как снежные хлопушки сегодня падают без звука, ничего не говоря, так и фрустрация не имеет слов, она нема. она не мы. как те рабы не мы. нет в ней очистительной силы, нет в ней узкого подземного туннеля к свету, к чему-то лучшему. она лишь рычажок, который заел. траст, который лопнул. все говорят про серое облако, про туман из кинговских романов. возможно, возможно. я обычно чувствую широкую отвертку, иногда плоскую, иногда крестовую, которая заворачивает кишки по часовой стрелке – словно наматывает спагетти. дано: немного сил, зависимость от внешних мнений (высокомерных ресепшионисток, бывших подруг, фемактивисток, больше всего – прохожих), а также ощущение многофронтовой обязанности. никак не могу понять эту многозадачную природу жизни. молитвы на баланс. как только во что-то начинаешь погружаться, орет младенческим ором что-то другое. блаженны те, кто видят в этом истину и красоту. прокляты остальные. жизнь прекрасна и достойна радости, и не так уж велик труд принимать каждый новый ее изгибчик или шоссейный разворот через двойную сплошную – с благодарностью, глядя из глаз птицы в небесах. что такого уж случилось в моей жизни? да ничего - ничего кроме жизни. откуда тогда отвертка? откуда постоянное ощущение, что всё что ни есть на земле – поковеркано и проёбано в машинном переводе? что делают люди с этой нефтяной пленкой, чем смывают с себя? всё равно, правда это или иллюзия. лишь бы ушло с радара. не из реальности, а с сетчатки. человек не бог, я не полководец и даже не валькирия, хотя иногда исходят искры, лязгает железо зубовное. мне не дано изменить дано. только вошкаться в восприятии. принимать, кланяться, уклоняться. Люди принимают роль жонглера, стряпухи, камердинера, бегают по красивым мелочам, переключаются на великие деяния, чистят зубы, чтят ритуалы, находят счастье во служении, в улыбке таксисту, в выстраивании небесных светил. покупают, покупают, покупают. иной вариант – просто писать. нет ничего противоположнее жизни, чем письмо. письмо ничего не меняет, как событие оно меньше, чем перекур, чем ожидание заказа в кафе, чем стояние в очереди на посадку, чем скроллинг. письмо не длит время, не дает тебе быть в пространстве и в действии, отнимает у тебя (какое облегчение) самое качество действия, саму роль действующего лица. блаженны графоманы, осиянны копирайтеры, благословенны колумнисты, богом помазаны авторы беллетристики и телеграм-поэты. почему я не могу дать себе право писать? почему до сих пор я не могу дать себе право писать? где его купить, у кого украсть? как заслужить, за что выменять? как выращивают в себе эту бессовестность, эту продажность, эту трусость, эту вульгарность, эту социальную непрочность, эту герпесную ранку – умение иногда отворачиваться от близких, от цветения и плодов, от звезд в небе и нравственного закона внутри, от всех запираться в комнате и переставать существовать за столом.
единственный подвиг, который можно сделать в этой конкретной жизни – делать что-то несмотря на несовершенство и обреченность, делать что-то так себе и в никуда. делать что-то без гарантий. без настроения. без любви. как страшно это звучит – и как бесцельно. бесцельность – это подвиг. я могла двигать горы, когда чувствовала цель, невелика заслуга, попробуй сдвинуть спичечный коробок, не чувствия ничего, кроме отвертки в своем брюхе.
единственный подвиг, который можно сделать в этой конкретной жизни – делать что-то несмотря на несовершенство и обреченность, делать что-то так себе и в никуда. делать что-то без гарантий. без настроения. без любви. как страшно это звучит – и как бесцельно. бесцельность – это подвиг. я могла двигать горы, когда чувствовала цель, невелика заслуга, попробуй сдвинуть спичечный коробок, не чувствия ничего, кроме отвертки в своем брюхе.
*одуванчик*
- как ты?
- как одуванчик. с меня сдуваются мысли одна за одной, и кажется, скоро я останусь с голой башкой, головка и стебель в потной ладье, игра закончится и ребенок кинет меня в водоем - и там я буду плыть, как точка с запятой, и если повезет, сойду за головастика - и начну новую жизнь.
- как ты?
- как одуванчик. с меня сдуваются мысли одна за одной, и кажется, скоро я останусь с голой башкой, головка и стебель в потной ладье, игра закончится и ребенок кинет меня в водоем - и там я буду плыть, как точка с запятой, и если повезет, сойду за головастика - и начну новую жизнь.
"почём ваши собочки?" - написали мне на авито. о, наши собочки. как скобочки и как бочки. как носочки. как тучки. как оборочки. как мягкие мочки. округлые формочки. пуховки. комочки. да, у нас точно собочки, а не собачки, и как это вы узнали. собочки)
иголки сосен, как вилочковые косточки, птичьи wish-bones, на которых гадают англосаксонские подростки. вилочки лежат на светло-сером керамограните, на голубой воде бассейна, их нанесло из рощи шквальным ветром. они лежат и меняют пространство, из скучного баунти делают таинственный пейзаж. и соблазняют, соблазняют погадать. я беру одну за черенок, а он густо покрыт смолой, чтобы пометить суеверного гадальщика. мои липкие пальцы - как ворота, помеченные дегтем, как одежда в спрее, подложенном в инкассаторские сумки. я - схваченный за руку еретик. опять немножко вор красоты.
"ходили слушать Марину Александровну Разбежкину, а заодно я зашла на выставку "эмоциональных" шедевров, которую создал для детей Мунипов. Не знаю, что с детьми, но со мной там случился уничтожающий и поворотный момент. Ансельм Кифер мне нравился еще в юности, вернее одна его "лермонтовская" картина про одиночество человека под звездами, а тут произошла какая-то случайная и роковая встреча со своим внутренним состоянием - лицом к лицу. мне ничто так никогда не напоминало саму себя, как этот кровоточащий подсолнух. Тень августовского солнцелюбивого растения, занесенного снежной грязью и многолетней пылью, но, к счастью или несчастью, до сих пор почему-то живого. я остро почувтвовала, как же хочется всё бросить и уехать хоть куда-нибудь отсюда, из места, которое Разбежкина верно назвала "огромным монастырем, где все сидят по маленьким кельям и только иногда перемещаются перебежками". не нажить здесь никого и ничего, кроме денег, навыков, болезней и искусства (последнее, конечно, очень жалко). я отлично помню, что и ехала сюда за дублением кожи и наживными ссадинами, что это было бегство из рая, тренировочный лагерь, обтесание текста, испытание миром. но всё ли это или будет что-то еще? будет ли какая-то дорога обратно, которую я безусловно изначально предполагала? знать бы, можно ли войти в реку десятилетней давности, или теперь даже если вернуться к какому-то контакту с реальным миром, с землей и пространством, город и его гордыня все равно продолжат сидеть внутри, как приобретенный иммунодефицит?"
