Любое осмысленное и объективное изучение нашей системы сексуальной политики или структуры половых ролей докажет, что отношения между полами сейчас (и на протяжении всей истории) являются тем, что Макс Вебер однажды назвал Herrschaft, то есть отношением господства и подчинения, полученным по праву рождения, -- ситуацией контроля одной группы над другой, благодаря которому мужчины управляют, а женщины являются управляемыми.
Женщины поставлены в положение меньшинства самой историей и остаются им и после того, как в начале этого века, несмотря на недовольство, были расширены некоторые их минимальные права: права гражданства и участия в выборах. Глупо полагать, что теперь, имея право голоса, женщины, белые или черные, в большей степени представлены в политических структурах, чем раньше. Предшествующая история со всей очевидностью показала, что обладание правом голоса на протяжении ста лет, в общем-то, не принесло человеку с черной кожей ничего хорошего.
Почему, если этот механизм мужского управления и контроля над нашим обществом столь очевиден, почему он никогда не признавался и не обсуждался? Отчасти, как я подозреваю, потому что такая дискуссия считается крайне опасной и потому что культура вообще не стремится обсуждать то, на чем прежде всего сама и основывается, и что лелеет как самые стойкие свои предрассудки. Почему никто никогда не отмечал, что армия, промышленность, университеты, научные сообщества, политические и финансовые структуры (несмотря на абсурдные заявления противоположного характера, основывающиеся на том факте, что какая-нибудь старушка является обладательницей акций, судьбой которых не распоряжается), любое средство власти в нашей культуре, включая репрессивные силы полиции, полностью сосредоточено в мужских руках? Деньги, оружие, сама власть -- все это сфера деятельности мужчин. И даже Бог -- мужчина, и, к тому же, белый мужчина!
Причины этого величайшего увиливания от фактов, характеризующих нашу ситуацию, многочисленны и очевидны. Они также довольно занимательны. Давайте посмотрим на некоторые из множества способов защиты, которые выстроила маскулинная культура, чтобы предотвратить любое посягательство на свое господство или даже его демонстрацию: один из них состоит в том, чтобы реагировать при помощи нелепого и примитивного механизма смеха и отрицания. Пол -- это смешно, это грязно, это то, что есть только у женщин. Мужчины не являются существами, обладающими полом, они -- люди, они -- человечество. Поэтому любая рациональная дискуссия о реальностях половой жизни немедленно вырождается, как только мужчинам удается превратить ее в сопровождаемый смешками разговор, во время которого с помощью клише, столь древних, что они имеют почти что ритуальную ценность, женщин, которые стремятся вести серьезный диалог, «ставят на место». На уровне общей установки, пол, и в особенности сам «подрывной» субъект отношений полов, -- это предмет, закрытый для разумного исследования и доступный только насмешкам и легкомысленным шуткам.
Второй способ, с помощью которого наша культура избегает признания мужского господства, -- это посредничество народной мифологии. Общепринятый взгляд во всех случаях состоит в том, что мужчина является «жертвой» широкомасштабного заговора. От фольклорной фигуры Джиггза или Панча до новейшего исследования вреда, причиняемого матерями своим сыновьям, везде нас атакует злой дух властной женщины -- женщины, представленной как какое-то ужасное и первобытное природное зло. Это сохранившийся в ХХ веке реликт первобытного страха перед чем-то неизвестным, неизвестным, по крайней мере, для мужчины, ведь не забудем, что в нашей культуре именно мужчина определяет реальность. Мужчина невинен, его все время обманывают, повсюду ему угрожает опасность лишиться своей власти.
<...>
Женщины поставлены в положение меньшинства самой историей и остаются им и после того, как в начале этого века, несмотря на недовольство, были расширены некоторые их минимальные права: права гражданства и участия в выборах. Глупо полагать, что теперь, имея право голоса, женщины, белые или черные, в большей степени представлены в политических структурах, чем раньше. Предшествующая история со всей очевидностью показала, что обладание правом голоса на протяжении ста лет, в общем-то, не принесло человеку с черной кожей ничего хорошего.
Почему, если этот механизм мужского управления и контроля над нашим обществом столь очевиден, почему он никогда не признавался и не обсуждался? Отчасти, как я подозреваю, потому что такая дискуссия считается крайне опасной и потому что культура вообще не стремится обсуждать то, на чем прежде всего сама и основывается, и что лелеет как самые стойкие свои предрассудки. Почему никто никогда не отмечал, что армия, промышленность, университеты, научные сообщества, политические и финансовые структуры (несмотря на абсурдные заявления противоположного характера, основывающиеся на том факте, что какая-нибудь старушка является обладательницей акций, судьбой которых не распоряжается), любое средство власти в нашей культуре, включая репрессивные силы полиции, полностью сосредоточено в мужских руках? Деньги, оружие, сама власть -- все это сфера деятельности мужчин. И даже Бог -- мужчина, и, к тому же, белый мужчина!
Причины этого величайшего увиливания от фактов, характеризующих нашу ситуацию, многочисленны и очевидны. Они также довольно занимательны. Давайте посмотрим на некоторые из множества способов защиты, которые выстроила маскулинная культура, чтобы предотвратить любое посягательство на свое господство или даже его демонстрацию: один из них состоит в том, чтобы реагировать при помощи нелепого и примитивного механизма смеха и отрицания. Пол -- это смешно, это грязно, это то, что есть только у женщин. Мужчины не являются существами, обладающими полом, они -- люди, они -- человечество. Поэтому любая рациональная дискуссия о реальностях половой жизни немедленно вырождается, как только мужчинам удается превратить ее в сопровождаемый смешками разговор, во время которого с помощью клише, столь древних, что они имеют почти что ритуальную ценность, женщин, которые стремятся вести серьезный диалог, «ставят на место». На уровне общей установки, пол, и в особенности сам «подрывной» субъект отношений полов, -- это предмет, закрытый для разумного исследования и доступный только насмешкам и легкомысленным шуткам.
