🌅 Утро Ближнего Востока
Империя, которая продала право распоряжаться собственной казной.
В 1875 году Османская империя объявила дефолт по внешнему долгу — итог десятилетий займов на войны, реформы Танзимата и роскошь султанского двора. Кредиторы не прислали армии. Они прислали бухгалтеров. В 1881 году был подписан Мухаррамский декрет, учредивший Управление оттоманского государственного долга — совет, в котором заседали представители британских, французских, немецких, австрийских и итальянских держателей облигаций. Этому органу передали прямой контроль над важнейшими статьями казны: соляной монополией, гербовым сбором, налогом на шёлк, рыболовными сборами, а вскоре и табачной монополией.
К началу XX века на Стамбул работали тысячи европейских чиновников, которые сами, минуя османскую администрацию, собирали налоги с подданных султана — вплоть до Первой мировой войны.
Формально суверенитет империи никто не отменял. Флаг остался прежним, султан — на троне, армия — своя. Но право решать, куда идут деньги подданных, перешло в руки иностранного совета. Это была оккупация без единого выстрела — оккупация баланса, а не территории.
Урок прост и неприятен: суверенитет теряют не только под бомбами. Его теряют по строчкам кредитного договора, когда контроль над доходной частью бюджета становится ценой за спасение от банкротства. И почти всегда в этом процессе находятся местные элиты, готовые выступить посредниками — потому что личная выгода от сотрудничества с кредитором часто перевешивает абстрактную идею государственного достоинства.
Сегодня та же логика работает без всякого османского антуража: условия МВФ для Египта и Ливана, китайские инфраструктурные кредиты, привязанные к контролю над портами и энергосетями, саудовская и эмиратская финансовая поддержка более слабых партнёров по региону, обусловленная лояльностью во внешней политике. Меняются валюты, меняются кредиторы — механизм тот же: контроль без оккупации, зависимость без объявления войны. Кто держит казну — тот, в конечном счёте, держит и политику.
Империя, которая продала право распоряжаться собственной казной.
В 1875 году Османская империя объявила дефолт по внешнему долгу — итог десятилетий займов на войны, реформы Танзимата и роскошь султанского двора. Кредиторы не прислали армии. Они прислали бухгалтеров. В 1881 году был подписан Мухаррамский декрет, учредивший Управление оттоманского государственного долга — совет, в котором заседали представители британских, французских, немецких, австрийских и итальянских держателей облигаций. Этому органу передали прямой контроль над важнейшими статьями казны: соляной монополией, гербовым сбором, налогом на шёлк, рыболовными сборами, а вскоре и табачной монополией.
К началу XX века на Стамбул работали тысячи европейских чиновников, которые сами, минуя османскую администрацию, собирали налоги с подданных султана — вплоть до Первой мировой войны.
Формально суверенитет империи никто не отменял. Флаг остался прежним, султан — на троне, армия — своя. Но право решать, куда идут деньги подданных, перешло в руки иностранного совета. Это была оккупация без единого выстрела — оккупация баланса, а не территории.
Урок прост и неприятен: суверенитет теряют не только под бомбами. Его теряют по строчкам кредитного договора, когда контроль над доходной частью бюджета становится ценой за спасение от банкротства. И почти всегда в этом процессе находятся местные элиты, готовые выступить посредниками — потому что личная выгода от сотрудничества с кредитором часто перевешивает абстрактную идею государственного достоинства.
Сегодня та же логика работает без всякого османского антуража: условия МВФ для Египта и Ливана, китайские инфраструктурные кредиты, привязанные к контролю над портами и энергосетями, саудовская и эмиратская финансовая поддержка более слабых партнёров по региону, обусловленная лояльностью во внешней политике. Меняются валюты, меняются кредиторы — механизм тот же: контроль без оккупации, зависимость без объявления войны. Кто держит казну — тот, в конечном счёте, держит и политику.
👍3
Бангладеш — 175 миллионов человек, Бенгальский залив, тысячи километров от Мекки — заявляет о готовности присоединиться к Меккскому пакту. Формально это оборонный союз Саудовской Аравии, Турции и Пакистана. По факту — поле притяжения, которое начинает стягивать к себе страны, географически не имеющие никакого отношения к Ближнему Востоку в его картографическом понимании.
Зачем это Дакке. Шейх Хасина — многолетний авторитарный премьер-министр Бангладеша, свергнутый в августе 2024 года массовым протестным движением, унёсшим более полутора тысяч жизней. С тех пор она скрывается в Индии, и Дели отказывается её выдавать, что превратило вопрос Хасины в главный раздражитель бангладешско-индийских отношений. Два года страна ищет новую внешнеполитическую опору взамен старой, слишком плотно завязанной на Индию. Сотни тысяч бангладешских трудовых мигрантов работают в Саудовской Аравии и Заливе, их переводы — это кровеносная система экономики страны. В такой ситуации сближение с Эр-Риядом, Анкарой и Исламабадом — это не идеологический жест, а страховка: диверсификация патронов на фоне охлаждения с главным соседом, плюс апелляция к религиозной идентичности большинства населения, для которого, по словам одного из бангладешских министров, «Мекка — в сердце страны».
Это и есть та концепция, которую стоит зафиксировать: Ближний Восток — не географическая единица, а зона цивилизационного притяжения, куда страны стягиваются по линии религии, идентичности и логики безопасности, а не по линии карты. Пакистан с ядерным сдерживанием становится осью. Турция с натовской армией становится точкой сборки. И вот уже Дакка, объясняя интерес доктриной «Бангладеш прежде всего», по сути признаёт: в мире после эпохи проливов принадлежность к оси определяется не координатами, а тем, чьей орбитой ты готов стать.
Индия наблюдает за этим нервно — не зря. Присоединение Дакки к пакту читается в Дели как экспансия суннитской архитектуры безопасности прямо к границам Индии, поверх старой логики Южной Азии.
Так что это не история про пакт. Это история про то, как расширяется само понятие «Ближнего Востока» — и куда теперь доходит его орбита.
Зачем это Дакке. Шейх Хасина — многолетний авторитарный премьер-министр Бангладеша, свергнутый в августе 2024 года массовым протестным движением, унёсшим более полутора тысяч жизней. С тех пор она скрывается в Индии, и Дели отказывается её выдавать, что превратило вопрос Хасины в главный раздражитель бангладешско-индийских отношений. Два года страна ищет новую внешнеполитическую опору взамен старой, слишком плотно завязанной на Индию. Сотни тысяч бангладешских трудовых мигрантов работают в Саудовской Аравии и Заливе, их переводы — это кровеносная система экономики страны. В такой ситуации сближение с Эр-Риядом, Анкарой и Исламабадом — это не идеологический жест, а страховка: диверсификация патронов на фоне охлаждения с главным соседом, плюс апелляция к религиозной идентичности большинства населения, для которого, по словам одного из бангладешских министров, «Мекка — в сердце страны».
Это и есть та концепция, которую стоит зафиксировать: Ближний Восток — не географическая единица, а зона цивилизационного притяжения, куда страны стягиваются по линии религии, идентичности и логики безопасности, а не по линии карты. Пакистан с ядерным сдерживанием становится осью. Турция с натовской армией становится точкой сборки. И вот уже Дакка, объясняя интерес доктриной «Бангладеш прежде всего», по сути признаёт: в мире после эпохи проливов принадлежность к оси определяется не координатами, а тем, чьей орбитой ты готов стать.
Индия наблюдает за этим нервно — не зря. Присоединение Дакки к пакту читается в Дели как экспансия суннитской архитектуры безопасности прямо к границам Индии, поверх старой логики Южной Азии.
Так что это не история про пакт. Это история про то, как расширяется само понятие «Ближнего Востока» — и куда теперь доходит его орбита.
👍1
🎭 Рубрика: страны Ближнего Востока.
Алжир: власть, которая не любит показываться.
Когда говорят об арабском мире, Алжир почти всегда остаётся в тени — Египта с его демографическим весом, Саудовской Аравии с её нефтяными деньгами, Марокко с его дипломатической гибкостью. Но именно эта незаметность — часть алжирской политической культуры, а не случайность. Здесь выстроена одна из самых закрытых систем власти на Ближнем Востоке и в Северной Африке, и понять её изнутри — значит понять, почему Алжир так последовательно осторожен, реактивен и непримирим одновременно.
В центре системы — то, что сами алжирцы называют le pouvoir, "власть" без уточнений, потому что уточнения излишни: все понимают, о чём речь. Это неформальный альянс, сложившийся ещё в годы войны за независимость и укрепившийся после неё — костяк военного руководства, прежде всего структуры, выросшие из разведки и службы безопасности, и часть политической номенклатуры, выкристаллизовавшейся вокруг Фронта национального освобождения. Президент в этой архитектуре — фигура важная, но не первичная. Он легитимирует систему перед внешним миром и собственным населением, но не является её источником.
Это стало предельно наглядно в 2019 году, когда массовое протестное движение Хирак вынудило уйти Абдельазиза Бутефлику, находившегося у власти двадцать лет. Уход символа обернулся минимальными изменениями по существу: институциональный каркас, распределение реальных рычагов между силовыми и партийными элитами, логика принятия решений — всё это пережило смену лица на посту президента практически без потрясений. Для системы, привыкшей действовать через консенсус элит, а не через публичную конкуренцию, это был показательный экзамен на прочность, который она сдала.
Именно эта внутренняя логика — власть, укоренённая не в институтах, а в неформальном балансе между силовиками и партийной номенклатурой, — определяет и то, как Алжир ведёт себя вовне. Внешняя политика здесь редко бывает инициативной; чаще она защитная, ориентированная на сохранение статус-кво и суверенитета как высшей ценности, унаследованной от травмы колониального периода и кровопролитной гражданской войны девяностых. Вопрос Западной Сахары — не периферийная тема, а один из немногих сюжетов, где элита готова идти на явную конфронтацию, потому что для военного руководства он завязан на собственную легитимность и историческую идентичность режима. Разрыв дипломатических отношений с Марокко в 2021 году стал прямым следствием этой логики, а не тактическим просчётом.
Схожая механика работает и в отношении Израиля. Отказ от нормализации — не результат непрерывного идеологического анализа, а один из немногих оставшихся объединяющих элементов, на которых военно-политический альянс может опираться внутри страны, особенно на фоне общей усталости населения от закрытости системы. Внешнеполитическая жёсткость там, где это ничего не стоит экономически, компенсирует внутреннюю негибкость там, где перемены обходятся дорого.
Алжир — это страна, где понимание внешней политики невозможно без понимания того, кто на самом деле принимает решения и почему они предпочитают оставаться в тени.
Алжир: власть, которая не любит показываться.
