Ӟечбуресь, гажано эшъёс, татын мынам канал с удмурт рассказами.
Гажаса ӧтиськом!❤️
Гажаса ӧтиськом!❤️
❤1
Тулыспал но удмурт нылъёс.
Глава 1. Четырнадцатое февраля, которое не кончается
Мы с Машей сидели на крыльце, и февраль был такой, каким его любят только в деревне Чур.
Не злой. Не лютый. А какой-то… задумчивый. Снег лежал ровно, иней на берёзах — как вышивка серебром по белому, и даже ветер не выл, а дышал, будто рассматривал нас через увеличительное стекло.
— Слушай, — сказала Маша, поправляя воротник своего свитера. Она сидела в обычной куртке, но поверх — накинула старую бабушкину шаль с ромбами. Говорит, так теплее. Я подозреваю — так спокойнее. — Которое сегодня число?
Я закатила глаза:
— Ты серьёзно? Четырнадцатое февраля. День всех влюблённых. День, когда мы с тобой уже третий год подряд печём картошку и смотрим, как снег идёт.
— А вчера было какое?
— Четырнадцатое.
Повисла пауза.
Маша медленно повернула ко мне голову. На её шапке блеснула снежинка и не растаяла. Хотя мы сидели уже полчаса и тёплое дыхание должно было её убить.
— А позавчера? — спросила она почти шёпотом.
Я открыла рот. И закрыла.
Потому что я помнила, что позавчера мы топили печь. И ходили к ручью. И спорили, чья очередь за хлебом. Но числа… числа не было.
— Четырнадцатое, — сказала я чужим голосом. — Мне кажется, или последние три дня — сплошное четырнадцатое февраля?
Маша кивнула на крыльцо. Там лежал скомканный кусок старой газеты, которым дядя Коля затыкал щель в дымоходе, а мы потом случайно сбили.
На газете стояло: 14 февраля.
Я перевернула газету другой стороной. Там тоже было: 14 февраля.
— Это не газета, — сказала Маша. — У газет не бывает двух одинаковых дат на разных полосах.
— Это Чур, — ответила я.
Потому что в деревне Чур вообще не бывает «случайно».
Мы переглянулись. В Машиных глазах зажглась та самая искра, которая вечно втягивает нас в странное. Ну ладно, не в странное. В необъяснимое, но очень родное.
— Проверим ручей? — предложила она.
— А наденем что?
— А что обычно надевают, когда время застревает посреди февраля?
Мы одновременно посмотрели на сундук в сенях. Там лежали наши удмуртские наряды. Бабушкины. Настоящие. С вышивкой, которая, как поговаривают в Чуре, «помнит имена месяцев».
Я вздохнула.
— Если через час у нас не появятся нормальные объяснения, я разрешаю надеть монисто.
— Через час уже стемнеет, — улыбнулась Маша. — А в темноте с богом февраля шутки плохи.
Я не спросила, откуда она знает про бога февраля. В Чуре такие вещи не спрашивают. Ими просто… дышишь.
За окном чихнула печка. Или не печка.
На часах было 14 февраля, 16:42.
И я почти была уверена, что ровно столько же было вчера.
Глава 1. Четырнадцатое февраля, которое не кончается
Мы с Машей сидели на крыльце, и февраль был такой, каким его любят только в деревне Чур.
Не злой. Не лютый. А какой-то… задумчивый. Снег лежал ровно, иней на берёзах — как вышивка серебром по белому, и даже ветер не выл, а дышал, будто рассматривал нас через увеличительное стекло.
— Слушай, — сказала Маша, поправляя воротник своего свитера. Она сидела в обычной куртке, но поверх — накинула старую бабушкину шаль с ромбами. Говорит, так теплее. Я подозреваю — так спокойнее. — Которое сегодня число?
Я закатила глаза:
— Ты серьёзно? Четырнадцатое февраля. День всех влюблённых. День, когда мы с тобой уже третий год подряд печём картошку и смотрим, как снег идёт.
— А вчера было какое?
— Четырнадцатое.
Повисла пауза.
Маша медленно повернула ко мне голову. На её шапке блеснула снежинка и не растаяла. Хотя мы сидели уже полчаса и тёплое дыхание должно было её убить.
— А позавчера? — спросила она почти шёпотом.
Я открыла рот. И закрыла.
Потому что я помнила, что позавчера мы топили печь. И ходили к ручью. И спорили, чья очередь за хлебом. Но числа… числа не было.
— Четырнадцатое, — сказала я чужим голосом. — Мне кажется, или последние три дня — сплошное четырнадцатое февраля?