Второй способ, с помощью которого наша культура избегает признания мужского господства, -- это посредничество народной мифологии. Общепринятый взгляд во всех случаях состоит в том, что мужчина является «жертвой» широкомасштабного заговора. От фольклорной фигуры Джиггза или Панча до новейшего исследования вреда, причиняемого матерями своим сыновьям, везде нас атакует злой дух властной женщины -- женщины, представленной как какое-то ужасное и первобытное природное зло. Это сохранившийся в ХХ веке реликт первобытного страха перед чем-то неизвестным, неизвестным, по крайней мере, для мужчины, ведь не забудем, что в нашей культуре именно мужчина определяет реальность. Мужчина невинен, его все время обманывают, повсюду ему угрожает опасность лишиться своей власти.
<...>
👍44👏23❤8
Образ мужчины-жертвы -- это не просто миф, это политически выгодный миф, изобретенный и распространяемый для того, чтобы служить политическим целям рационализации или смягчения и частичного отрицания власти. Настоящие отношения полов в нашей культуре от начала истории были диаметрально противоположны тем, которые утверждает официальный культ «притесняемых». Хотя наша культура стремится на любом уровне дискуссии отрицать логически обоснованное обвинение в угнетении, которое обнаружил бы любой объективный взгляд на структуру отношений полов, маскулинное общество использует восхитительную тактику присваивать все возможное сочувствие себе. Недавно у него завелась привычка все время
восклицать, что оно жертва противоестественной хирургии, что оно «кастрировано».
<...>
Коль скоро практика физической кастрации была отменена, очевидно, что это слово, в нынешнем его употреблении, дóлжно понимать метафорически, а не буквально, -- если предположить, что есть хоть какой-либо смысл в той воображаемой тревоге, которой охвачено эго современного мужчины, ибо сегодня на каждом шагу, в медиа и культуре, как высокой, так и низкой, мужчины стали видеть ужасный призрак кастрирующей женщины, и их параноидальное заблуждение принимается за социальный факт.
Ассоциируя весьма путаным образом свои гениталии со своей властью, мужчина теперь кричит, словно от физической боли, всякий раз, когда под угрозой оказываются его социальные и политические прерогативы. Если под кастрацией
подразумевается чувство утраты, которое вызывает необходимость поделиться властью с угнетенными группами, лишенными власти или даже человеческого статуса, тогда в Америке есть много белых мужчин, которым придется пострадать от этой психической операции, но она будет устранением раковой опухоли в мозгу и сердце, а не отсечением какого-либо полезного или хотя бы приносящего удовольствие органа.
Утверждать, что любая женщина, которая настаивает на статусе полноценного человека, является «кастрирующей сукой» или повинна в темном грехе «зависти к пенису» (только законченный мужчинашовинист мог выдумать это определение), столь же очевидно глупо, как утверждать, что обездоленные чернокожие хотят стать белыми: дело не в том, чтобы быть белым, а в том, чтобы иметь справедливую долю того, что имеет белый, -- всего мира человеческих возможностей.
Кейт Миллет
Политика пола
восклицать, что оно жертва противоестественной хирургии, что оно «кастрировано».
<...>
Коль скоро практика физической кастрации была отменена, очевидно, что это слово, в нынешнем его употреблении, дóлжно понимать метафорически, а не буквально, -- если предположить, что есть хоть какой-либо смысл в той воображаемой тревоге, которой охвачено эго современного мужчины, ибо сегодня на каждом шагу, в медиа и культуре, как высокой, так и низкой, мужчины стали видеть ужасный призрак кастрирующей женщины, и их параноидальное заблуждение принимается за социальный факт.
Ассоциируя весьма путаным образом свои гениталии со своей властью, мужчина теперь кричит, словно от физической боли, всякий раз, когда под угрозой оказываются его социальные и политические прерогативы. Если под кастрацией
подразумевается чувство утраты, которое вызывает необходимость поделиться властью с угнетенными группами, лишенными власти или даже человеческого статуса, тогда в Америке есть много белых мужчин, которым придется пострадать от этой психической операции, но она будет устранением раковой опухоли в мозгу и сердце, а не отсечением какого-либо полезного или хотя бы приносящего удовольствие органа.
Утверждать, что любая женщина, которая настаивает на статусе полноценного человека, является «кастрирующей сукой» или повинна в темном грехе «зависти к пенису» (только законченный мужчинашовинист мог выдумать это определение), столь же очевидно глупо, как утверждать, что обездоленные чернокожие хотят стать белыми: дело не в том, чтобы быть белым, а в том, чтобы иметь справедливую долю того, что имеет белый, -- всего мира человеческих возможностей.
