Григорий Баженов
27.9K subscribers
649 photos
57 videos
6 files
1.26K links
Григорий Баженов - экономист, к.э.н., преподаватель НИУ ВШЭ, с.н.с. ЭФ МГУ, автор научпоп блога об экономике Furydrops.

Экономика и политика, личное мнение, немного футбола.

Сотрудничество: @Oneggin @bajenof

Рекламный пост ≠ личная рекомендация.
Download Telegram
Разговаривал по телефону почти час. Положил трубку. Зашёл в телегу...

Берегите себя и близких.
Честно говоря, мне очень неприятно видеть, как совершенно разные люди совершенно разных взглядов вдруг стали специалистами в области антитеррора, пытаясь встроить произошедший ад в собственный политический нарратив. Безусловно, общество не просто имеет право, но и должно требовать прозрачного и публичного процесса, но подобное требование - это не про спекуляции по горячим следам с соответствующими заявлениями.

В такие страшные дни единственное, что делать правильно - это проявлять сочувствие к жертвам бесчеловечного преступления и совершать акты гражданской солидарности. Многие граждане и бизнес уже помогают, чем могут: вчера наряду с врачами оказывали первую помощь, сегодня сдают кровь и жертвуют часть своих доходов.

Будьте прежде всего людьми, а не слугами нарративов.

Всегда.

Здесь можно финансово помочь жертвам и пострадавшим в теракте:

https://sbor.redcross.ru/
Я много говорю об институтах и экономическом росте. Вполне закономерно возникают вопросы: а откуда мы это знаем? а точно ли влияют? а есть ли доказательства? а какие именно? а что там с демократией и ростом?

Сразу же скажу, что на деле все очень сложно и запутанно, но лучшим ответом на весь комплекс таких вопросов будет статья, перевод которой я представлю ниже в нескольких постах. За перевод спасибо моему подписчику — Тимуру Мамлееву.

TL:DR

1. Мы понимаем, что институты точно имеют значение в контексте рассуждений об экономическом росте. Для этого нам хватает результатов, полученных как в ходе межстрановых исследований, так и при помощи естественных экспериментов.

2. Не следует абсолютизировать метрики типа "восприятия уровня коррупции" или "уровень демократии". Они помогают нам понять, какая страна более коррумпирована и менее демократична, но не более того. Строить на их основании регрессии и прибегать к решительным выводам точно не стоит.

3. Мы не знаем, какие именно институты имеют решительное значение. Если бы знали, мы бы без проблем могли повторить экономическое чудо и искоренить бедность. Зато мы знаем, что именно не работает, а еще у нас есть понимание того, что более децентрализованные экономические и политические системы работают на длинной траектории лучше. Правда, мы не знаем необходимых пределов такой децентрализации. Можем ли мы совершить экономическое чудо? Нет. Понимаем ли мы, что может повысить вероятность экономических чудес? В какой-то степени да.

4. Исследований по данной теме становится все больше. Это сложная и кропотливая работа, у которой точно есть будущее. Но достигнутые результаты, несмотря на свою скромность, скорее обнадёживают.
Почему не весь мир богат?

Автор: Дитрих Воллрат

Вопрос, почему одни страны присоединяются к развитому миру, в то время как другие остаются в бедности, беспокоит экономистов на протяжении десятилетий. Почему на него так трудно ответить?

В 2019 году около 648 миллионов человек жили в крайней нищете, выживая на сумму, эквивалентную 2,15 долларам США в день или меньше. Эти 648 миллионов человек составляли 8,4% населения мира, что является улучшением по сравнению с 1990 годом, когда 35,9% людей жили на эту небольшую сумму. Несмотря на сокращение масштабов крайней бедности, в 2018 году около 80 % населения планеты все еще имели уровень жизни ниже одной трети от уровня жизни в США. [1]

Одна из самых неприятных вещей, связанных с сохранением глобальной бедности, заключается в том, что её можно ликвидировать — по крайней мере, в масштабах одной страны — в течение жизни одного поколения. В 1953 году Южная Корея вышла из Корейской войны отчаянно бедной. Она была почти полностью аграрной, и любая инфраструктура, построенная японцами во время их оккупации в период с 1910 по 1945 год, была разрушена. В 1960 году ВВП на душу населения в Южной Корее составлял всего около 1200 долларов, что ниже, чем в Бангладеш, Нигерии или Боливии, и около 6% ВВП на душу населения в Соединенных Штатах. [2]

Вскоре после этого всё начало меняться. В 1968 году темпы роста ВВП на душу населения в Южной Корее превысили 10%. На протяжении 1970-х годов ВВП на душу населения рос в среднем почти на 9% в год и лишь немного замедлился в 1980-х и 1990-х годах. К 1995 году ВВП на душу населения в Южной Корее превзошел ВВП на душу населения Португалии. К 2008-му году Южная Корея опередила Новую Зеландию и немного отставала от Испании. В 2020 году ВВП на душу населения в Южной Корее был почти равен аналогичному показателю в Великобритании. Южная Корея не просто развивается, но и во многих областях лидирует среди развитых стран.