Маша кивнула на крыльцо. Там лежал скомканный кусок старой газеты, которым дядя Коля затыкал щель в дымоходе, а мы потом случайно сбили.
На газете стояло: 14 февраля.
Я перевернула газету другой стороной. Там тоже было: 14 февраля.
— Это не газета, — сказала Маша. — У газет не бывает двух одинаковых дат на разных полосах.
— Это Чур, — ответила я.
Потому что в деревне Чур вообще не бывает «случайно».
Мы переглянулись. В Машиных глазах зажглась та самая искра, которая вечно втягивает нас в странное. Ну ладно, не в странное. В необъяснимое, но очень родное.
— Проверим ручей? — предложила она.
— А наденем что?
— А что обычно надевают, когда время застревает посреди февраля?
Мы одновременно посмотрели на сундук в сенях. Там лежали наши удмуртские наряды. Бабушкины. Настоящие. С вышивкой, которая, как поговаривают в Чуре, «помнит имена месяцев».
Я вздохнула.
— Если через час у нас не появятся нормальные объяснения, я разрешаю надеть монисто.
— Через час уже стемнеет, — улыбнулась Маша. — А в темноте с богом февраля шутки плохи.
Я не спросила, откуда она знает про бога февраля. В Чуре такие вещи не спрашивают. Ими просто… дышишь.
За окном чихнула печка. Или не печка.
На часах было 14 февраля, 16:42.
И я почти была уверена, что ровно столько же было вчера.
❤1
Глава 2. Ткань, которая помнит
Наряды лежали в бабушкином сундуке, как живые.
Мы открыли крышку, и пахнуло деревом, мятой и чем-то далёким — может быть, тем самым февралём, когда бабушка ещё сама носила этот дерэм. Маша достала рубаху первая. Белая, почти светящаяся, с вышивкой по подолу — красной, чёрной и серебряной нитью.
— Я без понятия, что здесь вышито, — сказала Маша, проводя пальцем по узору. — Но если долго смотреть, кажется, что знаки двигаются.
Я не стала смотреть. Я поверила сразу.
Мой наряд был попроще — дерэм без верхнего камзола, но с тканым поясом, на котором болтались маленькие металлические подвески. Бабушка говорила, что каждая подвеска — это один месяц. Двенадцать штук. Я пересчитала. Тринадцать.
— Здесь лишняя, — сказала я.
— Или не лишняя, — пожала плечами Маша. Она уже натягивала рубаху поверх тёплой водолазки. — Может, это месяц, которого мы не знаем. Или который придёт позже.
— Ты сейчас серьёзно?
— В Чуре всё всегда серьёзно.
Мы оделись молча. Маша добавила монисто — тяжёлое, с монетами, которые звенели на каждый шаг, как маленькие колокольчики. Я повязала головную повязку йыркерттэт — бабушка называла это «ушами для ветра». В обычной жизни эти вещи выглядят как музей. Здесь, в сумерках Чура, они выглядели как единственно правильная одежда.
Мы вышли на улицу, и я сразу поняла: что-то изменилось.
Снег больше не скрипел. Он звучал. Словно под нашими ногами был не снег, а спрессованное время. Каждый шаг отдавался коротким эхом: ту-лыс-пал, ту-лыс-пал.
Маша остановилась первой.
— Ты слышишь?
— Да.
— Это не мы топаем.
— Я знаю.
Ручей тёк там же, где и всегда — за огородами, мимо старой ивы и завалившегося колодца. Но сегодня он не журчал подо льдом. Он дышал. Пар поднимался от полыньи не как от воды, а как от живого существа. Мы подошли ближе.
Я почувствовала это раньше, чем увидела.
Кто-то сидел на другом берегу.
Не человек. Не зверь. Не дерево.
Просто… форма февраля.
Я не могла разглядеть лица. Мешала метель, хотя метели не было. Но я видела плечи, укутанные в иней, и руки, сложенные на коленях. В каждой руке — по маленькому кусочку времени. Один — ещё февраль. Второй — март, который не наступит.
— Он нас видит, — прошептала Маша.
— Нас или наши наряды?
Маша сделала шаг вперёд. Монисто звякнуло — и фигура на том берегу вздрогнула. Нет, не испугалась. Удивилась.
С низким, скрипучим, как старая дверь, голосом, он произнёс:
— Кин тон? Кыӵе толэзьъес тунсыко мы...
Мы не знали удмуртского в совершенстве. Но это мы поняли.
