вырвано из контекста
110 subscribers
3 photos
4 links
/записки, чтобы вырвать из блокнота, распихать по карманам, потерять, утопить или сжечь/
Download Telegram
Экспонат А 3.1-3.4

3.1
заросли дырки в ушах. экспонат А перестала носить нательный крест. депрессия, как недолеченная простуда, мигрирует между домочадцами.
вместе с печалью ходят и сопутствующие слабости тела. судя по коротким письмам, все, у кого есть роскошь болеть, – болеют. моменты, когда экспонату А физически плохо – единственные, когда она забывает о происходящем. краткий миг – облегчение после недомогания, но за секунду до того, как вернулся контекст войны – это единственный момент нормальности, это всё, что есть.
3.2 экспонат А стала спасть со сжатыми кулаками. большой палец плотно сложен в ладонь, остальные его накрывают. экспонат А перестала ощущать волю. организм плывет по течению, заглатывая еду, сон и чтение, не в состоянии предпринять усилий. жизненно необходимо движение. жизненно необходимо принять решения и получать навыки для осуществления этих решений. жизненно необходимо быть опорой для других.
но экспонат ничего этого не делает. просто спит со сжатыми кулаками и ест богатую жирами пищу. как древнее животное в ожидании долгой зимней ночи, полной хищников.
3.3 экспонат А спряталась от всех в съемной квартире. конечно, оказалось, что сдает жена военного. мокрые глаза. трехмесячная дочка на руках с жутковатым рыжим пухом, ровесница горя. за три дня надо уговорить себя продолжать функционировать.
сильно дрожат руки. от уведомлений телефона начинается паника. снова разболелась хромая нога. а еще такая глупость: месяцами докучливо болит часть пальца. как будто старость послала уведомительный сигнал, решила захватывать тело с первой фаланги безымянного пальца левой руки. как первый город, отданный войскам.
3.4 экспонат А выполняет упражнение психолога из ютьюба: записывает то, что она потеряла, и то, что у нее осталось. экспонат А понимает, что горе – это безграничная река, и потерять можно всё, что угодно, даже особый воздух и свет в родном городе может пропасть и выветриться. но нет потери, похожей на потерю живого. есть потеря дома, потеря смыслов, веры, денег и профессии, принадлежности и родины. а есть потеря живого – и она удивительным образом отличается от любых иных потерь. отсутствие того, что было живым и реальным – ребенок, друг, родственник, собака, дети в горящем торговом центре, женщины, убитые любовниками, деды в знакомых харьковских домах – всё это непредставимо для существ, у которых есть память. необратимость смерти не вмещается в голову, сделанную для воспоминаний.
зато в голове всё время держится воображаемая экспонента – сколько же тогда горя в других людях (любых, но главное тех, кто ближе к эпицентру). в каждом, кто иногда пунктиром пишет об утренней дереализации или кто не может выкинуть из головы жуткую деталь столкновения со смертью. и еще во всех, кто ничего не пишет. школьная подруга, которая добиралась из Киева с собакой через линию фронта и попросила найти временное жильё, не нашла сил встретиться и рассказать, как всё было. эта нерассказанная история живет пустой комнатой внутри экспоната А.
экспонат А читает книги о потерях. Лонг Литт Вун и Джоан Дидион. она держится за их руки, стискивает воображаемые ладони добела. экспонат А еще никогда не чувствовала себя такой беспомощной и одинокой (но можно ли ей в этом верить?)
(...)
Экспонат А 4.1-4.2

4.1
водные процедуры, сухая углекислая ванна и дыхательное лфк. экспонату А никогда не подходили медикаментозные психиатрические схемы. в кошельке спрятаны несколько таблеток азалептина на случай острого психоза – это всё. попробуем вправлять мозги тишиной, водой и дореволюционными трюками. попробуем не читать новости.
4.2 после дождей тут практически рай. в наполненных прудах раскрываются кувшинки и чавкают рыбы. кошки перемещаются в поросших клумбах, как львиный прайд, птицы поют в полный голос, на подсохшей террасе перед водолечебницей стучит пернатый воланчик. под розовыми кустами лежат отъятые ветром лепестки. на фонтане стоит нежная женщина-лебедь с широкими бедрами позапрошлого века. небо меняется каждый час. море – каждую минуту. мужчина в зеленом комбинезоне делает обход парковых урн. пенсионеры разгадывают в кроссворде реку коми-пермяцкого автономного округа. медленно ходят и изредка фотографируются женщины в белых бриджах, сидящих на них с утвердительной интонацией: да, она мать, она подарила жизнь своим детям. после того, как солнце скрылось за соседний гостиничный небоскреб, на пляже нет никого – кроме морских блох и спасателя, который плавает и собирает в черный пакет мусор вечернего прилива. по линии горизонта идет рейсовый катер.