Когда говорят об арабском мире, Алжир почти всегда остаётся в тени — Египта с его демографическим весом, Саудовской Аравии с её нефтяными деньгами, Марокко с его дипломатической гибкостью. Но именно эта незаметность — часть алжирской политической культуры, а не случайность. Здесь выстроена одна из самых закрытых систем власти на Ближнем Востоке и в Северной Африке, и понять её изнутри — значит понять, почему Алжир так последовательно осторожен, реактивен и непримирим одновременно.
В центре системы — то, что сами алжирцы называют le pouvoir, "власть" без уточнений, потому что уточнения излишни: все понимают, о чём речь. Это неформальный альянс, сложившийся ещё в годы войны за независимость и укрепившийся после неё — костяк военного руководства, прежде всего структуры, выросшие из разведки и службы безопасности, и часть политической номенклатуры, выкристаллизовавшейся вокруг Фронта национального освобождения. Президент в этой архитектуре — фигура важная, но не первичная. Он легитимирует систему перед внешним миром и собственным населением, но не является её источником.
Это стало предельно наглядно в 2019 году, когда массовое протестное движение Хирак вынудило уйти Абдельазиза Бутефлику, находившегося у власти двадцать лет. Уход символа обернулся минимальными изменениями по существу: институциональный каркас, распределение реальных рычагов между силовыми и партийными элитами, логика принятия решений — всё это пережило смену лица на посту президента практически без потрясений. Для системы, привыкшей действовать через консенсус элит, а не через публичную конкуренцию, это был показательный экзамен на прочность, который она сдала.
Именно эта внутренняя логика — власть, укоренённая не в институтах, а в неформальном балансе между силовиками и партийной номенклатурой, — определяет и то, как Алжир ведёт себя вовне. Внешняя политика здесь редко бывает инициативной; чаще она защитная, ориентированная на сохранение статус-кво и суверенитета как высшей ценности, унаследованной от травмы колониального периода и кровопролитной гражданской войны девяностых. Вопрос Западной Сахары — не периферийная тема, а один из немногих сюжетов, где элита готова идти на явную конфронтацию, потому что для военного руководства он завязан на собственную легитимность и историческую идентичность режима. Разрыв дипломатических отношений с Марокко в 2021 году стал прямым следствием этой логики, а не тактическим просчётом.
Схожая механика работает и в отношении Израиля. Отказ от нормализации — не результат непрерывного идеологического анализа, а один из немногих оставшихся объединяющих элементов, на которых военно-политический альянс может опираться внутри страны, особенно на фоне общей усталости населения от закрытости системы. Внешнеполитическая жёсткость там, где это ничего не стоит экономически, компенсирует внутреннюю негибкость там, где перемены обходятся дорого.
Алжир — это страна, где понимание внешней политики невозможно без понимания того, кто на самом деле принимает решения и почему они предпочитают оставаться в тени.
👏1🤔1
Саудовская Аравия и ядерная развилка: смотрим не на завтра, а на 2036 год.
Трамп направил в Конгресс тридцатилетнее соглашение о гражданской ядерной энергетике с Саудовской Аравией — сделку, по которой американские компании построят королевству реакторы AP1000, а выгодополучателем станет Westinghouse. У Конгресса девяносто дней, чтобы возразить; если не возразит, соглашение вступает в силу автоматически. И тут же — оговорка от администрации: сделка заработает только если Эр-Рияд присоединится к Соглашениям Авраама. Позиция президента не изменилась: соглашение сдвинется вперёд только если Саудовская Аравия присоединится к Соглашениям Авраама.
Признает Эр-Рияд Израиль в итоге или нет — вопрос важный, но не главный. Главный вопрос звучит иначе: что происходит с балансом сил на Ближнем Востоке, когда у одной из ключевых суннитских держав появляется полноценная ядерная инфраструктура — вне зависимости от того, подпишет она в моменте бумагу с Иерусалимом.
Здесь стоит вспомнить историю Ирана. Тегеран тоже начинал с мирного атома, с реакторов, с деклараций о сугубо энергетическом характере программы. Разница между гражданской и военной ядерной инфраструктурой — это не техническая граница, а политическое решение, принимаемое в тот момент, когда инфраструктура уже построена. Обогатительные мощности, кадры физиков-ядерщиков, отраслевая экосистема — всё это создаётся один раз, а дальше вопрос лишь в решении о последнем шаге. Именно поэтому демократы и эксперты по нераспространению критикуют сделку — она не содержит жёсткого запрета на собственное обогащение.
Если посмотреть на десять лет вперёд, вырисовывается интересная архитектура. Я уже писал о том, как формируется суннитский оборонный контур вокруг пакистанского ядерного зонтика — Турция, Саудовская Аравия, Кувейт, страны Залива, выстраивающиеся вокруг чужого, пакистанского сдерживания. Саудовская ядерная программа — это шаг от заимствованного сдерживания к суверенному. Королевство перестаёт быть младшим партнёром в архитектуре, которую держит Исламабад, и превращается в самостоятельный полюс. Это и есть тот самый "суннитский Иран" — не по идеологии, а по функции: региональная держава с ядерным потенциалом, вокруг которой начинают выстраиваться более мелкие игроки.
Дальше начинается цепная реакция иного рода — не ядерная, а дипломатическая. Турция, Египет, возможно ОАЭ — каждый из них будет вынужден спросить себя, готовы ли они остаться единственной крупной региональной державой без ядерного потенциала в окружении тех, у кого он есть. Классическая логика распространения: не оружие само по себе меняет баланс, а асимметрия его отсутствия у соседей.
Для Израиля это ставит под вопрос саму доктрину Бегина — принцип недопущения ядерного оружия у соседних государств, применявшийся к Ираку и Сирии силовым путём. С Саудовской Аравией эта опция исключена по определению: формальный союзник США, реакторы под контролем МАГАТЭ и Вашингтона, полностью иная дипломатическая рамка. Значит, единственный доступный Израилю инструмент — это как раз нормализация, встроенность в общую архитектуру безопасности, где саудовская программа развивается не в вакууме, а в связке с региональными договорённостями.
И вот тут ирония ситуации: администрация Трампа использует нормализацию как рычаг давления на Эр-Рияд, а на деле нормализация — это единственный механизм, который вообще даёт Израилю хоть какое-то право голоса в том, как будет выглядеть саудовская ядерная программа через десять лет. Не признает Саудовская Аравия Израиль сейчас — процесс всё равно запущен. Вопрос лишь в том, будет ли Иерусалим участником архитектуры, которая формируется, или сторонним наблюдателем за появлением второго ядерного полюса в регионе.
Трамп направил в Конгресс тридцатилетнее соглашение о гражданской ядерной энергетике с Саудовской Аравией — сделку, по которой американские компании построят королевству реакторы AP1000, а выгодополучателем станет Westinghouse. У Конгресса девяносто дней, чтобы возразить; если не возразит, соглашение вступает в силу автоматически. И тут же — оговорка от администрации: сделка заработает только если Эр-Рияд присоединится к Соглашениям Авраама. Позиция президента не изменилась: соглашение сдвинется вперёд только если Саудовская Аравия присоединится к Соглашениям Авраама.
Признает Эр-Рияд Израиль в итоге или нет — вопрос важный, но не главный. Главный вопрос звучит иначе: что происходит с балансом сил на Ближнем Востоке, когда у одной из ключевых суннитских держав появляется полноценная ядерная инфраструктура — вне зависимости от того, подпишет она в моменте бумагу с Иерусалимом.
Здесь стоит вспомнить историю Ирана. Тегеран тоже начинал с мирного атома, с реакторов, с деклараций о сугубо энергетическом характере программы. Разница между гражданской и военной ядерной инфраструктурой — это не техническая граница, а политическое решение, принимаемое в тот момент, когда инфраструктура уже построена. Обогатительные мощности, кадры физиков-ядерщиков, отраслевая экосистема — всё это создаётся один раз, а дальше вопрос лишь в решении о последнем шаге. Именно поэтому демократы и эксперты по нераспространению критикуют сделку — она не содержит жёсткого запрета на собственное обогащение.
Если посмотреть на десять лет вперёд, вырисовывается интересная архитектура. Я уже писал о том, как формируется суннитский оборонный контур вокруг пакистанского ядерного зонтика — Турция, Саудовская Аравия, Кувейт, страны Залива, выстраивающиеся вокруг чужого, пакистанского сдерживания. Саудовская ядерная программа — это шаг от заимствованного сдерживания к суверенному. Королевство перестаёт быть младшим партнёром в архитектуре, которую держит Исламабад, и превращается в самостоятельный полюс. Это и есть тот самый "суннитский Иран" — не по идеологии, а по функции: региональная держава с ядерным потенциалом, вокруг которой начинают выстраиваться более мелкие игроки.
Дальше начинается цепная реакция иного рода — не ядерная, а дипломатическая. Турция, Египет, возможно ОАЭ — каждый из них будет вынужден спросить себя, готовы ли они остаться единственной крупной региональной державой без ядерного потенциала в окружении тех, у кого он есть. Классическая логика распространения: не оружие само по себе меняет баланс, а асимметрия его отсутствия у соседей.
Для Израиля это ставит под вопрос саму доктрину Бегина — принцип недопущения ядерного оружия у соседних государств, применявшийся к Ираку и Сирии силовым путём. С Саудовской Аравией эта опция исключена по определению: формальный союзник США, реакторы под контролем МАГАТЭ и Вашингтона, полностью иная дипломатическая рамка. Значит, единственный доступный Израилю инструмент — это как раз нормализация, встроенность в общую архитектуру безопасности, где саудовская программа развивается не в вакууме, а в связке с региональными договорённостями.
И вот тут ирония ситуации: администрация Трампа использует нормализацию как рычаг давления на Эр-Рияд, а на деле нормализация — это единственный механизм, который вообще даёт Израилю хоть какое-то право голоса в том, как будет выглядеть саудовская ядерная программа через десять лет. Не признает Саудовская Аравия Израиль сейчас — процесс всё равно запущен. Вопрос лишь в том, будет ли Иерусалим участником архитектуры, которая формируется, или сторонним наблюдателем за появлением второго ядерного полюса в регионе.
👍3❤2😐1
Катар — второй по величине экспортёр СПГ (сжиженного природного газа) в мире — за полгода войны потерял 24 миллиарда долларов газовой выручки: экспорт рухнул на 96%, с 509 танкеров год назад до 18 сейчас. Ормузский пролив, через который шла почти вся катарская торговля, фактически закрыт для газовозов, и два танкера уже подверглись атакам.
Это не просто коммерческая потеря, а структурный сдвиг в архитектуре мировой энергетики. США — единственный крупный поставщик, для которого конфликт обернулся не убытком, а окном возможностей: американский СПГ, не привязанный к Ормузу, занимает освобождающуюся нишу и наращивает экспорт на фоне высоких цен. Европа же оказалась в ловушке: её газовые хранилища перед зимой находятся на историческом минимуме, а конкуренцию за спотовые поставки она проигрывает Азии.