«Кто ты? Какие месяцы тебя интересуют...»
Маша выдохнула и ответила на русском, но с уважением:
— Мы из Чура. Мы помним ваши имена.
Фигура наклонила голову. Иней посыпался с плеч, как сломанный календарь.
— Тогда докажите, — сказал Тулыспал. — До завтрашнего утра. Иначе тулысез не будет.
И исчез.
Ручей затянулся льдом за три секунды.
— Он серьёзно? — спросила я.
— Тулыспал не шутит, — ответила я, поправляя монисто. — Пойдём. Нужно вспомнить всё, что бабушка говорила про обряды.
— Какие обряды?! -спросила Маша, мы же книжки читаем и перепечи печём!
— Сегодня будем печь не перепечи, — она улыбнулась той улыбкой, от которой хочется одновременно смеяться и бояться. — Сегодня будем кормить февраля.
Наряды лежали в бабушкином сундуке, как живые.
Мы открыли крышку, и пахнуло деревом, мятой и чем-то далёким — может быть, тем самым февралём, когда бабушка ещё сама носила этот дерэм. Маша достала рубаху первая. Белая, почти светящаяся, с вышивкой по подолу — красной, чёрной и серебряной нитью.
— Я без понятия, что здесь вышито, — сказала Маша, проводя пальцем по узору. — Но если долго смотреть, кажется, что знаки двигаются.
Я не стала смотреть. Я поверила сразу.
Мой наряд был попроще — дерэм без верхнего камзола, но с тканым поясом, на котором болтались маленькие металлические подвески. Бабушка говорила, что каждая подвеска — это один месяц. Двенадцать штук. Я пересчитала. Тринадцать.
— Здесь лишняя, — сказала я.
— Или не лишняя, — пожала плечами Маша. Она уже натягивала рубаху поверх тёплой водолазки. — Может, это месяц, которого мы не знаем. Или который придёт позже.
— Ты сейчас серьёзно?
— В Чуре всё всегда серьёзно.
Мы оделись молча. Маша добавила монисто — тяжёлое, с монетами, которые звенели на каждый шаг, как маленькие колокольчики. Я повязала головную повязку йыркерттэт — бабушка называла это «ушами для ветра». В обычной жизни эти вещи выглядят как музей. Здесь, в сумерках Чура, они выглядели как единственно правильная одежда.
Мы вышли на улицу, и я сразу поняла: что-то изменилось.
Снег больше не скрипел. Он звучал. Словно под нашими ногами был не снег, а спрессованное время. Каждый шаг отдавался коротким эхом: ту-лыс-пал, ту-лыс-пал.
Маша остановилась первой.
— Ты слышишь?
— Да.
— Это не мы топаем.
— Я знаю.
Ручей тёк там же, где и всегда — за огородами, мимо старой ивы и завалившегося колодца. Но сегодня он не журчал подо льдом. Он дышал. Пар поднимался от полыньи не как от воды, а как от живого существа. Мы подошли ближе.
Я почувствовала это раньше, чем увидела.
Кто-то сидел на другом берегу.
Не человек. Не зверь. Не дерево.
Просто… форма февраля.
Я не могла разглядеть лица. Мешала метель, хотя метели не было. Но я видела плечи, укутанные в иней, и руки, сложенные на коленях. В каждой руке — по маленькому кусочку времени. Один — ещё февраль. Второй — март, который не наступит.
— Он нас видит, — прошептала Маша.
— Нас или наши наряды?
Маша сделала шаг вперёд. Монисто звякнуло — и фигура на том берегу вздрогнула. Нет, не испугалась. Удивилась.
С низким, скрипучим, как старая дверь, голосом, он произнёс:
— Кин тон? Кыӵе толэзьъес тунсыко мы...
Мы не знали удмуртского в совершенстве. Но это мы поняли.
«Кто ты? Какие месяцы тебя интересуют...»
Маша выдохнула и ответила на русском, но с уважением:
— Мы из Чура. Мы помним ваши имена.
Фигура наклонила голову. Иней посыпался с плеч, как сломанный календарь.
— Тогда докажите, — сказал Тулыспал. — До завтрашнего утра. Иначе тулысез не будет.
И исчез.
Ручей затянулся льдом за три секунды.
— Он серьёзно? — спросила я.
— Тулыспал не шутит, — ответила я, поправляя монисто. — Пойдём. Нужно вспомнить всё, что бабушка говорила про обряды.
— Какие обряды?! -спросила Маша, мы же книжки читаем и перепечи печём!