это место было бы легко назвать раем. раем, который полтораста лет лечит умаянные нервные системы бурлящими ваннами и душем Шарко. но рая нет на земле. рай погиб – и погибает снова и снова. и сколько раз он погибал за эти полтораста лет. и сколько раз он погибает за эти дни. сто лет назад прямо здесь сидели люди, месяцами играли в карты, думали, что всё как-нибудь для них решится, а большевики каждую ночь ломали ворота, а утром их заново сколачивали. какая-то бредятина…

неизменность природы (и санаторных процедур) больше не утешает. адское пламя горит внутри – и даже воде, в которой А родилась, выросла и баловала свою блаженную женственность, белую, как крылья лебедя и материнские бриджи, – не потушить, не загасить, не обезболить.
все семьи, прогуливающиеся по санаторному парку, или сидящие у набегающей волны, вызывают жалость и ненависть. мужчины кажутся уродливыми, жены похожи на увядшие цветы, дети... дети не знают, что несут в себе терпкий плод их поражения. они все - с чего бы это - похожи на экспоната А с мамой и папой, на ее изначальное невывожение, и скуку, и гнусность.

только кошки тут все молоды и стройны. у столовой стоит аппарат, выдающий не жвачки или попрыгуны, а капсулы с кошачьим кормом. "кормите кошек правильно", – написано на стекле. экспонат А не любит кошек, но покорно идет менять банкноту на десятирублевые монеты, крупные и золотые, как сольдо Буратино.

только животные кажутся живыми. только птицы и рыбы кажутся живыми. только морские блохи кажутся живыми. хоть кто-то еще жив. кувшинки, жабы, ягодный тис. раздражающая книга оливии лэнг, где она тоже стесняется быть живой, раз горит высотка в Лондоне и нависает новый ядерный кризис. нет больше будущего, нет фронтира, нет линии горизонта. посмотришь вдаль – а лангольеры съели зазор между морем и нависшим грозовым фронтом, серо-сиреневой пасмурной грядой.
хороший пляж, только в гальке много зеленого бутылочного стекла.
экспонату А одиноко среди купающихся белокожих семей. среди их выверенной музыки – сальных хитов девяностых напополам с советской лирикой.
одиноко, как большой темно-красной гадюке, торчащей второй день у бордюра на смотровой, без движения и надежды.
одиноко, как обтесанному кусочку столового фарфора, валяющемуся на солнечном берегу после шторма.

сделай же что-нибудь. отрежь себе руку тупым швейцарским ножом. и беги. куда? к кому? как кто? что я такое? что я такое? имею ли я право жить? хочу ли?
(...)
Экспонат 5.1

