14го года и в общем почти непрерывным с 15-16гг. имением дела с той иной формой депрессии, как это ни назови: проваливанием мира, оскуднением опыта, биполярным метанием между pesanteur и la grâce и т.д., что сейчас я без определенных усилий и перечитывания своих записей даже не могу взять в толк, хотя хотелось бы.
С какой мыслью этот забор на Манежной на днях оказался в конце этого двойного ряда флагов, мне неведомо, если обойтись без допущения, что его приволокли те потерянные мы из 2016+, чтобы точно так же что-то одновременно сообщить и не сообщить нам образца 2026, пришедшим вместо кого или чего, кого/чего мы предположительно могли ждать. (при неком сознательном отказе от ожидания, интуиции, что надо учиться обитать среди вещей, у которых изъяли всякую недосдачу: все уже исполнилось, но чтобы этому хоть немного порадоваться, надо выяснить выявить «правильную меру», настроить взгляд; что, с одной стороны, является гностическим самоуправством, с другой, нелепостью, ведь если все равно себе/нет недосдачи, то единственная оставшаяся у такого мира опция — это уничтожение.)
❤7🔥2
Сформулирую пару вещей об Америке, чтобы упростить себе ответы и рассказы в личных беседах
1. В том, о чем я в приступе некоторой паранойи писал про могущественные диспозитивы языка и реальности, мобилизующие индивида на то, что невнятно никому из подверженных этим диспозитивам, я стал находить нечто вроде коллективной иммунной системы, защищающей индивидов от того, что в России я бы назвал постоянным и более или менее невыносимым требованием самообоснования. Чем меньше индивид должен нести на себя груз обоснования за все, чем он является и что он делает, тем эффективнее общество как такая иммунная система. Когда в России спрашивают, зачем ты, в конце концов, живешь и в чем избавительное благо, например, твоей интеллектуальной деятельности, спрашивают не для того, чтобы тебя поддеть или унизить: спрашивают, чтобы ты сам удостоверился, что достаточно силен и так сказать смыслопорождающ, чтобы выдержать проживание в мире, который в целом будет против тебя и твоей деятельности. Вопрос, о чем ты пишешь диссертацию, это вопрос о том, способен ли ты проживать исключительно на результатах своего смыслопроизводства. В Америке — это просто вопрос о твоем ремесле и квалификации, никто не ждет, что ты будешь рассказывать, какое блаженное видение ты приобретаешь посреди дефолтного мира, занимаясь тем или этим так или эдак.
Попасть там на PhD — значит проделать такой последовательный труд и добиться такой мирской победы, что вопросы про какую-то дополнительную к исследовательской деятельности цель, — деятельности, которая на каждом ее этапе поддерживается коллективно и умощняется всеми гигантскими ресурсами университета, — казались бы, если бы даже были сформулированы, просто беспредметными. Что имеет свою ядовитую сторону: за легитимацию отвечает не тот, кто думает и пишет, а сам университет и департаменты, которые ее должны изобрести. С одной стороны, такое распределение тяжести и долга обоснования избавляет индивида от не относящихся к исследованию вопросов, позволяет работать профессиональнее и прямее, с другой, остро встает вопрос о коллективных легитимирующих программах, которые зависят от политических трендов и поддаются пересмотру через огромные коллективные усилия.(забавен на этом фоне тот факт, что при том, что какая-нибудь деколониальная и критическая оптика, воспроизводящая себя благодаря такой легитимации, вообще не может рассматриваться как таковая: не существует философских факультетов, где то, как мы видим и интерпретируем, исследуется само по себе: ты всегда уже должен воспроизводить существующую оптику и модифицировать ее лишь ввиду логики твоего так или иначе прикладного исследования. Т.е. теория почти никогда не исследуется сама по себе. Времена Джеймисона минули).
[будет несколько продолжающих постов]
1. В том, о чем я в приступе некоторой паранойи писал про могущественные диспозитивы языка и реальности, мобилизующие индивида на то, что невнятно никому из подверженных этим диспозитивам, я стал находить нечто вроде коллективной иммунной системы, защищающей индивидов от того, что в России я бы назвал постоянным и более или менее невыносимым требованием самообоснования. Чем меньше индивид должен нести на себя груз обоснования за все, чем он является и что он делает, тем эффективнее общество как такая иммунная система. Когда в России спрашивают, зачем ты, в конце концов, живешь и в чем избавительное благо, например, твоей интеллектуальной деятельности, спрашивают не для того, чтобы тебя поддеть или унизить: спрашивают, чтобы ты сам удостоверился, что достаточно силен и так сказать смыслопорождающ, чтобы выдержать проживание в мире, который в целом будет против тебя и твоей деятельности. Вопрос, о чем ты пишешь диссертацию, это вопрос о том, способен ли ты проживать исключительно на результатах своего смыслопроизводства. В Америке — это просто вопрос о твоем ремесле и квалификации, никто не ждет, что ты будешь рассказывать, какое блаженное видение ты приобретаешь посреди дефолтного мира, занимаясь тем или этим так или эдак.
Попасть там на PhD — значит проделать такой последовательный труд и добиться такой мирской победы, что вопросы про какую-то дополнительную к исследовательской деятельности цель, — деятельности, которая на каждом ее этапе поддерживается коллективно и умощняется всеми гигантскими ресурсами университета, — казались бы, если бы даже были сформулированы, просто беспредметными. Что имеет свою ядовитую сторону: за легитимацию отвечает не тот, кто думает и пишет, а сам университет и департаменты, которые ее должны изобрести. С одной стороны, такое распределение тяжести и долга обоснования избавляет индивида от не относящихся к исследованию вопросов, позволяет работать профессиональнее и прямее, с другой, остро встает вопрос о коллективных легитимирующих программах, которые зависят от политических трендов и поддаются пересмотру через огромные коллективные усилия.(забавен на этом фоне тот факт, что при том, что какая-нибудь деколониальная и критическая оптика, воспроизводящая себя благодаря такой легитимации, вообще не может рассматриваться как таковая: не существует философских факультетов, где то, как мы видим и интерпретируем, исследуется само по себе: ты всегда уже должен воспроизводить существующую оптику и модифицировать ее лишь ввиду логики твоего так или иначе прикладного исследования. Т.е. теория почти никогда не исследуется сама по себе. Времена Джеймисона минули).
[будет несколько продолжающих постов]
Telegram
post-critique in a post-world
Я все время испытываю страх, что меня затянут в этот язык, что в лифте мне скажут что-то про мою куртку, про бутылку колы в руке, про самокрутку, которую кручу, что проходящий безумец начнет исполнять свой языковой перформанс, ломая при этом вещи. Что я тоже…
❤4🤔2
Америка
2. Что в Америке очень плохо институализовано, так это те пространства бессмысленного и нефункционального, с которыми мы в РФ ввиду не нуждающихся в пояснении причин научились неплохо обихоживать. Это можно проследить даже по устройству Нью-Йорка: есть гиперплотный и выпрямленный Манхэттен, где очень трудно оказаться в невидимости (хотя тебя никто не рассматривает и ничего не предъявляет) и предаться затормаживающему глядению, где даже праздность и самые крайние формы самопроявления, за исключением насильственных, образуют некую ладную систему, жестко простраивающую все твои взаимодействия с людьми и вещами. А есть, допустим, Бронкс, на который этой смысло-простройки как будто не хватило и где это отсутствие либо не компенсируется вообще никак, порождая действительно ужаснувшую меня «символическую нищету» и крайнюю опустошенность, выражающуюся в походке, взгляде и т.д., либо компенсируется созданием полукриминальных сред, живущих по своим нейборхудным правилам и куда чужие стараются не заходить.