То, что произошло в Южной Корее доказывает, что фундаментальные изменения уровня жизни возможны за несколько десятилетий. Опыт Южной Кореи и аналогичные траектории роста на Тайване и в Сингапуре часто называют «экономическим чудом». Но что, если экономический рост Южной Кореи был не чем-то загадочным и непредсказуемым, а наоборот чем-то, что мы могли бы понять и, что самое главное, повторить? При нынешних темпах роста уровень жизни в беднейших странах мира в конечном итоге сравняется с Соединенными Штатами примерно через 700 лет. [3]

Если бы мы могли определить, что стало причиной взлета Южной Кореи, мы могли бы сделать так, чтобы чудеса казались обыденностью, и увидеть, как все больше стран наверстывают упущенное в течение десятилетий, а не столетий.

Экономисты десятилетиями занимались исследованиями, чтобы понять, что произошло в Южной Корее и других странах, которые оставили позади крайнюю нищету. Оказывается, это один из самых сложных вопросов в экономике. На первый взгляд кажется, что ответ должен быть очевиден: «Делайте то же, что сделала Южная Корея». Или, в более широком смысле: «Делайте то, что делали страны, которые быстро росли». Но что именно сделала Южная Корея? И если мы знаем, возможно ли это повторить?

========================================================

[1] Опираясь на данные о ВВП на душу населения. Мои расчеты на основе данных Роберта К. Финстра, Роберта Инклаара и Марселя П. Тиммера, Penn World Table, V10.0 (обновлено 18 июня 2021 г.), распространённых Гронингенским центром развития роста.

[2] Данные по ВВП на душу населения из Penn World Table скорректированы с учетом инфляции и разницы в стоимости жизни между странами. Другие методы оценки дают несколько иные цифры.

[3] Расчеты основаны на результатах Дева Пателя, Джастина Сандефура и Арвинда Субраманиана, “The New Era of Unconditional Convergence,” Journal of Development Economics 152 (September 2021): 1–18, 102687
Что лежит на поверхности?

Некоторые из первых попыток объяснить то, что произошло в таких местах, как Южная Корея, касались роли “факторов производства”, как любят называть их экономисты. Эти факторы включают физический капитал, то есть материальные объекты, такие как здания, инфраструктура и производственное оборудование, — и человеческий капитал, то есть навыки и образование, воплощенные в работниках. В известном и широко цитируемом исследовании Грег Мэнкью, Дэвид Ромер и Дэвид Вейл рассмотрели, как накопление обоих факторов было связано с экономическим ростом. [4]

Страны, выделявшие большую долю ВВП на производство нового физического капитала или имевшие высокий уровень охвата средним образованием, росли быстрее других. Кроме того, страны с более низкими темпами роста населения росли быстрее, поскольку они могли оснастить каждого работника бо́льшим физическим капиталом, что повышало их производительность.

Мэнкью, Ромер и Вейл мастерски изучили широкий набор из примерно ста стран. Олвин Янг применил аналогичный подход, но сосредоточил свое внимание на четырех странах Восточной Азии — Тайване, Южной Корее, Гонконге и Сингапуре», — которые пережили быстрый экономический рост. [5]

То, что он обнаружил, в некоторой степени подтвердило выводы Мэнкью, Ромера и Вейла (МРВ) о физическом капитале. Янг, однако, приписывал еще большую силу изменениям в человеческом капитале. В каждой из четырех стран он обнаружил, что семьи рожают меньше детей и вкладывают больше денег в их образование. Рост уровня образованности привёл к появлению более квалифицированной рабочей силы — влияние, которое Янг смог отследить более подробно, чем МРВ. Более медленный рост численности населения в этих странах был связан с увеличением доли женщин в структуре рабочей силы и увеличением доли населения трудоспособного возраста.

Исследования, подобные этому, показали, как экономический рост смог ускориться в некоторых странах, но они не говорят нам, почему эти изменения произошли в первую очередь. Почему накопление капитала ускорилось в Южной Корее или Тайване (а не в Бангладеш или Нигерии)? Почему в этих местах в семьях стало меньше детей, но зато с более высоким уровнем образования?

Нам требуется более глубокий набор данных о фундаментальных характеристиках, о стратегиях и о событиях, которые создали обстоятельства, при которых произошел быстрый экономический рост.

========================================================

[4] N. Gregory Mankiw, David Romer, and David N. Weil, “A Contribution to the Empirics of Economic Growth,” Quarterly Journal of Economics 107, no. 2 (May 1992): 407–437.

[5] Alwyn Young, “The Tyranny of Numbers: Confronting the Statistical Realities of the East Asian Growth Experience,” Quarterly Journal of Economics 110, no. 3 (August 1995).

График. ВВП на душу населения, с 1941 по 2018 год
ВВП на душу населения с поправкой на изменения цен во времени (инфляция) и разницу в ценах между странами, измеренную в международных долларах в ценах 2011 года.
Источник.
Институты как основа. Ч.1.

Поиск фундаментальных причин быстрого экономического роста, возможно, определяет изучение экономики. Адам Смит занимался именно этим вопросом в «Богатстве народов». Несмотря на то, что этот поиск всегда была в центре дисциплины, в течение десятилетий после исследований Янга и МРВ произошел всплеск работ на эту тему.

