И очень неточный перевод С. Степанова, но тем не менее.
На западе горит закат
Вечернею звездой,
По гнездам птенчики молчат
И мне уж на покой.
А в небе безбрежном
Соцветием нежным,
Чиста и бледна,
Раскрылась луна.
Прощайте, звонкий луг и дол!
Прощай, зеленый лес! -
Уж ангелов дозор сошел
С блистающих небес:
И каждой былинке
Они по слезинке
Несут Божий дар -
Блаженства нектар.
И к каждой норке подойдут,
И к каждому гнезду,
Верша свой милосердный труд,
Чтоб отвести беду:
Услышав рыданья
Земного созданья -
Со сном поспешат
И боль утишат.
А если тигры в эту ночь
Хотят овцу набрать -
Спешат рыданьями помочь
И алчность их унять.
А если не много
Дала их подмога -
То душу с собой
Берут в мир иной.
А там овечек смирный лев
На пастбище хранит -
Сменив на слезы прежний гнев,
Он овцам говорит:
"Ваш Пастырь любовью
И пролитой кровью
Грехи искупил -
И мир наступил.
С тобою, агнец, на лугу
Мы будем спать вдвоем -
Здесь вечно думать я могу
О Пастыре твоем.
Я гриву омою
Живою водою,
Чтоб шар золотой
Сиял над тобой".
На западе горит закат
Вечернею звездой,
По гнездам птенчики молчат
И мне уж на покой.
А в небе безбрежном
Соцветием нежным,
Чиста и бледна,
Раскрылась луна.
Прощайте, звонкий луг и дол!
Прощай, зеленый лес! -
Уж ангелов дозор сошел
С блистающих небес:
И каждой былинке
Они по слезинке
Несут Божий дар -
Блаженства нектар.
И к каждой норке подойдут,
И к каждому гнезду,
Верша свой милосердный труд,
Чтоб отвести беду:
Услышав рыданья
Земного созданья -
Со сном поспешат
И боль утишат.
А если тигры в эту ночь
Хотят овцу набрать -
Спешат рыданьями помочь
И алчность их унять.
А если не много
Дала их подмога -
То душу с собой
Берут в мир иной.
А там овечек смирный лев
На пастбище хранит -
Сменив на слезы прежний гнев,
Он овцам говорит:
"Ваш Пастырь любовью
И пролитой кровью
Грехи искупил -
И мир наступил.
С тобою, агнец, на лугу
Мы будем спать вдвоем -
Здесь вечно думать я могу
О Пастыре твоем.
Я гриву омою
Живою водою,
Чтоб шар золотой
Сиял над тобой".
Немного увлекательной исторической лингвистики.
О том, как английское «money» связано с русским «память».
В IV в. до н.э. чеканка денег, которые представляли собой кусочки из металла, производилась во дворе храма римской богини Юноны Монеты. В честь нее и были названы эти металлические деньги — moneta.
Изначально Монета (Monēta) — древнеримская богиня, соответствующая в греческой традиции Мнемосине (Μνημοςύνη) (богине памяти, родительнице муз). Позже она была отождествлена с Юноной.
Собственно говоря латинское Monēta произошло от глагола monere ‘напоминать, предупреждать’.
Корень mon- родственен русскому корню *мя- (в слове «па-мя-ть»), так как звук переднего ряда [ä] в русском языке произошел из носового звука [ę], который был близок к дифтонгу [еn], еще раньше на этом месте было [in].
В протославянском языке этот корень выглядел как *min-, который в свою очередь образовался от индоевропейского *mn̥- , в котором [n] слоговое часто превращалось либо в гласный, либо, как в славянском, давал сочетание [in].
Mon-/mn- — по сути, классическое индоевропейское чередование корня (полная ступень, нулевая ступень).
От нулевой ступени образовано также греческое Μν-ημοςύνη (Мнемосина), μνάομαι ‘думать, вспоминать’.
В эпоху римского господства на британских островах (с I по V в. н.э.) велась торговля между местным населением и римлянами. Изначально эта торговля производилась путем натурального обмена, но затем в обиход вошли так называемые монеты, которые в древнеанглийском заимствовались из латинского как «mynet». От этого слова современное английское ‘mint’ — ‘монетный двор’ и глагол ‘to mint’ — ‘чеканить монету’.