Эта де-институазованность и необжитость пространств бессмысленного и нефункционального, некоммуникативного, постоянно предъявляет себя и в Манхэттене: иностранцу требуется много времени, чтобы привыкнуть к тому, что прыгающий на четвереньках человек, угрожающий убийствами и стучащийся головой о витрину, это нормальная часть нормальной реальности. Провал, разрыв коммуникации — они вот, где упавший на колени в метре от тебя просто кричит в небеса. Понимают ли местные, что эта столь плотная, обязательная коммуникативность, простроенность всех взаимодействий как-то связана с этими провалами, криком, потерей контроля над конечностями — я не знаю.
Как будто контроль поведений и коммуникации, несмотря на свою интенсивность, настолько формален, очень мало связан с какими бы то ни было обязательными техниками производства «себя», что когда ты оказываешься вне его зоны действия, то, что могло функционировать как индивидуальное и мобилизованное, рассеивается, лишенное всякой поддержки, вырывается крик, происходит дискоординация тела и т.д.
Все это, т.е. становление неуправляемым и невосприимчивым к каким-то общим смыслам, вероятно, также связано с правилом невмешательства, запретом на непрошенное пастырство над чужими душами, которое также связано с приватизацией здравоохранения и закрытием ментальных лечебниц. Как долго могут держаться существующие формы контроля, не предписыващие ничего положительного душам, которые вне зоны контроля или выпадая из коммуникации впадают в крайние формы нищеты и бессмысленного, я не знаю. Но это интересно. Как будто наблюдаешь радикальный модерный эксперимент по эмансипации от каких-то либо авторизованных смыслов.
2. Что в Америке очень плохо институализовано, так это те пространства бессмысленного и нефункционального, с которыми мы в РФ ввиду не нуждающихся в пояснении причин научились неплохо обихоживать. Это можно проследить даже по устройству Нью-Йорка: есть гиперплотный и выпрямленный Манхэттен, где очень трудно оказаться в невидимости (хотя тебя никто не рассматривает и ничего не предъявляет) и предаться затормаживающему глядению, где даже праздность и самые крайние формы самопроявления, за исключением насильственных, образуют некую ладную систему, жестко простраивающую все твои взаимодействия с людьми и вещами. А есть, допустим, Бронкс, на который этой смысло-простройки как будто не хватило и где это отсутствие либо не компенсируется вообще никак, порождая действительно ужаснувшую меня «символическую нищету» и крайнюю опустошенность, выражающуюся в походке, взгляде и т.д., либо компенсируется созданием полукриминальных сред, живущих по своим нейборхудным правилам и куда чужие стараются не заходить.
Эта де-институазованность и необжитость пространств бессмысленного и нефункционального, некоммуникативного, постоянно предъявляет себя и в Манхэттене: иностранцу требуется много времени, чтобы привыкнуть к тому, что прыгающий на четвереньках человек, угрожающий убийствами и стучащийся головой о витрину, это нормальная часть нормальной реальности. Провал, разрыв коммуникации — они вот, где упавший на колени в метре от тебя просто кричит в небеса. Понимают ли местные, что эта столь плотная, обязательная коммуникативность, простроенность всех взаимодействий как-то связана с этими провалами, криком, потерей контроля над конечностями — я не знаю.
Как будто контроль поведений и коммуникации, несмотря на свою интенсивность, настолько формален, очень мало связан с какими бы то ни было обязательными техниками производства «себя», что когда ты оказываешься вне его зоны действия, то, что могло функционировать как индивидуальное и мобилизованное, рассеивается, лишенное всякой поддержки, вырывается крик, происходит дискоординация тела и т.д.
Все это, т.е. становление неуправляемым и невосприимчивым к каким-то общим смыслам, вероятно, также связано с правилом невмешательства, запретом на непрошенное пастырство над чужими душами, которое также связано с приватизацией здравоохранения и закрытием ментальных лечебниц. Как долго могут держаться существующие формы контроля, не предписыващие ничего положительного душам, которые вне зоны контроля или выпадая из коммуникации впадают в крайние формы нищеты и бессмысленного, я не знаю. Но это интересно. Как будто наблюдаешь радикальный модерный эксперимент по эмансипации от каких-то либо авторизованных смыслов.
❤3
Перевел беседу Стиглера и Нанси о христианстве [2008 год], которую откопал в приложении к книге Стиглера Dans la disruption: Comment ne pas devenir fou?
Перевод Prendre soin ждем к концу лета
Какую-то продуманную подводку сегодня сделать уже не успеваю, просто пусть будет здесь: интервью замечательное и местами очень комичное, эдакое столкновение деконструктивисткого пафоса открытости, размыкания, ожидания с уже совсем радикально иным тоном и иной философской заботой, относящейся ко времени (хотя это одно и то же время, все в одной комнате), когда становится ясно, что размыкаться/раскрываться уже некому, началось паническое неконтролируемое рассеивание опыта - программы, которые поддерживали это способное к ожиданию, отсрочке и дистанции существо, пришли в негодность. Отсюда и крайне алармистский тон Стиглера, который у него везде.
https://syg.ma/@albert-sarkisiants/o-hristianstve-beseda-bernara-stiglera-i-zhana-lyuka-nansi-s-alenom-zhyunonom
Перевод Prendre soin ждем к концу лета
Какую-то продуманную подводку сегодня сделать уже не успеваю, просто пусть будет здесь: интервью замечательное и местами очень комичное, эдакое столкновение деконструктивисткого пафоса открытости, размыкания, ожидания с уже совсем радикально иным тоном и иной философской заботой, относящейся ко времени (хотя это одно и то же время, все в одной комнате), когда становится ясно, что размыкаться/раскрываться уже некому, началось паническое неконтролируемое рассеивание опыта - программы, которые поддерживали это способное к ожиданию, отсрочке и дистанции существо, пришли в негодность. Отсюда и крайне алармистский тон Стиглера, который у него везде.
https://syg.ma/@albert-sarkisiants/o-hristianstve-beseda-bernara-stiglera-i-zhana-lyuka-nansi-s-alenom-zhyunonom
syg.ma
О христианстве (Беседа Бернара Стиглера и Жана-Люка Нанси с Аленом Жюньоном)
Разговор Бернара Стиглера и Жана-Люка Нанси о христианстве, бесконечном, системах заботы, капитализме и желании
❤17🫡4
Weltfremdheit / Out of this world Слотердайка [1993 г., задолго до Сфер]
Гимн релокации и человеку-релоканту, который по мере своего распева превращается в гимн (и призыв к) миро- и домо-строительству. Задача — построить некую науку о производстве человеческих миров и анти-миров, а вдобавок науку о человеке как о существе, которому не сидится и который меняет обитаемые им стихии и тем жив: «историю следовало бы понимать как драму, разворачивающуюся в грандиозной борьбе за подлинное место и подлинную стихию человеческой жизни».
Сначала и вплоть до последней подглавки кажется, что Слотердайк сокрушается о том, что «монахам больше некуда бежать»: клетка модерности не оставляет никакого «снаружи», мир это все, что имеет место. Все, что остается модерному (неудачливому) беглецу из мира для выражения своей акосмической тяги, — лишь аддикции, залипания, где он встречается с тем, что мир превосходит, но что в отсутствии ритуала и налаженной коммуникации может только раздавить его, ничего так и не сообщив.