Кейт Миллет
Политика пола
🔥68💯55❤18👏2
Forwarded from FemUnity
Активистка Кейтлин Роупер развенчивает миф о том, что секс-куклы в виде детей могут предотвратить реальное сексуальное насилие над детьми и считает, что эта продукция способствуют новой технологически опосредованной форме педофилии. Эта статья дает читателям некоторую справочную информацию о секс-куклах с телами детей и лучшее понимание аргументации по этой проблеме с радикально-феминистской точки зрения, а также подробно описывает, как секс-куклы и секс-роботы, которые изготавливаются в виде детей, могут стать катализатором насилия над живыми детьми.
https://telegra.ph/Ne-prestuplenie-bez-zhertv-kak-seks-kukly-s-detskimi-telami-sposobstvuyut-soversheniyu-seksualnogo-nasiliya-nad-detmi-01-27
https://telegra.ph/Ne-prestuplenie-bez-zhertv-kak-seks-kukly-s-detskimi-telami-sposobstvuyut-soversheniyu-seksualnogo-nasiliya-nad-detmi-01-27
Telegraph
Не «преступление без жертв»: как секс-куклы с детскими телами делают проще сексуальное насилие над реальными детьми
Активистка Кейтлин Роупер развенчивает миф о том, что секс-куклы в виде детей могут предотвратить реальное сексуальное насилие над детьми и считает, что эта продукция способствуют новой технологически опосредованной форме педофилии. Эта статья дает читателям…
😢68💯33❤3
Сильвия Уолби (социологический факультет Ланкастерского университета, Великобритания) излагает свое видение новейших тенденций развития социологии насилия как самостоятельной области социального знания в рамках парадигмы «насилие и общество».
<...>
Главный вектор насилия в современном мире имеет обратную направленность: от сильного - к слабому, так что этот феномен оказывается не чем иным, как одним из главных аспектов социального доминирования. Глобальное пространство XXI столетия наполнено насилием в самых разных сферах: в отношениях между полами и возрастными группами, в рамках межличностных и межгосударственных контактов, во взаимоотношениях большинства и меньшинства (этнического, религиозного, культурного), в контексте отношений развитых государств и стран Глобального Юга. В ряду новых форм насилия, которые до сих пор носили замаскированный характер и по разным причинам оставались вне поля зрения социологов, автор ставит на первое место гендерное насилие. Это сексуально окрашенные преступления против женщин, включая принуждение к браку и сексуальным контактам, изнасилования, сексуальные издевательства, феминицид, преступления «в защиту чести», секс-трафик и сексуальное рабство.
Другую значимую сегодня группу насильственных действий «сильных» против «слабых» составляет агрессия против социальных меньшинств (как со стороны социального большинства, так и санкционированная государством). Речь идет о криминальном преследовании представителей новых социальных движений, т.е. общественных групп, вышедших на политическую арену в результате демократизации западных обществ (феминистки, борцы за права секс-меньшинств, активисты этнокультурных диаспор и т.д.). Если в прежние исторические эпохи государство предпочитало политику невмешательства (например, в сферы домашнего, гендерного и расового насилия), предоставляя жертвам право самим позаботиться о своей безопасности, то сегодня значительное число агрессивных действий подобного рода квалифицируется как уголовное преступление. В итоге общий объем насилия в обществе модерна не только не снижается, но, напротив, имеет тенденцию к увеличению за счет расширения диапазона принудительно-карательных функций государства, отмечает Уолби.
<...>
В заключение автор очерчивает перспективы новой социальной науки о насилии как «мультисоциологической дисциплины», в пределах которой будут пересекаться объекты изучения и интересы разных субдисциплин социологического знания, с одной стороны, и смежных социальных наук - с другой. Социология насилия в ее обновленном виде должна формироваться (и уже формируется) как удовлетворяющая парадигме «насилие и общество». Эта парадигма учитывает не только обоюдный интерес разных областей знания, связанных с насилием в обществе (криминальная статистика и правоведение, психология и социология девиантности, феминистские и гендерные исследования, теория государственного управления и социальной политики, военная социология, этика, политология, теория международных отношений), но и новую социальную реальность модерна III тысячелетия, где все типы и проявления насилия теснейшим образом связаны друг с другом (изнасилование и новые войны, геноцид и физическое истребление противника, домашнее насилие и государственное управление, социальная депривация и криминальное преследование).
Самым ярким примером сказанного выступают сегодня новые войны, демонстрирующие переплетение межличностного, межгруппового и межгосударственного уровней насилия, связь политических, военных и экономических его измерений, противостояние государства и гражданского общества, уничтожение границ между гражданскими лицами и военным контингентом, применение партизанских тактик, политики терроризма и геноцида.
<...>
Главный вектор насилия в современном мире имеет обратную направленность: от сильного - к слабому, так что этот феномен оказывается не чем иным, как одним из главных аспектов социального доминирования. Глобальное пространство XXI столетия наполнено насилием в самых разных сферах: в отношениях между полами и возрастными группами, в рамках межличностных и межгосударственных контактов, во взаимоотношениях большинства и меньшинства (этнического, религиозного, культурного), в контексте отношений развитых государств и стран Глобального Юга. В ряду новых форм насилия, которые до сих пор носили замаскированный характер и по разным причинам оставались вне поля зрения социологов, автор ставит на первое место гендерное насилие. Это сексуально окрашенные преступления против женщин, включая принуждение к браку и сексуальным контактам, изнасилования, сексуальные издевательства, феминицид, преступления «в защиту чести», секс-трафик и сексуальное рабство.
Другую значимую сегодня группу насильственных действий «сильных» против «слабых» составляет агрессия против социальных меньшинств (как со стороны социального большинства, так и санкционированная государством). Речь идет о криминальном преследовании представителей новых социальных движений, т.е. общественных групп, вышедших на политическую арену в результате демократизации западных обществ (феминистки, борцы за права секс-меньшинств, активисты этнокультурных диаспор и т.д.). Если в прежние исторические эпохи государство предпочитало политику невмешательства (например, в сферы домашнего, гендерного и расового насилия), предоставляя жертвам право самим позаботиться о своей безопасности, то сегодня значительное число агрессивных действий подобного рода квалифицируется как уголовное преступление. В итоге общий объем насилия в обществе модерна не только не снижается, но, напротив, имеет тенденцию к увеличению за счет расширения диапазона принудительно-карательных функций государства, отмечает Уолби.