Здесь уместна параллель с закрытием Суэцкого канала в 1967 году, когда обходной путь вокруг мыса Доброй Надежды на годы перекроил маршруты мировой торговли и надолго закрепил новых игроков на месте прежних. Разница в том, что тогда рынок нашёл географическую альтернативу, а сегодня альтернативы — политические: не обходной путь, а смена поставщика. Катар теряет не только доход, но и позицию незаменимого узла в энергетической цепочке, а США — только укрепляют свою.
Это не просто коммерческая потеря, а структурный сдвиг в архитектуре мировой энергетики. США — единственный крупный поставщик, для которого конфликт обернулся не убытком, а окном возможностей: американский СПГ, не привязанный к Ормузу, занимает освобождающуюся нишу и наращивает экспорт на фоне высоких цен. Европа же оказалась в ловушке: её газовые хранилища перед зимой находятся на историческом минимуме, а конкуренцию за спотовые поставки она проигрывает Азии.
Здесь уместна параллель с закрытием Суэцкого канала в 1967 году, когда обходной путь вокруг мыса Доброй Надежды на годы перекроил маршруты мировой торговли и надолго закрепил новых игроков на месте прежних. Разница в том, что тогда рынок нашёл географическую альтернативу, а сегодня альтернативы — политические: не обходной путь, а смена поставщика. Катар теряет не только доход, но и позицию незаменимого узла в энергетической цепочке, а США — только укрепляют свою.
👍5❤1🤔1
🇮🇱 Рубрика: Израиль изнутри.
Каждый электоральный цикл в Израиле сопровождается одним и тем же ритуальным недоумением: сколько партий может выдержать одна политическая система, прежде чем она перестанет быть системой и превратится в хаотичный рынок мандатов? На момент очередных выборов список участников традиционно перевешивает список тех, кого избиратель реально способен идентифицировать по программе. Часть партий — секториальные, то есть построенные не вокруг идеологии, а вокруг конкретной социальной группы: ультраортодоксальные ШАС и Яагадут а-Тора представляют не мировоззрение в классическом смысле, а интересы своей общины — от системы религиозного образования до воинской повинности. Часть — этнические, выросшие из репатриантских волн, как некогда партия Исраэль ба-Алия( это больше исторический пример), а часть возникает внезапно, вокруг личности или узкой коалиции политиков, и в момент своего появления неотличима от белого шума: непонятно, ни какова их идеология, ни на какой электорат они рассчитывают, ни просуществуют ли они до следующего Кнессета.
С точки зрения избирательного права такая дробность — прямое следствие израильской модели пропорционального представительства с общенациональным избирательным округом и сравнительно низким электоральным порогом (минимальный процент голосов, необходимый для прохождения в парламент). Чем ниже порог, тем дешевле вход в политику для узкой группы интересов — и тем выше соблазн для любого амбициозного политика откалываться и создавать собственный список, вместо того чтобы договариваться внутри уже существующей партии.
Классическая политология давно описала эту динамику через закон Дюверже: мажоритарная система с одним туром голосования тяготеет к двухпартийности, а пропорциональная — к множественности партий, поскольку голос за малую партию не пропадает даром. Израиль — хрестоматийный случай второго сценария, доведённого почти до предела. Похожий урок преподала Четвёртая французская республика: за двенадцать лет её существования сменилось более двадцати правительств, ни одно не продержалось дольше нескольких месяцев, пока Шарль де Голль не демонтировал саму конструкцию в пользу президентской Пятой республики.
Современность даёт не менее показательные примеры. Бельгия в 2010–2011 годах почти 590 дней жила без полноценного федерального правительства — рекорд среди демократий того времени, — поскольку страна расколота не только идеологически, но и лингвистически, между фламандским севером и франкоязычным югом, и ни одна конфигурация партий не могла собрать устойчивое большинство. Испания в 2015–2019 годах дважды проводила повторные выборы после того, как раздробленный парламент — где к двум традиционным партиям добавились новые Podemos и Ciudadanos — оказался не в состоянии сформировать коалицию с первой попытки. А Италия остаётся почти вечным примером: за послевоенные десятилетия страна сменила более шести десятков правительств, и хотя партийный ландшафт периодически перекраивается, сама модель хронически неустойчивых коалиций из мелких игроков воспроизводится вновь и вновь.
Вред от избыточной партийности в этих случаях был не абстрактным. Он проявлялся в трёх конкретных вещах: во-первых, в параличе принятия решений, когда любая крупная реформа требует согласования интересов дюжины мелких игроков, каждый из которых обладает непропорциональным правом вето. Во-вторых, в размывании ответственности — избирателю трудно спросить с конкретной партии за провал политики, если решения принимались широкой и постоянно меняющейся коалицией. В-третьих, в институционализации шантажа: малая партия, держащая в руках последний голос, необходимый для большинства, способна выторговывать себе привилегии, совершенно не пропорциональные размеру своего электората — классический случай, регулярно наблюдаемый в израильских коалиционных переговорах, где религиозные партии обменивают свою поддержку на бюджетные и законодательные уступки.
Каждый электоральный цикл в Израиле сопровождается одним и тем же ритуальным недоумением: сколько партий может выдержать одна политическая система, прежде чем она перестанет быть системой и превратится в хаотичный рынок мандатов? На момент очередных выборов список участников традиционно перевешивает список тех, кого избиратель реально способен идентифицировать по программе. Часть партий — секториальные, то есть построенные не вокруг идеологии, а вокруг конкретной социальной группы: ультраортодоксальные ШАС и Яагадут а-Тора представляют не мировоззрение в классическом смысле, а интересы своей общины — от системы религиозного образования до воинской повинности. Часть — этнические, выросшие из репатриантских волн, как некогда партия Исраэль ба-Алия( это больше исторический пример), а часть возникает внезапно, вокруг личности или узкой коалиции политиков, и в момент своего появления неотличима от белого шума: непонятно, ни какова их идеология, ни на какой электорат они рассчитывают, ни просуществуют ли они до следующего Кнессета.
С точки зрения избирательного права такая дробность — прямое следствие израильской модели пропорционального представительства с общенациональным избирательным округом и сравнительно низким электоральным порогом (минимальный процент голосов, необходимый для прохождения в парламент). Чем ниже порог, тем дешевле вход в политику для узкой группы интересов — и тем выше соблазн для любого амбициозного политика откалываться и создавать собственный список, вместо того чтобы договариваться внутри уже существующей партии.
Классическая политология давно описала эту динамику через закон Дюверже: мажоритарная система с одним туром голосования тяготеет к двухпартийности, а пропорциональная — к множественности партий, поскольку голос за малую партию не пропадает даром. Израиль — хрестоматийный случай второго сценария, доведённого почти до предела. Похожий урок преподала Четвёртая французская республика: за двенадцать лет её существования сменилось более двадцати правительств, ни одно не продержалось дольше нескольких месяцев, пока Шарль де Голль не демонтировал саму конструкцию в пользу президентской Пятой республики.
Современность даёт не менее показательные примеры. Бельгия в 2010–2011 годах почти 590 дней жила без полноценного федерального правительства — рекорд среди демократий того времени, — поскольку страна расколота не только идеологически, но и лингвистически, между фламандским севером и франкоязычным югом, и ни одна конфигурация партий не могла собрать устойчивое большинство. Испания в 2015–2019 годах дважды проводила повторные выборы после того, как раздробленный парламент — где к двум традиционным партиям добавились новые Podemos и Ciudadanos — оказался не в состоянии сформировать коалицию с первой попытки. А Италия остаётся почти вечным примером: за послевоенные десятилетия страна сменила более шести десятков правительств, и хотя партийный ландшафт периодически перекраивается, сама модель хронически неустойчивых коалиций из мелких игроков воспроизводится вновь и вновь.
Вред от избыточной партийности в этих случаях был не абстрактным. Он проявлялся в трёх конкретных вещах: во-первых, в параличе принятия решений, когда любая крупная реформа требует согласования интересов дюжины мелких игроков, каждый из которых обладает непропорциональным правом вето. Во-вторых, в размывании ответственности — избирателю трудно спросить с конкретной партии за провал политики, если решения принимались широкой и постоянно меняющейся коалицией. В-третьих, в институционализации шантажа: малая партия, держащая в руках последний голос, необходимый для большинства, способна выторговывать себе привилегии, совершенно не пропорциональные размеру своего электората — классический случай, регулярно наблюдаемый в израильских коалиционных переговорах, где религиозные партии обменивают свою поддержку на бюджетные и законодательные уступки.
❤3👍2
Но есть и обратная сторона этой же монеты. Множественность партий — не порок сам по себе, а инструмент, эффективность которого зависит от зрелости политической культуры, в которой он применяется. Нидерланды на протяжении десятилетий живут с ещё более раздробленным парламентом, чем израильский, — там нет вообще единого национального порога, и в нынешнем составе парламента представлено больше десятка фракций, — и при этом страна сохраняет одну из самых стабильных демократий Европы. Секрет в том, что нидерландская политическая культура выработала механизм консоциативной демократии (термин политолога Аренда Лейпхарта, обозначающий систему, в которой элиты конкурирующих сегментов общества сознательно ищут компромисс, а не победу любой ценой), при которой раздробленность компенсируется культурой переговоров, а не борьбы на уничтожение. Даже длительные периоды формирования правительства — а голландские коалиционные переговоры нередко растягиваются на многие месяцы — воспринимаются там не как кризис системы, а как её нормальная, пусть и медленная, работа.
Израиль исторически балансировал между этими двумя моделями. С одной стороны, дробность парламента отражает реальную мозаичность самого израильского общества — светские и религиозные, ашкеназы и мизрахи, репатрианты и старожилы, правые и левые — и в этом смысле пропорциональная система честнее мажоритарной, поскольку не вымывает голоса меньшинств. С другой стороны, концепция мамлакхтиют (государственность, идея примата общегосударственных интересов над секторальными, введённая Давидом Бен-Гурионом) как раз и была попыткой создать противовес этой дробности — культурную рамку, в которой партийная конкуренция не подрывает базовое единство государственных институтов: армии, судебной системы, государственной администрации.
Появление же новых партий с пока нечитаемым профилем — тревожный симптом именно потому, что он сигнализирует об ослаблении этой рамки. Если раньше новая партия рождалась вокруг понятной трещины в обществе — религия, этничность, регион, — то партия, идеология которой неясна даже спустя месяцы после образования, чаще всего представляет собой не политический проект, а персональный: конструкцию под конкретного человека или узкую группу, рассчитанную на то, чтобы выторговать себе место в будущей коалиции, не связывая себя обязательствами ни перед каким электоратом. Это не расширение представительства — это его имитация.