Само же слово ‘money’, по мнению лингвистов, было уже заимствовано в средний период развития английского языка через французский язык, который, в свою очередь, заимствовал этот корень из латинского.
О том, как английское «money» связано с русским «память».
В IV в. до н.э. чеканка денег, которые представляли собой кусочки из металла, производилась во дворе храма римской богини Юноны Монеты. В честь нее и были названы эти металлические деньги — moneta.
Изначально Монета (Monēta) — древнеримская богиня, соответствующая в греческой традиции Мнемосине (Μνημοςύνη) (богине памяти, родительнице муз). Позже она была отождествлена с Юноной.
Собственно говоря латинское Monēta произошло от глагола monere ‘напоминать, предупреждать’.
Корень mon- родственен русскому корню *мя- (в слове «па-мя-ть»), так как звук переднего ряда [ä] в русском языке произошел из носового звука [ę], который был близок к дифтонгу [еn], еще раньше на этом месте было [in].
В протославянском языке этот корень выглядел как *min-, который в свою очередь образовался от индоевропейского *mn̥- , в котором [n] слоговое часто превращалось либо в гласный, либо, как в славянском, давал сочетание [in].
Mon-/mn- — по сути, классическое индоевропейское чередование корня (полная ступень, нулевая ступень).
От нулевой ступени образовано также греческое Μν-ημοςύνη (Мнемосина), μνάομαι ‘думать, вспоминать’.
В эпоху римского господства на британских островах (с I по V в. н.э.) велась торговля между местным населением и римлянами. Изначально эта торговля производилась путем натурального обмена, но затем в обиход вошли так называемые монеты, которые в древнеанглийском заимствовались из латинского как «mynet». От этого слова современное английское ‘mint’ — ‘монетный двор’ и глагол ‘to mint’ — ‘чеканить монету’.
Само же слово ‘money’, по мнению лингвистов, было уже заимствовано в средний период развития английского языка через французский язык, который, в свою очередь, заимствовал этот корень из латинского.
Из книги Ходасевича «Некрополь». Отрывок о жизнетворчестве символистов, стремлении слить творчество и жизнь воедино, об их влечении «к непрестанному актерству перед самими собой», «к разыгрыванию собственной жизни как бы на театре жгучих импровизаций».
О Валерии Брюсове.
«Власть нуждается в декорациях. Она же родит прислужничество. Брюсов старался окружить себя раболепством — и, увы, находил подходящих людей. Его появления всегда были обставлены театрально. В ответ на приглашение он не отвечал ни да, ни нет, предоставляя ждать и надеяться. В назначенный час его не бывало. Затем начинали появляться лица свиты. Я хорошо помню, как однажды, в 1905 г., в одном "литературном" доме хозяева и гости часа полтора шепотом гадали: придет или нет?
Каждого новоприбывшего спрашивали :
-- Вы не знаете, будет Валерий Яковлевич?
-- Я видел его вчера. Он сказал, что будет.
-- А мне он сегодня утром сказал, что занят.
-- А мне он сегодня в четыре сказал, что будет.
-- Я его видел в пять. Он не будет.
И каждый старался показать, что ему намерения Брюсова известнее, чем другим, потому что он стоит ближе к Брюсову.
Наконец, Брюсов являлся. Никто с ним первый не заговаривал: ему отвечали, если он сам обращался.
Его уходы были так же таинственны: он исчезал внезапно. Известен случай, когда перед уходом от Андрея Белого он внезапно погасил лампу, оставив присутствующих во мраке. Когда вновь зажгли свет, Брюсова в квартире не было. На другой день Андрей Белый получил стихи:
"Бальдеру — Локи":
Но последний царь вселенной,
Сумрак, сумрак — за меня!»
О Валерии Брюсове.