(прошло почти три года. оказалось, что да, можно войти, можно вернуться, можно оживать).
(прошло почти три года. оказалось, что да, можно войти, можно вернуться, можно оживать).
*три притворства*
в японии есть деревня, населенная набивными куклами. люди уехали, и последняя старушка наполняет опустевшее место их двойниками. люди-куклы стоят на остановках, дети-куклы сидят за партами, и все они улыбаются, сохраняя статус кво.
в детстве я думала, что у мужчин нет слезных желез, потому что все говорили, что мальчики не плачут. и они действительно не плакали, сохраняя эту иллюзию, переживая всё внутри, накапливая гастрит и гипертонию.
ранней осенью светит самое пронзительное солнце. оно делает воздух прозрачно-исцеляющим, тишину наделяет эхом. и море, кажется, будет теплым всегда. это особенно так в самый последний день перед расставанием на зиму.
в японии есть деревня, населенная набивными куклами. люди уехали, и последняя старушка наполняет опустевшее место их двойниками. люди-куклы стоят на остановках, дети-куклы сидят за партами, и все они улыбаются, сохраняя статус кво.
в детстве я думала, что у мужчин нет слезных желез, потому что все говорили, что мальчики не плачут. и они действительно не плакали, сохраняя эту иллюзию, переживая всё внутри, накапливая гастрит и гипертонию.
ранней осенью светит самое пронзительное солнце. оно делает воздух прозрачно-исцеляющим, тишину наделяет эхом. и море, кажется, будет теплым всегда. это особенно так в самый последний день перед расставанием на зиму.
.. да, да, я знаю. мне надо убегать в язык, не убежишь в язык – не служил. не творец, не автор. поэзия – сложный конструкт соединения частей мира и небытия, а вот стать поэтом, то есть убежать в язык – простой и заметный жест. воспарение в воздух, очищение от плоти. фью – и нет тебя, фью – и ты среди слов «трава», «земля» и «нога», где не пахнет зеленью, где не сыро и никто не ходит. фью – и ты среди анжабеманов и аббреверанцев, и с ними порядочно, спокойно, как в резной мавританской мечети. и никто не скажет, что это просто орнамент, есть договоренность, что это транс. не прикладное искусство, не кошелечки и бисер, а надмирное, метафизическое. это сам язык говорит, пред нами вытанцовывает с веерами и вуалями, и мы слушаем его песню, речимую голосом шамана. мы все туда стремимся, прочь от настоящего, прочь от наших истинных чувств и сомнений, прочь от возлюбленных, прочь от реальных пейзажей с грязцой и объявлениями на столбах, прочь от тянущих связок поясницы, от детской комнаты, от ключей зажигания, от свечения жидкокристаллических дисплеев. жизнь позорна, жизнь – это рабство, это женский мир продовольственных корзин и повторения, это дно, от которого мы оттолкнемся, когда потеряем тело и станем языком. и охладившись в нем достаточно, мы вернемся к подогретым поверхностям, где нас ждут те люди, взять немного тепла (мама, скинь попить водички), – и го снова читать стихи. выворачивать языковое нутро в надежде, что вывернешь так, такой складкой, такой надубленной кожицей, что никто так еще не делал (или забыли, что так делали немного в другом контексте) – и так ты станешь видимым. в этом весь смысл. а все эти слова-слова, все их означаемые, все картины, которые стоят за ними – всё это лишь руда, лишь повод, лишь трамплин, лишь топор, весь мир это лишь топор, лишь трамплин, лишь повод. для тебя, для тебя, для тебя – ветерка в космосе. Знаешь что, дружище, я, наверное, тут посижу, на трамплине, посмотрю на звезды снизу, послушаю тявканье собак, повяжу из языка веревки, вдруг пригодятся в хозяйстве. связать ночь и день, вот тех двух прохожих, цветок и утробу. прости, что-то меня тут держит. созвонимся, когда издашь свои книжки.
жестокий бог икоты пришел с утра. так пропадает надежда на благонадежные сутки, сегодня не станет больше, чем вчера. счастье серединнности, счастье собственной речи ускользает из пазух и мешочков лимфатических узлов, а вместо него вливается капха тяжелой слизи, вата тревожного ветра. и ничего не скажешь – только икаешь. врач в ютьюбе сказал, есть сердечная икота. икота сердца, лишний такт. ведь сердце не привыкло говорить, на него наложено древнее вето. вето неучтенности, вето двух одинаковых хромосом, вето неслышности. сломаный стетоскоп. ушные пробки. опыт застрял в клетке тела, он останется герметичным , пока ты это только ты, а не часть накатывающей волны. жизнь – это история, рассказанная самой себе. сердце-самообличитель.
одно из грустных последствий того, что визуальная память о детстве начала отчаливать - то, что я не помню молодую маму. я не помню маму моего возраста и моложе. потеря привилегии - не иметь в закромах нежный образ молодой женщины, которая тебя родила и растила. я забываю тогдашние ее черты, ее идиосинкразии, беспорядочный порядок ее туалетного столика. видимо, придется дожидаться старческого слабоумия - когда близкие дни померкнут, а позабытые живые картины вновь восстанут из глубин мозгового киселя и компоста. и я снова увижу маму такой, какой мне, как и каждому человеку, важно ее помнить. бесконечно далекой от смерти. беспечно далекой.
***
красивые девушки дольше моются в душе
красивые девушки дольше выходят из спальни
красивые девушки дольше идут к месту встречи
красивые девушки дольше скупаются на заправке
красивые девушки дольше сидят в общественном туалете –
красивые девушки дольше находятся в невидимой зоне процесса.