В такой формулировке проблемы — где нынче найти пристанище радикально бесприютному, «гностицизму»,— он наследует проблеме Таубеса (которому он посвящает чуть более раннюю книгу, переведенную на англ. как «Infinite Mobilization»): в грамматике модерного мира гностик лишился своей сколь угодно призрачной «родины» — ее просто негде разместить в бесконечной чуждой человечьему сердечку вселенной. Анахореты, мистики и гностики, забытые отцы-основатели современности (тут довольно туманный, но важный момент) и члены «первого акосмического интернационала», во времена былой славы нулили мир, уничтожали дистанцию (в виде мира) между душой и Богом, чтобы раствориться в морских и пустынных божественных стихиях, производя таким образом анти-миры в мире или «дом» посреди того что перестало выполнять функцию мира-как-дома: «Побег из мира становится миром». И, опять же, как и у Таубеса, эти акты нуления мира и истории оказывались моторами и мира и истории. Эти насыщенные анти-миры духовной брани производят новые типы души и локализации, меняющие ландшафты больших миров и историй.
[Слотердайк особенно хорош в описании устройств и типологии этих миров, в феноменологии акосмизма, тут этого не пересказать, да и не надо — книгу можно читать только ради этой феноменологии, или морфологии, а тезисы придумать самим.]
Модерность Слотердайк описывает (думаю, тут он в диалоге с Блюменбергом и Вебером) как разбухание мира, то есть того что как раз препятствует прямому сообщению гностической души с Богом: модерность это делание третьего элемента (мира) всем, вплоть до упразднения всей системы душа-мир-бог. Устанавливается непрерывность коммуникации и света: никаких больше пустынь и морей, мир без пауз и прерываний. И тут намечается поворот мысль: Мир, из которого нет побега, это в общем-то и не мир, говорит Слотердайк, цитируя мысль Арендт о том, что модерность не обрела мира, а воцарила неслыханную безмирность. Однако с немаловажной, если не принципиальной оговоркой, — и здесь поворот намечается еще отчетливее, — что «безмирность не “наступает” в Новое время — поскольку она всегда уже должна присутствовать в качестве противоположности мира или его негатива, когда мир как целое входит в поле зрения». В модерне безмирность теряет свой нимб полноты, плероматичности, она больше не истинная родина — это скорее пауза, отступление, сон мира. Они становятся субститутом Бога и Души. Бог сегодня может мыслится лишь «катастрофически»: как дискоммуникация, пауза.
И это должно было быть, — в самой логике его повествования, как я ее до этого понимал, — проблемой. Как и наркотическая аддикция, такая поломка коммуникации не содержит в себе никакого смысла и не может быть институирована, ритуализирована и проч. И в этом смысле она сама нулится, теряет так сказать весь потенциал. Мир может убегать только в себя же. И это, как он сам же пишет, величайшая бездомность. Как будто вариации на тему Маркузе — модерный мир как сила позитивизации всех возможных негативностей, — но дальше не великий отказ а великий призыв к последнему исполнению модерности.
Гимн релокации и человеку-релоканту, который по мере своего распева превращается в гимн (и призыв к) миро- и домо-строительству. Задача — построить некую науку о производстве человеческих миров и анти-миров, а вдобавок науку о человеке как о существе, которому не сидится и который меняет обитаемые им стихии и тем жив: «историю следовало бы понимать как драму, разворачивающуюся в грандиозной борьбе за подлинное место и подлинную стихию человеческой жизни».
Сначала и вплоть до последней подглавки кажется, что Слотердайк сокрушается о том, что «монахам больше некуда бежать»: клетка модерности не оставляет никакого «снаружи», мир это все, что имеет место. Все, что остается модерному (неудачливому) беглецу из мира для выражения своей акосмической тяги, — лишь аддикции, залипания, где он встречается с тем, что мир превосходит, но что в отсутствии ритуала и налаженной коммуникации может только раздавить его, ничего так и не сообщив.
В такой формулировке проблемы — где нынче найти пристанище радикально бесприютному, «гностицизму»,— он наследует проблеме Таубеса (которому он посвящает чуть более раннюю книгу, переведенную на англ. как «Infinite Mobilization»): в грамматике модерного мира гностик лишился своей сколь угодно призрачной «родины» — ее просто негде разместить в бесконечной чуждой человечьему сердечку вселенной. Анахореты, мистики и гностики, забытые отцы-основатели современности (тут довольно туманный, но важный момент) и члены «первого акосмического интернационала», во времена былой славы нулили мир, уничтожали дистанцию (в виде мира) между душой и Богом, чтобы раствориться в морских и пустынных божественных стихиях, производя таким образом анти-миры в мире или «дом» посреди того что перестало выполнять функцию мира-как-дома: «Побег из мира становится миром». И, опять же, как и у Таубеса, эти акты нуления мира и истории оказывались моторами и мира и истории. Эти насыщенные анти-миры духовной брани производят новые типы души и локализации, меняющие ландшафты больших миров и историй.
[Слотердайк особенно хорош в описании устройств и типологии этих миров, в феноменологии акосмизма, тут этого не пересказать, да и не надо — книгу можно читать только ради этой феноменологии, или морфологии, а тезисы придумать самим.]
Модерность Слотердайк описывает (думаю, тут он в диалоге с Блюменбергом и Вебером) как разбухание мира, то есть того что как раз препятствует прямому сообщению гностической души с Богом: модерность это делание третьего элемента (мира) всем, вплоть до упразднения всей системы душа-мир-бог. Устанавливается непрерывность коммуникации и света: никаких больше пустынь и морей, мир без пауз и прерываний. И тут намечается поворот мысль: Мир, из которого нет побега, это в общем-то и не мир, говорит Слотердайк, цитируя мысль Арендт о том, что модерность не обрела мира, а воцарила неслыханную безмирность. Однако с немаловажной, если не принципиальной оговоркой, — и здесь поворот намечается еще отчетливее, — что «безмирность не “наступает” в Новое время — поскольку она всегда уже должна присутствовать в качестве противоположности мира или его негатива, когда мир как целое входит в поле зрения». В модерне безмирность теряет свой нимб полноты, плероматичности, она больше не истинная родина — это скорее пауза, отступление, сон мира. Они становятся субститутом Бога и Души. Бог сегодня может мыслится лишь «катастрофически»: как дискоммуникация, пауза.
И это должно было быть, — в самой логике его повествования, как я ее до этого понимал, — проблемой. Как и наркотическая аддикция, такая поломка коммуникации не содержит в себе никакого смысла и не может быть институирована, ритуализирована и проч. И в этом смысле она сама нулится, теряет так сказать весь потенциал. Мир может убегать только в себя же. И это, как он сам же пишет, величайшая бездомность. Как будто вариации на тему Маркузе — модерный мир как сила позитивизации всех возможных негативностей, — но дальше не великий отказ а великий призыв к последнему исполнению модерности.
❤4🤔1
Признавая эту модерную мирскую победу, сколь угодно странную и парадоксальную, в концовке он призывает к тому, чтобы сделать Землю и новую планетарность нашим домом-миром, которые пока таковыми не стали. Пока вся эта конструкция барахлит и производит огромные массы неудачливых беглецов, но именно поэтому по Слотердайку и надо искать/производить новые формы «бдительности», управления, внимания и заботы — и совершеннолетия (очень стиглеровское). Критика модерности как неспособности к прерыванию осталась как будто за кадром. Как у Таубеса, для которого все гностицизмы и мессианизмы служат в конечном счете исполнению Закона. Все акосмисты прошлого и будущего должны как бы оказаться вкладчиками в эту миро-постройку. «Мировые паузы — это то, что дает возможность через не-мир сбыться миру». Да, хорошо, но недавно речь шла о том, что с паузами как раз проблема и что модерная безмирность не оставляет места для парадоксальной миро-производительности гностиков и ко. Как будто Слотердайк призывает впервые осознать, для чего на самом деле трудились виртуозы пустыни и мироотрицания и трудиться таким образом в более конструктивном ключе — как будто впервые в истории люди действительно могут зажить в абсолютном доме, но уже реальном и техническом.