5.1
экспонат А перестала носить обручальное кольцо. оно лежит на туалетном столике – пока не перестанут опухать пальцы от жары, а если честно, пока в руках не пройдет мелкий бес движений, тереблений и постукиваний. тело приходится освобождать от любых стеснений, которые раньше совсем не казались стеснениями.
за период наблюдения экспонат А стала какой-то гертрудой стайн – тяжелой и мрачно скукоженной в лице даже по собственным меркам. о-оу, неосторожный взгляд в зеркало. мягко переваливается с пяты на пяту, подхрамывает с бокалом, с дудкой, с очередным размоченным книжным томиком, с длинными взглядами поверх деревьев с раскаленного балкона, с домашними штанами в красный цветочек и блеклыми удобными накидками, разменявшими второй десяток. со всеми попытками отбить у ада человечье, дионисийское, теплое, как бульон. подруга присылает посылки из издательства – рождественские подарки, гуманитарная помощь. еще немного прогулки по нейронным шоссе. еще немного иллюзии причастности. подышать в воздушный кармашек, отвлечься от тишины, разрываемой воем низколетящих самолетов. такая жадность к чтению, какой не было со студенческих лет. и еще пока есть собачий корм. и запасные антибиотики. и даже оставшийся от прежних времен ящик шампанского. может быть, чтобы разбить о «Титаник».
попытки храбриться оставлены. пришло это упадочное объедание былого – вычищение погребов, пережевывание памяти, дефибрилляция книжных полок. все это необходимо, чтобы пережить такое количество новизны. невозможное количество. что будет, когда погреба накопленного опустеют? Когда ночные воспоминания нулевых исчерпаются? тогда ли начнется канонада? или раньше?
экспонат А записалась в автошколу, чтобы попытаться выбраться, если это произойдет. экспонат А снова отдраила квартиру, чтобы ее отфотографировала риелтор. на всякий случай? или всерьез? в наш дом когда-то попадала ракета. есть фотография, где от этажа осталась груда инкерманского кирпича.
нет ни одного другого места, где бы экспонату А хотелось бы оказаться. но есть воображаемое и лишенное всяких черт «не здесь», куда выдавливает и выгоняет, куда буквально выташнивает от происходящего. как поступают в такой ситуации? рвут мосты? или ждут громового сигнала? как повода. ударь меня, чтобы я смогла уйти. тошнотворная качель. каждый день, каждый день.
наверное, момент нижнего пика был, когда экспонат А уже не могла присутствовать даже с самыми близкими. ей казалось, что честнее всего отделиться полностью, скукожиться до рюкзака. за неумением в компромисс решить, что и не было никакого дома. и даже не было никакой близости, она снова беспризорный подросток, отправляющийся отсюда в жизнь, не предполагающую счастливого конца. лет 15 назад экспонат А писала об этом рассказы. о гудке товарного поезда, о жизни случайных пересечений, бродяжничестве, коммуне, каком-нибудь дурацком подвиге, какой-нибудь короткой бесплодной любви, какой-нибудь ранней смерти – или, еще лучше, ведре и тряпке или метлы в дворницкой. уёбищные мечты пограничника. чем экспонат А отличается от подростков за окном троллейбуса?
порою страх потери это уже потеря. порою страх конца любви создает конец любви. малодушный призыв худшего. мазохистский вердикт, что ты не достойна ничего нормального. что ты не хочешь ничего нормального. что ты хочешь только выгонять вшей в плохих пансионах, написать три четверти книги, разнузданных и червоточливых. увернуться и свалить из чужой истории. субличность базированной тупиковой веточки разворачивается во весь рост: этого ничего не было, исцеления не было, затягивания ран не было. лет терапии не было. всё, что было когда-нибудь – это война, война, война. когда мама замахивалась на меня, я начинала бить себя сама. никто и ничто больше не отнимет у меня контроль.

экспоната А как будто здесь уже нет – и оставленный человек рядом белеет без их общего кровотока, как передавленная конечность… часы начинают тянуться и душнить. у каждого свои дела и свои печали. грозовое облако под потолком наливается и преет, подогреваясь суховеем с улицы.

но в какой-то день дождь приходит. и прибивается пыль. и автоматические поливалки под окном тоже вскидывают водяные веера. как и почему это происходит – мы не можем рассказать. но экспонат А сидит с экспонатом S – и это пугающе реально.
(...)
Экспонат А 6

экспонат А ходит к новой психотерапевтке. там она учится говорить медленнее. не бояться паузы, обнажающей контакт. вроде как кусающийся ток между людьми. то ли забытый, то ли незнакомый.

одиночество всё же не то, чем кажется в болезни. какая-то его часть есть снаружи, да, но бо‌льшая – по-прежнему внутри. если было бы иначе, экспонат А справилась бы, нашла бы себе путь. потому что, что бы она вам ни говорила, она не одна. и никто не один. пока не выберет этого сам.

экспонат А понимает, что всё, что нужно – это самой поверить в существование добра и самой стать его уполномоченным, а не искать и измерять пропорции хороших поступков среди людей, придавленных историческим колесом.

экспонат А знает это. но знает ли она, в своем не самом последовательном опыте, что именно такое добро? и нормальность? и где надо быть, когда звонит колокол?