Граница между здоровым плюрализмом и разрушительной фрагментацией, таким образом, проходит не по числу партий как таковому, а по способности системы удерживать баланс: достаточно высокий порог, чтобы отсеивать чисто конъюнктурные проекты, достаточно сильные общегосударственные институты, чтобы коалиционный торг не подменял собой государственную политику, и достаточно зрелая культура компромисса, чтобы множественность голосов не превращалась в право вето каждого из них. Израиль — страна, которая проверяет эту границу на прочность едва ли не при каждых новых выборах.
Израиль исторически балансировал между этими двумя моделями. С одной стороны, дробность парламента отражает реальную мозаичность самого израильского общества — светские и религиозные, ашкеназы и мизрахи, репатрианты и старожилы, правые и левые — и в этом смысле пропорциональная система честнее мажоритарной, поскольку не вымывает голоса меньшинств. С другой стороны, концепция мамлакхтиют (государственность, идея примата общегосударственных интересов над секторальными, введённая Давидом Бен-Гурионом) как раз и была попыткой создать противовес этой дробности — культурную рамку, в которой партийная конкуренция не подрывает базовое единство государственных институтов: армии, судебной системы, государственной администрации.
Появление же новых партий с пока нечитаемым профилем — тревожный симптом именно потому, что он сигнализирует об ослаблении этой рамки. Если раньше новая партия рождалась вокруг понятной трещины в обществе — религия, этничность, регион, — то партия, идеология которой неясна даже спустя месяцы после образования, чаще всего представляет собой не политический проект, а персональный: конструкцию под конкретного человека или узкую группу, рассчитанную на то, чтобы выторговать себе место в будущей коалиции, не связывая себя обязательствами ни перед каким электоратом. Это не расширение представительства — это его имитация.
Граница между здоровым плюрализмом и разрушительной фрагментацией, таким образом, проходит не по числу партий как таковому, а по способности системы удерживать баланс: достаточно высокий порог, чтобы отсеивать чисто конъюнктурные проекты, достаточно сильные общегосударственные институты, чтобы коалиционный торг не подменял собой государственную политику, и достаточно зрелая культура компромисса, чтобы множественность голосов не превращалась в право вето каждого из них. Израиль — страна, которая проверяет эту границу на прочность едва ли не при каждых новых выборах.
👏4👍2
Курды снова проиграли — и никто этого даже не заметил.
25 августа Дамаск получил то, о чём режим Асада не мог и мечтать: курдские Силы демократической Сирии (СДС) объявили о самороспуске. Командующий Маждум Абди произнёс красивые слова про «переход от эпохи оружия к эпохе мира», но по существу это капитуляция — последняя автономная курдская военная структура в регионе растворяется в сирийской армии, которую строит Ахмад аш-Шараа. США назвали это «историческим прорывом». Для курдов это, скорее, историческое исчезновение с карты самостоятельных игроков.
Мы уже не раз писали на этом канале о курдском факторе — от Загроса до Африна, от пешмерга в Эрбиле до отрядов в Хасаке. И каждый раз натыкались на одно и то же: региональные державы обсуждают курдов, но никогда не обсуждают с ними. Курды— крупнейший на Ближнем Востоке народ без государства, тридцать с лишним миллионов человек — систематически выносится за скобки любой архитектуры безопасности, которую выстраивают вокруг неё Анкара, Тегеран, Багдад и Дамаск.
Стоит на минуту представить альтернативную карту. По Севрскому договору 1920 года независимый Курдистан должен был занять юго-восток Анатолии, часть иракского Курдистана и северо-запад современного Ирана — регион с выходом к нефти Киркука и стратегическим верховьям Тигра и Евфрата. Такое государство физически рассекало бы турецко-иранскую сухопутную дугу и лишало бы Анкару монополии на контроль верховьев рек, от которых зависят и Сирия, и Ирак.
Для стран Персидского залива подобный расклад был бы находкой, а не угрозой. Независимый Курдистан — это естественный противовес растущей суннитской оси Турция–Сирия–Ирак, которая сегодня выстраивается вокруг Анкары как военного и идеологического центра. Курды — мусульмане, но не арабы и не турки; они по определению не вписываются в панисламистский или пантюркистский проект и потому объективно снижают степень его консолидации. Государства Леванта и монархии Залива получили бы игрока, заинтересованного в сдерживании турецкого влияния, но не претендующего на региональное лидерство в силу отсутствия единого союзника среди суннитских тяжеловесов.
Вместо этого мы наблюдаем обратный процесс: курдский военный субъект добровольно демонтируется, а суннитская ось Анкара–Дамаск–Эр-Рияд–Исламабад получает ещё один кирпич в фундамент. Баланс сил в Леванте не создаётся — он в очередной раз выстраивается без курдов и, вероятно, снова не в их пользу.
❤2
ОПЕК больше не капитан. Штурвал в руках Пекина.
Полгода войны с Ираном тихо переписали правила игры на нефтяном рынке — и это переписывание говорит не столько о нефти, сколько о власти. ОПЕК+ (Организация стран — экспортёров нефти и её союзники, включая Россию) когда-то одним заявлением двигала цены на баррель. Сегодня её решения проходят мимо рынка почти незамеченными. Доля альянса в мировой добыче упала с почти 49% до 40% — и дело не только в выходе ОАЭ из организации в мае, хотя это тоже часть картины. Дело в том, что фактическое закрытие Ормузского пролива обнулило саму способность ОПЕК+ управлять предложением: с марта альянс шесть раз объявлял об увеличении добычи, и шесть раз это оставалось на бумаге, потому что саудовская, иракская и кувейтская нефть физически не может выйти на рынок через перекрытую артерию.
Это ровно та логика, о которой я писал применительно к Ормузу, Баб-эль-Мандебу и Босфору: в XXI веке геополитический вес измеряется не объёмом добычи, а контролем над узкими местами, через которые эта добыча вообще может дойти до покупателя. Кто держит пролив — держит рынок, даже если формально не добывает ни барреля.
А освободившийся трон занял не производитель, а потребитель....
Китай, годом ранее устроивший на нефтяном рынке настоящий шопинг-марафон, обеспечивавший едва ли не половину прироста мирового спроса, в этом году резко сократил закупки — и именно это охлаждение спроса, а не решения ОПЕК+, балансирует сегодня мировой рынок. Пекин стал тем самым игроком, чью роль десятилетиями монопольно исполняла ближневосточная нефтяная элита. Это укладывается в то, что я не раз отмечал: китайская стратегия строится не на военном присутствии и не на декларациях, а на терпеливом управлении зависимостью других — будь то редкоземельные металлы, порты или, как выясняется, собственный аппетит к нефти. Китай не должен размахивать флотом в Персидском заливе, чтобы влиять на Ближний Восток: достаточно чуть придержать закупки — и картель, десятилетиями диктовавший цены, превращается в зрителя собственной игры.
Полгода войны с Ираном тихо переписали правила игры на нефтяном рынке — и это переписывание говорит не столько о нефти, сколько о власти. ОПЕК+ (Организация стран — экспортёров нефти и её союзники, включая Россию) когда-то одним заявлением двигала цены на баррель. Сегодня её решения проходят мимо рынка почти незамеченными. Доля альянса в мировой добыче упала с почти 49% до 40% — и дело не только в выходе ОАЭ из организации в мае, хотя это тоже часть картины. Дело в том, что фактическое закрытие Ормузского пролива обнулило саму способность ОПЕК+ управлять предложением: с марта альянс шесть раз объявлял об увеличении добычи, и шесть раз это оставалось на бумаге, потому что саудовская, иракская и кувейтская нефть физически не может выйти на рынок через перекрытую артерию.
Это ровно та логика, о которой я писал применительно к Ормузу, Баб-эль-Мандебу и Босфору: в XXI веке геополитический вес измеряется не объёмом добычи, а контролем над узкими местами, через которые эта добыча вообще может дойти до покупателя. Кто держит пролив — держит рынок, даже если формально не добывает ни барреля.
А освободившийся трон занял не производитель, а потребитель....
Китай, годом ранее устроивший на нефтяном рынке настоящий шопинг-марафон, обеспечивавший едва ли не половину прироста мирового спроса, в этом году резко сократил закупки — и именно это охлаждение спроса, а не решения ОПЕК+, балансирует сегодня мировой рынок. Пекин стал тем самым игроком, чью роль десятилетиями монопольно исполняла ближневосточная нефтяная элита. Это укладывается в то, что я не раз отмечал: китайская стратегия строится не на военном присутствии и не на декларациях, а на терпеливом управлении зависимостью других — будь то редкоземельные металлы, порты или, как выясняется, собственный аппетит к нефти. Китай не должен размахивать флотом в Персидском заливе, чтобы влиять на Ближний Восток: достаточно чуть придержать закупки — и картель, десятилетиями диктовавший цены, превращается в зрителя собственной игры.
🔥2❤1👍1
Друзья, вот такие вопросы я получил от подписчика по имени Александр. Безусловно, я последовательно будк разбирать их на канале в рамках рубрики Израиль изнутри:
Сейчас в Израиле много комментируют предстоящие выборы. Обращаюсь к Вам, Нееман. Хотелось бы услышать Ваш комментарий по раскладу политических сил в Израиле. И еще вопросы.
1. Насколько важно для Израиля иметь свою конституцию? Сможет ли принятие конституции в Израиле предотвратить надвигающийся раскол общества? Какие успешные современные страны живут без конституции? Может быть существование конституции или ее отсутствие для Израиля не так уж и важны?
2. Тревожит угрожающий раскол израильского общества. Демократия живет благодаря различию мнений. Эти различия мнений разрешаются на выборах. А если различия во мнениях переходят в раскол общества, то это становится большой угрозой для существования Израиля. При создании Израиля роль объединителя сыграла сионистская идея. Сейчас роль объединителя израильского общества играет наличие сильного внешнего врага и растущая угроза антисемитизма в мире. Не похоже, что эти две угрозы в ближайшее время исчезнут. Так что минимум два существенных фактора, объединяющие Израиль, останутся. Выглядит как черный юмор…
3. Или Израиль соответствует логике истории: государство существует, пока у него есть сильный враг? Развитие европейской цивилизация невольно дает пример такого развития: последние 500 лет начиная с 16 века, начиная с эпохи Возрождения, были годами стремительного под’ема Европы. Затем была кульминация ее развития после второй мировой войны, приведшая к созданию Европейского сообщества. Западная Европа получила практически 70 лет спокойной жизни после 1945 года. Европа успешно развивалась, надеясь усидеть на нескольких стульях между США, СССР, а затем растущим по численности арабским миром и экономически быстро поднимающимися странами Азии. Сейчас я вижу ускоряющуюся потерю влияния экономического и политического влияния Европы в мире. В военном отношении Европа давно уже перестала играть ведущую роль и самостоятельно не в состоянии себя защитить. Сейчас Европу от агрессивной России парадоксальным образом защищает Украина. В годы второй мировой войны Европу от агрессивной гитлеровской Германии защитили Советский Союз и США. И этот процесс заката Европы никак не останавливается.