у них всегда есть какое-то важное дело?
дело бытия? дело существования?
чем они заполняют полчаса в душе мотеля?
пять с половиной минут в туалете тэцэшки?
эти три четверти часа между звонком и появлением на горизонте?
пока я жду своей очереди, охлаждая плечо о кафельные стены в антракте
пока я жду под дорожным знаком, где назначен сбор туристической группы
пока я жду.
они подправляют покровы своей аккуратной системы? стоят под душем, отмеряя секунды знакомой рутины?
они размышляют о том, что положено сделать, чтоб не упасть ненароком ниже отметки, где их красота незаметно начнет расплываться?
примериваются к зеркалу как к рентгену? «Показалось? Не показалось?»
в сотый раз измеряют запястье, синячки под глазами, едва уловимую одутловатость щек, никому пока не заметную ассиметрию растущего с возрастом носа?
они заняты определением предела их валютного и смысловго поручня – отсчетом его срока годности и размышлением о том, как продлить его?
или они излишне аккуратно вытирают зад?
у них особая хореография подтягивания трусов, из-за привычки ощущать, что на тебя кто-нибудь смотрит?
или наоборот – им надо наконец остаться одним? им нужно выдохнуть, как политику между выходами к пресс-службе? им хочется побыть невидимыми, несовершенными, послушать барахлящий кишечник и вялую тишину полудня?
или, может, им хочется, чтобы их ждали? просто хочется обналичить свою привилегию через время? банкомат выдает красоту минутами. ими можно сказать мужчине, сказать маме, однакласснице или вожатым, и, конечно, случайным ждущим, что ты в курсе, что ты давно в курсе, что тебя можно ждать. пускай все женщины равно безвластны, но есть эта зацепка, эта иллюзия реванша – ты держишься за нее, когда налетает ветер.
или может быть, может быть, в детстве, ты заметила, как красивые дамы
как мама и ее версия в зеленом,
дольше занимали примерочные, уборные и душевые
дольше спускались к завтраку
позже приходили на встречу
и ты решила, что просто так надо?
что это еще один ритуал причастия к странному клубу –
от которого и тепло, и холодно. и безопасно, и жутко,
когда первый взрослый мужчина похвалил этим странным тоном
когда мать впервые случайно посмотрела лицом конкурентки
и стало понятно, что впереди много труда и эквилибристика суждений:
учиться делать вид, что ты не знаешь, что ты красива – но в скобках знаешь
разбираться в тысячах сателлитов крашеного в золото пластика, но с такой небрежностью ронять их в сумку, будто они сами скользят по воздуху, как диснеевские магические слуги
нужно деловито проводить большим пальцем по натянутой ткани, которая потенциально может еще немного возвысить над опасной планкой
нужно не замечать, как легко и жестоко тебя сводят к твоей форме губ научные руководители, эйчарщики и приятели
нужно замечать приливы гнева и похоти в пустой аватарке, во взгляде на затылке в очереди на оплату бензина, в воздухе вокруг фонарных вспышек. и не замечать, что замечаешь, иначе крышка
и нужно занимать время. всё время занять – своё, и сверху чужое
нужно занимать время
нужно жрать время вместо еды, которую никогда нельзя будет есть вдоволь
нужно брать это время – драгоценное время – и обливать себя им, как молодильным пуншем
идти сквозь него спокойно, как сквозь собственную прихожую, как сквозь подиум, как сквозь школьный коридор – едино
а там уж придумается, чем занять (список, как видите, длинный),
когда закроется дверь, и я буду одна, осторожно
положив телефон на округлый держатель бумаги,
как коромысло весов,
и мир подождет меня снова -
и только так я к нему дотянусь,
а он услышит
и мы наконец сможем
по-настоящему соприкоснуться.
красивые девушки дольше моются в душе
красивые девушки дольше выходят из спальни
красивые девушки дольше идут к месту встречи
красивые девушки дольше скупаются на заправке
красивые девушки дольше сидят в общественном туалете –
красивые девушки дольше находятся в невидимой зоне процесса.
у них всегда есть какое-то важное дело?
дело бытия? дело существования?
чем они заполняют полчаса в душе мотеля?
пять с половиной минут в туалете тэцэшки?
эти три четверти часа между звонком и появлением на горизонте?
пока я жду своей очереди, охлаждая плечо о кафельные стены в антракте
пока я жду под дорожным знаком, где назначен сбор туристической группы
пока я жду.
они подправляют покровы своей аккуратной системы? стоят под душем, отмеряя секунды знакомой рутины?
они размышляют о том, что положено сделать, чтоб не упасть ненароком ниже отметки, где их красота незаметно начнет расплываться?
примериваются к зеркалу как к рентгену? «Показалось? Не показалось?»
в сотый раз измеряют запястье, синячки под глазами, едва уловимую одутловатость щек, никому пока не заметную ассиметрию растущего с возрастом носа?
они заняты определением предела их валютного и смысловго поручня – отсчетом его срока годности и размышлением о том, как продлить его?
или они излишне аккуратно вытирают зад?
у них особая хореография подтягивания трусов, из-за привычки ощущать, что на тебя кто-нибудь смотрит?
или наоборот – им надо наконец остаться одним? им нужно выдохнуть, как политику между выходами к пресс-службе? им хочется побыть невидимыми, несовершенными, послушать барахлящий кишечник и вялую тишину полудня?
или, может, им хочется, чтобы их ждали? просто хочется обналичить свою привилегию через время? банкомат выдает красоту минутами. ими можно сказать мужчине, сказать маме, однакласснице или вожатым, и, конечно, случайным ждущим, что ты в курсе, что ты давно в курсе, что тебя можно ждать. пускай все женщины равно безвластны, но есть эта зацепка, эта иллюзия реванша – ты держишься за нее, когда налетает ветер.
или может быть, может быть, в детстве, ты заметила, как красивые дамы
как мама и ее версия в зеленом,
дольше занимали примерочные, уборные и душевые
дольше спускались к завтраку
позже приходили на встречу
и ты решила, что просто так надо?