сегодня экспонату А исполняется 33 года. если она не сможет разобраться сейчас – то вряд ли когда-нибудь сможет. я не знаю, что с ней будет в таком случае. и в какую категорию нашего большого исследования мы ее определим. возможно, просто закончим наблюдение. возможно, выключим наш лабораторный фонарь.
/end/
этим неприкаянным летом я вспомнила другое лето,
счастливое и обособленное от остальных времён.
там был матрас на широкой подкопченной лоджии и огромные летние звезды в квадратурах тонких голубых ставен.
там я спряталась от родителей и подростковых сутулых взглядов, от пьянства и паники – во всем наступил небольшой перерыв.
это был перерыв на раковины наушников, книжку в мятой постели, близость моря в дневных окнах и неба в ночных, вырезка, наклеенная на дверь кладовки: зеленый фольцваген-жук, который увезет меня когда-нибудь далеко.
это было убежище.
сколько страшного было впереди, но то было впереди. а тогда был спокойный кармашек воздуха. и как хорошо, что я ничего не знала о будущем. о разводе, о том, что меня не возьмут в семью, о тяготах жизни вдвоем со стариком в запущенной квартире напротив большого каштана.

летом десять лет спустя мы укрывались в ней, в полуразрушенной квартире моей юности – словно в сквоте на развалинах древнего города, в умирающем призраке, дорогом до боли. в комнате, которую я когда-то пыталась делать жилой. желтенькие обои, полочки лесенкой, старое трюмо. всё принадлежащее как будто другой, несуществующей единице.
там мы впервые отдыхали вдвоем, молодые, со впалыми щеками и животами, с выступающими хребтами, с соломенными солеными волосами, дрожащие и драматичные.
мы были как адам и ева, называли вещи. смотрели соловелыми глазами неандертальцев в любовь, тыкали в нее пальцами. ютились у огня торшера, как компактное племя.
и мы тоже не знали, сколько впереди будет боли. как тяжело будет взрослеть и вростать друг в друга, и как нас всё время будет опережать история – и в итоге всего пару лет спустя отнимет у нас родину, а не только растущий в окнах каштан.

также и прошлое лето, тоже укромное лето. мы радостно возились с новорожденными щенками, сидя в гнезде из коробок – я соорудила еще одно рукотворное убежище. внутри нашего нового дома.
у нас была процветающая, расширяющаяся семья, выгулы на пеленках, кормления по расписанию, сдавленный смех тихого часа.
как хорошо, что мы не знали, что скоро наступит война, мы не заведем ребенка, а щенок, которого мы оставим, погибнет.

неужели жизнь – это буря с короткими затишьями, нужными лишь для того, чтобы перевести дух и не потерять веры?
неужели счастье – это только перебежки?
мне кажется, я могу чувствовать счастье хоть каждый день, от любой мелочи и вечных вещей,
если бы только отъебались люди, которые совершают глобальные ошибки. как политики и родители.
или, как знать, может, умение ценить минуты счастья и рукотворные убежища – как раз следствие всех этих жестоких, жестоких ветров?

понятно одно: на каждом отрезке между скорлупками тишины можно было погибнуть. не выдержать, разбежаться, спиться, не дотерпеть до рассвета, не принять компромисс. но жизнь как-то пересобиралась. и через время возникала новая лагуна, новое карманное измерение. и возникал новый момент, когда звезды сходились в ряд, а враждебный мир отступал отливом.

когда-нибудь снова возникнет тропинка в буреломе, и мы пойдем по ней, касаясь мокрого песка. надо дождаться рождения мелодии из хаоса. она всегда неизбежно приходит – так говорит математика.
боюсь, мне так больно смотреть на батумских собак
не потому, что они выглядят плохо,
а потому что выглядят хорошо
красивые, часто породистые создания, выброшенные на холод будто вчера
шерсть блестит, взгляд растерянной опальной жены бандита
не свалявшиеся, не обтеревшиеся, не умеющие жить кромешную жизнь так,
будто она в порядке, будто в Филадельфии всегда солнечно.
А не в Батуми мокро.

как мы, кто выскребли себя из постсоветской накипи,
построили дом, изнежили тело, присвоили свое имя, увидели что-то за медной оградой, какую-то часть мира, какую-то часть терапии, не вполне разобрАлись, но захотели жить, вознамерились жить долго

и вот стоят на улице, пялятся на брусчатку, суют руки в свои худи – взяли с собой то, что с рисунком, в память о летнем концерте
и не знают куда идти, смотрят окрест на таблички. давай загуглим, как просить без слов,
типсы, как чесать блох,
маршруты, где рассыпают корм, задворки, где навес и не гонят.

наверное, всему этому можно научиться,
но растерянность взгляда тех, кто привык к доброму, домашнему миру, кто привык думать, что ему повезло….
ох, она как главный сон детства с мокрой подушкой – о том, что потерял на вокзале маму.
мама может бывает злая и равнодушная, но любая мама лучше такого сна.

вчера в Севастополе из разорившегося дельфинария в море выбросили четырех дельфинов

они никогда не видели дикой жизни
вокализировали 
бросались на пирс
откуда им что-то знать про свободу?
чем она страшна и чем прекрасна

не гражданскую свободу, 
а лишенную всяких защитных барьеров
беспощадную абсолютную свободу выживания?
не про права и обязанности,
не про обмен рыбы на кувырок
знаний и опыта на теплый пол, магазин, сравнительную безопасность,

а необъятную, как морской горизонт – одинокость существа, предоставленного самому себе,
зависимого от приливов и милости незнакомца.

впереди это море, позади потемневший дом с опустевшей трибуной
голосовые от бати,
проклятья от мамы,
непонятное слово «манкурты»
в памяти цитаты из фильмов,
безопасная драматургия чьей-то чужой жизни.

Кто-то из собак выживет,
кто-то нет
дельфинов ищут зоозащитники
сегодня есть обед
вот и вся правда
помимо любви, 
которой теперь предстоит многому научиться.
У дедушки над столом висела большая заламинированная табличка: «Познай себя».

Познал ли себя дедушка?

Послевоенная нищета, сплав на плоту по башкирской речке, комсомольская стройка, партийная школа, райком, два сына, гараж, бодибилдинг, эзотерика, телеконцерты, рак простаты.

Психотерапия тоже ставит эту смутную цель – познать себя, выстроить биографию, интегрировать в неё последовательность пережитого опыта. Только узнав себя, можно действовать из себя, то есть по-настоящему.

Познаю ли я себя?

Домашнее насилие, воображаемые друзья, филфак, тяжелые отношения с девушкой, гипотериоз, глянцевый журнал, кинокритика, муж, собака, автофикшн, война.

Что из этого уложено в мой бельевой шкаф, что встроено в позвоночник, вставлено в свой сустав? Что я признала?
Ответ: ничего.
Ответ ниже: есть ли что-то реальное, кроме войны?
Ответ ниже: отмена ответов выше.
В пожаре горит прошлое, складываются и валятся балки, пузырится карта, плавится компас. Возможно, так умирают ложные представления. Попытки прихорошиться перед собой. Попытки добиться, чтобы внутренняя империя стала реальнее худого списка фактов. Компас, кажется, врал. Карта вела по кругу. Ни чувствовать, ни присутствовать, ни освоиться в своем голосе, ни касаться другого человека они не научили.

Научился ли дедушка?

Он хотел поговорить в самом конце, но я не знала, что это был конец (или знала, но как все живые, изощренным чутьем избегала мертвых). Возможно, он хотел сказать, что наконец-то познал себя? Что в последние дни жизни мучительная пелена обидчивости, комплекса бога, болезненной тяги к идеологиям, смеси сентиментальности к далекому и холода к близким, покинули его? И он увидел себя – таким как он есть – и смог почувствовать что-то сложное, что-то конечное?
Возможно, так и было перед тем, как на него свалился огнепад боли, и он лежал с такими удивленными глазами – как будто его обманули, обманули Рерих, Блаватская и Луиза Хей. Не пропустили в короткую очередь к Богу, как уважаемого умного человека. Как он привык при жизни.

Его друзья-эзотерики сказали, что в прошлой жизни он был фараон. Они усаживали его на стул в темной комнате и фотографировали ауру – на фото силуэт окружал бледно-желтый засвет в форме куриного яйца.

Последние десять лет он писал книгу обо всем. Общую книгу всего. Вернее, он не начал писать ее на чистовую, а только собирал материал: остался огромный каталог карточек, борхесовский памятник размером в две полные полки. Но представить, что бы это была за книга — наверное, можно. Перечисления фактов мироздания, опоясанные всё более свободными кольцами абстракций, почти шизофазия, — к которой, кто знает, может и сводится любая радикальная попытка познания бытия. Я видела такие книги в библиотеках друзей, у которых пожилые родственники с высшим образованием тоже ударились под конец в духовность. Тоже почувствовали, что отдельность, в которой они прожили жизнь, от школы с номером до больничного крыла, их тяготила, что мир, кажется, устроен иначе, что он весь связан и соткан, и в нём есть всё, и всё едино.

В детстве мне не нравились эти дедушкины разговоры о едином пути всего сущего. Словно попытка получить корпоративный подарок – упакованную для всех одинаково божью любовь.

Теперь я бы тоже хотела соединиться с миром и взломать замки восприятия. Я плачу для этого две восемьсот каждую неделю популярному сервису «Ясно». Но, кажется, ни мой дедушка, ни дедушки друзей, ни я не придем к этой точке. Не так, как мы делаем это. Не между копченой курочкой, купленной втихаря от жены, крепленым портвейном, программой «Окна», бессмысленным стробоскопом телеконцерта и побегом от всего, что делает больно. Добровольным одиночеством, ранимой отдельностью, столь явной, что вместо круглой ауры вокруг тела – кабинет. Большой квадратный кабинет, который всегда с тобой. В который нельзя без стука.
рассказ из перепонки экрана
о горьком привкусе молока
о цветах в декабре,
о младшей внучке,
которая встречается с португальцем,
фото окотившейся тайской кошки,
послековидные уколы витаминов,
за плечом расставлена размытая хохлома
на лакированном столике для журналов.

а вообще ей часто стал сниться сон,
что она снова бегает по своему институту,
из планового отдела в научный,
между вторым и четвертым этажом,
она снова бегает по лестницам легкой походкой,
в босоножках на небольшом каблучке,
просто бегает с бумагами в научный отдел,
и это такое счастье.
и это такое счастье
возвращаться в этот бег
хотя бы во сне.
Литературоведы-компаративисты – люди, которые изучают древние сюжеты методом сравнения их более поздних вариантов, – выяснили, что самый-самый древний миф, которому более 40 тысяч лет, общий исток для огромного количества племен и традиций Евразии, Америки и Африки, в общем, самая-самая древняя история на свете – это история о прекрасном животном, маме-лосихе, которая убегает от охотника на небосвод и, благодаря магии заходящего солнца, становится звездой. Но вместе с ней на звездное небо "засасывает" и охотника.

Хотя этот сюжет, который исследователи называют "Космической охотой", в первую очередь повествует о неизбежности преследования, он говорит и о том, что первое, что человек решил облачить в историю, после того как научился памяти, речи и абстрактному мышлению, – было сострадание к своей жертве. Хомо, неплотоядный примат и собиратель, ставший охотником из-за нужды, очень рано почувствовал груз вины, неотделимый от насилия.

Много тысячелетий спустя человек стал самым страшным хищником на планете, и до сих пор продолжает неистово истреблять и мир вокруг, и самого себя. Но параллельно живет и растет осознание, что это фундаментально неправильно.

То, что наша первая история была именно об этом, вселяет в меня надежду, что когда-нибудь безумие закончится. Когда-нибудь мы научимся жить в мире. Тысячи историй слагались и слагаются поныне, чтобы помочь нам идти по такому пути. И однажды мы услышим свои истории, услышим самих себя.

В канун Нового года я от всей души желаю, чтобы это произошло как можно скорее.
мертвый лес

нос моторной лодки, белый свет и темно-синяя вода.
со мной сизый портфель на ослабших лямках и куртка из светлого джинса.
позади у правила – яхтсмен без возраста, борозды на лбу, как сушеная хурма.
так что там? мёртвый лес.
чем он страшен? ничем.
нет там призраков, ядовитых шипов, голосов предков, нет кошмаров совести, обретающих плоть, нет звука колокола, сводящего с ума, нет теней и холодной ночи. нет ничего.

я закидываю ногу за борт, становлюсь на белый уступ.
слабый прибой едва ворошит мелкую гальку.
до свидания, капитан.
до встречи, оля.
здесь я ночую сегодня.

небольшой остров с возвышенным плато, на котором стоят в шахматной разрядке кипарисы и кедры, секвойи и пихты, окаменевшие за версии времени, близкие, с точки зрения людей, к бесконечности. стволы как столпы. посеревшая хвоя, не опавшая, но потерявшая ток древесного сока. только воспоминания о маслянистых шипровых запахах.

я поднимаюсь по камням, и мои шаги слышны, как кашель солиста.
я встаю на мягкий ковер из отживших хвойных вилочек. вместо подлеска стоят крупные валуны с прожилками геологических драм, тихий сад, шершавый и теплый после солнечного полудня.
я прохожу сад камней, прохожу между стволов, разрезающих закатный свет, я прячусь в окружении могучих вертикалей, я спускаю с плеча рюкзак.
солнце, море, звуки и цвета проникают сюда с разбавленным тоном, приглушенной силой, и с каждым шагом они отступают, оставляя ровный выцветший фон, который ты увидишь и услышишь, только если обернешься, только если захочешь.
я сажусь под дерево и смотрю через ствольный частокол со склона вниз. где-то там вода в изломанной перспективе, горизонта не видно за кронами.
я сижу под деревом в тишине, которой никогда не слышали люди. даже те, кто обкладывал изолированные комнаты акустическим поролоном. здесь не поют птицы, не жужжат мухи, а если приложить ухо к хвойному настилу, то не услышишь мельтешения муравьиных и жучиных ног. мертвый лес, закончившийся лес, остановившийся лес.

сюда не достает боль. сюда не достает жизнь. сюда не достает неизбежная цепь невзаимности и невозможность справиться с необъятным. сюда не достают собственные желания, тугие канаты сожалений, миражи выдуманных нужд. сюда не достает недолюбленное сердце.

так свежо, свободно под деревом, и моё белое просторное лицо с закрытыми глазами словно сливается с сине-серым морским воздухом, а соломенные волосы – с кроной.

я сижу под деревом напротив падающей глубокой синевы, я выдыхаю закаменевшую тяжесть, и выдыхаю закаменевшую тяжесть, выдыхаю закаменевшую тяжесть, и в наступившем ничто безболезненно мелькают опаленные кусочки:

липкие скатерти, беленые подоконники, дрожащая от каждого шага люстра.

дорожка к мусорным бакам, через двор с шелестящими каштанами и общежитие, где живут опасные люди, а на первом этаже пельменный цех.

зимняя прогулка у дремлющей серой воды, фото на камне с запахом подгнившей водоросли.

картонный проездной на троллейбус. игры с газовым пистолетом, найденным в бельевом ящике. укромное место под столом, где можно писать в тетрадку /.../
/продолжение/
матрас на лоджии под звездами. магический огонек беззвучного ночного телевидения. уютная школьная скука. холодный свет аудитории перед первой парой. поздний вечер в пустой редакции, когда все предметы отчищаются от дневной функциональности. пасхальные бдения, библиотечные лампы, день после температуры, рокот варящихся яиц, прогулка в туфлях по распутице после бессонной ночи. внезапное солнце на восьмое марта, внезапный выход на вершину горы после долгого серпантина. место в автобусе у окна. закуток слева от дверей в вагоне метро. низкий молочный потолок смога, не отличающий дня от ночи. снежные сосны, смотрящие в плошку крытого бассейна. разговор шепотом, пока подруга в другой комнате кормит младенца. синий отблеск экрана в окне напротив. усталость перед новогодними праздниками. тиканье поворотника в такси, застрявшем на перекрестке. беспамятные минуты пробуждения после наркоза. покой под ослепляющей лампой сцены. старая скамейка под ленкоранской акацией перед озерцом травы для выгула собак в обретенном и потерянном городе.

солнце совсем спряталось, тени стволов пропали, море отступило в темноту, и этот сумерек, который привыкли сравнивать со смертью, укрывает меня заботливее любой человеческой руки, которая когда-либо меня касалась.

я отказываюсь видеть жизнь борьбой, вытягивающей жилы, сиротской песней, терапевтической легендой. я отказываюсь видеть жизнь слезоточивой драмой на могильных камнях, балладой о разлетевшихся щепках под красным колесом истории.

о нет, теперь, в мертвом лесу, добром лесу, на разлинованных полях своего повествования, я вижу, что жизнь вернее проглядывает в моменты промежутка и случайной пустоты – как будто в этот момент расходятся углы временных декораций, крошится стеклянный купол, и проглядывает истинная любовь, не имеющая ни смысла, ни повода. и когда всё кончится, останется только она, и я наконец-то всех вас пойму.

/end/
не в порядке текста,
а просто так
позвольте поделиться тяжестью.
например, всего полкило, ну, или грамм триста, отвесить – а то позвоночник не выдерживает.

постойте: взамен
я возьму триста грамм вашей.
может даже четыреста пятьдесят.
облегчим друг другу поклажу на этот вечер.