Сейчас в Израиле много комментируют предстоящие выборы. Обращаюсь к Вам, Нееман. Хотелось бы услышать Ваш комментарий по раскладу политических сил в Израиле. И еще вопросы.
1. Насколько важно для Израиля иметь свою конституцию? Сможет ли принятие конституции в Израиле предотвратить надвигающийся раскол общества? Какие успешные современные страны живут без конституции? Может быть существование конституции или ее отсутствие для Израиля не так уж и важны?
2. Тревожит угрожающий раскол израильского общества. Демократия живет благодаря различию мнений. Эти различия мнений разрешаются на выборах. А если различия во мнениях переходят в раскол общества, то это становится большой угрозой для существования Израиля. При создании Израиля роль объединителя сыграла сионистская идея. Сейчас роль объединителя израильского общества играет наличие сильного внешнего врага и растущая угроза антисемитизма в мире. Не похоже, что эти две угрозы в ближайшее время исчезнут. Так что минимум два существенных фактора, объединяющие Израиль, останутся. Выглядит как черный юмор…
3. Или Израиль соответствует логике истории: государство существует, пока у него есть сильный враг? Развитие европейской цивилизация невольно дает пример такого развития: последние 500 лет начиная с 16 века, начиная с эпохи Возрождения, были годами стремительного под’ема Европы. Затем была кульминация ее развития после второй мировой войны, приведшая к созданию Европейского сообщества. Западная Европа получила практически 70 лет спокойной жизни после 1945 года. Европа успешно развивалась, надеясь усидеть на нескольких стульях между США, СССР, а затем растущим по численности арабским миром и экономически быстро поднимающимися странами Азии. Сейчас я вижу ускоряющуюся потерю влияния экономического и политического влияния Европы в мире. В военном отношении Европа давно уже перестала играть ведущую роль и самостоятельно не в состоянии себя защитить. Сейчас Европу от агрессивной России парадоксальным образом защищает Украина. В годы второй мировой войны Европу от агрессивной гитлеровской Германии защитили Советский Союз и США. И этот процесс заката Европы никак не останавливается.
👍2👏2❤1🤔1
Ормузский манёвр Тегерана: жест силы или сигнал капитуляции?
Иран объявил о готовности представить условия для открытия Ормузского пролива — и на ,первый взгляд это выглядит как дипломатический прорыв. Катарский премьер лично приехал в Тегеран, до него — делегации Пакистана и Омана, и иранская сторона впервые за долгое время заговорила языком компромисса, а не ультиматумов. Но за этой витриной стоит куда менее красивая картина.
Реальная причина иранской уступчивости не в доброй воле, а в экономическом удушье. Морская блокада иранских портов и санкционное давление методично разрушают то немногое, что осталось от экспортных мощностей страны — а именно нефть остаётся главным источником валютной выручки режима. Когда министр нефти вынужден публично уверять, что поставки клиентам продолжаются, это не признак уверенности, а симптом паники аппарата, который видит, как рушится фискальная база государства. Иран не просто хочет открыть пролив — он отчаянно нуждается в том, чтобы прекратить кровотечение.
Здесь и кроется ответ на главный вопрос: чью силу на самом деле боится Тегеран? Формально с Ираном разговаривают Катар, Оман и Пакистан — три мусульманские страны, ни одна из которых не находится с ним в состоянии войны. Но это не более чем канал связи. Настоящий адресат иранской тревоги — Соединённые Штаты, которые демонстративно вышли из переговорного процесса и сделали ставку не на дипломатию, а на экономическое удушение. Именно эта стратегия — не военные удары, а системное лишение Ирана доступа к морской торговле — оказалась для Тегерана болезненнее любых бомбардировок. Показательно, что Вашингтон, судя по всему, не спешит возвращаться даже к июньскому меморандуму — а это означает, что давление будет только нарастать.
Второй адресат страха, менее явный, но не менее реальный — это архитектура суннитских государств, которая выстраивается вокруг иранской изоляции. То, что именно Катар, Оман и Пакистан выступают посредниками, — не случайность. Это те самые силы региона, с которыми Иран физически граничит по своим морским и сухопутным флангам и без лояльности которых Персидский залив для него закрывается географически, а не только политически. Тегеран прекрасно понимает: если этот суннитский консенсус солидаризируется с американским давлением, а не станет буфером против него, Иран останется в полной блокаде без единого союзника рядом со своими берегами.
Так что перед нами не дипломатическая оттепель, а вынужденный манёвр ослабленного игрока, который пытается выторговать передышку у экономической удавки, одновременно сохраняя риторику несгибаемости для внутренней аудитории. Пока Вашингтон не демонстрирует спешки — и это едва ли не самый красноречивый сигнал того, кто в этом уравнении действительно держит инициативу.
Иран объявил о готовности представить условия для открытия Ормузского пролива — и на ,первый взгляд это выглядит как дипломатический прорыв. Катарский премьер лично приехал в Тегеран, до него — делегации Пакистана и Омана, и иранская сторона впервые за долгое время заговорила языком компромисса, а не ультиматумов. Но за этой витриной стоит куда менее красивая картина.
Реальная причина иранской уступчивости не в доброй воле, а в экономическом удушье. Морская блокада иранских портов и санкционное давление методично разрушают то немногое, что осталось от экспортных мощностей страны — а именно нефть остаётся главным источником валютной выручки режима. Когда министр нефти вынужден публично уверять, что поставки клиентам продолжаются, это не признак уверенности, а симптом паники аппарата, который видит, как рушится фискальная база государства. Иран не просто хочет открыть пролив — он отчаянно нуждается в том, чтобы прекратить кровотечение.
Здесь и кроется ответ на главный вопрос: чью силу на самом деле боится Тегеран? Формально с Ираном разговаривают Катар, Оман и Пакистан — три мусульманские страны, ни одна из которых не находится с ним в состоянии войны. Но это не более чем канал связи. Настоящий адресат иранской тревоги — Соединённые Штаты, которые демонстративно вышли из переговорного процесса и сделали ставку не на дипломатию, а на экономическое удушение. Именно эта стратегия — не военные удары, а системное лишение Ирана доступа к морской торговле — оказалась для Тегерана болезненнее любых бомбардировок. Показательно, что Вашингтон, судя по всему, не спешит возвращаться даже к июньскому меморандуму — а это означает, что давление будет только нарастать.
Второй адресат страха, менее явный, но не менее реальный — это архитектура суннитских государств, которая выстраивается вокруг иранской изоляции. То, что именно Катар, Оман и Пакистан выступают посредниками, — не случайность. Это те самые силы региона, с которыми Иран физически граничит по своим морским и сухопутным флангам и без лояльности которых Персидский залив для него закрывается географически, а не только политически. Тегеран прекрасно понимает: если этот суннитский консенсус солидаризируется с американским давлением, а не станет буфером против него, Иран останется в полной блокаде без единого союзника рядом со своими берегами.
Так что перед нами не дипломатическая оттепель, а вынужденный манёвр ослабленного игрока, который пытается выторговать передышку у экономической удавки, одновременно сохраняя риторику несгибаемости для внутренней аудитории. Пока Вашингтон не демонстрирует спешки — и это едва ли не самый красноречивый сигнал того, кто в этом уравнении действительно держит инициативу.
👍6🤔2🔥1
Айн-Дара — сирийский храм железного века (X–VIII вв. до н.э.), найденный в 1955 году к северо-западу от Алеппо. Его архитектура поразительно перекликается с библейским описанием Храма Соломона: та же трёхчастная планировка (притвор — святилище — святая святых), похожие пропорции, крылатые сфинксы-стражи у входа. Это один из немногих сохранившихся образцов ханаанейско-сирийской храмовой архитектуры железного века.
Драматический поворот: в январе 2018 года турецкая авиация в ходе операции "Оливковая ветвь" нанесла удар по холму Айн-Дара, разрушив около 60% памятника — крылатых сфинксов, львов у входа, часть кладки. Получилась готовая история на стыке библейской археологии и актуальной геополитики: памятник, переживший три тысячи лет, погиб не от времени, а от современной войны.
Драматический поворот: в январе 2018 года турецкая авиация в ходе операции "Оливковая ветвь" нанесла удар по холму Айн-Дара, разрушив около 60% памятника — крылатых сфинксов, львов у входа, часть кладки. Получилась готовая история на стыке библейской археологии и актуальной геополитики: памятник, переживший три тысячи лет, погиб не от времени, а от современной войны.
😢3🤨1
Турция: рекордный дизель из Индии и США — что это значит?
Турция в августе побила исторический рекорд по закупкам дизеля у Индии и США. Причина простая: Россия временно запретила экспорт дизтоплива (у неё дома проблемы после украинских ударов по НПЗ), а Ближний Восток из-за войны Израиль–Иран тоже не может нормально поставлять топливо — заводы повреждены, Ормузский пролив штормит. Турции пришлось резко искать замену.
Ещё год назад Россия закрывала 85% турецкого дизельного импорта. Сейчас — уже около 20%. Обвал колоссальный.
Экономика. Это дороже для Турции. Российский дизель шёл со скидкой и часто в обход обычной долларовой системы. Индийский и американский — это уже полноценные рыночные цены плюс более длинная логистика. Для и так шаткой турецкой экономики — лишняя нагрузка на валюту.
Но есть и хитрый ход. Одновременно Турция сама начала поставлять бензин в Россию — у той свой топливный кризис. То есть Анкара не рвёт с Москвой, а просто меняет роли: где выгодно купить — покупает у других, где можно продать — продаёт России. Классика турецкой многовекторности: сидеть на всех стульях сразу и зарабатывать на чужих проблемах.
Вписывается ли это в доктрину стратегической глубины Давутоглу?
И да, и нет.
Нет — потому что это не турецкая инициатива, а вынужденная реакция на чужой кризис. Турция здесь не рулит событиями, а подстраивается.
Да — потому что сама способность быстро перестроиться, не зависеть намертво ни от одного поставщика и одновременно продавать и покупать на разных концах цепочки — это ровно то, ради чего доктрина строилась годами. Турция много лет специально не клала все яйца в одну корзину — вот сейчас это и окупается: удар смягчён, а не смертелен.
А терерь глубже:
— Россия теряет рычаг влияния на Анкару — дешёвое топливо годами было инструментом удержания Турции в орбите Москвы, и этот инструмент слабеет.
— США получают дополнительный вес в отношениях с Турцией просто по факту рынка, без всякой дипломатии.
— Индия закрепляется как главный переработчик-посредник для всех, кто хочет обойти прямые санкционные ограничения — и для Турции, и для России одновременно.
Сценарии дальше:
Новая нормальность — Россия держит запрет, Турция закрепляет новый диверсифицированный портфель поставщиков надолго. Самый вероятный вариант.
Откат назад — Россия снимает запрет, часть объёмов возвращается, но прежнего доминирования (85%) уже не будет.