«Власть нуждается в декорациях. Она же родит прислужничество. Брюсов старался окружить себя раболепством — и, увы, находил подходящих людей. Его появления всегда были обставлены театрально. В ответ на приглашение он не отвечал ни да, ни нет, предоставляя ждать и надеяться. В назначенный час его не бывало. Затем начинали появляться лица свиты. Я хорошо помню, как однажды, в 1905 г., в одном "литературном" доме хозяева и гости часа полтора шепотом гадали: придет или нет?
Каждого новоприбывшего спрашивали :
-- Вы не знаете, будет Валерий Яковлевич?
-- Я видел его вчера. Он сказал, что будет.
-- А мне он сегодня утром сказал, что занят.
-- А мне он сегодня в четыре сказал, что будет.
-- Я его видел в пять. Он не будет.
И каждый старался показать, что ему намерения Брюсова известнее, чем другим, потому что он стоит ближе к Брюсову.
Наконец, Брюсов являлся. Никто с ним первый не заговаривал: ему отвечали, если он сам обращался.
Его уходы были так же таинственны: он исчезал внезапно. Известен случай, когда перед уходом от Андрея Белого он внезапно погасил лампу, оставив присутствующих во мраке. Когда вновь зажгли свет, Брюсова в квартире не было. На другой день Андрей Белый получил стихи:
"Бальдеру — Локи":
Но последний царь вселенной,
Сумрак, сумрак — за меня!»
О Нине Петровской, Белом, Брюсове
«Брюсов в ту пору занимался оккультизмом, спиритизмом, черною магией, — не веруя, вероятно, во все это по существу, но веруя в самые занятия, как в жест, выражающий определенное душевное движение. Думаю, что и Нина относилась к этому точно так же. Вряд ли верила она, что ее магические опыты, под руководством Брюсова в самом деле вернут ей любовь Белого. Но она переживала это, как подлинный союз с дьяволом. Она хотела верить в свое вдовство. Она была истеричкой, и это, быть может, особенно привлекало Брюсова: из новейших научных источников (он всегда уважал науку) он, ведь, знал, что в «великий век вдовства» ведьмами почитались и сами себя почитали — истерички. Если ведьмы XVI столетия «в свете науки» оказались истеричками, то в XX веке Брюсову стоило попытаться превратить истеричку в ведьму.
Впрочем, не слишком доверяя магии, Нина пыталась прибегнуть и к другим средствам. Весной 1905 года, в малой аудитории Политехнического музея Белый читал лекцию. В антракте Нина Петровская подошла к нему и выстрелила из браунинга в упор. Револьвер дал осечку; его тут же выхватили из ее рук. Замечательно, что второго покушения она не совершила. Однажды она сказала мне (много позже) :
— Бог с ним. Ведь, по правде сказать, я уже убила его тогда, в музее.
Этому «по правде сказать» я нисколько не удивился: так перепутаны, так перемешаны были в сознаниях действительность и воображение.
То, что для Нины стало средоточием жизни, было для Брюсова очередной серией «мигов». Когда все вытекающие из данного положения эмоции были извлечены, его потянуло к перу. В романе «Огненный Ангел», с известной условностью, он изобразил всю историю, под именем графа Генриха представив Андрея Белого, под именем Ренаты — Нину Петровскую, а под именем Рупрехта — самого себя»
«Брюсов в ту пору занимался оккультизмом, спиритизмом, черною магией, — не веруя, вероятно, во все это по существу, но веруя в самые занятия, как в жест, выражающий определенное душевное движение. Думаю, что и Нина относилась к этому точно так же. Вряд ли верила она, что ее магические опыты, под руководством Брюсова в самом деле вернут ей любовь Белого. Но она переживала это, как подлинный союз с дьяволом. Она хотела верить в свое вдовство. Она была истеричкой, и это, быть может, особенно привлекало Брюсова: из новейших научных источников (он всегда уважал науку) он, ведь, знал, что в «великий век вдовства» ведьмами почитались и сами себя почитали — истерички. Если ведьмы XVI столетия «в свете науки» оказались истеричками, то в XX веке Брюсову стоило попытаться превратить истеричку в ведьму.