— Сегодня будем печь не перепечи, — она улыбнулась той улыбкой, от которой хочется одновременно смеяться и бояться. — Сегодня будем кормить февраля.
Глава 3. Земля не спорит вслух
Мы вернулись в избу, и первое, что я сделала — залезла на печку.
Не потому, что замёрзла. А потому, что после разговора с Тулыспалом у меня тряслись руки, и я не хотела, чтобы Маша это видела. Печка в Чуре старая, беленая, с лежанкой, на которой помещается ровно две кошки (если они злые) или одна очень уставшая я (если февраль решил отменить весну).
Маша молча разулась, сняла монисто, повесила его на гвоздь у окна. Монеты звякнули — и мне показалось, что за окном ветер ответил той же нотой. Как эхо. Или как напоминание.
— Значит так, — сказала Маша голосом, который я называю «машиным внутренним профессором». Она так говорит, когда раскладывает пасьянс из фактов, и ей нравится, что фактов пока мало. — Бог февраля по-удмуртски Тулыспал. Сидел на ручье, укутанный в иней. Велел доказать, что мы помним его имя. Пригрозил отменой апреля.
— Ты упустила самую страшную часть, — ответила я из-под одеяла.
— Какую?
— Он сказал это по-удмуртски. Он не знал, понимаем мы или нет. Просто проверил. И когда Маша ответила по-русски — он принял ответ.
Маша замерла.
Потому что я была права. Тулыспал не ждал от нас родного языка. Он ждал уважения. А уважение не всегда требует перевода.
— Ладно, — сказала она после долгой паузы. — Тогда вопрос: что значит «доказать, что мы помним ваши имена»? Перечислить? Спеть? Написать на снегу?
— Не знаю, — честно сказала я. — Бабушка говорила… она говорила, что у каждого месяца есть свой обед. Своя еда, которую он ждёт ровно один раз в году. И если его покормить правильно — он уйдёт довольный. Не злой, не добрый, а такой… примерившийся.
— Обед? — переспросила Маша. — То есть мы должны Тулыспалу суп сварить?
Я сползла с печки и села напротив неё. В избе было тепло, но по полу гуляли сквозняки — те самые, про которые бабушка говорила: «это не ветер, это Земля слушает, о чём вы говорите».
Я раньше не обращала на это внимания. Но сейчас — сейчас прислушалась.
Сквозняк шёл от двери к печи, от печи к окну, от окна к сундуку с нарядами. И каждый раз, когда он касался мониста, монеты чуть слышно звенели. Словно кто-то перешёптывался с ними на языке, который я не понимала, но узнавала.
— Давай сначала, — сказала Маша, щёлкая меня по лбу, чтобы я вернулась из своих мыслей. — Что за обед?
Я пошла на кухню. Зажгла свет. Достала из шкафа старую тетрадь в клеёнчатой обложке — бабушкину. Она не умела писать по-русски, но для меня перевела когда-то давно, карандашом, с ошибками, которые делают текст ещё роднее.
Вот что там было про Тулыспал:
«Февраль — голодный месяц. Не потому, что еды нет. А потому, что он ест не пищу, а ожидание. Если люди ждут весну нетерпеливо — он сыт. Если люди боятся конца зимы — он голоден. Кормить его надо супом из сушёных грибов и лепёшкой с прошлогодней брусникой. И сидеть молча. Пока сам не заговорит.»
— Так, — сказала Маша, заглядывая мне через плечо. — Грибы есть. Мука есть. Брусника в морозилке.
— А молчание?
— А вот это самое сложное. Мы с тобой вообще никогда не молчим.
Я закрыла тетрадь и вдруг поняла одну неприятную вещь.
— Маш.
— Что?
— А куда мы поставим эту еду? На крыльцо? В ручей? На перекрёсток? Там же не написано.
Маша задумалась. Прошлась по избе. Остановилась у окна. Провела пальцем по стеклу — там выступил иней и сразу растаял от тепла, оставив дорожку, похожую на… женский профиль.
Я видела это краем глаза. Но когда повернулась — на стекле был просто туман.
— Знаешь, — сказала Маша медленно, — мне иногда кажется, что в Чуре всё уже решено до нас. Мы просто должны заметить, куда ведут тропинки.
— В каком смысле?
— В прямом. Вон там, за огородом, всегда был ручей. А почему мы ходим кормить Тулыспала именно к ручью? Потому что вода — граница. Между зимой и весной, между человеком и месяцем. Но есть ещё кое-что.
Она посмотрела на пол.
Я тоже посмотрела.