<...>
В заключение автор очерчивает перспективы новой социальной науки о насилии как «мультисоциологической дисциплины», в пределах которой будут пересекаться объекты изучения и интересы разных субдисциплин социологического знания, с одной стороны, и смежных социальных наук - с другой. Социология насилия в ее обновленном виде должна формироваться (и уже формируется) как удовлетворяющая парадигме «насилие и общество». Эта парадигма учитывает не только обоюдный интерес разных областей знания, связанных с насилием в обществе (криминальная статистика и правоведение, психология и социология девиантности, феминистские и гендерные исследования, теория государственного управления и социальной политики, военная социология, этика, политология, теория международных отношений), но и новую социальную реальность модерна III тысячелетия, где все типы и проявления насилия теснейшим образом связаны друг с другом (изнасилование и новые войны, геноцид и физическое истребление противника, домашнее насилие и государственное управление, социальная депривация и криминальное преследование).
Самым ярким примером сказанного выступают сегодня новые войны, демонстрирующие переплетение межличностного, межгруппового и межгосударственного уровней насилия, связь политических, военных и экономических его измерений, противостояние государства и гражданского общества, уничтожение границ между гражданскими лицами и военным контингентом, применение партизанских тактик, политики терроризма и геноцида.
❤22😢1
«Насилие - это социальный феномен и практики, связанные с экономикой, государством и гражданским обществом, но не редуцируемые к ним. Поэтому преимущество социологического осмысления насилия состоит в идентификации и анализе тех способов, посредством которых все эти социальные институты вступают между собой в сложные взаимодействия... Развитие исследований насилия как специфической области в рамках современной социологии как раз и нацелено на выявление связей между разными формами насилия», - подводит итог С. Уолби.
Якимова Е.В.
Уолби С. Насилие и общество: к вопросу о становлении новой области социологии
Якимова Е.В.
Уолби С. Насилие и общество: к вопросу о становлении новой области социологии
👍21❤13
Forwarded from сушеная рыбка vo-blà
#стихи
Дописала наконец цикл What’s on your mind?, посвященный тяжелым женским судьбам - изнанке жизни "талантливых мужчин". Первые части (по ссылке выше) посвящены Нине Петровской (Брюсов), Ольге Ваксель (Мандельштам), Марине Дурново (Хармс), Елизавете Дмитриевой (Черубина де Габриак, Волошин), Любови Мендлеевой (Блок). Ну и последняя шестая часть - Софья Берс, жена Толстого:
1)
О чем думала Софья Толстая-Берс
глядя в окно своей комнаты
в Ясной Поляне
в конце долгой и вроде бы
такой счастливой жизни
рядом с гением и его трудами
может быть вспоминала
объяснение в любви
венчание
рождение первого ребенка
впрочем все это было
описано в прозе Толстого
наверняка реальность выцвела
и стала похожа на старую
блеклую картинку
которая много лет
висела на стене
и почти слилась с обоями
всю жизнь она наблюдала
как исчезают описанные ее мужем
чувства, предметы, состояния
все выцветало делалось
хрупким и пропадало
оставалось только то
что не было нужно
патриархальной культуре
не вписывалось в ее рамки
существовало в странном
месте между реальностью
для которой не было слов
и литературой где слова
падали как кирпичи
на юную Сонечку Берс
и потом на Толстую
Софью Андреевну
жену и верную
помощницу гения
мать его детей
и прилежную домохозяйку
Дописала наконец цикл What’s on your mind?, посвященный тяжелым женским судьбам - изнанке жизни "талантливых мужчин". Первые части (по ссылке выше) посвящены Нине Петровской (Брюсов), Ольге Ваксель (Мандельштам), Марине Дурново (Хармс), Елизавете Дмитриевой (Черубина де Габриак, Волошин), Любови Мендлеевой (Блок). Ну и последняя шестая часть - Софья Берс, жена Толстого:
1)
О чем думала Софья Толстая-Берс
глядя в окно своей комнаты
в Ясной Поляне
в конце долгой и вроде бы
такой счастливой жизни
рядом с гением и его трудами
может быть вспоминала
объяснение в любви
венчание
рождение первого ребенка
впрочем все это было
описано в прозе Толстого
наверняка реальность выцвела
и стала похожа на старую
блеклую картинку
которая много лет
висела на стене
и почти слилась с обоями
всю жизнь она наблюдала
как исчезают описанные ее мужем
чувства, предметы, состояния
все выцветало делалось
хрупким и пропадало
оставалось только то
что не было нужно
патриархальной культуре
не вписывалось в ее рамки
существовало в странном
месте между реальностью
для которой не было слов
и литературой где слова
падали как кирпичи
на юную Сонечку Берс
и потом на Толстую
Софью Андреевну
жену и верную
помощницу гения
мать его детей
и прилежную домохозяйку
😢39❤38
Мир мелодраматической модальности — патриархальный мир, где человек существует хорошо и спокойно, только когда он окружен теплыми человеческими связями, когда он находится под защитой сети ближайших к нему социальных отношений, коими он полностью определен. Ужас и опасности наступают тогда, когда эти связи разрушаются. И главная опасность, которая есть в этом мире, — это любовь, причем любовь-страсть, явление, которой всех делает жертвами. Она разрушает все связи: возлюбленный немедленно становится злодеем, если он любит кого-то еще, возлюбленная становится злодейкой, потому что она выбирает другого, дети, отправившиеся в мир жить свою собственную жизнь, — тоже злодеи, родители, отвлекшиеся от своих детей, — злодеи. Мир отношений, чаемых мелодрамой, — это не мир христианской любви, которая, как мы знаем, «не ищет своего». Это не та любовь, которая «долготерпит, милосердствует… все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит».