Впрочем, не слишком доверяя магии, Нина пыталась прибегнуть и к другим средствам. Весной 1905 года, в малой аудитории Политехнического музея Белый читал лекцию. В антракте Нина Петровская подошла к нему и выстрелила из браунинга в упор. Револьвер дал осечку; его тут же выхватили из ее рук. Замечательно, что второго покушения она не совершила. Однажды она сказала мне (много позже) :
— Бог с ним. Ведь, по правде сказать, я уже убила его тогда, в музее.
Этому «по правде сказать» я нисколько не удивился: так перепутаны, так перемешаны были в сознаниях действительность и воображение.
То, что для Нины стало средоточием жизни, было для Брюсова очередной серией «мигов». Когда все вытекающие из данного положения эмоции были извлечены, его потянуло к перу. В романе «Огненный Ангел», с известной условностью, он изобразил всю историю, под именем графа Генриха представив Андрея Белого, под именем Ренаты — Нину Петровскую, а под именем Рупрехта — самого себя»
А. Белый, сборник «Золото в лазури»
Поэт, - ты не понят людьми.
В глазах не сияет беспечность.
Глаза к небесам подними:
с тобой бирюзовая Вечность.
С тобой, над тобою она,
ласкает, целует беззвучно.
Омыта лазурью, весна
над ухом звенит однозвучно.
С тобой, над тобою она.
Ласкает, целует беззвучно.
Хоть те же всё люди кругом,
ты - вечный, свободный, могучий.
О, смейся и плачь: в голубом,
как бисер, рассыпаны тучи.
Закат догорел полосой,
огонь там для сердца не нужен:
там матовой, узкой каймой
протянута нитка жемчужин.
Там матовой, узкой каймой
протянута нитка жемчужин.
1903
Москва
Картина В. Бориса-Мусатова «Осенняя песнь», 1905 г.
В. Борис-Мусатов — художник-символист. Изображал на своих полотнах «мир действительный и отраженный, дематериализованный и таинственный».
Белый его высоко ценил.
Поэт, - ты не понят людьми.
В глазах не сияет беспечность.
Глаза к небесам подними:
с тобой бирюзовая Вечность.
С тобой, над тобою она,
ласкает, целует беззвучно.
Омыта лазурью, весна
над ухом звенит однозвучно.
С тобой, над тобою она.
Ласкает, целует беззвучно.
Хоть те же всё люди кругом,
ты - вечный, свободный, могучий.
О, смейся и плачь: в голубом,
как бисер, рассыпаны тучи.
Закат догорел полосой,
огонь там для сердца не нужен:
там матовой, узкой каймой
протянута нитка жемчужин.
Там матовой, узкой каймой
протянута нитка жемчужин.
1903
Москва
Картина В. Бориса-Мусатова «Осенняя песнь», 1905 г.
В. Борис-Мусатов — художник-символист. Изображал на своих полотнах «мир действительный и отраженный, дематериализованный и таинственный».
Белый его высоко ценил.
A. Tennyson, Godiva, 1842
Then she rode forth, clothed on with chastity:
The deep air listen'd round her as she rode,
And all the low wind hardly breathed for fear.
The little wide-mouth'd heads upon the spout
Had cunning eyes to see: the barking cur
Made her cheek flame; her palfrey's foot-fall shot
Light horrors thro' her pulses; the blind walls
Were full of chinks and holes; and overhead
Fantastic gables, crowding, stared: but she
Not less thro' all bore up, till, last, she saw
The white-flower'd elder-thicket from the field,
Gleam thro' the Gothic archway in the wall.
Then she rode forth, clothed on with chastity:
The deep air listen'd round her as she rode,
And all the low wind hardly breathed for fear.
The little wide-mouth'd heads upon the spout
Had cunning eyes to see: the barking cur
Made her cheek flame; her palfrey's foot-fall shot
Light horrors thro' her pulses; the blind walls
Were full of chinks and holes; and overhead
Fantastic gables, crowding, stared: but she
Not less thro' all bore up, till, last, she saw
The white-flower'd elder-thicket from the field,
Gleam thro' the Gothic archway in the wall.
Перевод Д. Д. Минаева (на мой взгляд, в этом отрывке удачней, чем бунинский)
По городу поехала Годива,
Лишь только целомудрием одета;
Был воздух тих и робкий ветерок
Не смел смутить её своим дыханьем.