В рамках этой литературы экономисты, как правило, группируют фундаментальные факторы экономического роста в три большие категории: культура (например, готовность доверять незнакомцам и участвовать в торговле с ними), география (например, легкость передвижения) и институты (например, защищенность прав собственности). Из этих трех категорий наибольшее внимание уделяется институтам. Отчасти это связано с тем, что они, как правило, более понятны экономистам, чем вопросы географии или культуры, а отчасти потому, что они, по-видимому, более поддаются изменениям. [6]

Но что такое институты? Дуглас Норт, лауреат Нобелевской премии, которому приписывают начало изучения институтов как движущей силы долгосрочного роста, определил их как «придуманные человеком ограничения, которые структурируют политические, экономические и социальные взаимодействия». [7]

Это определение столь широкое, что оно даёт мало шансов выявить реальные стратегии или изменения, которые страны могли бы предпринять. Исследователи, которые восприняли идеи Норта и работали с ними, отчасти внесли свой вклад, будучи более конкретными. В ранних работах Дарон Аджемоглу, Саймон Джонсон и Джеймс Робинсон, ответственные за инициирование подробного эмпирического исследования институтов, сосредоточились на безопасности прав частной собственности, измеряемой либо риском экспроприации (на основе оценок инвесторов), либо юридическими ограничениями для государственных служащих (на основе оценок политологов). [8]

Работы Аджемоглу, Джонсона и Робинсона, а также последующих исследователей, охватывали широкий набор стран в поисках общих институциональных элементов, которые существовали во всех странах, переживших быстрый экономический рост (или отсутствовавших в тех, где этого не произошло). Эти исследования сперва были сосредоточены на измерении институтов и роста в течение 20-го века, но вскоре включили данные еще более раннего периода. Те же три автора (вместе с Давиде Кантони) изучали важность института, который мы могли бы назвать «равенством перед законом», исследуя влияние наполеоновских реформ, проведенных в Германии на рубеже XIX века, на последующее развитие. [9]

========================================================

[6] Неявно к этому списку можно добавить четвертый основополагающий фактор: везение. Может оказаться, что часть того, что объясняет рост в Южной Корее или другие экономические успехи, - это удачное стечение случайных обстоятельств, и нет никакого способа сотворить чудо. Даже если бы у меня был полный физический и психологический портрет Серены Уильямс, я, вероятно, не смог бы полностью объяснить ее доминирование, которому иногда мог помочь благоприятный жребий или удачный отскок.

[7] Douglass C. North, “Institutions,” Journal of Economic Perspectives 5, no. 1 (Winter 1991): 97. Работа, кратко изложенная в этой статье, основана на работах Дугласа К. Норта и Роберта Пола Томаса The Rise of the Western World: A New Economic History (Cambridge: Cambridge University Press, 1973), and Douglass C. North, Structure and Change in Economic History (New York: Norton, 1981).

[8] Daron Acemoglu, Simon Johnson, and James A. Robinson, "The Colonial Origins of Comparative Development: An Empirical Investigation," American Economic Review 91, no. 5 (December 2001): 1369-1401. Доступное введение в их работу - Daron Acemoglu and James A. Robinson, Why Nations Fail: The Origins of Power, Prosperity, and Poverty (New York: Crown Publishers, 2012)
Институты как основа. Ч.2.

В другой работе они подсчитали, что европейские страны с более представительными институтами, такие как Великобритания и Нидерланды, смогли расти быстрее в ответ на открытие трансатлантических торговых путей, чем абсолютные монархии, такие как Испания и Португалия. [10]

Эти авторы и последовавшая за ними литература, как правило, приходили к выводу, что такие вещи, как надежные права собственности для отдельных лиц и правительств с четкими ограничениями исполнительной власти, демократические политические процессы и отсутствие коррупции в правительстве - все это было связано с экономическим ростом.

Эти институты, безусловно, звучат "правильно". Они ассоциируются у нас практически с любой крупной развитой страной, такой как США, Франция или Германия. Но, по сути, большинство этих исследований разделяют ту же фундаментальную проблему, что и те, которые изучали накопление капитала: то, что определенные институты присутствуют в странах с быстрым экономическим ростом, не означает, что они были необходимы для того, чтобы произошло чудо. Возможно, такие вещи, как права собственности и отсутствие коррупции, являются «предметами роскоши», которыми богатые страны могут позволить себе заниматься, но на самом деле они не являются причиной того, что эти страны стали богатыми?

Проблема становится еще более острой, когда исследователи пытаются определить, как вообще можно измерить “институт” в первую очередь.

========================================================

[10] Daron Acemoglu, Simon Johnson, and James A. Robinson, “The Rise of Europe: Atlantic Trade, Institutional Change, and Economic Growth,” American Economic Review 95, no. 3 (June 2015): 546–579.
Институты как основа. Ч.3.

Конкретный пример: У Всемирного банка есть набор “Показателей управления”, которые он собирает по каждой стране. Эти показатели включают показатель “борьба с коррупцией”, который имеет страна. Например, в 2020 году показатель “борьба с коррупцией” в Эритрее составлял (-1,33), что довольно низко. У Маврикия было 0,47, что примерно в середине списка, а у Дании — 2,27, что является одним из самых высоких показателей. С точки зрения абсолютного рейтинга, вероятно, правильно, что Эритрея более коррумпирована, чем Маврикий, и что обе страны более коррумпированы, чем Дания.

Но что означают ли эти цифры сами по себе? Действительно ли Дания в 4,8 раза менее коррумпирована, чем Маврикий? Если Эритрее удастся поднять свой индекс до -1, будет ли это означать такое же изменение уровня коррупции, как и переход Маврикия на 0,80? Ответ на оба вопроса, очевидно, отрицательный. В лучшем случае цифры позволяют нам ранжировать страны по этим аспектам управления, но нет никакого смысла в том, что 2,27 что-либо означает на практике.