В общем, от книги некоторое несварение. Хотя и допускаю, что в россыпи этих интуиций какая-то их связующая от меня скрылась.
Если кто может прояснить эту разнонаправленность Слотердайка — пишите, особенно интересно как это у него позже решается
В общем, от книги некоторое несварение. Хотя и допускаю, что в россыпи этих интуиций какая-то их связующая от меня скрылась.
Если кто может прояснить эту разнонаправленность Слотердайка — пишите, особенно интересно как это у него позже решается
👍2🫡2
Weltfremdheit через Eurotaoismus
Обозначенное выше как «довольно туманный, но важный момент» — относительно первых членов «мирового акосмического интернационала», акосмический «труд» которых внес решающий вклад в устроение модерности, — проясняется в более ранней книге «Евродаосизм» (на англ.: «Infinite Mobilization») [которую интересно читать вместе с переводимую на русский «Интенсивной жизнью» Тристана Гарсии (https://syg.ma/@nikita-archipov/tristan-garsiya-moralnyy-ideal-chelovek-intensivnyy).
Я явно ошибся, сделав акцент на том, что, по Слотердайку, в модерности а-космизм может проявляться лишь в паузке/поломке/дискоммуникации, что для него проблема — это модерная нейтрализация акосмизма (что верно отчасти). Если читать пассажи об этом через «Евродаосизм» и именно последнюю главу «Weltfremdheit», становится ясно, что эти паузы и выпадения из мира и есть наш единственный бог — тот, что нас спасет. Нужно только правильно ими воспользоваться.
«Евродаоизм» показывает, 1) в какую именно историю он помещает все эти акосмизмы и миро-бегства, 2) как предлагает их перенастроить 3) и, главное, против чего, что для него проблема — «Евродаосизм» более эксплицитно полемичная книга, это расчет с философиями и эсхатологиями истории, Лёвит в постмодерном издании.
Мне казалось, что Слотердайк хочет снова созвать «акосмический интернационал», чтобы показать миру дулю — чему очевидно противоречит концовка и более минорные мотивы, вплетенные беспорядочно в книгу.
- Акосмисты, сами того не ведая, разработали ту субъективность, которая в мире сем оказалась в конечном итоге очень эффективной: «Без тренинга по преодолению мира, который длился тысячи лет, модерное испарение мира не случилось бы»; «Старая метафизика как страсть к неподвижности и само-поглощению — это первичное накопление субъективности, которая погружается в модерность как страстная мобилизация». Модерн, как у Лёвита, оказывается нулением мира другими средствами — не через побег из мира, к неотмирному Богу, Единому и т.д, а производство своего. Модерн тоже бегство, это тоже «метафизика света», абсолютной иллюминации, но на месте неотмирной божественной пустоты возводится град человеков. Что для С. не плохо само по себе, плох абсолютизм непрерывного — если у ранних акосмистов этим непрерывным/непосредственном был Бог, ради которого следовало совлечься мира, то теперь плох абсолютизм мира, фантазм о непрерывном присутствии в мире, как раньше в Боге. И тут важно: непрерывный мир для С. — это не мир, анти-мир, нечто, несущееся к катастрофе.
- Он предлагает разыграть «акосмическую карту» уже не для исхода из мира и не производства абсолютного мира-как-побега, как в случае модерна (от которого он не отказывается, хотя ясного определения модерна, как у того же Блюменберга, у него нет), а для введения прерывности в абсолютизированный мир, приостановки слепой тяги к новому, будущему и т.д., которая мешает собственно обустроить мир в его верном смысле (этот смысл он лучше будет разрабатывать во «Сферах»). Бесконечная мобилизация — это пустая эсхатология, холостой мессианизм, у которого нет иного горизонта, кроме катастрофы и депрессии.
- Гностики, анахореты и мессианики из Weltfremdheit ему нужны не для нового рывка в немирское, который якобы так нужен в мирской модерности: проблемы-то как раз с миром, а не с тем, как из него уйти. Они нужны, чтобы сообщить «нам» знание о том, что мир — это не все, или не-всё (подлинный мир — это мир плюс его не-всё). Он хочет предъявить их мобилизационной — теперь вхолостую — модерности как ее непристойное начало/изнанку, что модерность им наследовала в своем лихорадочном бегстве, и теперь дело в некотором примирении (для которого необходим конфликт): смотри, твой мир — это побег из мира, сплошное (акосмическое) непонятно что, а все дело в том, чтобы построить некий мир, имеющий выходы, мир разомкнутый, прерывный, собственно мир (тут он мне кажется очень близким к Нанси)
Обозначенное выше как «довольно туманный, но важный момент» — относительно первых членов «мирового акосмического интернационала», акосмический «труд» которых внес решающий вклад в устроение модерности, — проясняется в более ранней книге «Евродаосизм» (на англ.: «Infinite Mobilization») [которую интересно читать вместе с переводимую на русский «Интенсивной жизнью» Тристана Гарсии (https://syg.ma/@nikita-archipov/tristan-garsiya-moralnyy-ideal-chelovek-intensivnyy).
Я явно ошибся, сделав акцент на том, что, по Слотердайку, в модерности а-космизм может проявляться лишь в паузке/поломке/дискоммуникации, что для него проблема — это модерная нейтрализация акосмизма (что верно отчасти). Если читать пассажи об этом через «Евродаосизм» и именно последнюю главу «Weltfremdheit», становится ясно, что эти паузы и выпадения из мира и есть наш единственный бог — тот, что нас спасет. Нужно только правильно ими воспользоваться.
«Евродаоизм» показывает, 1) в какую именно историю он помещает все эти акосмизмы и миро-бегства, 2) как предлагает их перенастроить 3) и, главное, против чего, что для него проблема — «Евродаосизм» более эксплицитно полемичная книга, это расчет с философиями и эсхатологиями истории, Лёвит в постмодерном издании.
Мне казалось, что Слотердайк хочет снова созвать «акосмический интернационал», чтобы показать миру дулю — чему очевидно противоречит концовка и более минорные мотивы, вплетенные беспорядочно в книгу.
- Акосмисты, сами того не ведая, разработали ту субъективность, которая в мире сем оказалась в конечном итоге очень эффективной: «Без тренинга по преодолению мира, который длился тысячи лет, модерное испарение мира не случилось бы»; «Старая метафизика как страсть к неподвижности и само-поглощению — это первичное накопление субъективности, которая погружается в модерность как страстная мобилизация». Модерн, как у Лёвита, оказывается нулением мира другими средствами — не через побег из мира, к неотмирному Богу, Единому и т.д, а производство своего. Модерн тоже бегство, это тоже «метафизика света», абсолютной иллюминации, но на месте неотмирной божественной пустоты возводится град человеков. Что для С. не плохо само по себе, плох абсолютизм непрерывного — если у ранних акосмистов этим непрерывным/непосредственном был Бог, ради которого следовало совлечься мира, то теперь плох абсолютизм мира, фантазм о непрерывном присутствии в мире, как раньше в Боге. И тут важно: непрерывный мир для С. — это не мир, анти-мир, нечто, несущееся к катастрофе.
- Он предлагает разыграть «акосмическую карту» уже не для исхода из мира и не производства абсолютного мира-как-побега, как в случае модерна (от которого он не отказывается, хотя ясного определения модерна, как у того же Блюменберга, у него нет), а для введения прерывности в абсолютизированный мир, приостановки слепой тяги к новому, будущему и т.д., которая мешает собственно обустроить мир в его верном смысле (этот смысл он лучше будет разрабатывать во «Сферах»). Бесконечная мобилизация — это пустая эсхатология, холостой мессианизм, у которого нет иного горизонта, кроме катастрофы и депрессии.