Двойной удар — если одновременно обострится и Ормузский пролив, и ситуация с российскими НПЗ, Турция окажется зажата с обеих сторон, и это будет самый болезненный вариант.
Турция сама становится хабом переработки — долгосрочно наращивает собственные НПЗ и превращается из импортёра в регионального экспортёра нефтепродуктов.
Турция в августе побила исторический рекорд по закупкам дизеля у Индии и США. Причина простая: Россия временно запретила экспорт дизтоплива (у неё дома проблемы после украинских ударов по НПЗ), а Ближний Восток из-за войны Израиль–Иран тоже не может нормально поставлять топливо — заводы повреждены, Ормузский пролив штормит. Турции пришлось резко искать замену.
Ещё год назад Россия закрывала 85% турецкого дизельного импорта. Сейчас — уже около 20%. Обвал колоссальный.
Экономика. Это дороже для Турции. Российский дизель шёл со скидкой и часто в обход обычной долларовой системы. Индийский и американский — это уже полноценные рыночные цены плюс более длинная логистика. Для и так шаткой турецкой экономики — лишняя нагрузка на валюту.
Но есть и хитрый ход. Одновременно Турция сама начала поставлять бензин в Россию — у той свой топливный кризис. То есть Анкара не рвёт с Москвой, а просто меняет роли: где выгодно купить — покупает у других, где можно продать — продаёт России. Классика турецкой многовекторности: сидеть на всех стульях сразу и зарабатывать на чужих проблемах.
Вписывается ли это в доктрину стратегической глубины Давутоглу?
И да, и нет.
Нет — потому что это не турецкая инициатива, а вынужденная реакция на чужой кризис. Турция здесь не рулит событиями, а подстраивается.
Да — потому что сама способность быстро перестроиться, не зависеть намертво ни от одного поставщика и одновременно продавать и покупать на разных концах цепочки — это ровно то, ради чего доктрина строилась годами. Турция много лет специально не клала все яйца в одну корзину — вот сейчас это и окупается: удар смягчён, а не смертелен.
А терерь глубже:
— Россия теряет рычаг влияния на Анкару — дешёвое топливо годами было инструментом удержания Турции в орбите Москвы, и этот инструмент слабеет.
— США получают дополнительный вес в отношениях с Турцией просто по факту рынка, без всякой дипломатии.
— Индия закрепляется как главный переработчик-посредник для всех, кто хочет обойти прямые санкционные ограничения — и для Турции, и для России одновременно.
Сценарии дальше:
Новая нормальность — Россия держит запрет, Турция закрепляет новый диверсифицированный портфель поставщиков надолго. Самый вероятный вариант.
Откат назад — Россия снимает запрет, часть объёмов возвращается, но прежнего доминирования (85%) уже не будет.
Двойной удар — если одновременно обострится и Ормузский пролив, и ситуация с российскими НПЗ, Турция окажется зажата с обеих сторон, и это будет самый болезненный вариант.
Турция сама становится хабом переработки — долгосрочно наращивает собственные НПЗ и превращается из импортёра в регионального экспортёра нефтепродуктов.
👍1
Ворота, а не крепость: зачем Финляндии Израиль.Есть страны-крепости и есть страны-ворота. Финляндия последние восемьдесят лет считалась крепостью — нейтральной, вооружённой до зубов, но замкнутой на себя. Линия Маннергейма, доктрина тотальной обороны, "финляндизация" как модель осторожного сосуществования с восточным соседом. Вступление в НАТО в 2023 году эту модель не отменило — оно её конвертировало. И меморандум с Израилем, продлённый теперь на десять лет вместо пяти, — лучший индикатор того, во что именно Финляндия конвертируется.
Официальная фраза израильской стороны — "Финляндия как ворота в НАТО и на европейский рынок" — не дипломатическая вежливость, а точное описание сделки. Израиль не ищет в Финляндии союзника против России. Он ищет плацдарм внутри альянса, к которому у него самого нет и не будет прямого доступа.
Двадцать три действующих проекта финской армии с израильским ВПК — это не столько закупки, сколько встраивание израильских технологий в натовскую сертификационную цепочку. Купил Хельсинки — можно продавать Варшаве, Риге, Осло уже как продукцию страны НАТО". Старый приём малых государств, которые монетизируют не территорию и не армию, а транзитный статус — то же самое веками делали Венеция, Гонконг, сегодня — Сингапур. Финляндия просто впервые применяет эту логику не к товарам, а к оружейным технологиям.
При этом мотив "против России" реален, но недостаточен как объяснение. Если бы дело было только в общем противнике, вся Скандинавия двигалась бы синхронно. Она не двигается. Дания в прошлом году выбрала для своей ПВО европейские комплексы, обойдя израильские предложения. Норвегия и Швеция вместо сближения с Тель-Авивом присоединились к французской инициативе расширенного ядерного сдерживания — то есть предпочли встраиваться в периметр Парижа, а не Иерусалима. Получается интересная картина: Северная Европа не действует как блок, а распределяет роли. Норвегия и Швеция ищут ядерный зонтик у Франции. Дания страхуется европейским оружием. И только Финляндия — страна с самой длинной границей с Россией из всех — выбирает израильский вектор как отдельный, самостоятельный канал снабжения и легитимации.
Это не единый нордический ответ на угрозу. Это четыре разных ответа на один вопрос — и именно потому, что Северная Европа перестала быть периферией и стала лабораторией новой архитектуры безопасности, туда стоит смотреть внимательнее, чем на более очевидные южные фланги альянса.
👍6
☪️ Рубрика: Ислам и доктрина национальной безопасности.
Рибат: земля, которую нельзя отпустить.
Есть в исламской традиции понятие, которое редко всплывает в новостных сводках, но объясняет упрямство целых движений куда лучше, чем разговоры об экстремизме или радикализации. Это рибат — концепция пограничного стояния, вечной вахты на рубеже между землёй ислама и землёй войны.
Изначально рибат — это укреплённый форпост на границе халифата, где добровольцы-муджахиды несли службу, охраняя мусульманские земли от набегов. В Коране и хадисах это занятие описано как один из самых почитаемых видов джихада — не завоевание, а именно оборона рубежа, причём даже один день такой службы приравнивается по духовной ценности к месяцам поста и молитвы. Ключевая деталь: рибат не предполагает конца. Пока существует граница с "неверными", вахта продолжается — по определению, бессрочно.
Именно эта бессрочность делает концепцию идеальным религиозным каркасом для движений, которые не заинтересованы в урегулировании конфликта, а заинтересованы в его сохранении как формы легитимности. ХАМАС годами описывает Газу как "рибат", "Хизбалла" — южный Ливан, а группы, действовавшие на Храмовой горе до их официального запрета Израилем в 2015 году, называли себя мурабитун и мурабитат — "стоящие на страже". Это не случайная риторика: если территория объявлена рибатом, любая уступка на ней перестаёт быть политическим компромиссом и становится религиозным предательством самой идеи вахты.
Отсюда логика, которая ставит в тупик западных переговорщиков: почему сторона отказывается закрепить успешное перемирие постоянным миром? Потому что в рамках доктрины рибата постоянный мир — категория, чуждая самой конструкции. Граница фронтира не закрывается договором, она удерживается или сдаётся. Худна (временное перемирие) вписывается в эту логику органично, мирный договор — нет.
Для израильской системы безопасности это не абстрактная теология, а практический вопрос: почему периметр вдоль Газы или на севере воспринимается противником не как линия, которую можно демаркировать, а как духовно заряженный рубеж, требующий постоянного испытания на прочность. Понимание рибата объясняет и логику туннелей, и логику ракетных обстрелов по расписанию— это не только военная тактика, а форма поддержания статуса самой вахты, без которой движение теряет часть своей религиозной легитимности.
Рибат: земля, которую нельзя отпустить.
Есть в исламской традиции понятие, которое редко всплывает в новостных сводках, но объясняет упрямство целых движений куда лучше, чем разговоры об экстремизме или радикализации. Это рибат — концепция пограничного стояния, вечной вахты на рубеже между землёй ислама и землёй войны.
Изначально рибат — это укреплённый форпост на границе халифата, где добровольцы-муджахиды несли службу, охраняя мусульманские земли от набегов. В Коране и хадисах это занятие описано как один из самых почитаемых видов джихада — не завоевание, а именно оборона рубежа, причём даже один день такой службы приравнивается по духовной ценности к месяцам поста и молитвы. Ключевая деталь: рибат не предполагает конца. Пока существует граница с "неверными", вахта продолжается — по определению, бессрочно.
Именно эта бессрочность делает концепцию идеальным религиозным каркасом для движений, которые не заинтересованы в урегулировании конфликта, а заинтересованы в его сохранении как формы легитимности. ХАМАС годами описывает Газу как "рибат", "Хизбалла" — южный Ливан, а группы, действовавшие на Храмовой горе до их официального запрета Израилем в 2015 году, называли себя мурабитун и мурабитат — "стоящие на страже". Это не случайная риторика: если территория объявлена рибатом, любая уступка на ней перестаёт быть политическим компромиссом и становится религиозным предательством самой идеи вахты.
Отсюда логика, которая ставит в тупик западных переговорщиков: почему сторона отказывается закрепить успешное перемирие постоянным миром? Потому что в рамках доктрины рибата постоянный мир — категория, чуждая самой конструкции. Граница фронтира не закрывается договором, она удерживается или сдаётся. Худна (временное перемирие) вписывается в эту логику органично, мирный договор — нет.
Для израильской системы безопасности это не абстрактная теология, а практический вопрос: почему периметр вдоль Газы или на севере воспринимается противником не как линия, которую можно демаркировать, а как духовно заряженный рубеж, требующий постоянного испытания на прочность. Понимание рибата объясняет и логику туннелей, и логику ракетных обстрелов по расписанию— это не только военная тактика, а форма поддержания статуса самой вахты, без которой движение теряет часть своей религиозной легитимности.
👏4🤬1
Банк как фронт: невидимый пролив доллара между Каиром и Абу-Даби.
История с Banque Misr — это на первый взгляд рутинная санкционная история: Минфин США обвиняет эмиратские филиалы второго по величине банка Египта в проведении почти двух миллиардов долларов транзакций для иранских теневых структур, включая, по данным следствия, фирмы-прикрытия Корпуса стражей исламской революции. Центробанки ОАЭ и Египта тут же выступили с совместным заявлением о координации и проверке, подчеркнув, что удар придётся только по долларовым операциям эмиратских филиалов — египетская часть банка не пострадает.