Однако статистический анализ, устанавливающий связь между борьбой с коррупцией и экономическим ростом, предполагает, что индекс коррупции имеет точное числовое значение. [11]

Дело не в том, что статистический анализ неверен, а в том, что он не имеет практической интерпретации. Индекс борьбы с коррупцией, как и другие показатели управления Всемирного банка, основан на данных опросов. Но жители богатых стран чаще всего ставят своим институтам высокие оценки. В одном поразительном случае Эдвард Глейзер и соавторы указали, что Сингапур исторически получал высокие баллы по таким метрикам, как ограничение исполнительной власти — даже когда им правил Ли Куан Ю, диктатор, который не имел никаких ограничений на свою власть, но уважал права собственности. [12]

В идеале экономисты попытались бы контролировать такие противоречивые переменные, как богатство или образование, но тот факт, что имеются данные только по 50-70 странам, делает это невозможным. В результате измерения носят замкнутый в самих себе характер: они говорят нам, что Дания управляется лучше, чем Маврикий или Эритрея, но не более того.

Это не единственная проблема, связанная с измерением степени коррупции. Каждый индекс институционального качества подвергается такой критике, потому что каждый индекс пытается присвоить цифры чему-то, что по своей сути не поддается количественной оценке: степени демократии, верховенству закона, эффективности правительства, уважению прав собственности и т.д. В каждом случае исследование может указывать на то, что “быть похожим на Данию” - это хорошо, без какого-либо практического способа выразить, что это значит.

========================================================

[11] Paolo Mauro, “Corruption and Growth,” Quarterly Journal of Economics, 110, no. 3 (August 1995): 681–712.

[12] Edward L. Glaeser, Rafael La Porta, Florencio Lopez-De-Silanes, and Andrei Shleifer, “Do Institutions Cause Growth?,” Journal of Economic Growth 9, no. 3 (September 2004): 271–303.

График. Индекс демократии, 1941–2021 гг.
На основе экспертных оценок и индекса V-Dem. Этот индекс показывает, в какой степени политические лидеры избираются на условиях всеобъемлющего избирательного права на свободных и справедливых выборах, а также гарантируются свободы объединений и выражения мнений. Он колеблется от 0 до 1 (1 — наиболее демократичный).
Экспериментируем с историей. Ч.1.

Картина, которую я нарисовал в части межстрановых исследований экономического роста, мрачна, но эти проблемы не ускользают от внимания исследователей. Зная эти проблемы, ученые попытались получить более убедительные доказательства того, какие институты важны для экономического роста.

Большая часть этих исследований основана на изучении исторических или естественных экспериментов. Южная Корея является полезным примером. После Второй мировой войны Корейский полуостров был разделен между Южной и Северной Кореей. У двух стран схожая география, поэтому чудо в Южной Корее и полное отсутствие такового в Северной Корее нельзя объяснить их богатством полезными ископаемыми или физическим доступом к иностранным рынкам. У них общий язык и культура, поэтому трудно сказать, было ли что-то уникальное в южнокорейской культуре или истории, что привело к чуду там (или остановило его в Северной Корее). Корейская война оставила их обоих опустошенными и бедными.

В качестве объяснения остается то, что после 1953 года набор институтов, регулирующих экономическую деятельность в двух странах, различался. Север принял коммунистическую идеологию и построил вокруг неё набор экономических институтов. Результаты этого мы видим сегодня. Северная Корея не смогла добиться экономического прогресса по каким-либо правдоподобным показателям. В дополнение к отсутствию индивидуальной свободы, уровень жизни является одним из худших в мире, и Северная Корея продолжает страдать от повторяющихся проблем, таких как голод, которые развитые экономики, такие как Южная Корея, оставили позади много лет назад.

Этот пример полезен тем, что он говорит нам, что институты важны для экономического роста и, в отличие от других исследований, могут более четко исключить другие варианты, такие как география или культура. Это также не требует от нас присвоения искусственного индекса институтам Южной Кореи или Северной Кореи. Мы знаем, что они разные, и этого достаточно.

Чего не хватает в этом исследовании кейса, так это четкого ответа на вопрос о том, какие именно институты сделали Южную Корею экономическим чудом. Было ли это субсидирование «чеболей» — конгломератов вроде Samsung, Hyundai или LG — дешевыми кредитами? Было ли это, как ни досадно, отсутствием реальной демократии до 1988 года? Было ли это стимулирование экспорта по сравнению с внутренним потреблением? Мы не можем знать этого из этого простого сравнения.
Экспериментируем с историей. Ч.2.

Таким образом, исследование продолжается в поисках большего количества естественных исторических экспериментов, в которых природа конкретного института гораздо более очевидна. Эксперименты, на которые опираются авторы, часто довольно умны. Мелисса Делл сравнила районы Перу, где действовало испанское требование принудительного труда, называемое "мита", с теми, где его не было, и обнаружила, что спустя столетия уровень жизни в этих районах оказался ниже. [13]

Лакшми Айер обнаружила, что районы Индии, находившииеся под прямым британским правлением (в отличие от тех, которые управлялись через доверенных лиц), сегодня имеют более низкие инвестиции в школьное образование и здравоохранение. [14]

Стелиос Михалопулос и Элиас Папайоанну сравнили районы Африки к югу от Сахары, которые исторически имели более сложные политические структуры до колонизации, и сегодня продолжают быть богаче, чем районы, которые были менее организованы. [15]

В каждом случае было обнаружено, что весьма специфический институт — режим принудительного труда, прямое британское правление, доколониальная политическая структура — оказывает значительное влияние на современные экономические результаты.

