синхроничности
1.54K subscribers
859 photos
28 videos
4 files
204 links
Художественный критик, историк искусства, куратор-дилетант Юля Тихомирова — зарисовки, заметки et vita contemplativa.

Визитка: https://artguide.com/people/3873

Для связи: @julietikho
Download Telegram
и вот я вновь в отеле. мы с семьей всегда празднуем Новый год в отеле, даже если находимся в России, включаем bbc, покупаем шоколад, шампанское, клубнику. и все это особенно странно сейчас, когда моя жизнь перешла стадию аритмии и вошла в стадию иной ритмики. ритм жизни с родителями, пусть и на пару дней, перверсивный Лондон в центре Москвы, книжка «идеи к чистой феноменологии» в сумке, неоконченная статья про АЕС+Ф и картезианское понимание пространства… все в невероятных сочетаниях. год назад этих сочетаний и им подобных быть не могло. я на все смотрю с удивлением, даже на своё отражение, пока чищу зубы, удивляюсь, любопытствую и думаю об энтузиазме. отель - это не не-место, отель - это может единственное место вообще в его понимании сущностном. сократить своё понимание места до отеля, редуцировать художественно, с размахом, а тем самым и редуцировать жизнь. но не этот год. в этом году началась жизнь, все что было до — факты из биографии.
из статьи «с позиции воскресенья» был намеренно вырезан значительный кусок: про памятник Дзержинскому в Музеоне. многострадальный отрывок вначале был написан мной для зачета в Университете, потом заброшен на полгода, потом немного переписан и вставлен в программную статью про Пустоту, потом был убран и оттуда. это редакторское предложение: во-первых, к сталинизму надо подступать осторожно, а отрывок довольно неоднозначный и поэтический (вообще его содержательная часть была явно и ненамеренно, как раз-таки естественным образом ещё в первой редакции принесена в жертву художественности), мог быть воспринят не так, как было бы уместно. и сталинистами, и анти-сталинистами. горючая смесь. в итоге с моего согласия довольно большая часть текста была оставлена на следующий раз. да, именно «на следующий раз». мне надо написать ещё про сталинизм. и кажется про мавзолей. а ещё я кажется нашла тут нить, нашла буквально вчера: Редько, Восстание и Вторая Картина (была долгое время в запасниках НТ). я не знаю пока, как все это будет смотреться в одной статье. читала Добренко, Морозова. долго плутала по музеону. пока нет ни строчки, но напишется, почти уверена. нужен некоторый триггер для такого, чтобы все сомнения ушли. итого три статьи в процессе. и все пишутся с некоторым усилием, взрослением что ли, ответственностью. сталинизм для меня тема новая, надо найти подход, собственную походку приспособить к ритмике темы. чертова художественность, я же знала, что будет и почему так будет. меня радует мое желание браться за трудные темы. желание читать незнакомых авторов. это наверное то, чего до этого года у меня и не было. тогда я бы сказала мол не нравится первая редакция? второй не будет. если не получилось с первого раза, то я дальше не буду и работать. ну вот теперь не так, теперь хочется работать.
nota bene: сравнить голополосова (человек, бьющийся головой об стену и восстание) и редько (восстание и вторая). выйдет нечто вроде отношения следующего содержания

голополосов/редько : шостакович (фортепианное трио номер 2 ми минор)/равель (болеро)

не знаю, как вывести нечто из этого отношения, может надо с ритмом поработать? с двигающей силой? у Шостаковича как будто бы капли в ведро ударяются или в затылок, как при пытке, но после идёт уход в сознание, бурное разворачивание мысли под аккомпанемент бытия, у Равеля ухода не происходит
прочитала у батая фрагмент о гегеле, знании и незнании, кругозамкнутой системе мысли. у батая: ночь = пустота = тьма = чернота. по сути мощь пустоты - это ее потенциал быть как абсолютной темнотой, так и абсолютным светом, дурманом знания (как снег на голову падает такое знание) и экстазом незнания (как когда пытаешься ощутить каждый орган в теле в надежде понять, что именно болит). пустотность же никогда не будет черной или белой, она серая, желтоватая, потрепанная, цвета стен поликлиники. батай говорит об экстазе, о ночи, которая является целью, но о которой нельзя было ничего узнать, знай я с самого начала, что она и есть цель. до ужаса точно. нельзя быть всем, а как только ты оказываешься в центре этого непрерывного кругового движения знания, ты завоешь, потому что белое пятно незнания тебя сожрет (глаз, опять глаз, только в алкивиаде видела метафору глаза!). ненавижу глаза, хотя они всегда были моей индульгенцией пропусков школы. они доставляли массу неудобств и пару привилегий (справки по здоровью и так далее). другое дело, что фраза "съесть глазное яблоко" вгоняет в экстаз. как та последняя сцена из фильма "неоновый демон". назвала сегодня (пока писала статью) цвет гэс-2 псевдо-фаворским неоном
сессия закончена. выдохнула, а в метро домой ехала засыпая и просыпаясь с трудом, приехала, прислала статью-эссе, как обещала - ровно 17 января - после того как четыре часа спала без снов. ночью проснулась ещё раз с мыслью о повторении памятников на угадайку, потом подумала, что я все сдала, потом, что мне приснилось, что я все сдала. лежала минуты две с диким желанием того, чтобы тот факт, что я сдала все наяву, оказался правдой. да, так и есть. шпиль мгу заметала вьюга в день финального экзамена, снег бил по щекам, отрезвлял, а в помещении клонило в сон - из огня да полымя. сейчас выдохну и за работу. снега меньше, он практически не блестит (или я не замечаю).
в последнее время дважды ловила себя на мысли так называемого «выпадения в секулярный мир», когда действительность перестаёт быть подсвечена мыслями, идеями, ощущениями тектонических сдвигов в самой природе этой реальности. все становится очевидно одномерным:
1. вот я лежу на спине на кровати, наполовину прикрытая одеялом, выпадающим из пододеяльника, рядом со мной лежит «метафизика ландшафта» подороги и «поздний сталинизм» добренко, мне лень даже снять очки, физическое обездвижение совпадает с мыслительным, я мыслю о том, что в общем-то вот это и есть на данный момент всё. и не больше не меньше.
2. сижу в кафешке «стрит-фуд тель-авив», читаю скидана о драгомощенко, думаю о самоуничтожающийся поэзии и о Виттгенштейне, а потом меня пришибает тем, что есть то, что я вижу, а остальное вдавлено в это. одномерность материи - вот он ужас философии, а не то, о чем писал юджин такер.
мне так хорошо в сером бархате! не в платье, не в костюме, а в донельзя простеньком комплекте из брюк и кофты, ведь такое выдаёт материал и цвет: то есть серый бархат. я хотела бы серый бархат в глазах (у моего папы — серый велюр, а у мамы — синее нечто имеющее четкую направленность, но не имеющее свойства обволакивать). но я смотрела в глаза своего отражения в ванной комнате номера отеля (опять-таки лучшее место для сущностной редукции — это отель, эпохе-квартира) и видела предательский зелёный оттенок выдающий то ли направленность, то ли — напротив — водянистость. я думаю о текстах, о стилистике, о философском письме как о практике закутывания себя в одежды, в складки мантии (1. мантия на одну всего на одну букву отлична от мании; 2. впервые этот образ возник в моей голове в 13 лет за сценой в дк машиностроителей в Подольске, когда я смотрела на кусок какого-то жолтого тряпья, ещё не было мыслей именно о философии, но о практике — были). так вот, серый бархат, в нем не больно коже, он мягкий и плотный. правда, тяжёлый, а я всегда мечтала о легкости и спорила с преподавательницей введения в историю искусств о прелести легковестности («в зените купола — легчайший воробей»). это противоречие, которое существует, но не мешает, пусть будет пока, не срочно же мне решать этот вопрос. я и так решила достаточно много вопросов.
я занимаюсь возведением архитектурных сооружений (каких — не уточняю, т.к. это то дворцы, то бараки, то должное быть жилым помещение, но чаще всего нечто вроде архитектонов) без стен, то есть я занимаюсь не производством пространства, а его расчерчиванием. стен там нет, а отдельные идиоты мало того, что ищут дверь, так ещё и не находят, так ещё и ставят мне это в укор! когда просят что-то советовать, я не могу советовать ничего, так как не училась, а учусь, но учусь работая, то есть учусь по ходу работы. ну, что я могу посоветовать: читать и спорить с прочитанным, а потом с собой, спорящим с прочитанным, скакать от доверия к себе к недоверию. но это же такая абстракция наверное, в моих глазах это предельная инструкция потому что я помню каждый момент по этому поводу: припоминание срабатывает, но ведь у кого-то его может и не быть! в общем когда у меня просят советов по поводу письма, я раздражаюсь, потому что мои архитектоны без стен, а они ищут и не находят дверь
я сижу и меня подтряхивает от ощущения множества возможностей: я ещё не села за текст, но есть задумка, идея и образ — все, что нужно. и теперь они могут представать в огромном количестве комбинаций. за мной одно дело — это дело выбора. из множества выбрать один вариант комбинации. уже пару дней я тяну и не сажусь за текст: первая причина сугубо прагматическая, мне надо поговорить с одним человеком, а сделать это получится только в понедельник вечером; вторая не совсем причина, скорее следствие первого — любопытный эксперимент длительного нахождения в состоянии колебания, нерешительности, неначинания. обычно я как придумываю что, так сразу и пишу. тут — другое. я думала писать о космизме ещё до поступления в мгу, ещё в школе, были даже какие-то заметки (может даже решусь перечитать их на полях гройсовской антологии космизма), но заметки ни к чему не привели, разве что к чуть ли не шуточному материалу про космизма в книге «понедельник начинается в субботу». теперь я знаю, что надо делать, вернее так: в этот раз у меня достаточно фрагментов, будут ещё, теперь надо выбрать комбинацию. вообще-то текстов нужно два. про выставку и сугубо теоретический. то есть вместо одной комбинации надо будет выбрать две. если смотреть на написание эссе, статей и философских работ с точки зрения процедуры/акта выбора, а не производства, то… то что? я будто бы знаю, как смотреть на это по-другому. я всегда воспринимала это так, а когда узнала, что так — не все, то вообще-то удивилась. может поэтому меня никогда не терзали сомнения по поводу новизны и вторичности? ну тогда это все, конечно, хорошо.
у полины барсковой три книги про блокаду Ленинграда. «отделение связи» для меня важнейшая книга. я несколько раз читала на сцене «балладу о чёрством куске» (господи Боже — я вспомнила название!) на сцене в школе и последние два раза терпеть это все не могла. три книги у барсковой. я понимаю, что это значит, но не могу объяснить ясно и конкретно. если штуку со своей пустотой я объясняла красивым словом обсессия и — может быть — желанием, и могла привести примеры схожего, то в случае идеи блокады объяснение словом стопорится. я вроде как уже написала важную статью про это, должно было придти некоторое освобождение, но я все ещё возвращаюсь к курсантам, к вов вообще. различение: барскова трепетно и нежно относится к самим событиям, мне важна их репрезентация сегодня. грубо говоря барсковой не все равно. мне — плевать. я чувствую только желание препарации, или желание подправить софит, который тут же становится подсветкой микроскопа. она писала о горе в «отделении связи», а отделение у неё болезненное, с кровавыми лоскутками и, кажется, слюдой (слезами и слюнями). я хочу на отделиться от связи, а отделаться. рывком, но не сейчас. потом. или никогда, потому что важно не действие, а интенция, желание. пока момент разрыва и напряжения идёт, я могу ещё написать, а это неизбежно. раньше мне казалось, что когда я пишу, я избавляюсь, теперь кажется, что когда пишу, натягиваю жилы.

это странно, но большую любовь я питаю не к истории вов, не к людям, перелившим это, а к странным ритуалам сегодняшнего дня.

софиты у микроскопа — вот мой метод.
снился странный сон, я забыла его и вспомнила только сейчас: моя мама в супермаркете выкладывает на ленту книгу «лето» Аллы Горбуновой. ещё что-то, кажется, было. кажется, это было в климовске, точно не в москве.

долгое время уже преследует странное чувство периферийности собственных ощущений, все ощущается «сбоку». если раньше я так писала, то сейчас опробовала жизнь таким образом, не знаю, с чем связано, тотальной отстранение, остранение, сущностная редукция и при этом ощущение телесности — гипотетической — при соприкосновении с — гипотетическим — оружием/взрывом.

утром собрала сумку и поехала в климовск. все равно надо. утром было ясное небо и солнце, было спокойно, светло и хорошо. я думала о том, как думаю: а думаю я «от вещей», а не от «себя», так как в письме стараюсь раскрыть максимум в вещи, имеющей склонность к максимуму проявлений того качества, о котором я пишу. если я пишу о пустотности, затея будет провалена, если в штуке, которую я описываю, нет зерна пустотности, потенциала раскрыть максимум (дурное слово, я же не знаю, не могу определить максимум в цифре или хотя бы приблизительно) пустотности. плохая теория — это такая, которая приплетает вещи свойство, к которому она не склонна, такая теория нежизнеспособна.

утром все было будто бы нормально, а потом я вспомнила (мне напомнило) об однокурсниках с исторического факультета. вот уж чью сущность бы редуцировать. вот уж в ком потенции к чему-то благостному или любопытному нет. как бы я там не описывала. думаю о различиях между эмпирическим и умопостигаемым характером, о канте и агамбене. является ли сущность моего правака-однокурсника эмпирической?

книга на ленте в супермаркете. это можно было бы трактовать как «супермаркет идей», капитализация эстетики маленьких городков, профанность подсознательного. но мне по правде говоря все равно и на капитализацию эстетики маленьких городов, и на супермаркет идей, и на подсознательное, и на сознательное, и на профанность. меня волнует не то чтобы большой список вещей, практически все они представлены статьями. что приснилось то приснилось.

так или иначе, сейчас я лежу в постели с тяжелой головой, торсом и перекошенными плечами, зажатой шеей, это нехорошо, но неважно, не настолько. все важно и неважно, на периферии.

позиции сужаются, позиция-канат, философ-канатоходец, кантопроходец.
в школе учительница изо говорила мне: «вот это ну максимум на 3, все цвета блеклые, все срисовано, калька, никакой фантазии! но самое главное цвета, так дети не рисуют, это три!» — справедливо, потому что я знала всегда, что у меня нет фантазии. например: перед сном я представляла качающееся море потому что я видела море и это было хорошее воспоминание, я хочу его передать в точности, пусть и по косвенным признакам. а никаких прямых я и не запоминала, поэтому все у меня было на рисунках и на словах размытым и неярким. говорили: придумай рассказ. а я вот не могу ничего с нуля придумать. все сочинения за меня писала мама. у неё тоже нет фантазии, но она знает, как показать, что она типа есть. вот у моей мамы фантазия типа есть, а у меня ее просто нет. на «типа есть» мы и написали сочинение про прадеда. это называлось амбициозно «конкурс сочинений письмо из прошлого», про войну, разумеется, а вы что думали? надо было написать письмо себе от своего родственника, пришедшего войну. я с такими не общалась, да и войну у меня прошёл один прадед, у остальных захватывающей истории не было. и я не спрашивала, мне было как-то все равно. так вот, мама моя писала про прадеда очень слезливо, я даже на некоторое время вошла в состояние мне «типа не все равно», даже вроде плакала, когда зачитывала перед классом, потому что представляла смутные и блеклые впечатление. в общем, сочинение ничего не выиграло.

когда я стала писать стихи, мне говорили, что они все примерно об одном с одним героем и все округ да около. это были не стихи, а эпиграфы к статьям, которые были не написаны. это было своеобразное письмо в будущее из прошлого. я так и цапаю из старых сочинений эпиграфы и вставки в работы, истощаю ресурсы прошлого. со стихами тоже не сложилось.

я вижу штуку — описываю ее, как вижу. вот и весь механизм. почти автоматический: вижу — анализирую. анализирую — живу. вижу — живу. а вижу криво, по болезни. фантазии у меня так и не появилось, но я наверное поэтому очень честный критик, я бы при желании ничего интересного не придумала, потому что не умею с нуля создавать.

судьба, значит. но рисунки у меня в школе были менее уродскими, чем у соседа по парте. мои были хотя бы сочетающимися по цветам.
«двадцать лет подряд будущего нет, ласточки летят — будущего нет» — слушаю музыку. раз я пишу эти строки, оно перестало быть неописуемым, раньше не подходило даже слово «война», но теперь слово «война» изменилось изнутри, в застывших контурах. там гибнут люди. там — там — тамиздат. где-то там. представляю свою кошку в бомбоубежище. будущее, есть, конечно, но оно там — там — тамиздат. впрочем, важнее сейчас (самое важное!) чтобы перестали убивать людей. меня учили в школе, что делать, если на твою родину напали. никогда не учили, что делать, если нападает эта самая Родина, если разгромлен бабий яр. а что делать? Лондон закрыт, обрублена часть жизни, пути к отступлению. оно описуемо, потому что я пишу, сегодня, кажется, впервые за долгое время. слова корежатся внутри своих контуров: «лишь бы не было войны!» — сдвиги, это не тектонические плиты своим колебанием мучают слова, это крошечные сдвиги неудобств в лозунгах. контексты выходят из текстов, а над контекстами хотят поставить власть (блокировки и т.д.), что ж, смотрим.

«двадцать лет подряд…»
сегодня с утра закрылась кольта. вообще-то «приостановила деятельность», но это звучит все, конечно, как определенное прощание. с кольты я начала работать как теоретик искусства и критик. ездили с друзьями в переделкино на десятый день войны. вообще-то спецоперации. но это звучит все, конечно… рефрены помогают чувствовать защищенность. я повторяю изо дня в день одни и те же действия в странной обсессия распорядка и контроля, шатаясь от желания уехать немедленно и не знать ни о чем до желания остаться и работать. изучаешь же патриотическое искусство, так живи и смотри, останься и смотри. кольта «приостановила деятельность» в связи с «военной спецоперацией», этим будто бы был закончен определённый этап. дальше все будто бы заново, даже заново изобретать свой язык, подвергнуть ревизии все, к чему привыкла, что любишь и что помогает держаться. под сомнением, в ситуации боев у АЭС под сомнение поставлен даже воздух, каждое слово у нас теперь под сомнением со всех сторон.
вечером слушала разговоры на улице и чувствовала нарастающее раздражение от всего. и стойкое желание поддерживать витальность в себе, смешанное со злостью на себя и на тех, кто просто жалует на нынешнюю сложную жизнь. до метро шла под колокольный звон, вечерний звон, вспоминала песню подмосковные вечера, перекликавшуюся с «пионерской зорькой», вещающей на экспозиции в переделкино.

«слушайте, боже, пионерскую зорьку!»
было принято считать, что таланты и великие произведения проявляются в экстраординарных обстоятельствах. вообще-то нет, как выяснилось. либо все от шока утратили способность писать интересно, либо нужна определенная стабильность, пусть и плохая, но какая-никакая, чтобы вновь письмо вернулось на уровень. вылезли истерики. вылезли русскоязычные деятели культуры currently based in Chicago, призывающие бойкотировать все из России, вылезли англоязычные «деколониальные» статьи. и все это крайне бездарно с точки зрения мысли и языка, с точки зрения профессии в конце концов. забавляют новоиспеченные эмигранты, которые сравнивают себя с «философским пароходом», говорят, что «весь свет Российской мысли уехал», что «это конец», забавляют их попытки вызвать симпатию у запада или штатов своим демонстративным отречением от России, будто бы они не осознают, что никогда не будут любимы западом, несмотря на собственное его возжелание. я не виню тех, кто уехал, не виню людей за страх и ненависть к ситуации, не виню за желание быть непричастными к этому. но тошнит от попыток выслужиться и добить уже нас оттуда. не ну а что, кого не убьёт кризис, кто от ковида не передохнет, кто от репрессий не пострадает, того мы сами добьём.

столько эмоций в этих «прелестных письмах» (как их назвала М.), но никакой мысли, заговоры и рефрены: коллективная ответственность, вина, бойкот России, не забудем не простим, кайтесь. фабрика криков и стонов, которую очень скоро монетизируют. post-sovietism dream factory. комната страха — вот чем это станет, комната страха на рождественской ярмарке в Лондоне, куда я ходила в детстве и будучи подростком. я бы хотела верить в искренность «прелестных писем» из-за рубежа, хотелось бы искренне поддержать потерявших надежду соотечественников. но они хоронят мои будущие тексты без меня. нет-нет, мои будущие тексты сами придут к своей энтропии, не торопитесь, не беспокойтесь, будущее настанет, оно уже настало сразу никто не доделал дела.

в каждой единичности есть множество. мы думаем, что мы говорим об одном военном конфликте, это, очевидно, не так. их множество. и один из них: комната страха на ярмарке в Лондоне/Нью-Йорке/Берлине/Мюнстере/Париже. это надо понимать, прежде чем писать что угодно. спектакулярность моих текстов не позволяет безболезненно перенести их в комнату страха. минус на минус.
в рабочей марсельезе поётся: «отречёмся от старого мира, отряхнём его прах с наших ног!» — ее пела мне бабушка в детстве. ещё мы читали «буревестника», ещё мы «вихри враждебные». но сейчас я особенно часто вспоминаю «отречёмся от старого мира» — потому что ну я и не имела никогда причастность к старому миру, я будто бы была отречена от него с самого начала, родилась без груза прошлого на плечах. папа рассказывал, что он потомок шотландских баронов, он говорил это так всерьёз, что мы все иррационально верили. и это было не большим враньём, чем то, что мой дед участвовал в вов. градус реалистичности и участия такого прошлого в моей жизни был примерно равен, причём папины шотландские корни перевешивали по значимости. короче, мне нравилось смотреть, как люди отрекаются от старого мира, потому что я не могла ничего потерять, ведь ничего не имела кроме того, что есть сейчас. мое бытие довольно реально и конкретно, укладывается в мою биографию и биографию родителей. поколения дальше в принципе мало о чем говорят. всех интересуют их предки, кроме меня. я танцую по улицам и отряхиваю прах прошлого со своих ног. иногда, правда, думаю, что на одних моих туфлях могла еще сохраниться лондонская пыль.

видела книгу с названием «И при чем здесь я? Преступление, совершенное в марте 1945 года. История моей семьи» — ну моя первая мысль была, разумеется, о вездесущем генеалогическом онанизме интеллигенции. ну ответ на вопрос на обложке для меня прост: «Да ни при чем!» — серьезно, займись своей жизнью, а не жизнью своей семьи в конце концов. я звучу, вероятно, бессердечно, но постоянно постоянно постоянно нам говорят об истории, забывая, что, собственно, помешанность на прошлом привела нас в ту точку, в которой мы сейчас. то есть можно рыться в своих корнях бесконечно, но ничего по существу не сказать. с большим успехом можно начать изучать свой стол и дойти до устройства вселенной (как Кожев в «фило-софии и феноменологии»). стол хотя бы далек от моралите. причём интересно, что это изучение чего-то, что как бы причастно к автору, но не совсем. я все думала: почему мне не интересно, чем был занят мой пра-пра-прадед? это со мной что-то не так? даже если выяснится, что он был, скажем, одним из тех, кто расстрелял Николая II, меня это вряд ли будет волновать больше дня. такое ощущение, будто бы всем вокруг надо страдать: если нет собственных грехов, можно взять на себя грехи предков! я не хочу, я вообще не хочу страдать и мучаться от вины, я хочу жить и работать.

но может быть помешательство на прошлом это желание в итоге придти к себе и познать самого себя? «познай самого себя» — так звучит задача философии, согласно одному из семи полулегендарных мудрецов. познай своё «я». своё «я» по сути включает знание/незнание обо всем вообще (все-знание включает незнание — это очень важно) + само это реальное «все вообще» без относительно знания/незнания. огромная выходит схема. так что упростить ее до копания в прошлом — это совершенно неверно. я склоняюсь к тому, что это мазохизм. хочу раздражать своим счастьем, своим желанием работать и отсутствием умения брать чужие грехи на себя. кротким презрением.

«кто был ничем, тот станет всем»
«отречёмся от старого мира, отряхнём его прах с наших ног»
что я могу сказать о чужих страданиях? о чужих — ничего. я могу рассказать о своих. что значит вообще говорить о себе? я не уверена, что можно говорить о себе, вернее, нужна некая дистанция, чтобы говорить о себе, нужно быть объектом и субъектом одновременно, это очень сложно, это как быть бесплотным духом витающим рядом со своим телом. но что я могу сказать о чужих страданиях? ничего. я решительно в этом уверена. это не самоотречение и не демонстративное «я даю вам право говорить». это не зависит от меня, у меня нет права раздавать права, я наблюдатель. и если уж я и могу о чем говорить, так о себе. в сущности я вижу это так: я говорю о себе через какую-то вещь, по сути, все, что я говорю, характеризует меня, но помимо этого, артикулирует качества, которые я нахожу в вещи. а раз я их нахожу и это звучит убедительно, качества в вещи есть. с помощью себя я довожу до предела качества вещи, скрытые доселе от тех, кому было все равно. допустим, некая штука обладает потенциалом быть пустотной, в ней есть зерно пустотности. я даю ему прорасти в моем тексте, это характеризует меня (мое бытие, склонное к замечанию пустотности), но также и раскрывает пустотный потенциал штуки. я говорю о себе через вещи, так я познаю себя. я наслаждаюсь собой, когда познаю себя, когда вещи предстают в своём максимуме передо мной и читателями. меня и вещь окутывает свет, в котором мы неразличимы, а потом все становится нормально. мы постоянно о ком-то волнуемся, пытаемся дать слово кому-то другому, будто бы мы вообще на это способны. мы заботимся обо всем на свете. но абсолютно не волнуемся о себе, надо заботиться о себе и о своём познании. мы это можем, а значит, это есть. надо говорить о том, что есть.
сходила на выставку Маркуса Люперца в ммома, вернее сходила ещё раз, так как была там пару месяцев назад. решила сходить, помня о том, что Люперц прославился благодаря своим провокационным работам с элементами фашистской символики. короче, я сходила туда, чтобы развеять миф о том, что теперь такие картины воспринимаются так называемой жизой. и правда, увидев отдельные его картины, я вспоминала отнюдь не о войнах и парадах нацистов — я ищу не символичности а синхроничности — скорее о вещах более тонкого и жутковатого характера: например, во втором зале ммома находится картина Люперца с антропоморфным существом в маске с длинным носом. меня прожгло напоминанием о рисунках Александры Новоженовой. я ее лично не знала, но от ее рисунков мне так плохо, что я готова смотреть на них постоянно, они не выходят из головы: округлые формы, законченные линии, гладкие поверхности, жутковатые ранние диснеевские мультики, пластика выворотных конечностей. как можно так рисовать круги? я люблю то, что мне недоступно, то, что мне закрыто, что я никогда в жизни не повторю, просто потому что я не такой человек. я никогда так не смогу рисовать, нет во мне странного слома, дающего возможность рисовать такие законченные и выворотные круги. короче, Люперц из той же оперы. заигрывания с тоталитарной символикой мне понятно, я знаю, как это, могла бы повторить (ха!), но некоторые сочетания цветов: зелье колдуньи из мультиков и подмосковная грязь (последнего он точно не видел) — вот что доводит. эти повторения дифирамбического. я не могу проникнуть внутрь, поэтому мне нравится до тошноты. это европейское искусство, я не могла бы его повторить, ни в жизнь (равно как и европейскую критику, я никогда не буду писать как Краусс, например)

на обратном пути зашла в музейный магазин и купила репродукцию «монументальной пропаганды» комара и меламида. 250 рублей цена вопроса и вот я уже еду в метро домой, чтобы поставить картину на стол. она напоминает мне о том, что философия — это овладение гравитацией. парящий вниз головой монумент Марксу над Большим театром.
она права, а я ошибаюсь, она ошибается, а я права — это по поводу моей статьи «С позиции воскресенья» и книги Дарьи Серенко «Девочки и институции». обе работы вышли на одной неделе и посвящены, грубо говоря, одному и тому же: взаимодействию с государством. обе мы были прямо вовлечены в индустрию создания художественного гос.контекста: Дарья Серенко работала в выставочных залах Москвы, я училась в военно-патриотической Гимназии, была вожатой в военно-патриотическом лагере. она — в парке культуры, я — в парке победы. она нежно, трепетно рассказывала о девочках-работницах, деанонимизируя труд. я экстатично фиксировала подземные анонимные силы, неважно, что за люди работают в этих институциях, важна энтелехия! она, несмотря на всю нежность, горько ненавидит государственные институции. я не умею испытывать ненависть, я не умею испытывать горечь, не умею в принципе долго чувствовать, поэтому государственное для меня способ познания и приобщения к какой-никакой тотальности. она фокусируется на живых людях, мне интереснее молчащее множество, она умеет плакать, мои глаза слезятся от зевков в очереди, она знает, о чем говорит, я знаю, о чем говорю, она права, я ошибаюсь, я права, она ошибается…
периодически я думаю о боли: буквально, о физической. когда у меня что-то болит, я описываю боль, фокусируюсь на ней и отстраняюсь от себя. боль становится гигантским органом, который меня поглощает. более того: мне нравится это, в определённым смысле это растворение, чувство, которого я достигала в своих размышлениях о государственной тотальности и о пустоте. вот боль формируется внутри живота, вот отдаёт в поясницу и спину так, что я выгибаюсь, меня трясёт, вот она стреляет в бровь, какой-то сгусток формирует в шее и идёт к затылку. все тело — боль, боль поглощает все и оставляет мне только две возможности: чувствовать ее и описывать, писать. пока я пишу, я живу, пока я живу, я испытываю боль, могу ее испытывать, пока испытываю, нахожусь на пике жизни.

а потом либо обморок, либо утомление, когда нет сил ни на что, кроме как на смотрение и ленивую фиксацию происходящих вокруг действий. до следующего приступа. забавно, как физически ощущения соприкасаются с работой философа и теоретика. мне было плохо в галерее, я помню, как я слонялась по третьяковке, а потом, пока ехала в метро, упала в обморок от боли, ассоциативный ряд: боль, пик витальности, острия, картины, музей. тело хорошо помнит, я так сдавала этюды на зачетах по специальности в музыкалке: ни о чем не думать, ни мысли в голове, просто довериться рукам, мышечная память, не думать об этюде. а сейчас я пишу слова и я думаю о том, что пишу, более того, как я пишу, мои мысли скорее о «как», а не о «что». я чувствую тело только когда оно болит, оно кажется значимым только когда болит, как хайдеггеровский инструмент, как музей. почему музей? потому что музей это как раз и есть хайдеггеровский инструмент, он жертвует собой ради презентации искусства.

музей это и жертвенник, и жертвующий и сама жертва. музей пустотен. состояние боли помогает мне приблизиться к состоянию пустотности к состоянию музея, можно сказать так, да.
у одного критика прочитала заметку в тг-канале, мол, русский язык издох, все бумажное теперь фальшивое, а настоящее — только сводки с войны.

в моей семье по женской линии все не уважают льва толстого: бабушка за то, что он бил жену, мама за компанию с бабушкой, я за не очень интересный язык и за фразу о том, что все счастливые семьи счастливы одинаково, а все несчастливые семьи несчастливы по-разному. это не так, как минимум я выучила очень важное: о счастье я могу писать постоянно, высвеченные счастьем предложения впитывают смысл, оставаясь при этом прозрачными, счастье моей семьи было и есть абсолютно странным (ни истории семьи, ни биографии родственников, ни привязанности, ни драмы, ни секретов, ни изгоев, ни любимчиков — ничего и в то же время все, что нужно для счастья). так вот, иллюзия того, что несчастье рождает разнообразие, оживляет язык, питает творчество, опасна. не исключено, что все те стихи о вов, рассказы, романы, речи, воспоминания, которые я читала в школе и слушала на линейках, совершенно искренни. но они одинаковые, серьезно, я перестала различать их довольно быстро, это один из исследователей назвал очень красивым словом «суггестия», я называю это сгустком мельтешений.

критик сказал, что наш язык издох из-за пропаганды. в его логике я изначально (с 6 лет) не имела права даже начинать заниматься философией и теорией искусства: мой язык рождён в самом сердце пропаганды, плоть от плоти, я читала Виттгенштейна и одновременно слушала про осквернение памятников бандеровцами, я писала на полях Бодрийяровской книги после утреннего гимна России. и одно невозможно без другого. рождение красоты у одного известного французского поэта в «озарениях» плотское, с прожилками, довольно неприятное, телесное и виденческое одновременно. именно так рождается язык, так живет философия. живет, уважаемый товарищ критик, а не копирует западных коллег, живет и отвоевывает право у своего носителя (автора) быть собой, а не писать правильные деколониальные статьи на английском языке. в парадигме товарища критика я запятнана изначально, но в моей парадигме — мой язык такой, теперь уже наш язык такой, он явил себя вместе с контекстом, что вышел из берегов. раскрыл себя.

по поводу раскрытия заметка на полях: из недр Хайдеггер доставал негативность, в попытках найти исток он натыкался на ничто, а в России Ничто проигрывает Пустоте. что дальше? надо думать, что дальше с этим делать.