- Гностики, анахореты и мессианики из Weltfremdheit ему нужны не для нового рывка в немирское, который якобы так нужен в мирской модерности: проблемы-то как раз с миром, а не с тем, как из него уйти. Они нужны, чтобы сообщить «нам» знание о том, что мир — это не все, или не-всё (подлинный мир — это мир плюс его не-всё). Он хочет предъявить их мобилизационной — теперь вхолостую — модерности как ее непристойное начало/изнанку, что модерность им наследовала в своем лихорадочном бегстве, и теперь дело в некотором примирении (для которого необходим конфликт): смотри, твой мир — это побег из мира, сплошное (акосмическое) непонятно что, а все дело в том, чтобы построить некий мир, имеющий выходы, мир разомкнутый, прерывный, собственно мир (тут он мне кажется очень близким к Нанси)
❤1
Т.е. Слотердайк — философ миростроительства (как и всякий философ?), призывающий иначе/лучше понять смысл акосмизма и мироотрицания. В этом смысле он — за модерность в смысле блюменбергского «преодоления гностицизма», проблема в том, как научить ее прерывать мир (для этого и нужны гностики и ко) и обитать в настоящем. Это будет программой «просвещенного акосмизма». Акосмический импулс, познавший себя как пауза мира, необходимая для самого мира, должен быть перенаправлен с испепеляющей мобилизации на критическое миростроительство.
Короче, акосмизм как будто находит свое высшее самопонимание только сегодня, в частности, в Слотердайке. Ни побег к иному богу, ни побег в мобилизационный проект реализации этого бога или чего-то ему подобного в мире — некоторое мирное сожительство с безмирным, инвестиция акосмизма в наше обитание в мире.
В этом своем настрое он оказывается очень близок Стиглеру: критика больше не накачивает себя видением избавления и реализацией абсолютного, разрыва и т.д., не питает себя Будущим и Новым, а размещается в настоящем и заботится о делании мира против всего того, что гонит мир к само-аннигиляции. И оба они приходят к разработке идеи заботы о себе и коллективах заботы (у Слотердайка — антропо-практики): потому что без техник себя и индивидуации о мире заботиться будет просто некому, да эти существа не поняли бы, как о нем позаботиться. Паузы мира служат своего рода накоплением внимания, которое мы можем впоследствии употребить для заботы о мире.
[надо бы написать об очевидных проблемах такой попытки воспользоваться акосмическим импульсом неким правильным образом, но потерпит до завтра]
Короче, акосмизм как будто находит свое высшее самопонимание только сегодня, в частности, в Слотердайке. Ни побег к иному богу, ни побег в мобилизационный проект реализации этого бога или чего-то ему подобного в мире — некоторое мирное сожительство с безмирным, инвестиция акосмизма в наше обитание в мире.
В этом своем настрое он оказывается очень близок Стиглеру: критика больше не накачивает себя видением избавления и реализацией абсолютного, разрыва и т.д., не питает себя Будущим и Новым, а размещается в настоящем и заботится о делании мира против всего того, что гонит мир к само-аннигиляции. И оба они приходят к разработке идеи заботы о себе и коллективах заботы (у Слотердайка — антропо-практики): потому что без техник себя и индивидуации о мире заботиться будет просто некому, да эти существа не поняли бы, как о нем позаботиться. Паузы мира служат своего рода накоплением внимания, которое мы можем впоследствии употребить для заботы о мире.
[надо бы написать об очевидных проблемах такой попытки воспользоваться акосмическим импульсом неким правильным образом, но потерпит до завтра]
🔥2
Трудности Слотердайка, депрессия и миростроительство
Трудность «просвещенного акосмизма» зашита в самой этой формулировке: разум, познавший, что никакого всамомделешнего гностического пункта назначения нет, не может претендовать на то, что способен что-то от «гностицизма» удержать. Иначе, без безоглядной тяги к «смене стихии» мы останется там же, где и были, т.е. не сумеем проработать нашу природу «сменщиков стихий», на которой настаивает сам Слотердайк. Нет действительной «паузы» мира без стремления выйти, минуя мир, к тому, что мы считаем нашим подлинным местом.
В конце Weltfremdheit Слотердайк, по сути, вводит идею неких мирских архонтов, которые должны заботиться о превращении земли в общий дом, печься о ее сохранности и границах. Эти архонты хранят тайну, что мир — это еще не все, и при этом они лишены иллюзии, что в это «не все» можно «войти», окончательно обрести: это просто сон мира, пауза и т.д., он не может реализоваться в мире, только как некое воспоминание по пробуждении. В этом как бы состоит идея просвещенности: мы знаем, что у души-акосмистки нет никакого подлинного дома [также зная, что мир не равен себе и прочая]
Но зазря обвинять Слотердайка в какой-то непоследовательности нет никакого желания: быть современным последние лет 50 означает скучать в слишком конечном и ненаправленном мире (или уже не-мире), но при этом не иметь некой фигуры, ради которой от этого мира/положения дел и т.д. можно отречься; или же вообще считать такое отречение/жертву регрессией или опасной наивностью. То есть быть верным эмансипации: процессу раскрытия мира как не являющегося нам домом, где, конечно же, надо как-то размещаться и не умирать при этом от скуки. Т.к. скука в конечном счете приводит к крайней дизиорентации, неумению не только обитать в мире, но и «индивидуироваться» (где индивидуация также предполагает кмк способность прослеживать/следовать чему-то, участие в чем и следование чему имеет эффект наделения нас собой).
Пара соображений вслед за Слотердайком:
1) всякий побег из мира слишком человечен, слишком верит, что у души-акосмистки есть более подобающее ей местопребывание; в этом и состоит процесс познания — или м.б. включает это — отдаление вещей от неких нас самих, отказ от захвата, стремления воспользоваться сразу, включить вещь в свою ближайшую «реализацию». Отсрочивать эту реализацию и эту «ближайшесть». Иначе, быть готовым на обитание в бессмысленном и находить в этом добродетель.
2) но без попытки бегства и «смены стихий» нет ничего, кроме воспроизводства того, что не имеет для нас никакой ценности
иначе, тот самый холодный энтузиазм, благодаря которому мир раскрывается как для нас не предназначенный и не значащий, с необходимостью иссякает и оставляет депрессивный не-мир: пространство, где, как говорит позднее С., невозможно действовать и расширяться, вносить некое различие. Мы теряем некое сопряжение со средой, отключаемся от ее процессов, отбрасываемся в тупость и тяжесть. Ничто не делается нашим опытом — это не Я, отделенное от мира и «укорененное» в чем-то ему ином, это как бы чистая неспособность мира к становлению, вот и все, из этого ничего не подчерпнуть. В этой, так сказать, депрессии, уже не скажешь себе, что мир еще не завершен, что есть еще что-то не развернутое: нет, нету, поэтому я (точнее, невозможность некого “меня”) оказался там, где оказался.
- и здесь мы обнаруживаем, что— хотя это можно описать иначе — являемся существами, которым необходимо производить значимости (и свое присутствие) или подводить к ним (и к своему присутствию) всегда готовый иссякнуть мир, и что ради производства этих значимостей что-то необходимо изъять из среды — или чем-то ее дополнить. Это и будет миростроительством. Т.е. без некой программы, предписывающей нам формы (со)участия в неком обощенном нечто и объясняющей нам нашу необходимость, наше пребывание в средах (которые еще не миры) становится более или менее пыткой.