Эмпирическая работа здесь стоит на более прочной почве, и авторы избегают упомянутых выше проблем с измерениями. Но эти исследования, сужающие свой фокус до конкретных исторических экспериментов и отдельных институтов, имеют свои ограничения. Эти исследования не говорят нам о немедленном эффекте любого из этих институтов. Зависимость Индии от Британии прекратилась несколько десятилетий назад, испанская система принудительного труда в Перу - более двух столетий назад, а историческая политическая организация стран Африки к югу от Сахары является именно исторической. Из этих исследований мы узнаём, что институты могут оказывать устойчивое влияние и после их исчезновения, что означает, что страны или регионы могут оказаться в ловушке бедности. Если регион обеднел, он, скорее всего, так и останется бедным.

Эти исследования служат предостережениями; они говорят нам, что не сработает, но не говорят, что сработает. И хотя они не являются панацеей для обеспечения экономического роста, они по-прежнему являются ценным вкладом в изучение развития. Эти работы исключают плохие варианты из меню институциональных решений, которые могут принять страны.

========================================================

[13] Melissa Dell, “The Persistent Effects of Peru’s Mining Mita,” Econometrica 78, no. 6 (November 2010): 1863–1903.

[14] Lakshmi Iyer, “Direct versus Indirect Colonial Rule in India: Long-Term Consequences,” The Review of Economics and Statistics 92, no. 4 (November 2010): 691–713.

[15] Stelios Michalapoulos and Elias Papaioannou, “Pre-colonial Ethnic Institutions and Contemporary African Development,” Econometrica 81, no. 1 (January 2013): 113–152.
Торг во имя роста. Ч.1.

Наряду с литературой о том, чего не следует делать, есть недавняя работа, которая пытается быть более конструктивной. Аджемоглу и Робинсон, которые помогли инициировать эмпирическое исследование институтов, также являются одними из лидеров в этом новом направлении исследований. [16]

Ключевым моментом здесь является изменение постановки вопроса. Вместо того, чтобы спрашивать, какие институты являются подходящими для стимулирования роста, они спрашивают, почему существуют несостоятельные институты. По их мнению, страны находятся на низком уровне развития из-за тупиковой ситуации между заинтересованными группами; несмотря на совокупную выгоду, ни одна группа не готова внедрять усовершенствованный набор институтов.

Их исследование предполагает, что выход из этого тупика требует фундаментального расширения распределения экономической и политической власти внутри страны. Они утверждают, что, вовлекая больше людей в процесс принятия экономических и политических решений, страна может лучше договориться о наборе экономических институтов, способствующих экономическому развитию.

Это звучит многообещающе, но можем ли мы увидеть это в данных? Эти авторы и другие добились прогресса и начинают проводить вспомогательную эмпирическую работу. Что отличает их от предыдущих работ, так это то, что они имеют преимущество, зная, что в прошлом были допущены ошибки. Хорошим примером могут служить Аджемоглу и Робинсон вместе с соавторами Сурешем Найду и Паскуалем Рестрепо. [17]

Они показывают, что переход к демократии приводит к более высокому экономическому росту в будущем, обнаруживая, что ВВП на душу населения при демократии примерно на 20% выше по сравнению с идентичной в остальном недемократией. Они видят, что демократизирующиеся страны значительно больше инвестируют в общественное здравоохранение и образование, что согласуется с первоначальной работой МРВ и Олвина Янга по экономическому росту.

Они явно учитывают все эмпирические проблемы, на которые я жаловался выше. Они не пытаются количественно оценить “демократию” по какой-либо произвольной шкале (например, Северная Корея - единица, США - семерка и т.д.). Вместо этого они сосредотачиваются на простом сравнении мест, которые явно демократизировались, с теми, которые этого не сделали. Они используют несколько методов, чтобы попытаться убедить себя и нас, что их результаты основаны на причинно-следственном влиянии демократии на экономический рост, а не наоборот. Это включает в себя своего рода естественный эксперимент, в ходе которого демократизация с большей вероятностью произойдет, когда больше соседних стран станут демократическими.

========================================================

[16] Daron Acemoglu and James A. Robinson, “Political Losers as a Barrier to Development,” American Economic Review. 90(2): 126–130. Это также проиллюстрировано далее в Acemoglu and Robinson, Why Nations Fail.

[17] Daron Acemoglu, Suresh Naidu, Pascual Restrepo, and James A. Robinson, “Democracy Does Cause Growth,” Journal of Political Economy 127, no. 1 (February 2019): 47–100.
Торг во имя роста. Ч.2.

Сразу же могут прийти на ум некоторые контрпримеры. Южная Корея, экономика которой взлетела в 60-х годах, не демократизировалась до 1988 года, а Китай пережил впечатляющий экономический рост без какой-либо демократизации вообще. Но как только Аджемоглу, Найду, Рестрепо и Робинсон проводят сравнение по всем странам, выясняется, что их опыт является чем-то необычным, а не нормой. И в том, и в другом случае произошли события, которые привели к децентрализации экономической власти, хотя это и не сопровождалось децентрализацией политической власти: массовое перераспределение земли в Южной Корее после Второй мировой войны и рыночные реформы в 1970-х и 80-х годах в Китае, которые дали больше прав людям на их земля и имущество. [18]

Этот результат впечатляет, отчасти потому, что он предполагает, что нечто позитивное по своей сути — более широкое представительство и демократия — также благоприятно для экономического роста. Но это не значит, что мы взломали код и способны творить экономические чудеса по своему желанию. Странам, которые расширяют распределение политической и экономической власти, все еще приходится договариваться об институтах, поддерживающих экономический рост. Именно здесь наши расширяющиеся знания о том, какие институты не работают, становятся ценными, помогая устранять тупики.