что это еще один ритуал причастия к странному клубу –
от которого и тепло, и холодно. и безопасно, и жутко,
когда первый взрослый мужчина похвалил этим странным тоном
когда мать впервые случайно посмотрела лицом конкурентки
и стало понятно, что впереди много труда и эквилибристика суждений:
учиться делать вид, что ты не знаешь, что ты красива – но в скобках знаешь
разбираться в тысячах сателлитов крашеного в золото пластика, но с такой небрежностью ронять их в сумку, будто они сами скользят по воздуху, как диснеевские магические слуги
нужно деловито проводить большим пальцем по натянутой ткани, которая потенциально может еще немного возвысить над опасной планкой
нужно не замечать, как легко и жестоко тебя сводят к твоей форме губ научные руководители, эйчарщики и приятели
нужно замечать приливы гнева и похоти в пустой аватарке, во взгляде на затылке в очереди на оплату бензина, в воздухе вокруг фонарных вспышек. и не замечать, что замечаешь, иначе крышка
и нужно занимать время. всё время занять – своё, и сверху чужое
нужно занимать время
нужно жрать время вместо еды, которую никогда нельзя будет есть вдоволь
нужно брать это время – драгоценное время – и обливать себя им, как молодильным пуншем
идти сквозь него спокойно, как сквозь собственную прихожую, как сквозь подиум, как сквозь школьный коридор – едино
а там уж придумается, чем занять (список, как видите, длинный),
когда закроется дверь, и я буду одна, осторожно
положив телефон на округлый держатель бумаги,
как коромысло весов,
и мир подождет меня снова -
и только так я к нему дотянусь,
а он услышит
и мы наконец сможем
по-настоящему соприкоснуться.
болтовня
болтовня врезается в бумагу намертво, цепляет ее древесные волокна морскими крюками, оставляет тело автора в одиночестве и превращает его внутреннюю жизнь в гибкого, сильного натурщика – доходит его стопами до дальнего родственника через время, смены мод, предубежденность. доходит столь же бронзовой, что и дикарь, столь же громкой, что и труба Иерихона. не несет в себе спасения и ответов, но рассказывает, как всходило солнце над крыльцом сто сорок лет назад. пахнет почвой, удовой водой, песками, человечьим соком. болтовня. бумага. голос мертвого возлюбленного. юноши из Руана или девушки из пригорода Лондона. доходит до тебя номада через свои сто сорок лет, как заплутавшая почта, как проклявший свой народ Моисей. а тем временем твои живые возлюбленные только точат перья, только ищут слова, чтобы признаться тебе в любви - и заболтавшись любовным бредом, своими пылким шепотом, своим личным погружением в бытие, копят в себе изумрудную пыль, ярко-зеленый взрыв, который ударной волной отбросит все их сиюсекундное счастье далеко вперед, еще на сотню лет вперед, и тебе лишь останется завидовать своим внукам - и сочувствовать их несчастью, ведь они также не смогут обнять невесомый живой дух, а будут ютиться где-нибудь с гибким телом книжного переплета. литература - это памятник великой невстрече, но и единственное доказательство взаимности, которая и сейчас, я знаю, бьется где-то, как пульс, приводя в движение теплый суп кровяных жидкостей - и подогревая Божий интерес.
болтовня врезается в бумагу намертво, цепляет ее древесные волокна морскими крюками, оставляет тело автора в одиночестве и превращает его внутреннюю жизнь в гибкого, сильного натурщика – доходит его стопами до дальнего родственника через время, смены мод, предубежденность. доходит столь же бронзовой, что и дикарь, столь же громкой, что и труба Иерихона. не несет в себе спасения и ответов, но рассказывает, как всходило солнце над крыльцом сто сорок лет назад. пахнет почвой, удовой водой, песками, человечьим соком. болтовня. бумага. голос мертвого возлюбленного. юноши из Руана или девушки из пригорода Лондона. доходит до тебя номада через свои сто сорок лет, как заплутавшая почта, как проклявший свой народ Моисей. а тем временем твои живые возлюбленные только точат перья, только ищут слова, чтобы признаться тебе в любви - и заболтавшись любовным бредом, своими пылким шепотом, своим личным погружением в бытие, копят в себе изумрудную пыль, ярко-зеленый взрыв, который ударной волной отбросит все их сиюсекундное счастье далеко вперед, еще на сотню лет вперед, и тебе лишь останется завидовать своим внукам - и сочувствовать их несчастью, ведь они также не смогут обнять невесомый живой дух, а будут ютиться где-нибудь с гибким телом книжного переплета. литература - это памятник великой невстрече, но и единственное доказательство взаимности, которая и сейчас, я знаю, бьется где-то, как пульс, приводя в движение теплый суп кровяных жидкостей - и подогревая Божий интерес.
мысли похожи на мясо, слова – на цемент. мысли портятся так же, как мясо – и даже с той же примерно скоростью. не запишешь – через дня три протухнет. потемнеет, посереет. запахнет. драгоценный ресурс отправится в ведро.
но страшно писать. потому что слова напоминают быстро застывающий цемент – схватываются и твердеют сразу, как выльются из авторучки. выльешь на бумагу криво – и так и останется, и ничего потом с ними не сделаешь, не сдвинешь, не поправишь, не вставишь между ними исправления и синтаксические подпорки. будут смотреться отдельными бетонными кляксами. в голове мысли подвижные, органические, белковые, теплые, бесконечно переливающиеся и меняющие форму – но в переводе в слова их гибкая молекула сменяется жесткой решеткой неорганики. поэтому так страшно начать, особенно когда опыт пораждает вялость – знаешь, что горшок выйдет кривым, а значит – лживым. переводчика на мыло. а мысль – она же как человек из семени, в своем индивидуальном виде дана один раз, и другого шанса воплотиться у нее, именно такой, уже не будет. и кто-то, увидя этот неверный экзоскелет, оставшийся от нее на бумаге, неправильно ее поймет. не меня – ее. что довольно страшно.
вдохновение – это на самом деле обычный приступ смелости, подслеповатой бравады. когда кажется, что ляжет твой цемент как надо – ровно и ладно. и будет на нем когда-нибудь стоять дом, и будут в нем жить люди. но всё это – тщеславная уверенность в своем слухе у пьяного певца в ночном караоке. удивительно, что на ней всё и держится, из века в век.
на соплях и молитвах.
но страшно писать. потому что слова напоминают быстро застывающий цемент – схватываются и твердеют сразу, как выльются из авторучки. выльешь на бумагу криво – и так и останется, и ничего потом с ними не сделаешь, не сдвинешь, не поправишь, не вставишь между ними исправления и синтаксические подпорки. будут смотреться отдельными бетонными кляксами. в голове мысли подвижные, органические, белковые, теплые, бесконечно переливающиеся и меняющие форму – но в переводе в слова их гибкая молекула сменяется жесткой решеткой неорганики. поэтому так страшно начать, особенно когда опыт пораждает вялость – знаешь, что горшок выйдет кривым, а значит – лживым. переводчика на мыло. а мысль – она же как человек из семени, в своем индивидуальном виде дана один раз, и другого шанса воплотиться у нее, именно такой, уже не будет. и кто-то, увидя этот неверный экзоскелет, оставшийся от нее на бумаге, неправильно ее поймет. не меня – ее. что довольно страшно.
вдохновение – это на самом деле обычный приступ смелости, подслеповатой бравады. когда кажется, что ляжет твой цемент как надо – ровно и ладно. и будет на нем когда-нибудь стоять дом, и будут в нем жить люди. но всё это – тщеславная уверенность в своем слухе у пьяного певца в ночном караоке. удивительно, что на ней всё и держится, из века в век.
на соплях и молитвах.
грустный бен аффлек
стоит в полотенце
перед морской пустотой
на меня накатывает жар
небулайзер вспенивает пар
схлопнулся год
жизнь кажется маленькой
мама несет гранат
тот же список лекарств
тот же прозрачный октябрь
жизнь поражает своим повторением
аффлек снова с джей ло
ты говоришь: ну и что,
много воды утекло
вода увляжняет вечернюю комнату
течет в батареях ручей
надо доесть банку оливок,
чтобы купить банку оливок,
лечь, чтобы встать,
встать, чтобы спать
и так до ноябрьских дней
стоит в полотенце
перед морской пустотой
на меня накатывает жар
небулайзер вспенивает пар
схлопнулся год
жизнь кажется маленькой
мама несет гранат
тот же список лекарств
тот же прозрачный октябрь
жизнь поражает своим повторением
аффлек снова с джей ло
ты говоришь: ну и что,
много воды утекло
вода увляжняет вечернюю комнату
течет в батареях ручей
надо доесть банку оливок,
чтобы купить банку оливок,
лечь, чтобы встать,
встать, чтобы спать
и так до ноябрьских дней
органика не работает по законам механики. это я вроде бы уяснила, с трудом и через буераки.
наша логика - людей не с мозгами эры суперкомпьютера, а пока что все же паровоза с велосипедом - не очень легко перестраивается в суждении о мире с законов механики - однонаправленной, одновариантной и приятно предсказуемой - на что-то иное. орудия находятся на человеческом масштабе. орудия в центре нашего внимания. а органика - стала малознакома и загадочна. знакомство с ней и ее законами без границ, в легком размытии спорных вероятностей, как в разговоре с врачом, с удивительной, как будто ничем не поддерживаемой силой - это пока что самое захватывающее и долгое приключение в моей жизни, в моем суховатом логичном уме
наша логика - людей не с мозгами эры суперкомпьютера, а пока что все же паровоза с велосипедом - не очень легко перестраивается в суждении о мире с законов механики - однонаправленной, одновариантной и приятно предсказуемой - на что-то иное. орудия находятся на человеческом масштабе. орудия в центре нашего внимания. а органика - стала малознакома и загадочна. знакомство с ней и ее законами без границ, в легком размытии спорных вероятностей, как в разговоре с врачом, с удивительной, как будто ничем не поддерживаемой силой - это пока что самое захватывающее и долгое приключение в моей жизни, в моем суховатом логичном уме
самый сложный момент в ноябрьском обиходе - это утром набирать воду в чайник. стоять над краном, зажимая рукой рычаг крышки, упираясь лбом в фасад верхнего кухонного шкафа, животом - в столешницу. ждать, пока тоненькая струйка из фильтра нажурчит тебе на чай и кашу-минутку.
остановка в пасмурном дне, который ты только что начала туго заводить, приложив силы к подъему, к переходу от сна к бодрствованию, к тому, чтобы умыться и возможно даже посмотреть себе в лицо. только вовлекаешься в действие, в то, что цикл начался сначала - и тут это долгое журчание, позиция, которую толком не переменишь, словно ты снова в растянутой садиковской очереди, с тяжелой суповой тарелкой в слабых руках, среди электрического света ненаступившего утра.
мне почему-то кажется, что этот момент предлагает сомнение. сомнение то ли в том, что я осилю день, то ли в том, что он вообще имеет значение.
но самое загадочное - почему это так приятно?
сыр с плесенью среди сезонов. табачный парфюм среди месяцев. коньяк с клопами среди ид. месяц обязательной и обратимой смерти.
остановка в пасмурном дне, который ты только что начала туго заводить, приложив силы к подъему, к переходу от сна к бодрствованию, к тому, чтобы умыться и возможно даже посмотреть себе в лицо. только вовлекаешься в действие, в то, что цикл начался сначала - и тут это долгое журчание, позиция, которую толком не переменишь, словно ты снова в растянутой садиковской очереди, с тяжелой суповой тарелкой в слабых руках, среди электрического света ненаступившего утра.
мне почему-то кажется, что этот момент предлагает сомнение. сомнение то ли в том, что я осилю день, то ли в том, что он вообще имеет значение.
но самое загадочное - почему это так приятно?
сыр с плесенью среди сезонов. табачный парфюм среди месяцев. коньяк с клопами среди ид. месяц обязательной и обратимой смерти.
не обязательно итожить длину жизни годами - это не дает никакой свежести представления. можно измерить жизнь в ремонтах кухни (например, 4), можно - количеством вышедших при тебе экранизаций анны карениной (допустим, 6) или возвращениями моды на маленькую грудь (2). можно мерить прилетами кометы, реваншами консерватизма (происходят не реже, чем смена моды на грудь) и экономическими кризисами. кто-то измеряет жизнь собаками и котами, кто-то – браками, кто-то – олимпиадными циклами. все – исторической катастрофой (одна).
на нашем кладбище героев умер старый кипарис. упал во время урагана между могил и ступеней. наверное, он измерял свою жизнь нами. но от меня ему досталась половинка. он прожил, наверное, 3 с половиной человеческих жизни.
в мадриде по выходным я приходила в парк ретиро к дереву, которому почти 400 лет. этот таксодиум мексиканский (тоже, кстати, кипарис) пережил французскую оккупацию, потому что его стволы использовались для упора артиллерийских пушек. он измерил себя в французах и испанцах, в фашистах и коммунистах, в туристах и таксистах. он всё еще стоит там, за металлической оградой, и она защищает от елозящих детских ног, но не защитит от урагана, который тоже однажды придет, рано или поздно. и останется только цифра. только цифры остаются от измеряемого, изменяемого и проходящего, от существующего. торчат в пустоте. 4, 6, 2, 3.5, 11.
на нашем кладбище героев умер старый кипарис. упал во время урагана между могил и ступеней. наверное, он измерял свою жизнь нами. но от меня ему досталась половинка. он прожил, наверное, 3 с половиной человеческих жизни.
в мадриде по выходным я приходила в парк ретиро к дереву, которому почти 400 лет. этот таксодиум мексиканский (тоже, кстати, кипарис) пережил французскую оккупацию, потому что его стволы использовались для упора артиллерийских пушек. он измерил себя в французах и испанцах, в фашистах и коммунистах, в туристах и таксистах. он всё еще стоит там, за металлической оградой, и она защищает от елозящих детских ног, но не защитит от урагана, который тоже однажды придет, рано или поздно. и останется только цифра. только цифры остаются от измеряемого, изменяемого и проходящего, от существующего. торчат в пустоте. 4, 6, 2, 3.5, 11.
одна фрейлина сказала русскому царю, что рай - позади нас, а не впереди. что мы все уже были в раю - в детстве. а один мексиканский психоаналитик сказал, что детство - это судьба. все наши будущие линии и остановки открываются из рождественских даров детских увлечений и обстоятельств. детство - это потерянный рай и гадальная карта на рельефе ладоней. вся жизнь суть интерпретация своего начала. по-настоящему происходит только первый акт, всё остальное - литературоведческий трактат о нем, историческое изыскание, полицейский отчет, талмуд, толкующий пророчество, переписанная по памяти книга бытия.
ты в детстве написал детектив о сером мастихине, а я - роман о любовнице французского короля. ты написал рассказ о том, как в походе подросток увидел звездное небо, а я - о том, как аккуратная девушка сожгла свою идеально обжитую комнату. всё, что мы делаем с тех пор - не более чем следствия тех первичных событий. однажды ева съела яблоко - и началась история. однажды мы посмотрели поверх голов, осознали себя - и кончился исток, и началось течение, и падают доминошки одна за одной, и этого не остановить, пока не упадут все.
ты в детстве написал детектив о сером мастихине, а я - роман о любовнице французского короля. ты написал рассказ о том, как в походе подросток увидел звездное небо, а я - о том, как аккуратная девушка сожгла свою идеально обжитую комнату. всё, что мы делаем с тех пор - не более чем следствия тех первичных событий. однажды ева съела яблоко - и началась история. однажды мы посмотрели поверх голов, осознали себя - и кончился исток, и началось течение, и падают доминошки одна за одной, и этого не остановить, пока не упадут все.
еще хочется что-то почувствовать до перегиба календаря
кроме оранжевого маникюра, грустной музыки таривердиева и магазинных очередей
в этом году я узнала, что болонки пахнут лимоном
наконец полюбила умываться утром (чего не получалось всю жизнь)
наконец разрешила себе писать про себя правду в заметки (чего не получалось всю жизнь)
в общем, смешно как-то играть в жанр осмотра своего отрезка, когда вокруг сгущаются тучи, всё ближе, даже в светские разговоры, даже в маникюрный трёп просачивается слово на "в"
но я просто хотела успеть еще что-то почувствовать до перегиба календаря. а не выходило
только углублялась тошнота, и стыд, и желание никогда больше ничего не писать и не говорить. не читать и не видеть. и дома темно, неприбрано, а мы купили только две банки тунца, кукурузу и рис
но сегодня ночью мне приснилось, что все мои хард-диски умерли, и все мои сохраненные конспекты это абракадабра и джиббериш, и что мы ночуем большим поселением в чистом поле, и мне так хочется что-то дать моей семье - и на старом красном мп3-плеере, который один всё еще работает (это действительно вещь!) я нахожу песню, которую никогда не слышала. и она нравится моей сестре и моему мужу. и мы подпеваем ей вместе. я проснулась, но помню мелодию еще где-то сорок секунд. пока иду в туалет и умываюсь - теперь ведь люблю умываться и меня не пугает вода
и это моё последнее чувство до перегиба календаря. мы сидим в степи и поем забытую песню из нулевых
кроме оранжевого маникюра, грустной музыки таривердиева и магазинных очередей
в этом году я узнала, что болонки пахнут лимоном
наконец полюбила умываться утром (чего не получалось всю жизнь)
наконец разрешила себе писать про себя правду в заметки (чего не получалось всю жизнь)
в общем, смешно как-то играть в жанр осмотра своего отрезка, когда вокруг сгущаются тучи, всё ближе, даже в светские разговоры, даже в маникюрный трёп просачивается слово на "в"
но я просто хотела успеть еще что-то почувствовать до перегиба календаря. а не выходило
только углублялась тошнота, и стыд, и желание никогда больше ничего не писать и не говорить. не читать и не видеть. и дома темно, неприбрано, а мы купили только две банки тунца, кукурузу и рис
но сегодня ночью мне приснилось, что все мои хард-диски умерли, и все мои сохраненные конспекты это абракадабра и джиббериш, и что мы ночуем большим поселением в чистом поле, и мне так хочется что-то дать моей семье - и на старом красном мп3-плеере, который один всё еще работает (это действительно вещь!) я нахожу песню, которую никогда не слышала. и она нравится моей сестре и моему мужу. и мы подпеваем ей вместе. я проснулась, но помню мелодию еще где-то сорок секунд. пока иду в туалет и умываюсь - теперь ведь люблю умываться и меня не пугает вода
и это моё последнее чувство до перегиба календаря. мы сидим в степи и поем забытую песню из нулевых
впервые в жизни сделала кормушку для птиц. после метели поставила на подоконник жестяную крышку с кедровыми орехами, повесила за балкон пластиковую бутылку с сырым подсолнечником. сначала никого не было, а потом послышалось, как будто дождь за окном - а это птичьи лапы. постепенно стали прилетать - сойки, синицы. оказались ошарашивающе красивыми (читай: живыми) вблизи. случился детский восторг, который и должен был случиться в детстве, но тогда было некогда. каждый раз, когда открываю окно и вижу, что семена и орехи аккуратно подъедены - этот восторг повторяется с идентичной силой. они тут были!!! они ели!!! они красивые и живые, и я их покормила!
стали случаться такие "догоняющие" эпифании - кормление новогодней кашей с консервами опалиховских собак, одержимые наблюдения за белками в воронцовском парке, долгие объятия старых деревьев с кроваво-красной смолой. невыученные уроки сердечности, незаполненные дневники наблюдения за природой. сезонные явления, кисы и собачки, рыбки в море, травы в горах, несчастные горящие коалы в австралии и белые мишки на севере (один раз, года три назад, у меня случилась истерика с икотой от фотки в national geographic, и я отправила всё, что было на карте, в фонд дикой природы. и да, я знаю, как это жалко, автоматично, буржуазно и бесполезно).
все это стало нисходить на меня сравнительно недавно, а в детстве я не могла поверить в существование живого мира. звери, птицы, вода и листья оставляли меня абсолютно равнодушной. мягкая шерстка, бейби-фейсы и головы одуванчиков мне были по барабану, как бессмысленные фразы из диктанта, чего я стыдилась и старалась скрывать. я мимикрировала и врала другим детям, помешанным на песиках, крабиках и хомячках, что хочу стать ветеринаром. на самом деле, мое нутро трогали только человеческие малыши, особенно которые плакали. трогали до боли. мне хотелось спасти их и только их. всё остальное казалось мертвым. видимо, так моя защитная психокорка заклинала: важно сначала спасти себя, заёбанного и покинутого младенца, всё остальное - потом.
и по тому, как теперь мир становится всё живее и живее, я замеряю степень своего спасения. оживления, выздоровления, откармливания и регенерации. теперь я уже могу признать живыми и даже покормить других. людей, собак, птиц.
стали случаться такие "догоняющие" эпифании - кормление новогодней кашей с консервами опалиховских собак, одержимые наблюдения за белками в воронцовском парке, долгие объятия старых деревьев с кроваво-красной смолой. невыученные уроки сердечности, незаполненные дневники наблюдения за природой. сезонные явления, кисы и собачки, рыбки в море, травы в горах, несчастные горящие коалы в австралии и белые мишки на севере (один раз, года три назад, у меня случилась истерика с икотой от фотки в national geographic, и я отправила всё, что было на карте, в фонд дикой природы. и да, я знаю, как это жалко, автоматично, буржуазно и бесполезно).
все это стало нисходить на меня сравнительно недавно, а в детстве я не могла поверить в существование живого мира. звери, птицы, вода и листья оставляли меня абсолютно равнодушной. мягкая шерстка, бейби-фейсы и головы одуванчиков мне были по барабану, как бессмысленные фразы из диктанта, чего я стыдилась и старалась скрывать. я мимикрировала и врала другим детям, помешанным на песиках, крабиках и хомячках, что хочу стать ветеринаром. на самом деле, мое нутро трогали только человеческие малыши, особенно которые плакали. трогали до боли. мне хотелось спасти их и только их. всё остальное казалось мертвым. видимо, так моя защитная психокорка заклинала: важно сначала спасти себя, заёбанного и покинутого младенца, всё остальное - потом.
и по тому, как теперь мир становится всё живее и живее, я замеряю степень своего спасения. оживления, выздоровления, откармливания и регенерации. теперь я уже могу признать живыми и даже покормить других. людей, собак, птиц.
так-то брак может убить даже такая ерунда, как двойная раковина в ванной - их в фильмах часто показывают, чтобы намекнуть, какое говно эта ваша затяжная моногамия. стоят люди и зубы синхронно чистят вместо того, чтобы трахаться в подземке. что за жизнь, се террибль! не знаю про подземку, знаю, что людям приятнее умываться в одиночестве. вообще многое лучше делать в одиночестве, не обременяя собой взгляд другого и взглядом другого себя. это не про скрытность или неискренность. это про очищенность рутины - она прекрасна, когда только твоя. она - танец, который танцуют внутри. и делая маленькие дела наедине с собой можно не только чувствовать свою самодостаточность, но и иметь возможность нарушения границы - быть ненароком увиденной или, vice versa, подглядывать.
когда переодеваясь она поет дурацкую песню про геополитический конфликт из-за гречки, когда он задумчиво тянет собственный ус - они закрытые в себе объекты, замкнутые, наполненные шары, за которыми другой подглядывает, как шпион короля за магической ланью в лесной чаще. всегда, всегда на шаг позади.
когда переодеваясь она поет дурацкую песню про геополитический конфликт из-за гречки, когда он задумчиво тянет собственный ус - они закрытые в себе объекты, замкнутые, наполненные шары, за которыми другой подглядывает, как шпион короля за магической ланью в лесной чаще. всегда, всегда на шаг позади.