Ничего особенного: старые доски, щель в углу, половик, связанный бабушкой из цветных тряпок.
— Земля, — сказала Маша. — Мы ходим по земле. Она всех нас держит. Тулыспала, нас, ручей, избу, февраль. Может, ей тоже что-то надо?
— Типа задобрить почву под ногами?
Мы вернулись в избу, и первое, что я сделала — залезла на печку.
Не потому, что замёрзла. А потому, что после разговора с Тулыспалом у меня тряслись руки, и я не хотела, чтобы Маша это видела. Печка в Чуре старая, беленая, с лежанкой, на которой помещается ровно две кошки (если они злые) или одна очень уставшая я (если февраль решил отменить весну).
Маша молча разулась, сняла монисто, повесила его на гвоздь у окна. Монеты звякнули — и мне показалось, что за окном ветер ответил той же нотой. Как эхо. Или как напоминание.
— Значит так, — сказала Маша голосом, который я называю «машиным внутренним профессором». Она так говорит, когда раскладывает пасьянс из фактов, и ей нравится, что фактов пока мало. — Бог февраля по-удмуртски Тулыспал. Сидел на ручье, укутанный в иней. Велел доказать, что мы помним его имя. Пригрозил отменой апреля.
— Ты упустила самую страшную часть, — ответила я из-под одеяла.
— Какую?
— Он сказал это по-удмуртски. Он не знал, понимаем мы или нет. Просто проверил. И когда Маша ответила по-русски — он принял ответ.
Маша замерла.
Потому что я была права. Тулыспал не ждал от нас родного языка. Он ждал уважения. А уважение не всегда требует перевода.
— Ладно, — сказала она после долгой паузы. — Тогда вопрос: что значит «доказать, что мы помним ваши имена»? Перечислить? Спеть? Написать на снегу?
— Не знаю, — честно сказала я. — Бабушка говорила… она говорила, что у каждого месяца есть свой обед. Своя еда, которую он ждёт ровно один раз в году. И если его покормить правильно — он уйдёт довольный. Не злой, не добрый, а такой… примерившийся.
— Обед? — переспросила Маша. — То есть мы должны Тулыспалу суп сварить?
Я сползла с печки и села напротив неё. В избе было тепло, но по полу гуляли сквозняки — те самые, про которые бабушка говорила: «это не ветер, это Земля слушает, о чём вы говорите».
Я раньше не обращала на это внимания. Но сейчас — сейчас прислушалась.
Сквозняк шёл от двери к печи, от печи к окну, от окна к сундуку с нарядами. И каждый раз, когда он касался мониста, монеты чуть слышно звенели. Словно кто-то перешёптывался с ними на языке, который я не понимала, но узнавала.
— Давай сначала, — сказала Маша, щёлкая меня по лбу, чтобы я вернулась из своих мыслей. — Что за обед?
Я пошла на кухню. Зажгла свет. Достала из шкафа старую тетрадь в клеёнчатой обложке — бабушкину. Она не умела писать по-русски, но для меня перевела когда-то давно, карандашом, с ошибками, которые делают текст ещё роднее.
Вот что там было про Тулыспал:
«Февраль — голодный месяц. Не потому, что еды нет. А потому, что он ест не пищу, а ожидание. Если люди ждут весну нетерпеливо — он сыт. Если люди боятся конца зимы — он голоден. Кормить его надо супом из сушёных грибов и лепёшкой с прошлогодней брусникой. И сидеть молча. Пока сам не заговорит.»
— Так, — сказала Маша, заглядывая мне через плечо. — Грибы есть. Мука есть. Брусника в морозилке.
— А молчание?
— А вот это самое сложное. Мы с тобой вообще никогда не молчим.
Я закрыла тетрадь и вдруг поняла одну неприятную вещь.
— Маш.
— Что?
— А куда мы поставим эту еду? На крыльцо? В ручей? На перекрёсток? Там же не написано.
Маша задумалась. Прошлась по избе. Остановилась у окна. Провела пальцем по стеклу — там выступил иней и сразу растаял от тепла, оставив дорожку, похожую на… женский профиль.
Я видела это краем глаза. Но когда повернулась — на стекле был просто туман.
— Знаешь, — сказала Маша медленно, — мне иногда кажется, что в Чуре всё уже решено до нас. Мы просто должны заметить, куда ведут тропинки.
— В каком смысле?
— В прямом. Вон там, за огородом, всегда был ручей. А почему мы ходим кормить Тулыспала именно к ручью? Потому что вода — граница. Между зимой и весной, между человеком и месяцем. Но есть ещё кое-что.