========================================================

[18] В соответствии с выводами Аджемоглу, Найду, Рестрепо и Робинсона (2019), Южная Корея в конечном итоге демократизировалась в 1988 году и в настоящее время наслаждается уровнем жизни, примерно равным уровню жизни в Западной Европе. Китай, с другой стороны, потерпел неудачу в расширении политического представительства, и его собственное чудо роста уже демонстрирует признаки замедления, значительно не достигнув этого уровня ВВП на душу населения.
Подводим скромные итоги

На данный момент ситуация может казаться довольно мрачной. Можем ли мы сказать, с какой-либо уверенностью, что мы знаем набор стратегий или институтов, которые могут создать быстрый экономический рост, наблюдаемый в Южной Корее и других странах? Откровенный ответ - нет.

Но это не значит, что мы в полной растерянности. Не отвергайте силу поучительных историй, о которых я упоминал. Хотя корейский “эксперимент” не сказал нам, что именно Южная Корея сделала правильно, он продолжает преподносить наглядный урок о том, что северокорейский централизованно планируемый авторитарный режим не был жизнеспособным экономическим путём. Документирование того, какие институты не работают, происходит медленно, но, тем не менее, это прогресс. Кроме того, недавние результаты, касающиеся важности распределения экономической и политической власти, означают, что мы лучше понимаем условия, которые могут привести к возникновению хороших институтов.

Можем ли мы совершить экономическое чудо? Нет. Понимаем ли мы, что может повысить вероятность экономических чудес? В какой-то степени да. Этот расплывчатый ответ звучит не очень вдохновляюще, но он представляет собой огромный прогресс. Серия критических замечаний и постепенных улучшений, которые я описал, является примером процесса исследования в действии. Учитывая ставки, медленный темп разочаровывает, но мы движемся в правильном направлении.
Forwarded from Para todo mal (LaCucara4a)
#популяризируем #анонс

Сходили с Вадимом на подкаст к Григорию Баженову. Скоро будет интересное видео о мексиканском опыте импортозамещения, неолиберализме, общественных трансформациях и новейшей истории Мексики в целом.

Ночная смена на Para todo mal
Григорий Баженов
#популяризируем #анонс Сходили с Вадимом на подкаст к Григорию Баженову. Скоро будет интересное видео о мексиканском опыте импортозамещения, неолиберализме, общественных трансформациях и новейшей истории Мексики в целом. Ночная смена на Para todo mal
Подписывайтесь на ребят, вышло очень здорово. Будет много про экономику, слабость государства, картели, миграцию, большого северного соседа и маленьких, но очень некомфортных южных соседей.

Как говорил классик: "Круто! Да это ж круто!"
Коротко про бензин.

Росстат сообщает о снижении недельного уровня производства бензина. В годовом выражении (неделя этого года к аналогичной неделе прошлого) — это падение суточного производства бенза примерно на 15%. Возникает вопрос, что будет с ценами?

Чтобы ответить на этот вопрос, надо учитывать:

1. Наличие мощностей хранения. Это сглаживает ценовую динамику, потому как запасы выходят на рынок.

2. Профицит производства бензина и введенный запрет на его экспорт. В среднем на внутренний рынок идет 86-90% от общего объема производства бензина. Экспортные объемы сейчас идут на внутренний рынок. Правда, частично спад производства может объясняться и снижением стимулов к оному (традиционно в РФ профицитное производство тех нефтепродуктов, которые представляют интерес и в плане экспорта, а экспорт сейчас закрыт).

3. Сроки ремонтов и продолжительность простоя мощностей. Падение год к году в моменте не означает аналогичный спад по итогам года. Условно, если 3 месяца суточное производство ниже аналогичного в нормальные времена на 15%, в годовом выражении это даст примерно -4% от годового объема. Это означает, что падение не в моменте, а в годовом выражении перекрывается профицитом мощностей в целом с учетом запрета на экспорт.

4. Повышение в оптовом звене не сразу транслируется в розницу. Причина в текущей разнице между оптовой ценой и розничной. Здесь уже видна проблема, маржинальность снижается высокими темпами: по 95 и дизельному топливу маржинальность уже ниже условной точки эффективности — то есть такой маржи, когда можно не только покрывать все издержки, но и отбивать инвестиционные затраты (примерно 5 рублей на литр, см. пикрил).

5. Значение объемов биржевых торгов. По всем продуктам с начала года снижения нет. В то же время, траектории текущих биржевых цен или уже идут по траектории сезонного максимума (95 и ДТл), или стремятся к нему (92) — см. пикрил. Т.к. сезонность уже учтена, это говорит о доминировании негативных ожиданий рынка в части выпавших мощностей и сложностей с ремонтом установок, подвергшихся атакам БПЛА.

6. Многое будет зависеть от интенсивности атака БПЛА на НПЗ. После выборов интенсивность упала, кроме того ходят слухи о просьбе США к Украине прекратить атаки российских НПЗ. Так же важно для ценовой динамики, как именно будет решена проблема ПВО в отношении защиты НПЗ.

Учитывая все выше означенное, я оцениваю ценовые риски (речь о рознице), как существенные, но все же умеренные. Будем следить за развитием ситуации.
Монополии и проблемы измерений

Экономика долгого времени рекомендует к прочтению книгу Т. Филиппона "Великий поворот". Присоединяюсь к рекомендации, отметив, что книга переведена на русский язык и доступна в книжных магазинах.

В то же время мне бы хотелось отметить ряд важных проблем, с которыми сталкиваются экономисты, когда пытаются измерить степень концентрации рынков и понять насколько же значительной рыночной властью обладают те или иные компании. Ну в целом порассуждать на тему роста концентрации, и что с этим делать.

Напомню, что рыночная власть — это возможность компании вести себя неконкурентно (строго говоря, устанавливать и удерживать цену выше предельных издержек, если проще — возможность забить на рынок в процессе установления цен).

Традиционной прокси-метрикой рыночной власти является Индекс рыночной концентрации Херфиндаля-Хиршмана (HHI). Его ключевое преимущество — сравнительная простота. Берем конкретную отрасль/рынок, а потом суммируем квадраты долей в общем объеме продаж каждой компании.

Индекс колеблется от 0 (каждая фирма имеет бесконечно малую долю, сумма квадратов стремится к нулю), но может достигать и 10 000 — случай чистой монополии, например, Газпром — эксклюзивный поставщик трубопроводного газа на экспорт. Чистые монополии, однако, встречаются редко. Как правило, мы наблюдаем рынки, где значение индекса принимает намного меньшие значения. Метрика предполагает:

0 < HHI ≤ 100 — высококонкурентные рынки
100 < HHI ≤ 1500 — неконцентрированные рынки
1500 < HHI ≤ 2500 — умеренно концентрированные рынки
2500 < HHI ≤ 10000 — высококонцентрированные рынки

Однако, помимо простоты, других преимуществ у HHI нет. А вот проблемы есть. Какие же?

1. Теория не дает нам однозначного ответа в отношении направленности связи между рыночной властью и конкуренцией. Модель Курно предлагает прямую связь: уровень наценки и рыночной власти является возрастающей функцией от доли фирмы на рынке. А вот из более современной модели Марка Мелица и её дальнейших модификаций такой вывод не следует.

2. Наши оценки концентрации будут существенным образом зависеть от того, как мы определим рынок, ведь реальные границы рынка часто наблюдать невозможно. Определение рынка зависит от продукта и отрасли, географии и плотности населения. Например, подходящим рынком для IKEA скорее всего будет мегаполис, а для кофейни или химчистки - несколько кварталов одного района. Для любой отрасли определение географического рынка в Москве будет отличаться от определения рынка где-нибудь в Пскове. Причина простая: разная плотность населения и разная мобильность потребителей.

Например, в данных мы можем наблюдать много маленьких фирм в Москве и решить, что на рынке имеет место жуткая конкуренция, но на деле эти фирмы не конкурируют друг с другом, занимая узкую локальную нишу фирмы у дома.

Но еще больше сложностей возникает, если мы попытаемся разделить его на отдельные рынки. При этом, в макроэкономических исследованиях, где используется HHI, все отрасли объединяются в одном определении рынка, несмотря на их огромные различия. Это проблема усугубляется в динамике: границы рынков крайне подвижны, а значит наши оценки эволюции концентрации могут быть попросту несостоятельны.

3. Простые регрессии между наценками фирм и концентрацией, которые используют для указания на то, дескать, Хьюстон, у нас проблемы, у нас тут рыночная власть и конец капитализма, вряд ли являются надежными инструментами для установления такой связи. Возникающая тут проблема слишком сложна для неподготовленного читателя, но для пытливых и интересующихся я оставляю ссылку на соответствующую статью.

На деле, в профессии признаётся, что HHI — это грубый инструмент. Однако, ряд авторов считают, что тем не менее есть нарратив который опирается на этот индекс и его в целом нужно продолжать, но есть и те, кто считает что нарратив надо строить другой.
Впрочем, активно используются и схожие, но другие метрики.

Пикрил — изменение показателя концентрации CR8 для США и ЕС (Гутьерес, Филиппон). Видно, что концентрация в США растет, в ЕС ничего подобного не наблюдается. Сама метрика похожа на HHI, но отличается тем, что суммируются доли ограниченного количества фирм в отраслях и они не возводится в квадрат.
Как бы то ни было проблема разных подходов в том, что результаты исследований часто противоречат друг другу.

Тома Филиппон и Герман Гутьеррес указывают на значительный рост концентрации в экономике США в последние 40 лет, отмечая, что в Европе ситуация стала многим лучше, несмотря на куда как более плачевное состояние положения конкуренции в эпоху до 1980-х.

Эстебан Росси-Хансберг, Пьер-Даниэль Сарте и Николас Трахтер приходят к выводу, что да, есть рост концентрации на национальных товарных рынках США, но на локальных происходит деконцентрация. Примерно к тем же выводам в working paper приходят Ланье Бенкар, Али Юрукоглу и Энтони Ли Чжан, отмечая, что при изменении метрики — вместо отрасли следует использовать строго определенные продуктовые рынки (условно: вместо долей компаний в ритейле в целом, следует смотреть, к примеру, рынок безалкогольных напитков) — обнаруживается: концентрация выше, чем раньше казалось, но она устойчиво снижается с середины нулевых по 2019 год. При этом доля высококонцентрированных локальных рынков упала с почти 44,5% в 1994 году до чуть более 36,5% в 2019 году (см. пикрил). Доля умеренно концентрированных рынков не изменилась, а доля неконцентрированных устойчиво растет. Прибыли тоже растут, но объясняется все это прежде всего падением издержек фирм и неценовыми методами конкуренции.