А еще в этом мире нет человека, обращенного к самому себе. Как нет и человека, обращенного к миру.
<...>
В истоках нашей мелодраматической ментальности — Карамзин с «Бедной Лизой», который говорит: и крестьянки любить умеют. Конфликт между долгом, моралью и любовью, непереносимость разлуки — и смерть в воде, суицид. Потом Островский, который говорит: «да и мещанки любить умеют!» Конфликт между… — тут подставляем, кого захотим, Добролюбова, или иных критиков, ибо конфликт этот формулировали много раз и по-разному — и вновь суицид, смерть в реке. Княжна — опять в реке, все по тому же конфликту между долгом (на сей раз атамана перед товарищами-разбойниками) и страстью.
Вероятно, трансформация апухтинского стихотворения о сумасшедшем в сюжет о Лёле была предопределена всем ходом развития отечественного мотива «роковая смерть женщины в реке».
Любовь, о которой идет речь в подобных текстах, любовь-страсть, приводит человека в конфликт с теми уютными, семейными, приватными отношениями, в которых он находится. Собственно, это романтический конфликт между индивидуальным желанием и патриархальной социальной нормой, которая определяет связь человека с родителями и детьми, с его окружением, определяет его обязательства перед ними. Что примечательно, конфликт между этой нормой и страстью — не сословный. Он есть во всех сословиях, в нем все оказываются объединены.
Интересно, что и во времена Островского многие авторы отмечали, что «Гроза» каким-то образом связана с романсом и мелодрамой. Так Панаев описывает «Грозу» следующим образом:
Итак, я полагаю, что мелодраматизм — это ментальность, в которой мы живем. Скорее всего, мы ее не очень отличаем от реальности. Может быть, в экономике, бизнесе, науке и технике мы не мелодраматичны… Хотя «выбирай сердцем», «своих не сдаем» и прочие лозунги политической жизни базируются на мелодраматических ходах. Вероятно, мелодраматическая модальность есть и в этом слое жизни.
А еще в этом мире нет человека, обращенного к самому себе. Как нет и человека, обращенного к миру.
<...>
В истоках нашей мелодраматической ментальности — Карамзин с «Бедной Лизой», который говорит: и крестьянки любить умеют. Конфликт между долгом, моралью и любовью, непереносимость разлуки — и смерть в воде, суицид. Потом Островский, который говорит: «да и мещанки любить умеют!» Конфликт между… — тут подставляем, кого захотим, Добролюбова, или иных критиков, ибо конфликт этот формулировали много раз и по-разному — и вновь суицид, смерть в реке. Княжна — опять в реке, все по тому же конфликту между долгом (на сей раз атамана перед товарищами-разбойниками) и страстью.
Вероятно, трансформация апухтинского стихотворения о сумасшедшем в сюжет о Лёле была предопределена всем ходом развития отечественного мотива «роковая смерть женщины в реке».
Любовь, о которой идет речь в подобных текстах, любовь-страсть, приводит человека в конфликт с теми уютными, семейными, приватными отношениями, в которых он находится. Собственно, это романтический конфликт между индивидуальным желанием и патриархальной социальной нормой, которая определяет связь человека с родителями и детьми, с его окружением, определяет его обязательства перед ними. Что примечательно, конфликт между этой нормой и страстью — не сословный. Он есть во всех сословиях, в нем все оказываются объединены.
Интересно, что и во времена Островского многие авторы отмечали, что «Гроза» каким-то образом связана с романсом и мелодрамой. Так Панаев описывает «Грозу» следующим образом:
«Катя с детства проводила время между юродивыми, странницами и им подобными… Катю выдали замуж… Несчастная Катя, в отчаянной борьбе сначала отталкивает от себя Бориса и потом, видя его отчаяние, успокаивает его и признается ему в любви… Надзор за Катей увеличивается, замки и затворы умножаются… Ждать от жизни нечего, участь ее решена. Она бежит к Волге и бросается в реку…»
Итак, я полагаю, что мелодраматизм — это ментальность, в которой мы живем. Скорее всего, мы ее не очень отличаем от реальности. Может быть, в экономике, бизнесе, науке и технике мы не мелодраматичны… Хотя «выбирай сердцем», «своих не сдаем» и прочие лозунги политической жизни базируются на мелодраматических ходах. Вероятно, мелодраматическая модальность есть и в этом слое жизни.