Но если смотреть глубже, перед нами не история про один банк, а демонстрация того, как выглядит финансовая версия эпохи проливов. Физические проливы — Ормузский, Баб-эль-Мандебский, Босфор — контролируют движение нефти и грузов. Но существует и невидимый пролив — коридор долларового клиринга (клиринг — это система расчётов между банками, через которую фактически проходит и подтверждается любой перевод в долларах, чтобы совершить международную операцию в долларах, банк должен пройти через американских банков-корреспондентов, а значит — через юрисдикцию и контроль США), через который проходит буквально вся международная торговля региона. Кто контролирует доступ к этому клирингу, тот держит руку на настоящем вентиле, куда более мощном, чем любой военный флот в Ормузе. США в очередной раз показали, что именно они хозяева этого пролива: одним административным решением можно отрезать банк с полувековой историей от долларовой системы, даже не вводя классические санкции против государства.
Для Египта это происходит в крайне неудобный момент. Каирский режим и без того балансирует на грани валютного кризиса, критически зависит от эмиратских и саудовских вливаний капитала, и любой удар по репутации крупнейших госбанков бьёт по и так шаткому доверию инвесторов. А для ОАЭ это тест на другую тему — способность Абу-Даби подтвердить свой статус чистой, надёжной финансовой гавани Залива, а не серой зоны, через которую утекают иранские деньги в обход санкций. Показательно, что эмиратский центробанк сам объявил о глубоком форензик-расследовании (форензик — это углублённая финансовая экспертиза, детальный разбор транзакций и документов банка задним числом, обычно проводимый внешними аудиторами; расследование в данном случае означает именно такую внутреннюю проверку операций банка, а не уголовное дело) — это не жест солидарности с Каиром, а превентивная защита собственной репутации как финансового хаба.
Настоящий сюжет здесь — не иранская теневая сеть сама по себе (это старая, хорошо изученная история), а то, что монетарный суверенитет ближневосточных государств остаётся фикцией до тех пор, пока доллар остаётся невидимым проливом, который контролирует не Каир и не Абу-Даби, а Вашингтон..
История с Banque Misr — это на первый взгляд рутинная санкционная история: Минфин США обвиняет эмиратские филиалы второго по величине банка Египта в проведении почти двух миллиардов долларов транзакций для иранских теневых структур, включая, по данным следствия, фирмы-прикрытия Корпуса стражей исламской революции. Центробанки ОАЭ и Египта тут же выступили с совместным заявлением о координации и проверке, подчеркнув, что удар придётся только по долларовым операциям эмиратских филиалов — египетская часть банка не пострадает.
Но если смотреть глубже, перед нами не история про один банк, а демонстрация того, как выглядит финансовая версия эпохи проливов. Физические проливы — Ормузский, Баб-эль-Мандебский, Босфор — контролируют движение нефти и грузов. Но существует и невидимый пролив — коридор долларового клиринга (клиринг — это система расчётов между банками, через которую фактически проходит и подтверждается любой перевод в долларах, чтобы совершить международную операцию в долларах, банк должен пройти через американских банков-корреспондентов, а значит — через юрисдикцию и контроль США), через который проходит буквально вся международная торговля региона. Кто контролирует доступ к этому клирингу, тот держит руку на настоящем вентиле, куда более мощном, чем любой военный флот в Ормузе. США в очередной раз показали, что именно они хозяева этого пролива: одним административным решением можно отрезать банк с полувековой историей от долларовой системы, даже не вводя классические санкции против государства.
Для Египта это происходит в крайне неудобный момент. Каирский режим и без того балансирует на грани валютного кризиса, критически зависит от эмиратских и саудовских вливаний капитала, и любой удар по репутации крупнейших госбанков бьёт по и так шаткому доверию инвесторов. А для ОАЭ это тест на другую тему — способность Абу-Даби подтвердить свой статус чистой, надёжной финансовой гавани Залива, а не серой зоны, через которую утекают иранские деньги в обход санкций. Показательно, что эмиратский центробанк сам объявил о глубоком форензик-расследовании (форензик — это углублённая финансовая экспертиза, детальный разбор транзакций и документов банка задним числом, обычно проводимый внешними аудиторами; расследование в данном случае означает именно такую внутреннюю проверку операций банка, а не уголовное дело) — это не жест солидарности с Каиром, а превентивная защита собственной репутации как финансового хаба.
Настоящий сюжет здесь — не иранская теневая сеть сама по себе (это старая, хорошо изученная история), а то, что монетарный суверенитет ближневосточных государств остаётся фикцией до тех пор, пока доллар остаётся невидимым проливом, который контролирует не Каир и не Абу-Даби, а Вашингтон..
Государство забирает руль: как Анкара тихо национализирует свой "народный автомобиль".
Türkiye Varlık Fonu — суверенный фонд благосостояния Турции — готовится войти в капитал Togg. Синхронно с этим свои доли по 23% каждая продают Vestel Elektronik и холдинг Anadolu Grubu. Итого 46% компании уходят от частного капитала к государству и Turkcell — игроку, тоже плотно завязанному на TVF. Из четырёх равных партнёров (Vestel, Anadolu, Turkcell, BMC) плюс TOBB с 8%, Togg на глазах превращается из государственно-частного проекта в квазигосударственную структуру.
Причина прозаична. Togg убыточен: несколько миллиардов лир убытка в прошлом году, улучшение в 2026-м, но всё ещё далеко от нужных для рентабельности 100 тысяч машин в год — при продажах 39 020 в 2025-м и росте на 30% (25 848 шт.) за первые семь месяцев 2026-го. У Vestel вдобавок долг в 108,3 млрд лир — классический кандидат на списание непрофильного актива. Рынок отреагировал красноречиво: Vestel +6,5%, Anadolu +5,5%, а вот Turkcell −5% — инвесторы явно расценили расширение доли компании в убыточном проекте как риск.
А теперь — зачем это интересно с точки зрения внешней политики.
Схема частный капитал мобилизуется под флагманский национальный проект → на стадии, когда рынок не тянет, заходит государство и консолидирует контроль— это не разовая история с автомобилями. Мы видели её с портами, с Türk Telekom, с металлургией. Это устойчивый инструмент турецкой государственности: государство систематически превращает символы технологического суверенитета в активы прямого политического контроля, как только они становятся стратегически значимыми.
А Togg — это именно символ. Это не просто бизнес про машины, это часть той же логики, что стоит за Baykar и турецким ВПК: доктрина национального капитала— способность страны производить сложную технику своими руками как основа автономной внешней политики. Дрон Bayraktar и электромобиль Togg в этой оптике — два фасада одного проекта: Турция строит себе индустриальную базу, которая не зависит от одобрения западных партнёров и не даёт рычагов давления через технологический шантаж.
Огосударствление Togg — это сигнал вовне о том, что Анкара не даёт таким проектам утонуть в чисто рыночной логике, даже если частный капитал устал нести издержки. Это работает на международный имидж Турции как державы, способной довести амбициозный технологический проект до конца любой ценой — важный актив для переговорной позиции с Западом, Заливом и постсоветским пространством, где Турция продаёт себя именно как самодостаточного, а не зависимого партнёра.
И это же — прямое проявление того, о чём мы говорим применительно к другим ближневосточным игрокам: внешняя политика страны читается не по заявлениям МИДа, а по тому, кто и как контролирует стратегические активы внутри. Турция здесь ведёт себя так же, как и в вопросах энергетики и обороны — методично стягивая рычаги в руки государства там, где видит долгосрочную геополитическую ставку.
Türkiye Varlık Fonu — суверенный фонд благосостояния Турции — готовится войти в капитал Togg. Синхронно с этим свои доли по 23% каждая продают Vestel Elektronik и холдинг Anadolu Grubu. Итого 46% компании уходят от частного капитала к государству и Turkcell — игроку, тоже плотно завязанному на TVF. Из четырёх равных партнёров (Vestel, Anadolu, Turkcell, BMC) плюс TOBB с 8%, Togg на глазах превращается из государственно-частного проекта в квазигосударственную структуру.
Причина прозаична. Togg убыточен: несколько миллиардов лир убытка в прошлом году, улучшение в 2026-м, но всё ещё далеко от нужных для рентабельности 100 тысяч машин в год — при продажах 39 020 в 2025-м и росте на 30% (25 848 шт.) за первые семь месяцев 2026-го. У Vestel вдобавок долг в 108,3 млрд лир — классический кандидат на списание непрофильного актива. Рынок отреагировал красноречиво: Vestel +6,5%, Anadolu +5,5%, а вот Turkcell −5% — инвесторы явно расценили расширение доли компании в убыточном проекте как риск.
А теперь — зачем это интересно с точки зрения внешней политики.
Схема частный капитал мобилизуется под флагманский национальный проект → на стадии, когда рынок не тянет, заходит государство и консолидирует контроль— это не разовая история с автомобилями. Мы видели её с портами, с Türk Telekom, с металлургией. Это устойчивый инструмент турецкой государственности: государство систематически превращает символы технологического суверенитета в активы прямого политического контроля, как только они становятся стратегически значимыми.
А Togg — это именно символ. Это не просто бизнес про машины, это часть той же логики, что стоит за Baykar и турецким ВПК: доктрина национального капитала— способность страны производить сложную технику своими руками как основа автономной внешней политики. Дрон Bayraktar и электромобиль Togg в этой оптике — два фасада одного проекта: Турция строит себе индустриальную базу, которая не зависит от одобрения западных партнёров и не даёт рычагов давления через технологический шантаж.
Огосударствление Togg — это сигнал вовне о том, что Анкара не даёт таким проектам утонуть в чисто рыночной логике, даже если частный капитал устал нести издержки. Это работает на международный имидж Турции как державы, способной довести амбициозный технологический проект до конца любой ценой — важный актив для переговорной позиции с Западом, Заливом и постсоветским пространством, где Турция продаёт себя именно как самодостаточного, а не зависимого партнёра.
И это же — прямое проявление того, о чём мы говорим применительно к другим ближневосточным игрокам: внешняя политика страны читается не по заявлениям МИДа, а по тому, кто и как контролирует стратегические активы внутри. Турция здесь ведёт себя так же, как и в вопросах энергетики и обороны — методично стягивая рычаги в руки государства там, где видит долгосрочную геополитическую ставку.
🔥2❤1
📚 1 сентября: израильская школа между кризисом и реформой.
Сегодня за парты в Израиле сели около 2,6 млн учеников, в том числе почти 180 тысяч первоклассников — в примерно 28 тысячах учебных заведений по всей стране. С праздником знаний — тех, кто идёт в школу, и тех, кто их туда провожает!
🧩 Система «при семи няньках»
Главная структурная проблема израильского образования — не деньги и не программы, а количество игроков, каждый из которых может заблокировать реформу. Минпросвещения, минфин, объединение местных властей, форум крупных городов, профсоюз учителей, организация учителей старших классов, национальный родительский комитет, национальный ученический совет — все они способны вносить косметические правки, но почти никогда не способны договориться о серьёзной структурной реформе. Отсюда и главная беда: даже удачные инициативы реализуются половинчато.
👩🏫 Дефицит учителей и слияние классов.
Систему второй год подряд трясёт от нехватки кадров: не хватает около 5000 учителей, а по отдельным предметам счёт идёт на десятки тысяч — около 30 тысяч учителей математики, английского и иврита. Хуже того, кадры не удерживаются: большинство педагогов уходит из профессии в первые пять лет работы, а плотность учеников на класс в среднем на 30% выше, чем по ОЭСР. Отсюда — слияние классов и наём учителей без педагогического диплома по временным контрактам, а кое-где (например, английский) — попытки закрыть дыры цифровыми инструментами и ИИ вместо живого учителя.
📉 Что показывают экзамены
Средний балл по математике в 2023 году упал на 32 пункта по сравнению с 2019-м, а по естественным наукам страна опустилась с 16-го на 24-е место. Израиль показывает результаты выше среднего по ОЭСР, но заметно уступает Сингапуру, Японии и Корее, особенно в математике и чтении среди слабых учеников из арабского сектора — разрыв между секторами остаётся системной болезнью, а не эпизодом.
⚖️ Какие реформы обсуждаются
— Минфин продвигает переход на пятидневную учебную неделю — по расчётам, это сократит кадровый дефицит примерно на 8%, сэкономит около 2 млрд шекелей, поднимет зарплаты учителям и приблизит нагрузку к стандартам ОЭСР (сейчас израильские дети проводят в школе 941 час в год против 804 в среднем по ОЭСР). Профсоюз учителей сопротивляется.
— Упрощён наём непедагогических специалистов из других сфер по индивидуальным контрактам — быстрое латание дыр, а не системное решение.
— Запущена реформа «Настоящий Израиль» — расширение STEM-дисциплин и искусственного интеллекта с инвестициями около полумиллиарда шекелей.
💰 Новый предмет: финансовая грамотность
Самое интересное содержательное новшество этого года: финансовая грамотность становится обязательным предметом, стартуя с 9-х классов, с обязательным статусом для 10-классников к 2027–2028 учебному году. Подростков будут учить различать эмоциональные покупки и рациональное планирование, разбираться в маркетинге и рекламе, читать расчётный лист зарплаты и понимать пенсионные отчисления — практический предмет, которого явно не хватало и постсоветской школе тоже.
🧭 О чём стоит подумать дальше
Критическое мышление и медиаграмотность (особенно на фоне информационных войн), углублённое изучение Ближнего Востока и ислама как «нового обязательного» для страны, живущей в этом регионе, и системная работа с разрывом между секторами, а не косметика поверх него.
💬 Что говорили великие об образовании
— Эйнштейн: образование — это то, что остаётся, когда забыты школьные факты, то есть выработанная способность мыслить.
— Мандела: образование — самое мощное оружие для изменения мира.
— Аристотель: корни образования горьки, а плоды сладки.
Израильская школа — это одновременно инновации (гибкие экзамены, цифровизация, внимание к социальной сплочённости) и системные слабости (кадровый голод, переполненные классы, разрывы между секторами). Между декларируемой стратегией министерства и реальными результатами по-прежнему остаётся большая дистанция.С праздником всех, кто сегодня переступил порог класса — учеников, учителей и родителей, и пусть этот год принесёт лёгкости в учёбе и удачи каждому! 🍎✨
Сегодня за парты в Израиле сели около 2,6 млн учеников, в том числе почти 180 тысяч первоклассников — в примерно 28 тысячах учебных заведений по всей стране. С праздником знаний — тех, кто идёт в школу, и тех, кто их туда провожает!
🧩 Система «при семи няньках»
Главная структурная проблема израильского образования — не деньги и не программы, а количество игроков, каждый из которых может заблокировать реформу. Минпросвещения, минфин, объединение местных властей, форум крупных городов, профсоюз учителей, организация учителей старших классов, национальный родительский комитет, национальный ученический совет — все они способны вносить косметические правки, но почти никогда не способны договориться о серьёзной структурной реформе. Отсюда и главная беда: даже удачные инициативы реализуются половинчато.
👩🏫 Дефицит учителей и слияние классов.
Систему второй год подряд трясёт от нехватки кадров: не хватает около 5000 учителей, а по отдельным предметам счёт идёт на десятки тысяч — около 30 тысяч учителей математики, английского и иврита. Хуже того, кадры не удерживаются: большинство педагогов уходит из профессии в первые пять лет работы, а плотность учеников на класс в среднем на 30% выше, чем по ОЭСР. Отсюда — слияние классов и наём учителей без педагогического диплома по временным контрактам, а кое-где (например, английский) — попытки закрыть дыры цифровыми инструментами и ИИ вместо живого учителя.
📉 Что показывают экзамены
Средний балл по математике в 2023 году упал на 32 пункта по сравнению с 2019-м, а по естественным наукам страна опустилась с 16-го на 24-е место. Израиль показывает результаты выше среднего по ОЭСР, но заметно уступает Сингапуру, Японии и Корее, особенно в математике и чтении среди слабых учеников из арабского сектора — разрыв между секторами остаётся системной болезнью, а не эпизодом.
⚖️ Какие реформы обсуждаются
— Минфин продвигает переход на пятидневную учебную неделю — по расчётам, это сократит кадровый дефицит примерно на 8%, сэкономит около 2 млрд шекелей, поднимет зарплаты учителям и приблизит нагрузку к стандартам ОЭСР (сейчас израильские дети проводят в школе 941 час в год против 804 в среднем по ОЭСР). Профсоюз учителей сопротивляется.
— Упрощён наём непедагогических специалистов из других сфер по индивидуальным контрактам — быстрое латание дыр, а не системное решение.
— Запущена реформа «Настоящий Израиль» — расширение STEM-дисциплин и искусственного интеллекта с инвестициями около полумиллиарда шекелей.
💰 Новый предмет: финансовая грамотность
Самое интересное содержательное новшество этого года: финансовая грамотность становится обязательным предметом, стартуя с 9-х классов, с обязательным статусом для 10-классников к 2027–2028 учебному году. Подростков будут учить различать эмоциональные покупки и рациональное планирование, разбираться в маркетинге и рекламе, читать расчётный лист зарплаты и понимать пенсионные отчисления — практический предмет, которого явно не хватало и постсоветской школе тоже.
🧭 О чём стоит подумать дальше
Критическое мышление и медиаграмотность (особенно на фоне информационных войн), углублённое изучение Ближнего Востока и ислама как «нового обязательного» для страны, живущей в этом регионе, и системная работа с разрывом между секторами, а не косметика поверх него.
💬 Что говорили великие об образовании
— Эйнштейн: образование — это то, что остаётся, когда забыты школьные факты, то есть выработанная способность мыслить.
— Мандела: образование — самое мощное оружие для изменения мира.
— Аристотель: корни образования горьки, а плоды сладки.
Израильская школа — это одновременно инновации (гибкие экзамены, цифровизация, внимание к социальной сплочённости) и системные слабости (кадровый голод, переполненные классы, разрывы между секторами). Между декларируемой стратегией министерства и реальными результатами по-прежнему остаётся большая дистанция.С праздником всех, кто сегодня переступил порог класса — учеников, учителей и родителей, и пусть этот год принесёт лёгкости в учёбе и удачи каждому! 🍎✨
❤4
Сегодня еду на мероприятие организации «Шурат ХаДин» («Линия закона») — израильской правозащитной организации, основанной в 2003 году адвокатом Ницаной Даршан-Лейтнер. Она уже больше двадцати лет судится по всему миру против террористических структур, их финансистов и поддерживающих их режимов, а также борется с кампаниями по бойкоту и очернению Израиля. Работает в тесной связке с западными разведслужбами и сетью юристов-добровольцев.
Формат вечера — встреча для молодых профессионалов. Гость — Даниэль Яаков Зада, актёр из сериала «Фауда», расскажет личную историю: о жизни, лидерстве и реальности Израиля изнутри. После беседы — закрытый показ фильма «Одиссея» и неформальное общение с угощением.
Цель — собрать вместе молодых юристов, общественных деятелей, блогеров и аналитиков, готовых продвигать произраильскую позицию, которая предполанает право государство Израиль на существование.
Формат вечера — встреча для молодых профессионалов. Гость — Даниэль Яаков Зада, актёр из сериала «Фауда», расскажет личную историю: о жизни, лидерстве и реальности Израиля изнутри. После беседы — закрытый показ фильма «Одиссея» и неформальное общение с угощением.
Цель — собрать вместе молодых юристов, общественных деятелей, блогеров и аналитиков, готовых продвигать произраильскую позицию, которая предполанает право государство Израиль на существование.
❤3👏2
Биржи Залива больше не боятся войны — они на ней зарабатывают.
Нефть подскочила почти на 2% после первого за месяц прямого обмена ударами между США и Ираном, Трамп пригрозил продолжением. Логика учебника подсказывает: эскалация — риск-офф- фондовые рынки региона должны падать вместе с ростом неопределённости. Но биржи стран Залива синхронно пошли вверх вместе с нефтью — притом что мировые индексы, наоборот, просели.
Это расхождение важнее самого удара. Оно означает, что инвесторы за восемь месяцев войны выработали новую модель риска: конфликт локализован в треугольнике США-Иран-Ормуз и не угрожает территории самих монархий Залива. Для них он превратился из угрозы в рентный механизм — цена на нефть растёт от чужой войны, а издержки несёт Иран и мировой транзит. Саудовская Аравия и ОАЭ получают премию за нейтралитет: чем интенсивнее стороны выясняют отношения за контроль над проливом, тем выше выручка тех, кто в драке не участвует.
Это и есть эпоха проливов в чистом виде — не столько военная категория, сколько финансовый инструмент, на котором зарабатывают третьи стороны. Рынок голосует за тезис, который я давно продвигаю: контроль над точкой удушения сам по себе стал более прибыльным активом, чем контроль над территорией.
Нефть подскочила почти на 2% после первого за месяц прямого обмена ударами между США и Ираном, Трамп пригрозил продолжением. Логика учебника подсказывает: эскалация — риск-офф- фондовые рынки региона должны падать вместе с ростом неопределённости. Но биржи стран Залива синхронно пошли вверх вместе с нефтью — притом что мировые индексы, наоборот, просели.
Это расхождение важнее самого удара. Оно означает, что инвесторы за восемь месяцев войны выработали новую модель риска: конфликт локализован в треугольнике США-Иран-Ормуз и не угрожает территории самих монархий Залива. Для них он превратился из угрозы в рентный механизм — цена на нефть растёт от чужой войны, а издержки несёт Иран и мировой транзит. Саудовская Аравия и ОАЭ получают премию за нейтралитет: чем интенсивнее стороны выясняют отношения за контроль над проливом, тем выше выручка тех, кто в драке не участвует.
Это и есть эпоха проливов в чистом виде — не столько военная категория, сколько финансовый инструмент, на котором зарабатывают третьи стороны. Рынок голосует за тезис, который я давно продвигаю: контроль над точкой удушения сам по себе стал более прибыльным активом, чем контроль над территорией.
👍2❤1