Она посмотрела на пол.
Я тоже посмотрела.
Ничего особенного: старые доски, щель в углу, половик, связанный бабушкой из цветных тряпок.
— Земля, — сказала Маша. — Мы ходим по земле. Она всех нас держит. Тулыспала, нас, ручей, избу, февраль. Может, ей тоже что-то надо?
— Типа задобрить почву под ногами?
— Типа не забыть, что без неё никакие боги месяцев ничего не решат.
И вот тут — внимание — мне стало не по себе.
Потому что сквозняк, который гулял по избе, вдруг перестал. Воздух замер. И в этой тишине я услышала не звук. А ощущение. Будто огромное, древнее, спокойное существо под домом чуть повернулось на другой бок, задев корнями наши половицы, и сказало без слов:
«Наконец-то.»
Маша посмотрела на меня. Я — на неё.
— Ты это чувствовала? — спросила она.
— Да, — сказала я. — И мне кажется, у неё есть имя.
Маша взяла бабушкину тетрадь, полистала до конца. Там, на последней странице, где бабушка почти не писала, потому что «не место человеку всё записывать», был один заголовок:
«Инмарлэна Музъемеза. Земля Бога Инмара. Та, кто не спорит. Та, кто дышит.»
Я перечитала три раза. Подчерк был бабушкин. Калёный, неровный, с нажимом.
— Она всегда здесь была, — сказала Маша тихо. — Мы просто не задавали правильных вопросов.
За окном чихнула печка. Или не печка. Снег пошёл гуще, но не холоднее, а как-то… задумчивее. Будто Земля прислушивалась к нам теперь открыто, без притворства, и ждала, что мы сделаем дальше.
— Так, — я взяла себя в руки. — Грибы — на стол. Брусника — размораживаться. Сначала накормим Тулыспала. А потом поговорим с той, кто под нами.
— Ты боишься? — спросила Маша.
— Ужасно, — сказала я. — Но если не мы, то кто? В Чуре больше никого нет.
Маша надела монисто обратно. Монеты звякнули, и на этот раз ветер за окном затих совсем. Будто Инмарлэна Музъемеза сказала: «начинайте, я слушаю».
И вот тут — внимание — мне стало не по себе.
Потому что сквозняк, который гулял по избе, вдруг перестал. Воздух замер. И в этой тишине я услышала не звук. А ощущение. Будто огромное, древнее, спокойное существо под домом чуть повернулось на другой бок, задев корнями наши половицы, и сказало без слов:
«Наконец-то.»
Маша посмотрела на меня. Я — на неё.
— Ты это чувствовала? — спросила она.
— Да, — сказала я. — И мне кажется, у неё есть имя.
Маша взяла бабушкину тетрадь, полистала до конца. Там, на последней странице, где бабушка почти не писала, потому что «не место человеку всё записывать», был один заголовок:
«Инмарлэна Музъемеза. Земля Бога Инмара. Та, кто не спорит. Та, кто дышит.»
Я перечитала три раза. Подчерк был бабушкин. Калёный, неровный, с нажимом.
— Она всегда здесь была, — сказала Маша тихо. — Мы просто не задавали правильных вопросов.
За окном чихнула печка. Или не печка. Снег пошёл гуще, но не холоднее, а как-то… задумчивее. Будто Земля прислушивалась к нам теперь открыто, без притворства, и ждала, что мы сделаем дальше.
— Так, — я взяла себя в руки. — Грибы — на стол. Брусника — размораживаться. Сначала накормим Тулыспала. А потом поговорим с той, кто под нами.
— Ты боишься? — спросила Маша.
— Ужасно, — сказала я. — Но если не мы, то кто? В Чуре больше никого нет.
Маша надела монисто обратно. Монеты звякнули, и на этот раз ветер за окном затих совсем. Будто Инмарлэна Музъемеза сказала: «начинайте, я слушаю».
Глава 4. Как кормить февраля и не задохнуться от тишины
Мы решили, что обед для Тулыспала будет сегодня.
Не потому, что так правильно. А потому, что ждать до завтра не было сил. С каждой минутой за окном сгущалось нечто, что я не могла назвать иначе, кроме как присутствие февраля. Он не ушёл с ручья. Он просто стал больше. Он был в инее на проводах, в паузе между моими вдохами, в том, как Маша трижды поправила монисто, прежде чем оно зазвенело ровно.
— Грибы нужно замочить, — сказала я, открывая банку с сушёными белыми. — Бабушка говорила: в холодной воде, не в горячей. Чтобы февраль чувствовал, что мы не торопимся.