***
мне страшно одиноко без наглых девочек
без умных девочек
без азартных девочек
без чувственных девочек
без сдержанных девочек
и несдержанных девочек
без очень много работающих девочек
без танцующих девочек
без читающих девочек
без вещающих девочек
без внимательно молчащих девочек
без дрифтующих девочек
без колко шуткующих девочек
без скуку презирающих девочек
без всё понимающих девочек
без иногда ужасающих девочек
без всегда наблюдающих девочек
их всегда было много
на периферии взгляда
почти можно дотянуться
до старшей девочки Оли
до жежешной девочки Лены
до московской девочки Кати
до редактирующей строго Оксаны
до мыслящей как никто Маши
до пишущей как стеклом Любы
до рисующей на холстах из пеленок Ани
до нежно гладящей жуков Жени
до рассекающей на сноуборде в купальнике Алены
(мне пришлось тут зависнуть, потому что до сих пор не хочу связываться с родАми)
но никто не прижился,
не привился, на голову не свалился,
не выпил со мной фонтан ванильной водки
не набил со мной шутникам козлиные лица
не поехал со мной спасать чужую школьницу-дочку
не разделил со мной пулицеровскую премию
не спустился со мной на байдарке в валгаллу
не завязал мне плотно боксерские косы
не сел на коня и не втопил карьером
не провел 15-метровую яхту по южному океану
не полез со мной в гребаного робота
и в этом, конечно, я сама виновата
внутри что-то сидело шипом
шипело упсой, петухом торчало
нерастопленным углем молчало
внутри меня не хватало
внутри меня было обидно меня мало
спокойней по мужскому уставу
выполнять приказ, собрав волосы хвостом к затылку
среди негласных и несуществующих обещаний,
что когда-нибудь пустят в центр круга
среди привычки к неуязвимости
сидеть подмороженно и безопасно
отвечать только по делу
бить только по почкам
язвить только в затылок
плакать только по воскресеньям
и даже те девочки, кто были - на поворотах отпали
мучительно близкие
мучительно бОльные
нечаянно раненные
безнадежно двусмысленные
уже давно не такие веселые
не сообщницы
не оруженосицы
не полковницы
не пересмешницы
полуродственницы
полулюбовницы
два ведра стыда и раскаянний
одно ведро неопознанного убегания
но ощутив вполне себя не в своей тарелке
признав, как сыро живется без себе подобных
не совсем простых, не хороших, не удобоваримых
вспоминаешь, что вот же - есть же мама
она умеет опускать вожжи, как будто ей восемь,
и с седым ежиком на голове психолог Тамара,
она знает все свои грехи и смеется над смертью
и подруга Тамара, она кладет полы и хочет жить только как хочет и в этом пугающе непримирима
и подруга Лиза, она помнит, как мы делали розочки из бутылок, и выцарапывает себя из наследных заклятий, как птица-феникс
и подруга Таня, с которой не страшно потеряться в сельве или на марсе, потому что у нее мозоли балерины и мозги сигурни уивер,
и так смешно вспомнить, что мы не ладили в школе
и еще имена, и еще краснеющие, живые руки
и эти хрупкие корки наших границ,
которых я так робею
и эти спрятанные в подсущенном возрасте лиц
аполлониды, кассиопеи
слитки золота из отказов слиться с травой, отказов сдаться
и в кишках пчелиный зудеж, которому не перестать
и вслух не сказаться.
мне страшно одиноко без наглых девочек
без умных девочек
без азартных девочек
без чувственных девочек
без сдержанных девочек
и несдержанных девочек
без очень много работающих девочек
без танцующих девочек
без читающих девочек
без вещающих девочек
без внимательно молчащих девочек
без дрифтующих девочек
без колко шуткующих девочек
без скуку презирающих девочек
без всё понимающих девочек
без иногда ужасающих девочек
без всегда наблюдающих девочек
их всегда было много
на периферии взгляда
почти можно дотянуться
до старшей девочки Оли
до жежешной девочки Лены
до московской девочки Кати
до редактирующей строго Оксаны
до мыслящей как никто Маши
до пишущей как стеклом Любы
до рисующей на холстах из пеленок Ани
до нежно гладящей жуков Жени
до рассекающей на сноуборде в купальнике Алены
(мне пришлось тут зависнуть, потому что до сих пор не хочу связываться с родАми)
но никто не прижился,
не привился, на голову не свалился,
не выпил со мной фонтан ванильной водки
не набил со мной шутникам козлиные лица
не поехал со мной спасать чужую школьницу-дочку
не разделил со мной пулицеровскую премию
не спустился со мной на байдарке в валгаллу
не завязал мне плотно боксерские косы
не сел на коня и не втопил карьером
не провел 15-метровую яхту по южному океану
не полез со мной в гребаного робота
и в этом, конечно, я сама виновата
внутри что-то сидело шипом
шипело упсой, петухом торчало
нерастопленным углем молчало
внутри меня не хватало
внутри меня было обидно меня мало
спокойней по мужскому уставу
выполнять приказ, собрав волосы хвостом к затылку
среди негласных и несуществующих обещаний,
что когда-нибудь пустят в центр круга
среди привычки к неуязвимости
сидеть подмороженно и безопасно
отвечать только по делу
бить только по почкам
язвить только в затылок
плакать только по воскресеньям
и даже те девочки, кто были - на поворотах отпали
мучительно близкие
мучительно бОльные
нечаянно раненные
безнадежно двусмысленные
уже давно не такие веселые
не сообщницы
не оруженосицы
не полковницы
не пересмешницы
полуродственницы
полулюбовницы
два ведра стыда и раскаянний
одно ведро неопознанного убегания
но ощутив вполне себя не в своей тарелке
признав, как сыро живется без себе подобных
не совсем простых, не хороших, не удобоваримых
вспоминаешь, что вот же - есть же мама
она умеет опускать вожжи, как будто ей восемь,
и с седым ежиком на голове психолог Тамара,
она знает все свои грехи и смеется над смертью
и подруга Тамара, она кладет полы и хочет жить только как хочет и в этом пугающе непримирима
и подруга Лиза, она помнит, как мы делали розочки из бутылок, и выцарапывает себя из наследных заклятий, как птица-феникс
и подруга Таня, с которой не страшно потеряться в сельве или на марсе, потому что у нее мозоли балерины и мозги сигурни уивер,
и так смешно вспомнить, что мы не ладили в школе
и еще имена, и еще краснеющие, живые руки
и эти хрупкие корки наших границ,
которых я так робею
и эти спрятанные в подсущенном возрасте лиц
аполлониды, кассиопеи
слитки золота из отказов слиться с травой, отказов сдаться
и в кишках пчелиный зудеж, которому не перестать
и вслух не сказаться.