Как сотни глаз, смотрели окна зданий,
И лай собак невольно вызывал
Стыдливости румянец на щеках
Трепещущей Годивы; каждый шаг
Её коня огнём в ней отзывался,
Но вот она проехала веcь город
И через арку поле увидала
С душистыми весенними цветами.
По городу поехала Годива,
Лишь только целомудрием одета;
Был воздух тих и робкий ветерок
Не смел смутить её своим дыханьем.
Как сотни глаз, смотрели окна зданий,
И лай собак невольно вызывал
Стыдливости румянец на щеках
Трепещущей Годивы; каждый шаг
Её коня огнём в ней отзывался,
Но вот она проехала веcь город
И через арку поле увидала
С душистыми весенними цветами.
Это — прекрасная легенда в художественном осмыслении Теннисона. Легенда об англосаксонской графине Ковентри, Леди Годивы, которая решилась проехать по городу нагой, чтобы избавить народ от необходимости платить разорительные налоги, введенные ее деспотичным мужем-графом.
Народ, узнавший об этом, чтобы не оскорбить нескромными взорами свою благодетельницу, заперся дома и не выходил в город, куда выехала на парадном коне Годива, «одетая» лишь в одно целомудрие (clothed on with chastity), и даже ветер в это мгновение едва «дышал» от страха (low wind hardly breathed for fear), от страха смутить ее…
Народ, узнавший об этом, чтобы не оскорбить нескромными взорами свою благодетельницу, заперся дома и не выходил в город, куда выехала на парадном коне Годива, «одетая» лишь в одно целомудрие (clothed on with chastity), и даже ветер в это мгновение едва «дышал» от страха (low wind hardly breathed for fear), от страха смутить ее…
«Дерево», Виктор Гюго
Суровая зима мир саваном одела, Зачерствела земля, вода окоченела. «О дерево! Скажи, — воскликнул человек, — Ты хочешь в топливо идти мне на потребу?» — «Родившись из земли, в огне всхожу я к небу Сказало дерево, — руби, о дровосек, Руби меня и жги! — и дряхлый дед, и внуки У этого огня пусть согревают руки, Как божьей милостью их греется душа!» — «А хочешь, дерево, идти в мой плуг?» — «Согласно, Хочу идти в твой плуг, я буду не напрасно В нем землю бороздить. «Как жатва хороша!» — Потом воскликнешь ты. Свершив труды святые, Я ими вызову колосья золотые». — «А хочешь ли идти в строенье, стать бревном И в образе столба поддерживать мой дом?» — «Согласно и на то, — я этим обусловлю Твое спокойствие, держать я буду кровлю Приюта мирного твоих домашних лиц, Как прежде на себе держало гнезда птиц, И листьев шум моих, тебя склонявший к думам, Заменится твоих детей веселым шумом». — «А хочешь, дерево, быть мачтой корабля?» — «О, да, хочу, хочу, — скажу: прости, земля! И в море синее без страха, без боязни Сквозь бурю двинусь я». — «А хочешь в деле казни Служить, о дерево, — позорной плахой быть Иль виселицей?» — «Стой! Не смей меня рубить! Прочь руку! Прочь топор! Прочь, адские созданья! Прочь, люди, изверги! Нет, в деле истязанья Я не согласно быть подставкой палачу, — Я — дерево лесов — на корне жить хочу; Одевшись листьями, я — род живой беседки — Расту, даю плоды. Прочь! Ни единой ветки, Свирепый человек, с меня не обрывай! Живи, как хочешь, сам, — живи и убивай! Я не сообщник твой в убийствах, не посредник. Я мирный, добрый дуб. Мне ветер собеседник. Сын мрака! Тьма нужна стеклу твоих очей! А я — я солнца сын и друг его лучей. Закон природы мне начертан весь любовью, Тогда как твой закон нередко писан кровью. Оставь меня! Пируй! Коль празднеств, балов счет Неполон у тебя — прибавь к ним эшафот, — Им можешь ты всегда меж двух забав, двух шуток, Двух зрелищ, двух пиров — наполнить промежуток, — Веревки, цепи есть — и есть всегда собрат. Который, пополам с несчастьем, виноват В своем падении… А я меж листьев тенью Дать места не хочу кровавому виденью».