— А мы не торопимся? — спросила Маша.
— Мы делаем вид.
Она усмехнулась, но смех вышел коротким. В избе было тепло, а мы обе дрожали. Не от холода. От того, что делали это впервые. Никто в Чуре не кормил Тулыспала последние лет двадцать, наверное. Или больше. Или меньше — время здесь вообще стало скользким понятием.
Я поставила грибы настаиваться. Достала муку, бруснику из морозилки, кусочек старого сала для лепёшки. Всё по-честному. Без электрических мясорубок и микроволновок. Бабушка в тетради подчеркнула: «Еда для месяца должна помнить руки. Не ножи».
Маша замесила тесто руками. Я резала грибы ножом, но перед каждым движением шептала про себя: «Тулыспал, это тебе». Не знаю, откуда взялись эти слова. Они просто пришли.
Через час изба пахла так, как не пахла никогда. Грибной суп — густой, чёрный, с прошлогодним укропом. Лепёшка — с брусникой, которая оттаяла и пустила сок, окрасив тесто в цвет старой крови и новой надежды. Маша поставила две миски на стол: одну для нас, одну…
— А куда? — спросила она.
Я открыла бабушкину тетрадь. На полях, мелкими буквами, было дописано: «Для февраля — на перекрёсток. Где дорога встречается с ручьём. Туда, где вода помнит небо».
— Перекрёсток у старой ивы, — сказала я. — Где ручей поворачивает.
— Там темно, — сказала Маша.
— Тем более.
Мы оделись молча. Свитера, валенки, куртки. Поверх — удмуртские наряды, потому что в обычной одежде к богу февраля не ходят. Маша повесила монисто поверх пуховика — выглядело дико, но правильно. Я повязала йыркерттэт так, чтобы он закрывал уши. В кармане — спички. В руках — миска с супом, закрытая другим блюдцем, чтобы не расплескать.
Когда мы вышли, февраль ударил в лицо не морозом, а своим вниманием.
Небо было чёрным. Звёзд не было. Снег лежал ровно, но под ногами он не скрипел, а дышал. Каждый шаг отдавался в груди, как будто мы шли не по земле, а по живому существу, которое позволяло нам идти, но пока не решило, нравится ему это или нет.
— Инмарлэна Музъемеза, — прошептала Маша. — Она нас слышит.
— Пусть, — ответила я. — Мы ничего плохого не делаем.
Перекрёсток у ивы был ровно в двухстах метрах от дома. Обычно мы пробегали это расстояние за три минуты, даже в снег. Сейчас шли десять. Или час. Я перестала чувствовать время.
Ива стояла голая, но не мёртвая. Её ветви сплелись в арку, под которой чёрнела полынья. Ручей там не замёрз. Никогда не замерзал, даже в самые лютые зимы. Бабушка говорила: «Вода там помнит что-то тёплое. Может, бога. Может, землю. Может, нас».
Я поставила миску на снег. Сняла блюдце.
Грибной пар пополз вверх, и в этом пару проявился силуэт.
Не такой, как у ручья днём. Теперь он был ближе. Без инея на плечах, но с глазами, которые светились серым, как зимнее небо перед снегопадом. Тулыспал сидел на корнях ивы. Нет, не сидел. Возникал из них, как будто корни были его продолжением.
— Вы пришли, — сказал он. Без удивления. Без благодарности. Констатация факта.
— Мы принесли еду, — сказала Маша. Голос не дрожал. Я гордилась ей.
Тулыспал посмотрел на миску. Наклонил голову. Поднял руку — и пар от супа потянулся к нему, свернулся в маленький серебряный клубок и исчез у него во рту.
— Не надо есть ложкой? — ляпнула я.
Маша наступила мне на ногу.
Тулыспал… улыбнулся? Не знаю. У богов февраля странная мимика. Ему, может быть, понравилось.
— Люди кормят меня паром уже тысячу лет, — сказал он. — Вы первые, кто принёс суп в правильной миске.
Он замолчал. Мы — тоже.
Мы решили, что обед для Тулыспала будет сегодня.
Не потому, что так правильно. А потому, что ждать до завтра не было сил. С каждой минутой за окном сгущалось нечто, что я не могла назвать иначе, кроме как присутствие февраля. Он не ушёл с ручья. Он просто стал больше. Он был в инее на проводах, в паузе между моими вдохами, в том, как Маша трижды поправила монисто, прежде чем оно зазвенело ровно.