Если оценки Росси-Хансберга и соавторов по всей видимости не проходят теста на устойчивость в отношении эволюции концентрации, о чем я писал ранее (там все стандартно — HHI со всеми минусами), то применительно к работе Бенкара, Юрукоглу и Ли Чжана такого не скажешь. Экономисты внимательно подходят к измерениям, получая устойчивую оценку динамики концентрации. В любом случае их вывод такой: концентрация на национальном уровне и конкуренция на локальных рынках.

Но значит ли это, что с конкуренцией таки все хорошо? Увы, нет.
В своей книге “Парадокс прибыли” Ян Экхут, используя другие метрики, отмечает вслед за Филиппоном и Гутьерессом: “с 80-х годов прошлого века рыночная власть постоянно росла”.

С одной стороны, мы наблюдаем выгоды от возрастающей отдачи от масштаба. IT-гиганты вовсю этим пользуются, становясь все крупнее. Современные технологии способствуют такому расширению за счет сетевого эффекта.

С другой стороны, важную роль сыграли и финансовые рынки. Сообразительные инвесторы делают ставку на фирмы со значительными перспективами расширения рыночной власти - в этом, в общем, и кроется секрет Уоррена Баффета. Когда фармацевтическая компания Mylan поднимает цену на EpiPen почти на 550%, её акции растут просто потому, что инвесторы считают это проявлением рыночной власти, увеличивающей прибыль компании. Фирмы с наибольшей рыночной властью - это фирмы с наиболее высокой стоимостью акций.

Такая практика хорошо прослеживается в данных и действительно говорит нам о росте рыночной власти. Экхут и соавторы измеряют эффективность компании на фондовом рынке как отношение ее капитализации на фондовом рынке к ее же продажам. Обнаружилось, что по всем ключевым фирмам среднее значение полученного коэффициента с 1980 года увеличилось в три раза - примерно с 0,5 до более 1,5. Этот рост отражает ожидания инвесторов относительно увеличения будущих дивидендов, ведь оценка фирмы является индикатором ее будущей прибыльности.

Создается порочный круг: рост рыночной власти приводит к росту капитализации, что расширяет и без того немалые возможности фирмы, что приводит к еще большему росту рыночной власти. Проблема осложняется и политэкономической стороной вопроса, потому что рыночная или экономическая власть конвертируется в политическую.

Филиппон и Гутьеррес объяснили, почему американские фирмы намного больше европейских - более чем в 2 раза (см. пикрил) - тратят на лоббирование своих интересов: на национальном уровне добиться успеха в этом отношении проще, чем убедить наднационального регулятора. Расходы американских фирм на лоббирование заметно выросли в 2000-е – как раз тогда, когда американцы стали отставать от Европы с точки зрения прозрачности правил. США перестали быть самым конкурентным рынком в мире, и теперь нужны серьезные усилия, чтобы вернуть конкуренцию на рынки.

Так что же делать? Можно ли все исправить? Да.
Есть разные рецепты.

Например, свободный доступ к инфраструктуре. “Мы должны принять экономию на масштабе и большие сетевые эффекты, которые порождают сегодняшние инновации. Но нам нужно регулирование, которое стимулирует конкуренцию в эффективных сетях, созданных новыми технологиями” - пишет Экхут.

Хотя каждый рынок индивидуален и у каждой технологии есть свои потребности, существует множество простых регулятивных мер, которые могут повысить конкуренцию. Одна из них касается «эффективного взаимодействия». Например, цены на мобильные услуги в США в 2–3 раза выше, чем в Европе, хотя рынки сопоставимы по размеру и технологии идентичны. Эта огромная разница отражает небольшую, но важную разницу в антимонопольном регулировании между двумя юрисдикциями.

Разница в том, что, в отличие от США, Европа требует взаимодействия: владельцы сети вышек сотовой связи должны разрешать конкурентам использовать эту сеть, платя за доступ к инфраструктурному объекту. Если перуанский оператор хочет предлагать мобильные услуги в Германии и Франции, ему не нужно создавать для этого собственную (в значительной степени избыточную) инфраструктуру.

Результаты этой политики поразительны. В Европе более 100 мобильных конкурентов по сравнению с тремя основными в США. Такие меры приводят к усилению конкуренции, пусть в ряде отраслей и к квазиконкуренции. Это выливается в снижение цен. При условии реализации всего этого во всех высококонцентрированных секторах, они могут оживить всю экономику, увеличивая инновации и объем производства, поощряя создание новых предприятий и способствуя росту заработной платы.

Но главное следует понять простую вещь: свободный рынок и крупный бизнес — совершенно разные вещи, что последний может искажать работу рынков ради собственного блага. Конкретный бизнес всегда нацелен на максимизацию прибыли, крупные бизнес нацелен на это в том числе путем «захвата государства», получения от него обширных привилегий и защиты от конкурентов. Но щедрая господдержка, выданная одному клану, ведет к поражению конкуренции, краху рынка в целом. Клановый капитализм - это раковая опухоль. Правила игры должны защищать не лидеров рынка, не существующих участников против новых, а конкуренцию как таковую.