Как будто без одновременного удержания 1) и 2) нет никакого познания/философии и т.д. Но разве можно заниматься 1) и 2) одновременно?
Трудность «просвещенного акосмизма» зашита в самой этой формулировке: разум, познавший, что никакого всамомделешнего гностического пункта назначения нет, не может претендовать на то, что способен что-то от «гностицизма» удержать. Иначе, без безоглядной тяги к «смене стихии» мы останется там же, где и были, т.е. не сумеем проработать нашу природу «сменщиков стихий», на которой настаивает сам Слотердайк. Нет действительной «паузы» мира без стремления выйти, минуя мир, к тому, что мы считаем нашим подлинным местом.
В конце Weltfremdheit Слотердайк, по сути, вводит идею неких мирских архонтов, которые должны заботиться о превращении земли в общий дом, печься о ее сохранности и границах. Эти архонты хранят тайну, что мир — это еще не все, и при этом они лишены иллюзии, что в это «не все» можно «войти», окончательно обрести: это просто сон мира, пауза и т.д., он не может реализоваться в мире, только как некое воспоминание по пробуждении. В этом как бы состоит идея просвещенности: мы знаем, что у души-акосмистки нет никакого подлинного дома [также зная, что мир не равен себе и прочая]
Но зазря обвинять Слотердайка в какой-то непоследовательности нет никакого желания: быть современным последние лет 50 означает скучать в слишком конечном и ненаправленном мире (или уже не-мире), но при этом не иметь некой фигуры, ради которой от этого мира/положения дел и т.д. можно отречься; или же вообще считать такое отречение/жертву регрессией или опасной наивностью. То есть быть верным эмансипации: процессу раскрытия мира как не являющегося нам домом, где, конечно же, надо как-то размещаться и не умирать при этом от скуки. Т.к. скука в конечном счете приводит к крайней дизиорентации, неумению не только обитать в мире, но и «индивидуироваться» (где индивидуация также предполагает кмк способность прослеживать/следовать чему-то, участие в чем и следование чему имеет эффект наделения нас собой).
Пара соображений вслед за Слотердайком:
1) всякий побег из мира слишком человечен, слишком верит, что у души-акосмистки есть более подобающее ей местопребывание; в этом и состоит процесс познания — или м.б. включает это — отдаление вещей от неких нас самих, отказ от захвата, стремления воспользоваться сразу, включить вещь в свою ближайшую «реализацию». Отсрочивать эту реализацию и эту «ближайшесть». Иначе, быть готовым на обитание в бессмысленном и находить в этом добродетель.
2) но без попытки бегства и «смены стихий» нет ничего, кроме воспроизводства того, что не имеет для нас никакой ценности
иначе, тот самый холодный энтузиазм, благодаря которому мир раскрывается как для нас не предназначенный и не значащий, с необходимостью иссякает и оставляет депрессивный не-мир: пространство, где, как говорит позднее С., невозможно действовать и расширяться, вносить некое различие. Мы теряем некое сопряжение со средой, отключаемся от ее процессов, отбрасываемся в тупость и тяжесть. Ничто не делается нашим опытом — это не Я, отделенное от мира и «укорененное» в чем-то ему ином, это как бы чистая неспособность мира к становлению, вот и все, из этого ничего не подчерпнуть. В этой, так сказать, депрессии, уже не скажешь себе, что мир еще не завершен, что есть еще что-то не развернутое: нет, нету, поэтому я (точнее, невозможность некого “меня”) оказался там, где оказался.
- и здесь мы обнаруживаем, что— хотя это можно описать иначе — являемся существами, которым необходимо производить значимости (и свое присутствие) или подводить к ним (и к своему присутствию) всегда готовый иссякнуть мир, и что ради производства этих значимостей что-то необходимо изъять из среды — или чем-то ее дополнить. Это и будет миростроительством. Т.е. без некой программы, предписывающей нам формы (со)участия в неком обощенном нечто и объясняющей нам нашу необходимость, наше пребывание в средах (которые еще не миры) становится более или менее пыткой.
Как будто без одновременного удержания 1) и 2) нет никакого познания/философии и т.д. Но разве можно заниматься 1) и 2) одновременно?
❤2
А знает кто-то, как удалять всякий порнографический спам из комментов? Не вижу такой опции — пришлось сносить посты, под которыми был спам, а потом до кучи еще снес чат группы, и не только спама больше нет, но и всех комментов за всю историю
Какой-то супер контринтуитивный этот ваш телеграм
Какой-то супер контринтуитивный этот ваш телеграм
😢3💩3❤1
Upd: старый чат кажется просто увели — он есть, комменты там есть, но его владелец не ясно кто, не я
Ранее я судя по всему перешел по ссылке от друга, чей акк украли
Владение каналом я до этого передал другу for some reason — так что канал не тронут. И мой аккаунт тоже.
Как можно в таком случае вернуть украденный чат или хотя бы снести совсем?
Upd2: нет, чат таки не крали — когда я передавал владение каналом другу, я не передал ему чат, а просто вышел из него
И чат по какому то неизвестному мне тележному принципу был передан другому человеку
Как тут быть?
Ранее я судя по всему перешел по ссылке от друга, чей акк украли
Владение каналом я до этого передал другу for some reason — так что канал не тронут. И мой аккаунт тоже.
Как можно в таком случае вернуть украденный чат или хотя бы снести совсем?
Upd2: нет, чат таки не крали — когда я передавал владение каналом другу, я не передал ему чат, а просто вышел из него
И чат по какому то неизвестному мне тележному принципу был передан другому человеку
Как тут быть?
Оммаж Роману Михайлову, #о_довоенном 1
[перезалил и часть переписал]
Воздействие того, что делает Роман Михайлов (а на меня оно в общем огромно), мне становится яснее, когда пытаюсь снова восстанавливать составляющие своего довоенного мирка и ему причастных. Мог ли Михайлов для меня состояться в довоенном? (как забавным образом до войны для меня просто не существовало А. Ситникова) Что было там заблокировано, что разблокирует Михайлов, какие типы проживания создает, которые я бы просто не воспринял как существенные?
Довоенное можно описать, вольно докручивая интуицию Слотердайка об эскпликации. С. описывает историю «модерна» как историю экспликаций фона/фонов: что-то было безымянной частью среды, с которой не предполагалось какого-то особого отношения, что было невозможно объективировать ввиду наличных технических или интеллектуальных средств. Например, воздух был просто тем, что мы вдыхаем, пока мы не научились его отравлять, что, в свою очередь, требует средств его очищения или охраны и т.д. Модерн – это когда такие экспликации и технизации фона были поставлены на поток, из-за чего оказывается, что в нашем умвельте мы можем воздействовать буквально на все, т.к. уже ничто не есть просто фон, все может быть потенциально изъято для воздействия – что отнюдь не создает ощущения могущества, а скорее вгоняет в панику: все есть некая потенциальная, пусть пока еще фоновая опасность, никогда не знаешь, какая там еще зараза угнездилась в невидимом.
В опред. смысле экспликация есть выявление слоистости и заразности того, что ранее вообще не фигурировало в проявленности. И эти экспликации делают наш мир, с одной стороны, богаче объектами (в т.ч. для воздействия), а с другой, разрушают отношения фигуры и фона – на сцену постоянно обрушивается бэкграунд, представление все время прерывается, и это нас парализует (в некотором смысле «лишает Мира»).
То есть пребывание некоторых вещей в фоне необходимо для Мира. На это можно посмотреть и так: чтобы была экспликация, нужен некий неисчерпаемый ресурс эксплицируемого. Изъятие вещей из фона должно предполагать, что там их много. Без этого просто нежив род человеческий — надо что-то изымать, профанировать, делать частью человеческого мира, но для этого должен быть некий фонд/фон, откуда все это изымается.