— Грибы нужно замочить, — сказала я, открывая банку с сушёными белыми. — Бабушка говорила: в холодной воде, не в горячей. Чтобы февраль чувствовал, что мы не торопимся.
— А мы не торопимся? — спросила Маша.
— Мы делаем вид.
Она усмехнулась, но смех вышел коротким. В избе было тепло, а мы обе дрожали. Не от холода. От того, что делали это впервые. Никто в Чуре не кормил Тулыспала последние лет двадцать, наверное. Или больше. Или меньше — время здесь вообще стало скользким понятием.
Я поставила грибы настаиваться. Достала муку, бруснику из морозилки, кусочек старого сала для лепёшки. Всё по-честному. Без электрических мясорубок и микроволновок. Бабушка в тетради подчеркнула: «Еда для месяца должна помнить руки. Не ножи».
Маша замесила тесто руками. Я резала грибы ножом, но перед каждым движением шептала про себя: «Тулыспал, это тебе». Не знаю, откуда взялись эти слова. Они просто пришли.
Через час изба пахла так, как не пахла никогда. Грибной суп — густой, чёрный, с прошлогодним укропом. Лепёшка — с брусникой, которая оттаяла и пустила сок, окрасив тесто в цвет старой крови и новой надежды. Маша поставила две миски на стол: одну для нас, одну…
— А куда? — спросила она.
Я открыла бабушкину тетрадь. На полях, мелкими буквами, было дописано: «Для февраля — на перекрёсток. Где дорога встречается с ручьём. Туда, где вода помнит небо».
— Перекрёсток у старой ивы, — сказала я. — Где ручей поворачивает.
— Там темно, — сказала Маша.
— Тем более.
Мы оделись молча. Свитера, валенки, куртки. Поверх — удмуртские наряды, потому что в обычной одежде к богу февраля не ходят. Маша повесила монисто поверх пуховика — выглядело дико, но правильно. Я повязала йыркерттэт так, чтобы он закрывал уши. В кармане — спички. В руках — миска с супом, закрытая другим блюдцем, чтобы не расплескать.
Когда мы вышли, февраль ударил в лицо не морозом, а своим вниманием.
Небо было чёрным. Звёзд не было. Снег лежал ровно, но под ногами он не скрипел, а дышал. Каждый шаг отдавался в груди, как будто мы шли не по земле, а по живому существу, которое позволяло нам идти, но пока не решило, нравится ему это или нет.
— Инмарлэна Музъемеза, — прошептала Маша. — Она нас слышит.
— Пусть, — ответила я. — Мы ничего плохого не делаем.
Перекрёсток у ивы был ровно в двухстах метрах от дома. Обычно мы пробегали это расстояние за три минуты, даже в снег. Сейчас шли десять. Или час. Я перестала чувствовать время.
Ива стояла голая, но не мёртвая. Её ветви сплелись в арку, под которой чёрнела полынья. Ручей там не замёрз. Никогда не замерзал, даже в самые лютые зимы. Бабушка говорила: «Вода там помнит что-то тёплое. Может, бога. Может, землю. Может, нас».
Я поставила миску на снег. Сняла блюдце.
Грибной пар пополз вверх, и в этом пару проявился силуэт.
Не такой, как у ручья днём. Теперь он был ближе. Без инея на плечах, но с глазами, которые светились серым, как зимнее небо перед снегопадом. Тулыспал сидел на корнях ивы. Нет, не сидел. Возникал из них, как будто корни были его продолжением.
— Вы пришли, — сказал он. Без удивления. Без благодарности. Констатация факта.
— Мы принесли еду, — сказала Маша. Голос не дрожал. Я гордилась ей.
Тулыспал посмотрел на миску. Наклонил голову. Поднял руку — и пар от супа потянулся к нему, свернулся в маленький серебряный клубок и исчез у него во рту.
— Не надо есть ложкой? — ляпнула я.
Маша наступила мне на ногу.
Тулыспал… улыбнулся? Не знаю. У богов февраля странная мимика. Ему, может быть, понравилось.
— Люди кормят меня паром уже тысячу лет, — сказал он. — Вы первые, кто принёс суп в правильной миске.
Он замолчал. Мы — тоже.
Ӟечбур всем!Представляю свой удмурт-ӟуч кыллюкам (русско-удмуртский словарь):
👏3
Небольшое напоминание о том, что мы должны беречь нашу прекрасную Землю, она такая одна.❤️
Эти плакаты о защите природы я сделала сама☺️:
Эти плакаты о защите природы я сделала сама☺️:
