На улице мороз, в Центре Вознесенского открывается “Король шутов и дураков. Занимательная выставка о плуте Тиле Уленшпигеле и о том, как сложилась его жизнь”, а я снова принимаю историю близко к сердцу и задаюсь лишними вопросами.
❤4
Проблема превращения Тиля из человека в нечто метафизическое взволновала меня ещё до прогулки по выставке (где-то на этапе чтения описания, убойное "Здесь Тиль Уленшпигель больше не персонаж книги: он — метод, способ художественного действия" не даст соврать).
Повествовательная линия вырисовывалась и вправду красивая, для статьи самое оно: простой человек – герой (и дух) Фландрии – вечный бессмертный герой мира – метод. Спасение это, неизбежность или трагедия?
Впрочем, где-то на середине выставки я поняла, что эта проблема по большому счёту волнует только меня.
Создатели с самого начала не видели в Тиле человека.
Как ещё объяснить тот факт, что два зала из четырёх имеют к Уленшпигелю самое опосредованное отношение? Они сосредоточены на плутовских и шутовских архетипах, встречающихся практически в каждой культуре и эпохе. Разумеется, можно ткнуть пальцем в гравюру с изображением древнеримских сатурналий или басни Лафонтена и с гордостью заявить "Это Тиль!", но с таким же успехом можно сказать "Это Пульчинелла!" или "Это Петрушка!". Сами кураторы подкидывают идеи, называя схожих героев из фольклора других народов, и с каждым новым сравнением всё ярче проступает вопрос: а что же такого особенного в Тиле, чего нет у других его товарищей? Почему он оставил такой след в советской культуре?
Ответ прост – "Пепел Клааса стучит в моё сердце".
Шарль де Костер действительно, как говорят на выставке, сделал из Тиля Уленшпигеля героя XIX века – романтического героя, но он же придумал то, что делает Тиля особенным. Важны не метафизика духа, любви и живота Фландрии, не волшебные зелья и мази, даже не плутовские проделки, а обыкновенная человеческая боль, которую носит в себе герой. Именно она тронула сердца и осталась в памяти советских людей, потому что была похожа на их собственную.
До того, как я прочитала роман де Костера, я думала, что Клаас – это деревня или село, которое сожгли враги.
Григорий Горин и Марк Захаров, которых на выставке определили в раздел "Тилевидение" (тот самый, со "способом художественного действия"), как мне кажется, поняли эту боль национального героя Фландрии. Почитайте "Страсти по Тилю" и увидите, что Уленшпигель там, пожалуй, больше человек, чем где-либо ещё. Он сомневается, злится, тоскует, не может сдержать свои чувства – и непостижимым образом оказывается благороднее "духа Фландрии" де Костера. Он сам уже почти не герой эпоса, и, чувствуя, что подошёл к границе сказки и были опасно близко, Григорий Горин отыгрывает назад. Тиль как бы умирает, но остаётся жив и говорит: "Знаешь, Ламме, когда мир и покой, когда все хорошо, я, может, и не очень нужен. А вот случись в доме беда, когда опасность… тут я объявлюсь! Тут я уж точно объявлюсь!…"
Уленшпигель Алова и Наумова идёт дальше вместе со своей Нелле: она предсказала ему, что их судьба и крест – жить вечно и вечно бороться. Он уже совсем не человек, прекрасно это знает и не идти не может.
"Тилевидение" Андрея Вознесенского, Сергея Курёхина, Тимура Новикова возвращается к истокам Тиля – тем самым анекдотцам-шванкам, где впервые появился этот герой. Вроде бы хорошо и правильно, но в конечном счёте от Уленшпигеля остаётся одна маска, одна функция. С экрана вместо Николая Караченцова грустно смотрит Олег Янковский в роли барона Мюнхгаузена.
Тиль, Тиль, Тиль... А где он в итоге? Везде и нигде. Все и никто. А может, и не было его никогда. Но хочется верить, что был, что дело не просто в шутовском карнавале и что пепел Клааса до сих пор стучит в чьё-то сердце.
Повествовательная линия вырисовывалась и вправду красивая, для статьи самое оно: простой человек – герой (и дух) Фландрии – вечный бессмертный герой мира – метод. Спасение это, неизбежность или трагедия?
Впрочем, где-то на середине выставки я поняла, что эта проблема по большому счёту волнует только меня.
Создатели с самого начала не видели в Тиле человека.
Как ещё объяснить тот факт, что два зала из четырёх имеют к Уленшпигелю самое опосредованное отношение? Они сосредоточены на плутовских и шутовских архетипах, встречающихся практически в каждой культуре и эпохе. Разумеется, можно ткнуть пальцем в гравюру с изображением древнеримских сатурналий или басни Лафонтена и с гордостью заявить "Это Тиль!", но с таким же успехом можно сказать "Это Пульчинелла!" или "Это Петрушка!". Сами кураторы подкидывают идеи, называя схожих героев из фольклора других народов, и с каждым новым сравнением всё ярче проступает вопрос: а что же такого особенного в Тиле, чего нет у других его товарищей? Почему он оставил такой след в советской культуре?
Ответ прост – "Пепел Клааса стучит в моё сердце".
Шарль де Костер действительно, как говорят на выставке, сделал из Тиля Уленшпигеля героя XIX века – романтического героя, но он же придумал то, что делает Тиля особенным. Важны не метафизика духа, любви и живота Фландрии, не волшебные зелья и мази, даже не плутовские проделки, а обыкновенная человеческая боль, которую носит в себе герой. Именно она тронула сердца и осталась в памяти советских людей, потому что была похожа на их собственную.
До того, как я прочитала роман де Костера, я думала, что Клаас – это деревня или село, которое сожгли враги.
Григорий Горин и Марк Захаров, которых на выставке определили в раздел "Тилевидение" (тот самый, со "способом художественного действия"), как мне кажется, поняли эту боль национального героя Фландрии. Почитайте "Страсти по Тилю" и увидите, что Уленшпигель там, пожалуй, больше человек, чем где-либо ещё. Он сомневается, злится, тоскует, не может сдержать свои чувства – и непостижимым образом оказывается благороднее "духа Фландрии" де Костера. Он сам уже почти не герой эпоса, и, чувствуя, что подошёл к границе сказки и были опасно близко, Григорий Горин отыгрывает назад. Тиль как бы умирает, но остаётся жив и говорит: "Знаешь, Ламме, когда мир и покой, когда все хорошо, я, может, и не очень нужен. А вот случись в доме беда, когда опасность… тут я объявлюсь! Тут я уж точно объявлюсь!…"
Уленшпигель Алова и Наумова идёт дальше вместе со своей Нелле: она предсказала ему, что их судьба и крест – жить вечно и вечно бороться. Он уже совсем не человек, прекрасно это знает и не идти не может.
"Тилевидение" Андрея Вознесенского, Сергея Курёхина, Тимура Новикова возвращается к истокам Тиля – тем самым анекдотцам-шванкам, где впервые появился этот герой. Вроде бы хорошо и правильно, но в конечном счёте от Уленшпигеля остаётся одна маска, одна функция. С экрана вместо Николая Караченцова грустно смотрит Олег Янковский в роли барона Мюнхгаузена.
Тиль, Тиль, Тиль... А где он в итоге? Везде и нигде. Все и никто. А может, и не было его никогда. Но хочется верить, что был, что дело не просто в шутовском карнавале и что пепел Клааса до сих пор стучит в чьё-то сердце.
❤3
Это довольно необычная для меня история: она затрагивает темы международной политики, содержит "графические изображения насилия", рассказывает о Латинской Америке – регионе изучаемого языка, к которому я отношусь с трепетом и уважением, наконец, написана в настоящем времени.
Это в общем-то обычная моя история: она о том, что волнует меня и остаётся в сердце. Надеюсь, не оставит равнодушными и вас.
Читать: https://vk.ru/@shinpi21-soprotivlenie
Это в общем-то обычная моя история: она о том, что волнует меня и остаётся в сердце. Надеюсь, не оставит равнодушными и вас.
Читать: https://vk.ru/@shinpi21-soprotivlenie
VK
Сопротивление
Полная луна в почти чёрном ночном небе светит так ярко, что кажется лампой в комнате для допросов, направленной прямо в лицо. Уличный фон..
❤3
Белоруссия вошла в мою жизнь в мае прошлого года.
Мы и до этого были знакомы (через родственников в Витебске, карты по истории, военные рассказы), но это было знакомство заочное, глазами и сердцем других. Увидеть самой – как бы переписать набело, узнать что-то новое и острее почувствовать то, что в глубине души уже понимала. Так было и в тот раз.
Беларусь – это горе, неизбывное, такое большое и страшное, что почти невозможно дышать. Среди останков концлагеря Тростенец гуляет ветер и нечто такое, от чего душа выворачивается наизнанку, а при взгляде на фотографии погибших во время первых немецких авианалётов лётчиков на глаза набегают слёзы. Но всё-таки Беларусь – это ещё и жизнелюбие, безграничное и лихое, как конский галлоп в поле. Оно и в игре на гармони возле старинных замков, и в тетрадках на бересте из партизанских школ, и в стихах.
Эти – белорусского поэта Кастуся Киреенко – остались в моей памяти самым точным описанием сложных впечатлений от той поездки в Минск. Остались, чтобы вспомниться вновь, когда я села читать "Чёрный замок Ольшанский" Владимира Короткевича.
Эта книга замечательна во многих отношениях – начиная с главного героя, неуловимо похожего на молодых профессионалов из книг раннего Аксёнова, и шестидесятнического юмора и заканчивая детективной интригой в духе Анатоля Имерманиса и одной из самых нежных историй любви – но мне больше всего понравился именно белорусский дух.
Он в боли и тенях военных лет, неотступно следующих за героями. Он в сложной многовековой истории с перекрестьями дорог и судеб. Он в «паршивом белорусском романтизме (и реализме)». Он в словечках, шутках и прибаутках (серьёзно, практику использовать бранные слова из других славянских языков надо бы взять на вооружение). Он в пейзаже, одновременно знакомом и чуточку фантастично прекрасном.
Мы и до этого были знакомы (через родственников в Витебске, карты по истории, военные рассказы), но это было знакомство заочное, глазами и сердцем других. Увидеть самой – как бы переписать набело, узнать что-то новое и острее почувствовать то, что в глубине души уже понимала. Так было и в тот раз.
Беларусь – это горе, неизбывное, такое большое и страшное, что почти невозможно дышать. Среди останков концлагеря Тростенец гуляет ветер и нечто такое, от чего душа выворачивается наизнанку, а при взгляде на фотографии погибших во время первых немецких авианалётов лётчиков на глаза набегают слёзы. Но всё-таки Беларусь – это ещё и жизнелюбие, безграничное и лихое, как конский галлоп в поле. Оно и в игре на гармони возле старинных замков, и в тетрадках на бересте из партизанских школ, и в стихах.
Вось такі быў май, вось такі:
Шызы голуб піў з твае рукі,
"Дзе ты, маці? Твой вярнуўся сын!" —
Біла громам музыка з расін.
Вось такі быў май, вось такі:
Дзень удзень ішлі дамоў палкі,
Людзі цалаваліся, а слёз
He xaвaў нiхто —
як сонцы, нёс.
Вось такі быў май, вось такі:
Палымнелі ў косах каснікі.
Голуб бүркаваў: гасця прымай...
— Любы!.. — Бегла ты...
Такі быў май!..
Эти – белорусского поэта Кастуся Киреенко – остались в моей памяти самым точным описанием сложных впечатлений от той поездки в Минск. Остались, чтобы вспомниться вновь, когда я села читать "Чёрный замок Ольшанский" Владимира Короткевича.
Эта книга замечательна во многих отношениях – начиная с главного героя, неуловимо похожего на молодых профессионалов из книг раннего Аксёнова, и шестидесятнического юмора и заканчивая детективной интригой в духе Анатоля Имерманиса и одной из самых нежных историй любви – но мне больше всего понравился именно белорусский дух.
Он в боли и тенях военных лет, неотступно следующих за героями. Он в сложной многовековой истории с перекрестьями дорог и судеб. Он в «паршивом белорусском романтизме (и реализме)». Он в словечках, шутках и прибаутках (серьёзно, практику использовать бранные слова из других славянских языков надо бы взять на вооружение). Он в пейзаже, одновременно знакомом и чуточку фантастично прекрасном.
Край мой! Родная земля моя! Как же мне жить без тебя? Как мне быть, когда я умру и, может, бытие мое еще некоторое время не закончится — и это и есть обещанный мне ад? Без тебя.
❤3
О визитах советских культурных делегаций в США нужно писать отдельную книгу, причём не столько о влиянии на развитие двусторонних отношений или "подрывной деятельности во имя мирового коммунизма", сколько о столкновении двух очень разных миров, к которому ни один из них особо не был готов. Американцы справлялись нахрапом и штампами (услышав на лекции в ГМИРЛИ, что в одном из отчётов по поводу митингов Симонова назвали "big intense man", я неприлично хихикала минуты три, а в голове крутилось только "Это они ещё Фадеева не видели..."), а советские граждане – вежливым недоумением и иронией, которая никогда не раскрывается по-настоящему в переводе. Чистейший образец этой чистейшей прелести – рассказ Ицика Фефера о поездке делегации Совинформбюро в США, изложенный им на заседании в СИБе. Я нашла это сокровище в архиве и не могла им не поделиться, поэтому избранные выдержки:
"Но мэр не упал духом. Он нашёлся. Он начал говорить насчёт Ред Арми. Он счастлив, что он, как мэр Сан-Франциско, может выступить, что "Красная Армия нам очень помогла". Он 60-70 процентов посвятил Красной Армии, его чудесно, внимательно выслушали и провожали криками «Ура!»
Мы только боялись, как бы эта речь не помогла ему на перевыборах".
"В Америке царствует стандарт. Это относится ко всему, начиная от пищи и кончая костюмом. Именно, может быть, поэтому у них такая тяга к сенсациям и причём сенсации сами по себе становятся стандартными потому, что есть определённый круг, определённые линии этих сенсаций".
"Вообще говоря, там на одной пресс-конференции нам был задан вопрос:
«Скажите, правда ли, что намечается сепаратный мир между Советским Союзом и Германией?»
Мы на это ответили, что у нас такое впечатление, что пока что Советский Союз ведёт сепаратную войну с Германией..."
"Песню о Родине – «Широка страна моя родная» поют чрезвычайно много, причём она, эта песня, пошла уже в джаз. Они её так заджазили, что мы с трудом узнали её мотив. Во всяком случае она очень популярна".
"В Голливуде предложили т. Михоэлсу сыграть в одном из фильмов, мне предложили написать сценарий... Я сказал, что могу написать сценарий на партизанскую тему, они говорят «замечательно, они очень похожи на ковбоев». Они решили, что партизанское движение пригодится как обновление ковбойской темы".
"Мы спрашиваем девочку лет 13-14-ти, что больше всего ей нравится в Америке. Она говорит «Поездка в Москву».
<...> (про польского поэта Юлиана Тувима) Он тоже говорит: «Вот кончится война – поеду в Москву».
Вообще надо готовить жилплощадь".
"Была встреча с Шагалом. Он рад встрече. Он является инициатором интересной кампании. Начался сбор картин, каждый художник даёт лучшие свои картины для освобождённых районов, причём один очень крупный художник, очень милый человек, пригласил нас к себе в студию, чтобы мы выбрали лучшие картины. Положение было отчаянное, это был ранний футурист. Многого мы не понимали, но не восхищаться нельзя было, потому что он восхищался".
"Или взять другой вопрос – «Есть ли миллионеры в СССР». Это их безусловно интересует. Хотя бы одного небольшого миллионера дать – они всё отдадут".
"Пьют ли кока-колу в СССР? Это такой напиток, что-то среднее между пивом и ситро, причём он имеет одно достоинство, что он пахнет мёдом. Мы один раз попробовали. Но кока-кола – это сила. Кока-кола ведает сейчас музыкальной жизнью в Америке".
"Несколько слов насчёт прессы. Должен вам сказать, что пресса в Америке – это одна из самых страшных областей. Как правило, за редким исключением, страшноватая область. Во-первых, они пишут не то, что вы говорите, а то, что они хотят, чтобы было напечатано в газете".
"Но мэр не упал духом. Он нашёлся. Он начал говорить насчёт Ред Арми. Он счастлив, что он, как мэр Сан-Франциско, может выступить, что "Красная Армия нам очень помогла". Он 60-70 процентов посвятил Красной Армии, его чудесно, внимательно выслушали и провожали криками «Ура!»
Мы только боялись, как бы эта речь не помогла ему на перевыборах".
"В Америке царствует стандарт. Это относится ко всему, начиная от пищи и кончая костюмом. Именно, может быть, поэтому у них такая тяга к сенсациям и причём сенсации сами по себе становятся стандартными потому, что есть определённый круг, определённые линии этих сенсаций".
"Вообще говоря, там на одной пресс-конференции нам был задан вопрос:
«Скажите, правда ли, что намечается сепаратный мир между Советским Союзом и Германией?»
Мы на это ответили, что у нас такое впечатление, что пока что Советский Союз ведёт сепаратную войну с Германией..."
"Песню о Родине – «Широка страна моя родная» поют чрезвычайно много, причём она, эта песня, пошла уже в джаз. Они её так заджазили, что мы с трудом узнали её мотив. Во всяком случае она очень популярна".
"В Голливуде предложили т. Михоэлсу сыграть в одном из фильмов, мне предложили написать сценарий... Я сказал, что могу написать сценарий на партизанскую тему, они говорят «замечательно, они очень похожи на ковбоев». Они решили, что партизанское движение пригодится как обновление ковбойской темы".
"Мы спрашиваем девочку лет 13-14-ти, что больше всего ей нравится в Америке. Она говорит «Поездка в Москву».
<...> (про польского поэта Юлиана Тувима) Он тоже говорит: «Вот кончится война – поеду в Москву».
Вообще надо готовить жилплощадь".
"Была встреча с Шагалом. Он рад встрече. Он является инициатором интересной кампании. Начался сбор картин, каждый художник даёт лучшие свои картины для освобождённых районов, причём один очень крупный художник, очень милый человек, пригласил нас к себе в студию, чтобы мы выбрали лучшие картины. Положение было отчаянное, это был ранний футурист. Многого мы не понимали, но не восхищаться нельзя было, потому что он восхищался".
"Или взять другой вопрос – «Есть ли миллионеры в СССР». Это их безусловно интересует. Хотя бы одного небольшого миллионера дать – они всё отдадут".
"Пьют ли кока-колу в СССР? Это такой напиток, что-то среднее между пивом и ситро, причём он имеет одно достоинство, что он пахнет мёдом. Мы один раз попробовали. Но кока-кола – это сила. Кока-кола ведает сейчас музыкальной жизнью в Америке".
"Несколько слов насчёт прессы. Должен вам сказать, что пресса в Америке – это одна из самых страшных областей. Как правило, за редким исключением, страшноватая область. Во-первых, они пишут не то, что вы говорите, а то, что они хотят, чтобы было напечатано в газете".
🤩4
На чердаке
О визитах советских культурных делегаций в США нужно писать отдельную книгу, причём не столько о влиянии на развитие двусторонних отношений или "подрывной деятельности во имя мирового коммунизма", сколько о столкновении двух очень разных миров, к которому…
В работе с архивами, помимо обнаружения таких вот восхитительных историй, есть ещё одно достоинство: она позволяет взглянуть на события не с высоты исторической перспективы, а как бы в тот самый момент, когда они происходили.
Сборник статей Эренбурга для иностранных СМИ "Летопись мужества" я старалась читать по годам – от первой статьи, написанной в таком-то году, до последней, – и это помогло мне посмотреть на вопрос отношений между союзниками совсем по-другому.
На уроках, лекциях и в учебниках истории всё кажется понятным и логичным – у англичан и американцев были причины тянуть с высадкой в Нормандии до июня 1944 года, операции "Факел" и "Хаски" игнорировать сложно, да и забывать про ленд-лиз всё же неправильно, – но стройные факты капитулируют перед бездной обыкновенных человеческих чувств. Три года – уже не просто цифры, которые нужно запомнить, не просто скопление исторических событий, а боль и горе, страх и ненависть, и один только вопрос "Когда?".
Эренбург задаёт его снова и снова – в ноябре сорок первого года, весной, летом и осенью сорок второго, весь сорок третий. Он журналист, сдержанный, опытный, прекрасно знающий, что и как надо писать для зарубежной аудитории, но и он не выдерживает. 19 марта 1943 года среди рассуждений о попытках поссорить союзников и немецком пополнении с Западного фронта прорывается:
А далеко-далеко на западе, 16 мая того же 1943 года, глава русского секретариата BBC Анна Коллин пишет представителю Совинформбюро в Англии Семёну Ростовскому:
Сборник статей Эренбурга для иностранных СМИ "Летопись мужества" я старалась читать по годам – от первой статьи, написанной в таком-то году, до последней, – и это помогло мне посмотреть на вопрос отношений между союзниками совсем по-другому.
На уроках, лекциях и в учебниках истории всё кажется понятным и логичным – у англичан и американцев были причины тянуть с высадкой в Нормандии до июня 1944 года, операции "Факел" и "Хаски" игнорировать сложно, да и забывать про ленд-лиз всё же неправильно, – но стройные факты капитулируют перед бездной обыкновенных человеческих чувств. Три года – уже не просто цифры, которые нужно запомнить, не просто скопление исторических событий, а боль и горе, страх и ненависть, и один только вопрос "Когда?".
Эренбург задаёт его снова и снова – в ноябре сорок первого года, весной, летом и осенью сорок второго, весь сорок третий. Он журналист, сдержанный, опытный, прекрасно знающий, что и как надо писать для зарубежной аудитории, но и он не выдерживает. 19 марта 1943 года среди рассуждений о попытках поссорить союзников и немецком пополнении с Западного фронта прорывается:
Что добавить? Может быть, что ни один русский не может забыть прошлой зимы Ленинграда? Или что теперь, после нашего успеха, немцы с новой яростью обрушиваются снарядами и бомбами на этот прекрасный город? Что каждый день немцы в Ленинграде убивают женщин и детей? Я повторяю — каждый день. Или что, наступая, вместо городов — Ржева, Вязьмы, Белого — мы находим только развалины и трупы замученных? Или что мы не можем спокойно думать о Харькове? Ведь мы знаем, что ждет его злосчастных жителей… Пусть наши английские друзья поймут, что Вязьма, Харьков или Ленинград для нас не географические обозначения, не малоразборчивые термины радиокомментатора, а куски нашего тела, что у одного в Харькове жена, у другого семья в Вязьме и что у всех нас близкие в Ленинграде.
А далеко-далеко на западе, 16 мая того же 1943 года, глава русского секретариата BBC Анна Коллин пишет представителю Совинформбюро в Англии Семёну Ростовскому:
Мы уже достаточно долго кормили свою аудиторию зверствами немцев, и, как показывают наши данные, нашей аудитории эта тема надоела.
❤4
На чердаке
и поняла, что большая часть моих открытий – уже не открытия.
Жизнь иногда странно шутит. В декабре прошлого года я не попала на презентацию книги «2 брата. Валентин Катаев и Евгений Петров на корабле советской истории», но успела просмотреть интересующие меня моменты, расстроиться и уйти, решив забыть об ней, а в апреле этого года поняла, что без встречи с её автором могу так и не узнать кое-что важное для своего диплома, и поехала в Переделкино утром выходного дня. Исследовательский труд и признание своих заблуждений несомненно облагораживают.
Сергей Беляков, к которому я относилась с некоторым предубеждением, на встрече показался неплохим человеком, искренне заинтересованным в истории Катаевых. Обоих, что для меня особенно ценно: младший брат слишком часто оказывается в тени старшего, а сегодня на встрече в какой-то момент получилось даже наоборот, так что она прошла как нельзя лучше(не для диплома, увы, ну и ладно) . Впрочем, без извечных размышлений, которые я привожу с собой почти из каждой поездки в писательский городок, не обошлось.
Сергей Беляков, к которому я относилась с некоторым предубеждением, на встрече показался неплохим человеком, искренне заинтересованным в истории Катаевых. Обоих, что для меня особенно ценно: младший брат слишком часто оказывается в тени старшего, а сегодня на встрече в какой-то момент получилось даже наоборот, так что она прошла как нельзя лучше
❤6
И связано это размышление неожиданно оказалось не с Совинформбюро, которым я прожужжала все свободные уши в последние несколько месяцев, а с письмом Ильфа и Петрова Сталину после их поездки в Америку. Рассказывая о том, как он нашёл в архиве оригинал с пометками вождя, Сергей Беляков заметил, что письмо его поразило. В позднесоветское (и ранне-постсоветское) время было принято представлять Ильфа и Петрова эдакими почти диссидентами, чудом уцелевшими в тридцатые годы, а они писали Сталину с предложениями по внедрению американского опыта в СССР, как "государственные мужи".
На этом моменте мне стало немножко смешно, ведь история с письмом по сути совсем про другое, про то, о чём писал ещё Константин Симонов:
И это прекрасно.
На этом моменте мне стало немножко смешно, ведь история с письмом по сути совсем про другое, про то, о чём писал ещё Константин Симонов:
Вечером мы идем по городу. На улицах много грязи, они запущены. У пристаней свален мусор. Завтра нам предстоит уезжать на фронт, и, казалось бы, нам мало дела до архангельского коммунального хозяйства. Но Евгений Петрович не может говорить ни о чем другом. Он рассержен. Ему очень нравится этот северный город, и поэтому его особенно раздражают портящие город неряшливость и грязь. Он говорит о том, как просто все это убрать и привести пристани в приличный вид. Мы идем целый квартал молча. Оказывается, Петров все это время, пока мы молчим, обдумывает, как именно следует приводить город в порядок, и начинает развивать нам план этого мероприятия. Потом вдруг спрашивает:Такое желание сделать окружающий мир лучше – черта не обязательно "государственного мужа", а просто обыкновенного неравнодушного и ответственного человека.
– Как вы думаете, мы завтра уедем утром?
Я отвечаю, что, может быть, и вечером.
– Если вечером, – говорит Петров, – то я напишу фельетон в здешнюю газету.
Он не говорит «обязательно» напишу, как обычно говорим мы. Он просто говорит «напишу», и это у него всегда значит – обязательно.
И это прекрасно.
❤8
Практика весной четвёртого курса – прекрасное время. Она позволяет каждый день узнавать что-то новое о ситуации в мире, даёт возможность расширить словарный запас изучаемого языка такими терминами и выражениями, которые вряд ли можно было бы узнать где-то ещё, и, наконец, раскрывает перед студентами невообразимый мир иностранной прессы. Как человек, сам себе определивший специализацией испаноязычные страны, я погружаюсь в мир ибероамериканских СМИ и нередко нахожу там крайне интересные материалы. Один из таких – колонка доминиканского писателя Педро Домингеса "Какие у тебя десять любимых романов?" https://www.elcaribe.com.do/opiniones/cuales-son-tus-diez-novelas-preferidas/ (пересказывать не буду, рекомендую прочитать саму статью: испанский там не архисложный, и даже машинный перевод вряд ли испортит понимание текста).
В ней, помимо вопроса и ответа на этот вопрос, есть ещё и комментарии к ответу, которые, по-моему, выглядят слегка абсурдно. Как можно упрекать человека в том, что он включил или не включил в список десять любимых романов?
Сам вопрос не ставит перед собеседником никаких критериев, за исключением жанра и личных предпочтений. Он сужает выбор, но по сути не ограничивает его и этим мне очень нравится. Признайтесь, вы тоже не раз оказывались в ступоре, когда вас просили назвать любимую книгу, потому что выделить всего одну из бесконечной сокровищницы литературы не просто сложно, а практически невозможно. Выбрать из числа прочитанных романов десять – задача намного более реалистичная.
Вдобавок сам выбор, если уж на то пошло, говорит о собеседнике куда больше, чем стандартный вопрос из анкеты. Одна книга – ещё не портрет человека (в конце концов, можно любить её не из-за художественных достоинств, а из-за преображающего эффекта или сентиментальных воспоминаний, связанных с текстом), а вот десять, к тому же больших, – уже вполне чёткий набросок.
Так что же, какие у вас десять любимых романов?
В ней, помимо вопроса и ответа на этот вопрос, есть ещё и комментарии к ответу, которые, по-моему, выглядят слегка абсурдно. Как можно упрекать человека в том, что он включил или не включил в список десять любимых романов?
Сам вопрос не ставит перед собеседником никаких критериев, за исключением жанра и личных предпочтений. Он сужает выбор, но по сути не ограничивает его и этим мне очень нравится. Признайтесь, вы тоже не раз оказывались в ступоре, когда вас просили назвать любимую книгу, потому что выделить всего одну из бесконечной сокровищницы литературы не просто сложно, а практически невозможно. Выбрать из числа прочитанных романов десять – задача намного более реалистичная.
Вдобавок сам выбор, если уж на то пошло, говорит о собеседнике куда больше, чем стандартный вопрос из анкеты. Одна книга – ещё не портрет человека (в конце концов, можно любить её не из-за художественных достоинств, а из-за преображающего эффекта или сентиментальных воспоминаний, связанных с текстом), а вот десять, к тому же больших, – уже вполне чёткий набросок.
Так что же, какие у вас десять любимых романов?
Periódico elCaribe
¿Cuáles son tus diez novelas preferidas?
Todas las noticias del acontecer nacional de la República Dominicana y el resto del mundo.
❤3
Письмо Кубе
Мы братья и сёстры,
Мы горы и море,
Мы ветром солёным
И ясной звездою
Несём тебе, остров,
В сияньи рассвета
Горячую искру
Далёких приветов.
Прекрасен язык твой,
И слово "свобода"
Понятно сердцам нашим
Без перевода.
И вновь "Venceremos!"
Твердим мы упрямо.
Я знаю, я знаю,
Что этого мало!
Что враг беспощаден,
Что меркнет столица,
Что горше и горше
Улыбки на лицах,
Что помощь идущая
Так далека,
Что нужно не слово,
А друга рука.
Но сила моя –
Только жаркое слово
И сердце, что делу
Отдать я готова.
Пусть жарко пылает,
Пусть яростно светит,
Дав силы и мужество
Всем твоим детям.
Они сохранят
Зари алую тишь.
Остров свободы,
Ты победишь!
Мы братья и сёстры,
Мы горы и море,
Мы ветром солёным
И ясной звездою
Несём тебе, остров,
В сияньи рассвета
Горячую искру
Далёких приветов.
Прекрасен язык твой,
И слово "свобода"
Понятно сердцам нашим
Без перевода.
И вновь "Venceremos!"
Твердим мы упрямо.
Я знаю, я знаю,
Что этого мало!
Что враг беспощаден,
Что меркнет столица,
Что горше и горше
Улыбки на лицах,
Что помощь идущая
Так далека,
Что нужно не слово,
А друга рука.
Но сила моя –
Только жаркое слово
И сердце, что делу
Отдать я готова.
Пусть жарко пылает,
Пусть яростно светит,
Дав силы и мужество
Всем твоим детям.
Они сохранят
Зари алую тишь.
Остров свободы,
Ты победишь!
❤7💘1
Telegram
На чердаке
В работе с архивами, помимо обнаружения таких вот восхитительных историй, есть ещё одно достоинство: она позволяет взглянуть на события не с высоты исторической перспективы, а как бы в тот самый момент, когда они происходили.
Сборник статей Эренбурга для…
Сборник статей Эренбурга для…
24 июня 1941 года было создано Советское Информационное бюро.
Проработав с архивами 1941-1945 почти год, могу однозначно сказать: всё, что делали сотрудники СИБ в военное время, – колоссальная, просто немыслимая работа, и это особенно справедливо для работы с иностранными СМИ.
Сейчас практикант ТАСС или РИА Новости может за несколько минут найти в интернете почту или аккаунт в социальных сетях главного редактора зарубежной газеты и написать ему с предложением использовать "медиапродукты компании". В течение пары дней точно станет ясно, получилось установить контакт или нет и будет ли развиваться сотрудничество.
В 1941-1945 годах это могло занять пару месяцев.
Надо было находить не просто контакты издателя или главного редактора газеты или журнала, но и подход к нему. Договариваться о печати текстов про Советский Союз в тех странах, где до войны они считались едва ли не крамолой. Ждать обратной связи, зная, что письма могут не дойти:
Подбирать тексты для совершенно разных изданий, стран и регионов. Обходить преграды и опровергать тезисы вражеской пропаганды, не опускаясь до прямого спора с ней. Держать лицо перед теми, кто говорит по сути "Нам надоело читать про то, как вас убивают", в то время как на оккупированных территориях в газенвагенах задыхаются пятилетние дети. И работать, работать, работать на износ, чтобы там, за границей простые люди узнали и если не полюбили, то зауважали Советский Союз и советского солдата, который
Когда я только начинала писать диплом, то прочитала не одну научную статью про Совинформбюро и встретила тезис, что сотрудникам СИБ стоило сбавить обороты, не уделять такое внимание вопросам идеологии, больше адаптировать материалы под зарубежную печать – тогда бы и тексты печатали охотнее. Оставим в стороне, что именно военные годы были идеальным временем для пропаганды коммунистических идей и советской модели на зарубежную аудиторию – весь мир видел силу СССР и закономерно интересовался, откуда она взялась, – и обратимся к идее о том, что надо было подстраиваться.
В РГАЛИ я видела письма иностранных граждан Илье Эренбургу, и большинство англоязычных респондентов благодарили его именно за несгибаемость, за упрямое отстаивание своей позиции, за острые и суровые слова. Для английских и американских газет Эренбург был неформатным, неудобным автором, как ни погляди, но именно поэтому его читали и ценили обыкновенные люди.
Точно такой же "неформат" – письма "Неизвестному американскому другу" Леонида Леонова, первое из которых услышали или прочитали не менее десяти миллионов человек и тысячи написали Леонову, чтобы заверить, что письмо дошло до адресата. "Неформат" – статьи Евгения Петрова, которые так нравились НАНА. "Неформат" – очерки Константина Федина, имевшие особый успех в США.
Если бы они подстраивались под стиль зарубежных газет и журналов, было бы вообще всё это – публикации во множестве газет, передачи по радио, цитирование в Конгрессе США, сердечные письма простых людей, наконец, богатейшее наследие, которое досталось нам от тех огненных лет?
Я так не думаю.
Проработав с архивами 1941-1945 почти год, могу однозначно сказать: всё, что делали сотрудники СИБ в военное время, – колоссальная, просто немыслимая работа, и это особенно справедливо для работы с иностранными СМИ.
Сейчас практикант ТАСС или РИА Новости может за несколько минут найти в интернете почту или аккаунт в социальных сетях главного редактора зарубежной газеты и написать ему с предложением использовать "медиапродукты компании". В течение пары дней точно станет ясно, получилось установить контакт или нет и будет ли развиваться сотрудничество.
В 1941-1945 годах это могло занять пару месяцев.
Надо было находить не просто контакты издателя или главного редактора газеты или журнала, но и подход к нему. Договариваться о печати текстов про Советский Союз в тех странах, где до войны они считались едва ли не крамолой. Ждать обратной связи, зная, что письма могут не дойти:
«очень много кораблей с материалами топят вместе с дипкурьерами».
Подбирать тексты для совершенно разных изданий, стран и регионов. Обходить преграды и опровергать тезисы вражеской пропаганды, не опускаясь до прямого спора с ней. Держать лицо перед теми, кто говорит по сути "Нам надоело читать про то, как вас убивают", в то время как на оккупированных территориях в газенвагенах задыхаются пятилетние дети. И работать, работать, работать на износ, чтобы там, за границей простые люди узнали и если не полюбили, то зауважали Советский Союз и советского солдата, который
«сквозь смерть и грохот, в одиночку и по эвклидовой прямой, движется на запад - за всех маленьких в мире!»***
Когда я только начинала писать диплом, то прочитала не одну научную статью про Совинформбюро и встретила тезис, что сотрудникам СИБ стоило сбавить обороты, не уделять такое внимание вопросам идеологии, больше адаптировать материалы под зарубежную печать – тогда бы и тексты печатали охотнее. Оставим в стороне, что именно военные годы были идеальным временем для пропаганды коммунистических идей и советской модели на зарубежную аудиторию – весь мир видел силу СССР и закономерно интересовался, откуда она взялась, – и обратимся к идее о том, что надо было подстраиваться.
В РГАЛИ я видела письма иностранных граждан Илье Эренбургу, и большинство англоязычных респондентов благодарили его именно за несгибаемость, за упрямое отстаивание своей позиции, за острые и суровые слова. Для английских и американских газет Эренбург был неформатным, неудобным автором, как ни погляди, но именно поэтому его читали и ценили обыкновенные люди.
Точно такой же "неформат" – письма "Неизвестному американскому другу" Леонида Леонова, первое из которых услышали или прочитали не менее десяти миллионов человек и тысячи написали Леонову, чтобы заверить, что письмо дошло до адресата. "Неформат" – статьи Евгения Петрова, которые так нравились НАНА. "Неформат" – очерки Константина Федина, имевшие особый успех в США.
Если бы они подстраивались под стиль зарубежных газет и журналов, было бы вообще всё это – публикации во множестве газет, передачи по радио, цитирование в Конгрессе США, сердечные письма простых людей, наконец, богатейшее наследие, которое досталось нам от тех огненных лет?
Я так не думаю.
❤14👍6
И напоследок – довольно мыльная фотография из архива с одним из сообщений для Совинформбюро. Обратите внимание на подписи и представьте себе на минуту, что кто-то мог рисковать жизнью, добывая информацию, которая не имела никакого военного значения, но нужна была для того, чтобы люди знали правду о нацизме.
Спасибо за всё, Совинформбюро, и прежде всего за правду.
Спасибо за всё, Совинформбюро, и прежде всего за правду.
❤11👍3
С прошедшим Днём знаний всех причастных!
В прошлом месяце я довольно неожиданно для себя согласилась написать серию статей для "Года Литературы" про учителей и учеников нашей словесности. Если заинтересуют они, добро пожаловать, но сегодня хотелось бы рассказать о том, что осталось за пределами строк.
В прошлом месяце я довольно неожиданно для себя согласилась написать серию статей для "Года Литературы" про учителей и учеников нашей словесности. Если заинтересуют они, добро пожаловать, но сегодня хотелось бы рассказать о том, что осталось за пределами строк.
❤4
Когда цикл статей только начинал обретать более-менее чёткие очертания, казалось, что истории в них будут максимально непохожими друг на друга. Я подбирала будущих героев, стремясь осветить разные периоды в истории и разные типы отношений, и сперва даже не думала о том, чтобы объединить их каким-то сквозным мотивом помимо того, что один всегда оказывался учителем, а другой – учеником.
Сходство парадоксальным образом нашлось само.
Переписка Жуковского и Пушкина полна рассуждений о поэзии и высоких материях, но в середине апреля 1825 года Василий Андреевич внезапно отбрасывает возвышенный стиль и пишет:
Не менее трогательным кажется эпизод из другой истории, произошедшей спустя десять с лишним лет. Станкевич и Тургенев оба учатся в Берлине, но, кажется, не слишком близки: Иван Сергеевич ещё не до конца понимает немецкую философию, а без этого в ближний круг (и кружок) Николая Владимировича никак не войти. Они иногда встречаются на вечерах у общих знакомых, но чаще всего проходят мимо друг друга, хотя Тургеневу безусловно интересны образ мыслей и идеи старшего товарища. Всё меняется, когда в мае 1839 года Ивану Сергеевичу приходит письмо от матери, в котором она рассказывает, как сгорело имение в Спасском-Лутовинове. Потрясённый гибелью родового гнезда, где прошло его детство, и необходимостью вернуться домой, где всё очень непросто, он показывает письмо, вероятно, одному из первых попавшихся людей – Станкевичу – и получает поддержку, в которой так нуждался. Николай Владимирович проявляет неожиданное для дистанции между ними участие, помогает молодому товарищу прийти в себя, и они сердечно прощаются, выражая надежду на скорую встречу. "Римские прогулки", в ходе которых Станкевич и станет наставником Тургенева, ещё впереди, но это – первый к ним шаг.
Нижегородские прогулки Короленко и Горького в 1894 году скорее закрепляют их статусы учителя и ученика. Два писателя – уже состоявшийся и только начинающий – говорят о литературе, произведениях друг друга, общих знакомых, но в разговоре нет-нет, то и возникает тема вредных привычек Алексея Максимовича. Владимир Галактионович замечает, что ученик слишком много курит, интересуется, пьёт ли он (по слухам, пьёт, и много), устраивает ли оргии (по слухам, устраивает, и в бане), мягко, но настойчиво намекает, что стоит переменить обстановку. Горький смущается, волнуется, пытается рассказать учителю всю правду, но намерение Короленко вырвать Алексея Максимовича из недр порока неистребимо, и в конце концов ученик, поддавшись уговорам, уезжает в Самару.
Сходство парадоксальным образом нашлось само.
Переписка Жуковского и Пушкина полна рассуждений о поэзии и высоких материях, но в середине апреля 1825 года Василий Андреевич внезапно отбрасывает возвышенный стиль и пишет:
"Мой милый друг, прошу тебя отвечать как можно скорее на это письмо, но отвечай человечески, а не сумасбродно. Я услышал от твоего брата и от твоей матери, что ты болен: правда ли это? Правда ли, что у тебя в ноге есть что-то похожее на аневризм и что ты уже около десяти лет угощаешь у себя этого постояльца, не говоря никому ни слова. Причины такой таинственной любви к аневризму я не понимаю и никак не могу ее разделять с тобою".Он решительно отбрасывает все ссылки на судьбу и попытки Александра Сергеевича сесть ждать у моря погоды, посвящает целые письма детальному обсуждению предстоящего выезда на лечение, находит знакомого врача, который может прооперировать аневризм, – словом, почти полгода настойчиво добивается того, чтобы солнце русской поэзии наконец обратило внимание на своё здоровье. Читать это одновременно смешно и трогательно.
Не менее трогательным кажется эпизод из другой истории, произошедшей спустя десять с лишним лет. Станкевич и Тургенев оба учатся в Берлине, но, кажется, не слишком близки: Иван Сергеевич ещё не до конца понимает немецкую философию, а без этого в ближний круг (и кружок) Николая Владимировича никак не войти. Они иногда встречаются на вечерах у общих знакомых, но чаще всего проходят мимо друг друга, хотя Тургеневу безусловно интересны образ мыслей и идеи старшего товарища. Всё меняется, когда в мае 1839 года Ивану Сергеевичу приходит письмо от матери, в котором она рассказывает, как сгорело имение в Спасском-Лутовинове. Потрясённый гибелью родового гнезда, где прошло его детство, и необходимостью вернуться домой, где всё очень непросто, он показывает письмо, вероятно, одному из первых попавшихся людей – Станкевичу – и получает поддержку, в которой так нуждался. Николай Владимирович проявляет неожиданное для дистанции между ними участие, помогает молодому товарищу прийти в себя, и они сердечно прощаются, выражая надежду на скорую встречу. "Римские прогулки", в ходе которых Станкевич и станет наставником Тургенева, ещё впереди, но это – первый к ним шаг.
Нижегородские прогулки Короленко и Горького в 1894 году скорее закрепляют их статусы учителя и ученика. Два писателя – уже состоявшийся и только начинающий – говорят о литературе, произведениях друг друга, общих знакомых, но в разговоре нет-нет, то и возникает тема вредных привычек Алексея Максимовича. Владимир Галактионович замечает, что ученик слишком много курит, интересуется, пьёт ли он (по слухам, пьёт, и много), устраивает ли оргии (по слухам, устраивает, и в бане), мягко, но настойчиво намекает, что стоит переменить обстановку. Горький смущается, волнуется, пытается рассказать учителю всю правду, но намерение Короленко вырвать Алексея Максимовича из недр порока неистребимо, и в конце концов ученик, поддавшись уговорам, уезжает в Самару.
❤5
Кассиль треть века спустя никуда не уезжает: если приехал покорять Москву, обратного пути нет, да и с таким наставником это совершенно невозможно. Маяковский поддерживает молодого писателя, радуется его успехам, от души чихвостит ученика за халтуру и много раз принимает его у себя в гостях в Гендриковом переулке. Там-то и случается внезапное:
Симонову на Халхин-Голе в 1939 году масло бы совсем не помешало. Он, аспирант столичного ИФЛИ, впервые оказывается на войне и слабо представляет себе, что делать. На нём не шинель, а габардиновый плащ, совершенно не подходящий для суровых условий монгольских степей, да и тот больше вызывает подозрения, чем согревает на ночном привале. Владимир Ставский, которому поручено вывезти новичка "на смотрины", замечает это (как не заметить?), отдаёт молодому поэту свою плащ-палатку, как-то особенно заботливо укрывает его и, наверное, улыбается чему-то своему, глядя в бескрайнее звёздное небо. Пропасть или подхватить простуду Симонову он просто не позволит.
Эти маленькие эпизоды, как и их герои, очень разные, но по сути об одном: настоящий наставник, настоящий учитель всегда больше, чем наставник и учитель.
– Слушайте, я вам намазал роскошнейшие бутербродищи, а вы ни черта не жрёте.Маяковский – громадина, от такого не убежишь и не спрячешься, особенно в его квартире. Вообще-то и не хочется, но это масло...
– А вы сами?
– У меня рот занят. Я занимаю вас интересным разговором. А у вас рот уже полчаса раскрыт совершенно непроизводительно. Я вас прошу, пихайте туда масло, ешьте масло, все время ешьте масло, вам необходимо есть масло. Смотрите, какой вы худой стали. Если вы так будете дальше истончаться, скоро надо будет заходить на вас сбоку, чтобы посмотреть. Прямо, спереди, уже ничего не увидишь. Может, денег надо?.. Деньги есть?
Симонову на Халхин-Голе в 1939 году масло бы совсем не помешало. Он, аспирант столичного ИФЛИ, впервые оказывается на войне и слабо представляет себе, что делать. На нём не шинель, а габардиновый плащ, совершенно не подходящий для суровых условий монгольских степей, да и тот больше вызывает подозрения, чем согревает на ночном привале. Владимир Ставский, которому поручено вывезти новичка "на смотрины", замечает это (как не заметить?), отдаёт молодому поэту свою плащ-палатку, как-то особенно заботливо укрывает его и, наверное, улыбается чему-то своему, глядя в бескрайнее звёздное небо. Пропасть или подхватить простуду Симонову он просто не позволит.
Эти маленькие эпизоды, как и их герои, очень разные, но по сути об одном: настоящий наставник, настоящий учитель всегда больше, чем наставник и учитель.
❤8❤🔥1