вот моя тяжесть – песочные мешки для воздушного шара. вдовий горб. заторы в кухонных трубах. тяжелое платье 16-летней невесты на цыганской свадьбе. турецкий ковер. походный рюкзак дезертира. стелящийся по земле парашют. тело товарища без сознания.
а какая ваша? расскажите про вашу тяжесть?

снимем ее с плеча и поставим на стол. вот она, между спазмированных мышц, как кишечный паразит из астероидного металла. так тянется к ядру земли, так давит на стол, что трещит древесина. и замирает.
и полегче. полегче.
сегодня ослабим бремя.
всего на вечер.
я вам мою тяжесть, вы – мне.
и ночное небо поверх домов – нам обеим.
джим керри

меня съел зверь

и вчера ночью впервые
ощутилось в деталях,
что, возможно,
я уже мертвый человек

как сушеные ушки и легкие,
которые грызет долли

люди обходят по окружности,
не приближаясь
и я могу имитировать жизнь, только когда говорю про книги и фильмы,
как заговоренная злыми эльфами дева, которая молчит, но продолжает ткать полотно
я плохо смеюсь, и голос чуть громче, чем нужно

женщины это чувствуют лучше
мужчины пока еще добры ко мне
маятник качается медленнее
но даже у мертвой ткани,
в которой крапится призрачный голос,
есть право на веру

вера перепрыгнет костер.
У меня была своя страна,
и я была в ней королевой.
Абсолютным монархом.
Я заботилась о своем народе, а когда происходило беззаконие, судила и миловала.

У меня было двое министров –  Слоненок и Лисенок, большие, больше меня, плотно набитые плюшевые тушки из маминого наследства. Они боролись за влияние, как тори и виги, но финальное решение всегда было за мной.
Это было моё бремя.

И если кто-то всерьез провинился, если кто-то приступил закон, я с болью в сердце выносила вердикт, и опальная игрушка, бывший гражданин государства Игрушан, отправлялась в изгнание. Оно называлось как-то весёленько, что-то вроде деревеньки или городка, и в этом была мрачная ирония, потому что находился городок на дне шкафа, под пакетами с порченой одеждой и меховым воротником, который никогда не пригождался в нашем климате.

И история моего королевства, государства Игрушан, не знала случая, чтобы кто-нибудь оттуда возвращался.

Где они теперь, провинившиеся, позабытые игрушки? привыкли ли они к своему новому краю, лишенному солнечных лучей? завели семьи с бледнокожими потомками или сгинули от цинги и скуки? они отчаялись писать бесчисленные прошения об амнистии и возвращении и основали собственное племя и религию? думаю, у них прижился культ карго – со временем в их ссыльный шкафный городок приходили бумажные ромбики для гадания и гармошки для игры в чепуху, билеты в кино, тетрадки с черновиками, заметки из местной газеты, худая и открытая одежда, чья мода не дождалась следующей светлой полосы, путеводитель по Японии, распечатанный трактат Витгенштейна и аюрведические рецепты, целая инсталляция из очков с диоптриями и папка с эскизами для шуточной книжки про монстров-фрилансеров, которую мы писали вместе с подругой, пока не поссорились. иллюзии и фантазии, клятвы и откровения, плохой трип и навязчивые мысли, скачки роста и медленно изживавшие себя роли – и много-много ключей от разных квартир. всё это теперь составляет непредставимый, особенный быт опальных игрушек, которых я уже давным-давно простила.
Простила, но не могу вернуть. Я растеряла свою абсолютную власть. И даже Слоненок с Лисенком уже давно, наверное, где-то в Аргентине, с новыми паспортами.
И сделанного, согласно закону природы, не воротить назад.
Если ваша основная цель в жизни стараться не сделать зла и уберечься от зла других, окружите себя светоносной трусостью. Трусость цензора. Трусость наблюдателя. Трусость сколара. Благодетели, защитники достоинства. Не важно, талантливы вы или бездарны. Умеренны или избыточны. Оригинальны или прилепились к чужому голосу. Пусть разгадка сего лежит в своей темной шреденгеровской коробке, вместе с накапливающимся ядовитым барахлом опыта. Богатство хордера. Этим мы мир не оскорбим. Миру мы дадим только самое лучшее. В основном, вымученную заботу. Еще может несколько идеальных, выдроченных артефактов. Слишком хороших, чтобы их можно было безусловно любить. Ведь к любви нужно вынуждать, по нашему опыту.

Вирджиния🪻

https://telegra.ph/Virdzhiniya-04-19