❤31
Но я хотела бы сказать нечто жизнеутверждающее. Мелодраматическая манера чувствовать, думать и вести себя вошла в русскую жизнь с «Бедной Лизой» Карамзина, укрепилась «Дубровским» и «Станционным смотрителем», получила всеобщее признание после «Грозы» Островского и к XX веку стала общей ментальностью нового времени. Утешает и радует знание о том, что, мир, который изображают мелодрама, романс и баллада, не равен реальности. Он необязательно должен быть таким. Мы знаем, когда это началось. Мы унаследовали эту ментальность от сентиментализма и романтизма, освоили ее в ХIX веке, сохранили в фольклорной традиции XX века и неофициальной культуре песен советского времени. Кстати говоря, эта модальность противоречила советскому пафосу и советской этике, она скрылась в фольклор и городскую песню, в киномелодраму, которая тогда не называлась мелодрамой…
Когда советские времена миновали, мелодрама заняли свое достойное место на экранах телевизоров, радио и так далее. Такую модальность говорения, понимания, чувствования и видения себя мы усвоили. Каким образом мы дальше будем проживать — с мелодрамой или без, трудно сказать. Но здесь нет ограничений, никто нас не приговорил к тому, чтобы всегда чувствовать себя жертвой обстоятельств — собственной страсти («сердцу не прикажешь»), происков злодеев, или рокового случая, — это не единственно возможная форма восприятия жизни.
Светлана Адоньева
Любовь к мелодраме. Российский случай
Когда советские времена миновали, мелодрама заняли свое достойное место на экранах телевизоров, радио и так далее. Такую модальность говорения, понимания, чувствования и видения себя мы усвоили. Каким образом мы дальше будем проживать — с мелодрамой или без, трудно сказать. Но здесь нет ограничений, никто нас не приговорил к тому, чтобы всегда чувствовать себя жертвой обстоятельств — собственной страсти («сердцу не прикажешь»), происков злодеев, или рокового случая, — это не единственно возможная форма восприятия жизни.
Светлана Адоньева
Любовь к мелодраме. Российский случай
❤66👍3
Чтобы сказать о том, что значит для меня знакомство с Лидией Николаевной Сейфуллиной, мне необходимо вернуться к 1927 году, когда до рабочего поселка Новая Утка на Урале впервые дошла ее «Виринея».
Дошел образ этой сильной русской женщины не в повести, а в пьесе, и мне, тогда студентке, приехавшей на каникулы, выпало на долю играть ее.
<...>
Широта, доброта и щедрость характера Виринеи, многогранность его сделали для меня исполнение этой роли невероятно трудным и увлекательным.
Мы и до этого играли всегда при полном театре. И были довольно снисходительны к тому, что происходит в партере: зрители лузгали семечки, переговаривались, вслух выражали свое отношение к героям пьесы, кричали актерам: «Лупи его!» Или: «Чего ты глаза пялишь в сторону, не видишь, что он предатель?!» Переходили с места на место. Гардеробной в помещении не было. Поэтому зрители не раздевались. Головных уборов тоже не снимали. И мы, доморощенные артисты, ко всему этому привыкли.
С «Виринеей» все это исчезло навсегда. «Виринея» прозвучала как взрыв. Это был первый спектакль, с которого уткинские зрители унесли нетронутые семечки в карманах и ощущение серьезности и важности всего, что им в тот вечер предложили смотреть.
Нас много раз заставляли возвращаться к этому спектаклю, повторять его; с ним ездили мы по районам и всюду встречали одинаковую реакцию зрителей: полную тишину, взволнованность и бурную благодарность. Правда, в Ревдинском заводе последнее действие пьесы было неожиданно прервано появлением у сцены человека в оборванном полушубке. Сказав нам: «Тише!» — он обратился к публике, вернее, не ко всей публике, а к женской ее части:
— Бабы! Вот она, ваша-то жизнь, какая была: жили вы, не жили, темнота вас изгрызла, нищета съела, а вы не согнулись, выпрямились! Спасибо Красному Октябрю!
Этот не предвиденный никем перерыв в спектакле не вызвал ни смеха, ни осуждения. Отнюдь! Его приняли серьезно, как должное, горячо аплодировали оратору.
Интересно отметить, что и мы, артисты, не были смущены этим вмешательством в жизнь сцены. Оно прозвучало как дополнительное явление в акте, подчеркивающее всю глубину мысли, вложенной в пьесу.
Взволнованные еще больше, с сознанием, что делаем необходимое всем дело, мы продолжали спектакль.
Возвращаясь из Ревды, сидя в ожидании поезда на станцию Хромпик, мы наблюдали такую сцену: женщина, с виду работница, в длинной сбористой юбке, седовласая, но с молодым румяным лицом, переругивалась с двумя подвыпившими пареньками:
— О нашей поганой бабьей жизни уже и пьесы начали показывать… Мне бы грамоту! Я бы такую книжку написала! И выучусь! Назло всем выучусь! Уж теперь-то выучусь!
Парни хохотали.
Нас, вчерашних артистов, никто не узнавал. И не в нас было дело. Дело было в том, что сама пьеса помогла что-то понять женщине, заставила ее жалеть, что жизнь была «поганой», заставила страстно желать лучшего и мечтать!
Через «Виринею» мы познавали мир. Но я еще больше полюбила этот образ за то, что создала его учительница. Только это тогда мы и сумели узнать о Лидии Николаевне Сейфуллиной.
Мечтая сама стать учительницей, я посчитала автора с в о и м человеком, понимающим жизнь куда больше, чем я и знакомые мне учителя. После, уже работая в школе, при решении трудных вопросов методики подхода к ученикам я мысленно обращалась к автору «Виринеи»: «А как бы ты поступила сейчас?»
Только через восемнадцать лет, в 1945 году мне выпало счастье познакомиться с Лидией Николаевной лично и понять ее «методу» воспитания. Понять на себе, на встречах ее с другими писателями.
Ольга Ивановна Маркова
Искусство учителя
Дошел образ этой сильной русской женщины не в повести, а в пьесе, и мне, тогда студентке, приехавшей на каникулы, выпало на долю играть ее.