Специфическая проблема возникает, когда совокупность экслицированного или потенциально экслицируемого отрицает, что есть нечто еще не включенное в сцену мира. И настаивает, что все уже включено, что означает между тем и блокировку самого процесса эксликации. Если экслицировать (и профанировать) нечего, остается только ради забавы переставлять существующее, класть с места на место. Это, в общем, (анти)пространство депрессии: все уже есть, и движение невозможно, отношение невозможно, я свернулся до точки.
И эта специфическая проблема, эта депрессия как кризис эксликации — или ее высшая точка — была для меня главным, что задавало жизнь в тот период. Все указывало, что все прежние форматы работы с фоновым, еще-не-явленным, каким-то грядущим, не-представленным и т.д., вообще ничего не приносят. Что фон — как некий ресурс/фонд для эскпликации — больше вообще не существует. Некая патологическая завершенность (помню в какой-то из депрессий мысль Агамбена о мессианическом завершении вещей и мысль Мольтама о продолжении творения показались мне “спасительными”, хотя как и что именно надо/можно завершить или продолжить, я не понимал, поэтому депрессия продолжала свое дело).
Был некий зуд: как будто все искали еще-не-включенное в мир (иногда и чаще всего его называли «капиталом»), благодаря чему может быть некий человеческий Мир. Но часть проблемы была в том, что еще-не-включенное/исключенное искали, чтобы обязать быть частью мира, вывести на свет. Была некая одержимость светом мира, максимальной эсклицированностью (которая начала барахлить из-за истощения фона/фонда). Критики были как бы в сговоре с критикуемым: все должно быть выведено на свет мира, ни одного темного угла, полное просвещение.
[перезалил и часть переписал]
Воздействие того, что делает Роман Михайлов (а на меня оно в общем огромно), мне становится яснее, когда пытаюсь снова восстанавливать составляющие своего довоенного мирка и ему причастных. Мог ли Михайлов для меня состояться в довоенном? (как забавным образом до войны для меня просто не существовало А. Ситникова) Что было там заблокировано, что разблокирует Михайлов, какие типы проживания создает, которые я бы просто не воспринял как существенные?
Довоенное можно описать, вольно докручивая интуицию Слотердайка об эскпликации. С. описывает историю «модерна» как историю экспликаций фона/фонов: что-то было безымянной частью среды, с которой не предполагалось какого-то особого отношения, что было невозможно объективировать ввиду наличных технических или интеллектуальных средств. Например, воздух был просто тем, что мы вдыхаем, пока мы не научились его отравлять, что, в свою очередь, требует средств его очищения или охраны и т.д. Модерн – это когда такие экспликации и технизации фона были поставлены на поток, из-за чего оказывается, что в нашем умвельте мы можем воздействовать буквально на все, т.к. уже ничто не есть просто фон, все может быть потенциально изъято для воздействия – что отнюдь не создает ощущения могущества, а скорее вгоняет в панику: все есть некая потенциальная, пусть пока еще фоновая опасность, никогда не знаешь, какая там еще зараза угнездилась в невидимом.
В опред. смысле экспликация есть выявление слоистости и заразности того, что ранее вообще не фигурировало в проявленности. И эти экспликации делают наш мир, с одной стороны, богаче объектами (в т.ч. для воздействия), а с другой, разрушают отношения фигуры и фона – на сцену постоянно обрушивается бэкграунд, представление все время прерывается, и это нас парализует (в некотором смысле «лишает Мира»).
То есть пребывание некоторых вещей в фоне необходимо для Мира. На это можно посмотреть и так: чтобы была экспликация, нужен некий неисчерпаемый ресурс эксплицируемого. Изъятие вещей из фона должно предполагать, что там их много. Без этого просто нежив род человеческий — надо что-то изымать, профанировать, делать частью человеческого мира, но для этого должен быть некий фонд/фон, откуда все это изымается.
Специфическая проблема возникает, когда совокупность экслицированного или потенциально экслицируемого отрицает, что есть нечто еще не включенное в сцену мира. И настаивает, что все уже включено, что означает между тем и блокировку самого процесса эксликации. Если экслицировать (и профанировать) нечего, остается только ради забавы переставлять существующее, класть с места на место. Это, в общем, (анти)пространство депрессии: все уже есть, и движение невозможно, отношение невозможно, я свернулся до точки.
И эта специфическая проблема, эта депрессия как кризис эксликации — или ее высшая точка — была для меня главным, что задавало жизнь в тот период. Все указывало, что все прежние форматы работы с фоновым, еще-не-явленным, каким-то грядущим, не-представленным и т.д., вообще ничего не приносят. Что фон — как некий ресурс/фонд для эскпликации — больше вообще не существует. Некая патологическая завершенность (помню в какой-то из депрессий мысль Агамбена о мессианическом завершении вещей и мысль Мольтама о продолжении творения показались мне “спасительными”, хотя как и что именно надо/можно завершить или продолжить, я не понимал, поэтому депрессия продолжала свое дело).
Был некий зуд: как будто все искали еще-не-включенное в мир (иногда и чаще всего его называли «капиталом»), благодаря чему может быть некий человеческий Мир. Но часть проблемы была в том, что еще-не-включенное/исключенное искали, чтобы обязать быть частью мира, вывести на свет. Была некая одержимость светом мира, максимальной эсклицированностью (которая начала барахлить из-за истощения фона/фонда). Критики были как бы в сговоре с критикуемым: все должно быть выведено на свет мира, ни одного темного угла, полное просвещение.
❤2
Оммаж Роману Михайлову, #о_довоенном 2
- искали то, что должно вывести за пределы «положения дел», но искали в самих этих положениях и делах;
- искали еще-не-признанное-миром, им травмированное, чтобы тут же признать;
Все кодировалось через «политику»:
- то, что мы ищем, должно сразу иметь политическую эффективность в мире-капитале, эсклицированное нами должно как-то надламывать общую рамку (как будто эта рамка-мир вообще еще остались, как будто еще есть «твердое»).
- человек/индивид есть некая клетка, надо вырваться в некую бушующую коллективность, рой, который не может-де удерживаться миром-капиталом; короче, нужна какая-то новая мобилизация.
Неполитизируемый опыт индивида в целом выступал здесь чем-то паталогическим. Понимание чего-то, что не вносит изменение в мир-капитал-положение дел, не имеет значения. Всякое понимание должно как эмпауэр-ить индивида, чтобы он лучше осознавал свои границы и соотв. лучше политизировался. Чтобы потом эти границы обрушить в некой эмпансипаторной коллективности.
Для чего все это и кому от этого должно быть хорошо — я не очень понимал. Мы сами, все вещи мира лежат в неком утомительном ready at hand: только двигать их туда сюда, и не придет мессия, который скажет, как их именно все подвинуть, чтобы.. и т.д. Невозможность пользоваться, как у Агамбена. И это уже не вылечить неким «будущим», каким-то новым марш-броском. Нет, само это «будущее» было частью того, что привело к этой блокировке.
Ни в этом абсолютной экслицированности без фона/фонда самой по себе проживать нельзя, ни привить бежать в некое несбывшееся/обещанное, как будто есть еще нечто немобилизированное на свет мира. Либо сразу в депрессию и в ней обустраиваться как в отныне нормальном мире, либо сначала в некий активизм, вымученную благодать, а потом в итоге опять в депрессию, но как в ненормальное.
Так вот, Михайлов, — как и частично Регев с его попытками восстановить в правах некую космогоническую значимость опыта, который следует вооружить методом, — взламывает этот депрессивно-активистский консенсус [Безусловно, не могло не быть большего числа попыток, так что список можно и расширить, просто для меня Регев был особенно референтен]
Для меня в нем главное — это то, от каких операций он отказывается, которые запирали в нас в воспроизводство той же ситуации, из которой хотелось как-то выйти.
Навскидку:
- он не пытается предъявить миру / включить в него что-то исключенное, не пытается его как-то проработать миром или поставить миру в упрек;
- он не цепляется за какую-то якобы взрывоопасную тенденцию/логику, которая будет новым витком и смыслом эмпансипации;
- не подрывает некую якобы существующую репрессивную «норму»; и не говорит от имени некой более хорошей и флексебильной нормальности, включающей еще больше ненормального;
- он не претендует - по крайней мере в том, что и как он показывает - на решение неких уже задокументированных в мире проблем;
- вообще не возится с руинами уже-эскплицированного, не залипает в них;
Но он не примиряет с миром, с его светом и условиями предъявления. Михайлов упраздняет оппозицию политизированной трансформации мира и цинично-депрессивным смирением.
- искали то, что должно вывести за пределы «положения дел», но искали в самих этих положениях и делах;
- искали еще-не-признанное-миром, им травмированное, чтобы тут же признать;
Все кодировалось через «политику»:
- то, что мы ищем, должно сразу иметь политическую эффективность в мире-капитале, эсклицированное нами должно как-то надламывать общую рамку (как будто эта рамка-мир вообще еще остались, как будто еще есть «твердое»).
- человек/индивид есть некая клетка, надо вырваться в некую бушующую коллективность, рой, который не может-де удерживаться миром-капиталом; короче, нужна какая-то новая мобилизация.
Неполитизируемый опыт индивида в целом выступал здесь чем-то паталогическим. Понимание чего-то, что не вносит изменение в мир-капитал-положение дел, не имеет значения. Всякое понимание должно как эмпауэр-ить индивида, чтобы он лучше осознавал свои границы и соотв. лучше политизировался. Чтобы потом эти границы обрушить в некой эмпансипаторной коллективности.
Для чего все это и кому от этого должно быть хорошо — я не очень понимал. Мы сами, все вещи мира лежат в неком утомительном ready at hand: только двигать их туда сюда, и не придет мессия, который скажет, как их именно все подвинуть, чтобы.. и т.д. Невозможность пользоваться, как у Агамбена. И это уже не вылечить неким «будущим», каким-то новым марш-броском. Нет, само это «будущее» было частью того, что привело к этой блокировке.
Ни в этом абсолютной экслицированности без фона/фонда самой по себе проживать нельзя, ни привить бежать в некое несбывшееся/обещанное, как будто есть еще нечто немобилизированное на свет мира. Либо сразу в депрессию и в ней обустраиваться как в отныне нормальном мире, либо сначала в некий активизм, вымученную благодать, а потом в итоге опять в депрессию, но как в ненормальное.
Так вот, Михайлов, — как и частично Регев с его попытками восстановить в правах некую космогоническую значимость опыта, который следует вооружить методом, — взламывает этот депрессивно-активистский консенсус [Безусловно, не могло не быть большего числа попыток, так что список можно и расширить, просто для меня Регев был особенно референтен]
Для меня в нем главное — это то, от каких операций он отказывается, которые запирали в нас в воспроизводство той же ситуации, из которой хотелось как-то выйти.
Навскидку:
- он не пытается предъявить миру / включить в него что-то исключенное, не пытается его как-то проработать миром или поставить миру в упрек;
- он не цепляется за какую-то якобы взрывоопасную тенденцию/логику, которая будет новым витком и смыслом эмпансипации;
- не подрывает некую якобы существующую репрессивную «норму»; и не говорит от имени некой более хорошей и флексебильной нормальности, включающей еще больше ненормального;
- он не претендует - по крайней мере в том, что и как он показывает - на решение неких уже задокументированных в мире проблем;
- вообще не возится с руинами уже-эскплицированного, не залипает в них;
Но он не примиряет с миром, с его светом и условиями предъявления. Михайлов упраздняет оппозицию политизированной трансформации мира и цинично-депрессивным смирением.
❤1
Оммаж Роману Михайлову, #о_довоенном 3
Единственное позитивное, что приходит на ум: он показывает вещи и их порядки, слои, предъявление которых что-то активируют в том, кто них смотрит, причем такое что-то, что не поддается фиксации миром. Он не активирует никакой определенной части зрителями или читателя: это даже не какая-то “сокровенная целостность”, и уж точно не “этическое” или “политическое”. Это все из этого и что-то еще.
Он восстанавливает фон и читаемость мира. С ними восстанавливается опыт, утрата которого и дала начало оппозиции нормализованной депрессии и активизма, падающего в депрессию.
Откуда взялась эта слоистость, это расшифровываемость, эти фонд и фон? То есть как, какими средствами и ценой он обошел все эти презентистские и напрасно-активистские формы (не)обитания во времени? Откуда он берет слоистость и сложность, которые не упраздняют смысл индивидуального опыта, индивида, а как раз делают его возможным?
Мир в Михайлове стал достаточно плотным, твердым, чтобы его расплетать/расшифровывать, бэкграунд не обрушивается на сцену, в михайловских пространствам мы никогда не голые индивиды перед грудой вещей, руин, среди которых должны заставить себя интересно жить.
Заколдовыватель, десекуляризатор — который при этом не предлагает припасть к какой-то традиции, поверить, оправдать добротность творения и т.д., у него нет проблемы либо благодать, либо замкнутый имманентный мир. Да и оппозиции отрешенности и жажды спасения нет же. Хотя есть и отрешенность, и спасение.
Трудно это закончить, тут надо просто водить пальцем и смотреть, что он делает, в каких моментах и как он производит возможности опыта, которые в «довоенном» с трудом могли быть восприняты. Хотя кто-то безусловно воспринял, но то был не я.
Единственное позитивное, что приходит на ум: он показывает вещи и их порядки, слои, предъявление которых что-то активируют в том, кто них смотрит, причем такое что-то, что не поддается фиксации миром. Он не активирует никакой определенной части зрителями или читателя: это даже не какая-то “сокровенная целостность”, и уж точно не “этическое” или “политическое”. Это все из этого и что-то еще.
Он восстанавливает фон и читаемость мира. С ними восстанавливается опыт, утрата которого и дала начало оппозиции нормализованной депрессии и активизма, падающего в депрессию.
Откуда взялась эта слоистость, это расшифровываемость, эти фонд и фон? То есть как, какими средствами и ценой он обошел все эти презентистские и напрасно-активистские формы (не)обитания во времени? Откуда он берет слоистость и сложность, которые не упраздняют смысл индивидуального опыта, индивида, а как раз делают его возможным?
Мир в Михайлове стал достаточно плотным, твердым, чтобы его расплетать/расшифровывать, бэкграунд не обрушивается на сцену, в михайловских пространствам мы никогда не голые индивиды перед грудой вещей, руин, среди которых должны заставить себя интересно жить.
Заколдовыватель, десекуляризатор — который при этом не предлагает припасть к какой-то традиции, поверить, оправдать добротность творения и т.д., у него нет проблемы либо благодать, либо замкнутый имманентный мир. Да и оппозиции отрешенности и жажды спасения нет же. Хотя есть и отрешенность, и спасение.
Трудно это закончить, тут надо просто водить пальцем и смотреть, что он делает, в каких моментах и как он производит возможности опыта, которые в «довоенном» с трудом могли быть восприняты. Хотя кто-то безусловно воспринял, но то был не я.
❤3