Перевод В. Г. Бенедиктова.
Суровая зима мир саваном одела, Зачерствела земля, вода окоченела. «О дерево! Скажи, — воскликнул человек, — Ты хочешь в топливо идти мне на потребу?» — «Родившись из земли, в огне всхожу я к небу Сказало дерево, — руби, о дровосек, Руби меня и жги! — и дряхлый дед, и внуки У этого огня пусть согревают руки, Как божьей милостью их греется душа!» — «А хочешь, дерево, идти в мой плуг?» — «Согласно, Хочу идти в твой плуг, я буду не напрасно В нем землю бороздить. «Как жатва хороша!» — Потом воскликнешь ты. Свершив труды святые, Я ими вызову колосья золотые». — «А хочешь ли идти в строенье, стать бревном И в образе столба поддерживать мой дом?» — «Согласно и на то, — я этим обусловлю Твое спокойствие, держать я буду кровлю Приюта мирного твоих домашних лиц, Как прежде на себе держало гнезда птиц, И листьев шум моих, тебя склонявший к думам, Заменится твоих детей веселым шумом». — «А хочешь, дерево, быть мачтой корабля?» — «О, да, хочу, хочу, — скажу: прости, земля! И в море синее без страха, без боязни Сквозь бурю двинусь я». — «А хочешь в деле казни Служить, о дерево, — позорной плахой быть Иль виселицей?» — «Стой! Не смей меня рубить! Прочь руку! Прочь топор! Прочь, адские созданья! Прочь, люди, изверги! Нет, в деле истязанья Я не согласно быть подставкой палачу, — Я — дерево лесов — на корне жить хочу; Одевшись листьями, я — род живой беседки — Расту, даю плоды. Прочь! Ни единой ветки, Свирепый человек, с меня не обрывай! Живи, как хочешь, сам, — живи и убивай! Я не сообщник твой в убийствах, не посредник. Я мирный, добрый дуб. Мне ветер собеседник. Сын мрака! Тьма нужна стеклу твоих очей! А я — я солнца сын и друг его лучей. Закон природы мне начертан весь любовью, Тогда как твой закон нередко писан кровью. Оставь меня! Пируй! Коль празднеств, балов счет Неполон у тебя — прибавь к ним эшафот, — Им можешь ты всегда меж двух забав, двух шуток, Двух зрелищ, двух пиров — наполнить промежуток, — Веревки, цепи есть — и есть всегда собрат. Который, пополам с несчастьем, виноват В своем падении… А я меж листьев тенью Дать места не хочу кровавому виденью».
Перевод В. Г. Бенедиктова.
Посмотрела экранизацию Флобера «Простая душа» (режиссер — Марион Лэне). Повесть читается за час, фильм идет полтора. В обоих случаях каждые 15 минут, лично у меня, льются слезы. Разумеется, фильм не полностью совпадает с содержанием повести (например, дочь г-жи Обен зовут не Клеменс, как в фильме, а Виргиния), но не сильно и отклоняется от него. Что-то упразднено, что-то добавлено, что-то слегка изменено, причем то, что добавлено и изменено, на удивление, зачастую уместно и, так сказать, "в духе" повести. Иными словами, модифицируя немного детали сюжета, режиссер не затемняет авторский посыл и эмоциональные регистры художественного произведения, но, напротив, делает их более "прорисованными" и очевидными. Хорошо прочувствовав основные струны души, на которых постоянно играет Флобер, Марион Лэне иной раз заставляет их звучать чрезвычайно стройно и гармонично там, где у Флобера они молчат. Есть сцены, которые обнаруживают в ней, как в творце, больше флоберовского, чем в самом Флобере. И это изумительно.
Как пример, можно вспомнить эпизод, когда Виргиния (Клеменс) приезжает на каникулы домой после долгого пребывания в пансионе и встречается с Фелисите. Флобер лишь мельком упоминает о том, как реагирует няня и ее воспитанница друг на друга после долгой разлуки: «…Виргиния выросла, так что ей уже нельзя было говорить «ты», и между ними возникла стена, они стали стесняться друг друга». И это после того, как они несколько лет были самыми близкими людьми друг для друга… Под сухостью краткого изложения событий он утаил душевное состояние Виргинии и Фелисите, которые оказались в ситуации желания и одновременно невозможности восстановить разрушенную, утерянную душевную связь. Он лишь указал на «стеснение». Очевидно, что их стеснение — трагически странное несоответствие между ностальгическим порывом сердца, с одной стороны, и внешней скованностью тела, которое автоматически ведет себя так, как это уместно в новых обстоятельствах, — с другой. Марион Лэне трогательно и убедительно "дорисовала" то, о чем деликатно промолчал Флобер.
Однако, к сожалению, есть очень важные фрагменты, которые опущены в фильме. Так, например, эпизод, когда Фелисите буквально срывается вечером с места и бежит четыре мили от Пон-л’Эвека до Гонфлера, теряясь от отчаяния, горя и безумия среди верфей и толпы, чтобы попрощаться со своим любимым племянником, отправляющимся на два года в плавание. Одна из самых динамичных и красивых картин в повести не нашла места в фильме.
Но в целом, фильм, как и повесть, прекрасны.
Вот что писал М. Горький о ней:
«Я был совершенно изумлён рассказом, точно оглох, ослеп, — шумный весенний праздник заслонила передо мной фигура обыкновеннейшей бабы, кухарки, которая не совершила никаких подвигов, никаких преступлений. Трудно было понять, почему простые, знакомые мне слова, уложенные человеком в рассказ о „неинтересной“ жизни кухарки, — так взволновали меня? В этом был скрыт непостижимый фокус, и, — я не выдумываю, — несколько раз, машинально, как дикарь, я рассматривал страницы на свет, точно пытаясь найти между строк разгадку фокуса»
Как пример, можно вспомнить эпизод, когда Виргиния (Клеменс) приезжает на каникулы домой после долгого пребывания в пансионе и встречается с Фелисите. Флобер лишь мельком упоминает о том, как реагирует няня и ее воспитанница друг на друга после долгой разлуки: «…Виргиния выросла, так что ей уже нельзя было говорить «ты», и между ними возникла стена, они стали стесняться друг друга». И это после того, как они несколько лет были самыми близкими людьми друг для друга… Под сухостью краткого изложения событий он утаил душевное состояние Виргинии и Фелисите, которые оказались в ситуации желания и одновременно невозможности восстановить разрушенную, утерянную душевную связь. Он лишь указал на «стеснение». Очевидно, что их стеснение — трагически странное несоответствие между ностальгическим порывом сердца, с одной стороны, и внешней скованностью тела, которое автоматически ведет себя так, как это уместно в новых обстоятельствах, — с другой. Марион Лэне трогательно и убедительно "дорисовала" то, о чем деликатно промолчал Флобер.
Однако, к сожалению, есть очень важные фрагменты, которые опущены в фильме. Так, например, эпизод, когда Фелисите буквально срывается вечером с места и бежит четыре мили от Пон-л’Эвека до Гонфлера, теряясь от отчаяния, горя и безумия среди верфей и толпы, чтобы попрощаться со своим любимым племянником, отправляющимся на два года в плавание. Одна из самых динамичных и красивых картин в повести не нашла места в фильме.
Но в целом, фильм, как и повесть, прекрасны.
Вот что писал М. Горький о ней:
«Я был совершенно изумлён рассказом, точно оглох, ослеп, — шумный весенний праздник заслонила передо мной фигура обыкновеннейшей бабы, кухарки, которая не совершила никаких подвигов, никаких преступлений. Трудно было понять, почему простые, знакомые мне слова, уложенные человеком в рассказ о „неинтересной“ жизни кухарки, — так взволновали меня? В этом был скрыт непостижимый фокус, и, — я не выдумываю, — несколько раз, машинально, как дикарь, я рассматривал страницы на свет, точно пытаясь найти между строк разгадку фокуса»