<...>
Широта, доброта и щедрость характера Виринеи, многогранность его сделали для меня исполнение этой роли невероятно трудным и увлекательным.
Мы и до этого играли всегда при полном театре. И были довольно снисходительны к тому, что происходит в партере: зрители лузгали семечки, переговаривались, вслух выражали свое отношение к героям пьесы, кричали актерам: «Лупи его!» Или: «Чего ты глаза пялишь в сторону, не видишь, что он предатель?!» Переходили с места на место. Гардеробной в помещении не было. Поэтому зрители не раздевались. Головных уборов тоже не снимали. И мы, доморощенные артисты, ко всему этому привыкли.
С «Виринеей» все это исчезло навсегда. «Виринея» прозвучала как взрыв. Это был первый спектакль, с которого уткинские зрители унесли нетронутые семечки в карманах и ощущение серьезности и важности всего, что им в тот вечер предложили смотреть.
Нас много раз заставляли возвращаться к этому спектаклю, повторять его; с ним ездили мы по районам и всюду встречали одинаковую реакцию зрителей: полную тишину, взволнованность и бурную благодарность. Правда, в Ревдинском заводе последнее действие пьесы было неожиданно прервано появлением у сцены человека в оборванном полушубке. Сказав нам: «Тише!» — он обратился к публике, вернее, не ко всей публике, а к женской ее части:
— Бабы! Вот она, ваша-то жизнь, какая была: жили вы, не жили, темнота вас изгрызла, нищета съела, а вы не согнулись, выпрямились! Спасибо Красному Октябрю!
Этот не предвиденный никем перерыв в спектакле не вызвал ни смеха, ни осуждения. Отнюдь! Его приняли серьезно, как должное, горячо аплодировали оратору.
Интересно отметить, что и мы, артисты, не были смущены этим вмешательством в жизнь сцены. Оно прозвучало как дополнительное явление в акте, подчеркивающее всю глубину мысли, вложенной в пьесу.
Взволнованные еще больше, с сознанием, что делаем необходимое всем дело, мы продолжали спектакль.
Возвращаясь из Ревды, сидя в ожидании поезда на станцию Хромпик, мы наблюдали такую сцену: женщина, с виду работница, в длинной сбористой юбке, седовласая, но с молодым румяным лицом, переругивалась с двумя подвыпившими пареньками:
— О нашей поганой бабьей жизни уже и пьесы начали показывать… Мне бы грамоту! Я бы такую книжку написала! И выучусь! Назло всем выучусь! Уж теперь-то выучусь!
Парни хохотали.
Нас, вчерашних артистов, никто не узнавал. И не в нас было дело. Дело было в том, что сама пьеса помогла что-то понять женщине, заставила ее жалеть, что жизнь была «поганой», заставила страстно желать лучшего и мечтать!
Через «Виринею» мы познавали мир. Но я еще больше полюбила этот образ за то, что создала его учительница. Только это тогда мы и сумели узнать о Лидии Николаевне Сейфуллиной.
Мечтая сама стать учительницей, я посчитала автора с в о и м человеком, понимающим жизнь куда больше, чем я и знакомые мне учителя. После, уже работая в школе, при решении трудных вопросов методики подхода к ученикам я мысленно обращалась к автору «Виринеи»: «А как бы ты поступила сейчас?»
Только через восемнадцать лет, в 1945 году мне выпало счастье познакомиться с Лидией Николаевной лично и понять ее «методу» воспитания. Понять на себе, на встречах ее с другими писателями.
Ольга Ивановна Маркова
Искусство учителя
🥰47❤38🔥11
"Трещина для свободы"?
----
Laura Quintana выступает против фиксированных культурных идентичностей, т.к. они, по её мнению, в конечном итоге способствуют продвижению конформистских моделей, всего лишь подтверждающих статус-кво.
Вместо таких концепций идентичности Лора Кинтана предлагает вспомнить словарь виталистской философии Спинозы, в к-ом аффект понимается как эффект, который одно тело оказывает на другое. Тела в таком случае понимаются не как изолированные сущности, а как комплексы биологических, культурных и исторических связей; они всегда уязвимы, изменчивы и созависимы, постоянно взаимодействуют с другими телами, пространствами, технологиями и практиками. Аффект в этом смысле не может быть сведён к тому, что 1) чувствует отдельный субъект, или до 2) простых взаимодействий между предсозданными субъектами.
В таком случае аффекты нельзя объективизировать или классифицировать в жёстких терминах как «хорошие» или «плохие». Так называемые «'sad' affects (такие как, например, гнев или грусть), могут быть жизненно важны для 1) осознания несправедливости или 2) понимания феноменов утраты. В то время как аффекты, считающиеся «позитивными» (такие как любовь, сострадание или радость), могут становиться т.н. "токсичными" = когда они навязывают 1) недостижимые идеалы, 2) отрицают уязвимость или 3) укрепляют формы контроля и снисходительности.
На самом деле, считает Л. Кинтана, аффекты 1) меняются, 2) загрязняют и 3) трансформируют субъективность.
Например, любовь к семье или стране может превратиться в ненависть (от себя: вспомните сейчас своё отношение ненависти к собственным странам, сделавших вас не личностями, но расходным материалом для ваших типов власти); стремление к успеху - в чувство неудачи; страдание - в творчество. Нет универсальных или чистых аффектов, есть лишь 1) локальные аффективные отрывки ( = "части вместо целого"/метонимии) и 2) нестабильные становления ваших/наших идентичностей.
Л. Кинтана специально подчёркивает, что говорит о понимании философии исключительно в терминах философии монизма. Её тезис здесь: "существует только тело, его материальность. Душа - это результат материальных и телесных устройств и материальных отношений". Однако эта материальность не однородна, а неоднородна и сложна. Ведь она проходит через множество взаимодействий, которые вызывают различные эффекты и могут развиваться более или менее неожиданно или интенсивно. Это представление о материальности как о процессе, в котором отношения всегда соотносятся переменные эффекты (она вообще часто повторяет тезис, что "всё символическое насилие — материально, а всё материальное насилие — символично") .
Социальность в таком случае понимается через "всегда изменчивые позиции субъекта": ведь субъекты - и это Л. Кинтана напоминает вновь и вновь - не являются статичными, как и культурные конфигурации. Мышление в аффективных терминах означает рассмотрение того, как биографический, общественный или исторический опыт в определённом контексте конденсирует аффекты, влияющие на экономическую и социальную жизнь, а также эстетические и сенсорные переживания, а также формы распознавания между субъектами.
Таким образом, пишет Л. Кинтана, это подход, настроенный на взаимосвязи, которые оживляют явления, в 1) различных и 2) непредсказуемых (!) социально-политических направлениях.
У Л. Кинтана можно прочитать довольно много тезисов о том насилии, к-е она считает наиболее жестоким = когда не признаётся никакой "другой" или "другое". Ну, например, когда, как она пишет, систематические отношения неравенства сформировали сенсорную и эмоциональную жизнь, научив людей презирать определённые тела и считать, что "одни жизни ценнее других". Это институционализированное презрение, пишет Л. Кинтана, породило насилие (для неё как феминистки тут важно зафиксировать такие характеристики насилия как динамика мачизма, расизма или воинских иерархий), которое, в то же время в свою очередь, породило ответные, в том числе и "революционные реакции".
----
Laura Quintana выступает против фиксированных культурных идентичностей, т.к. они, по её мнению, в конечном итоге способствуют продвижению конформистских моделей, всего лишь подтверждающих статус-кво.
Вместо таких концепций идентичности Лора Кинтана предлагает вспомнить словарь виталистской философии Спинозы, в к-ом аффект понимается как эффект, который одно тело оказывает на другое. Тела в таком случае понимаются не как изолированные сущности, а как комплексы биологических, культурных и исторических связей; они всегда уязвимы, изменчивы и созависимы, постоянно взаимодействуют с другими телами, пространствами, технологиями и практиками. Аффект в этом смысле не может быть сведён к тому, что 1) чувствует отдельный субъект, или до 2) простых взаимодействий между предсозданными субъектами.
В таком случае аффекты нельзя объективизировать или классифицировать в жёстких терминах как «хорошие» или «плохие». Так называемые «'sad' affects (такие как, например, гнев или грусть), могут быть жизненно важны для 1) осознания несправедливости или 2) понимания феноменов утраты. В то время как аффекты, считающиеся «позитивными» (такие как любовь, сострадание или радость), могут становиться т.н. "токсичными" = когда они навязывают 1) недостижимые идеалы, 2) отрицают уязвимость или 3) укрепляют формы контроля и снисходительности.
На самом деле, считает Л. Кинтана, аффекты 1) меняются, 2) загрязняют и 3) трансформируют субъективность.
Например, любовь к семье или стране может превратиться в ненависть (от себя: вспомните сейчас своё отношение ненависти к собственным странам, сделавших вас не личностями, но расходным материалом для ваших типов власти); стремление к успеху - в чувство неудачи; страдание - в творчество. Нет универсальных или чистых аффектов, есть лишь 1) локальные аффективные отрывки ( = "части вместо целого"/метонимии) и 2) нестабильные становления ваших/наших идентичностей.
Л. Кинтана специально подчёркивает, что говорит о понимании философии исключительно в терминах философии монизма. Её тезис здесь: "существует только тело, его материальность. Душа - это результат материальных и телесных устройств и материальных отношений". Однако эта материальность не однородна, а неоднородна и сложна. Ведь она проходит через множество взаимодействий, которые вызывают различные эффекты и могут развиваться более или менее неожиданно или интенсивно. Это представление о материальности как о процессе, в котором отношения всегда соотносятся переменные эффекты (она вообще часто повторяет тезис, что "всё символическое насилие — материально, а всё материальное насилие — символично") .
Социальность в таком случае понимается через "всегда изменчивые позиции субъекта": ведь субъекты - и это Л. Кинтана напоминает вновь и вновь - не являются статичными, как и культурные конфигурации. Мышление в аффективных терминах означает рассмотрение того, как биографический, общественный или исторический опыт в определённом контексте конденсирует аффекты, влияющие на экономическую и социальную жизнь, а также эстетические и сенсорные переживания, а также формы распознавания между субъектами.
Таким образом, пишет Л. Кинтана, это подход, настроенный на взаимосвязи, которые оживляют явления, в 1) различных и 2) непредсказуемых (!) социально-политических направлениях.
У Л. Кинтана можно прочитать довольно много тезисов о том насилии, к-е она считает наиболее жестоким = когда не признаётся никакой "другой" или "другое". Ну, например, когда, как она пишет, систематические отношения неравенства сформировали сенсорную и эмоциональную жизнь, научив людей презирать определённые тела и считать, что "одни жизни ценнее других". Это институционализированное презрение, пишет Л. Кинтана, породило насилие (для неё как феминистки тут важно зафиксировать такие характеристики насилия как динамика мачизма, расизма или воинских иерархий), которое, в то же время в свою очередь, породило ответные, в том числе и "революционные реакции".
❤16👍1