впервые в жизни сделала кормушку для птиц. после метели поставила на подоконник жестяную крышку с кедровыми орехами, повесила за балкон пластиковую бутылку с сырым подсолнечником. сначала никого не было, а потом послышалось, как будто дождь за окном - а это птичьи лапы. постепенно стали прилетать - сойки, синицы. оказались ошарашивающе красивыми (читай: живыми) вблизи. случился детский восторг, который и должен был случиться в детстве, но тогда было некогда. каждый раз, когда открываю окно и вижу, что семена и орехи аккуратно подъедены - этот восторг повторяется с идентичной силой. они тут были!!! они ели!!! они красивые и живые, и я их покормила!
стали случаться такие "догоняющие" эпифании - кормление новогодней кашей с консервами опалиховских собак, одержимые наблюдения за белками в воронцовском парке, долгие объятия старых деревьев с кроваво-красной смолой. невыученные уроки сердечности, незаполненные дневники наблюдения за природой. сезонные явления, кисы и собачки, рыбки в море, травы в горах, несчастные горящие коалы в австралии и белые мишки на севере (один раз, года три назад, у меня случилась истерика с икотой от фотки в national geographic, и я отправила всё, что было на карте, в фонд дикой природы. и да, я знаю, как это жалко, автоматично, буржуазно и бесполезно).
все это стало нисходить на меня сравнительно недавно, а в детстве я не могла поверить в существование живого мира. звери, птицы, вода и листья оставляли меня абсолютно равнодушной. мягкая шерстка, бейби-фейсы и головы одуванчиков мне были по барабану, как бессмысленные фразы из диктанта, чего я стыдилась и старалась скрывать. я мимикрировала и врала другим детям, помешанным на песиках, крабиках и хомячках, что хочу стать ветеринаром. на самом деле, мое нутро трогали только человеческие малыши, особенно которые плакали. трогали до боли. мне хотелось спасти их и только их. всё остальное казалось мертвым. видимо, так моя защитная психокорка заклинала: важно сначала спасти себя, заёбанного и покинутого младенца, всё остальное - потом.
и по тому, как теперь мир становится всё живее и живее, я замеряю степень своего спасения. оживления, выздоровления, откармливания и регенерации. теперь я уже могу признать живыми и даже покормить других. людей, собак, птиц.
стали случаться такие "догоняющие" эпифании - кормление новогодней кашей с консервами опалиховских собак, одержимые наблюдения за белками в воронцовском парке, долгие объятия старых деревьев с кроваво-красной смолой. невыученные уроки сердечности, незаполненные дневники наблюдения за природой. сезонные явления, кисы и собачки, рыбки в море, травы в горах, несчастные горящие коалы в австралии и белые мишки на севере (один раз, года три назад, у меня случилась истерика с икотой от фотки в national geographic, и я отправила всё, что было на карте, в фонд дикой природы. и да, я знаю, как это жалко, автоматично, буржуазно и бесполезно).
все это стало нисходить на меня сравнительно недавно, а в детстве я не могла поверить в существование живого мира. звери, птицы, вода и листья оставляли меня абсолютно равнодушной. мягкая шерстка, бейби-фейсы и головы одуванчиков мне были по барабану, как бессмысленные фразы из диктанта, чего я стыдилась и старалась скрывать. я мимикрировала и врала другим детям, помешанным на песиках, крабиках и хомячках, что хочу стать ветеринаром. на самом деле, мое нутро трогали только человеческие малыши, особенно которые плакали. трогали до боли. мне хотелось спасти их и только их. всё остальное казалось мертвым. видимо, так моя защитная психокорка заклинала: важно сначала спасти себя, заёбанного и покинутого младенца, всё остальное - потом.
и по тому, как теперь мир становится всё живее и живее, я замеряю степень своего спасения. оживления, выздоровления, откармливания и регенерации. теперь я уже могу признать живыми и даже покормить других. людей, собак, птиц.
так-то брак может убить даже такая ерунда, как двойная раковина в ванной - их в фильмах часто показывают, чтобы намекнуть, какое говно эта ваша затяжная моногамия. стоят люди и зубы синхронно чистят вместо того, чтобы трахаться в подземке. что за жизнь, се террибль! не знаю про подземку, знаю, что людям приятнее умываться в одиночестве. вообще многое лучше делать в одиночестве, не обременяя собой взгляд другого и взглядом другого себя. это не про скрытность или неискренность. это про очищенность рутины - она прекрасна, когда только твоя. она - танец, который танцуют внутри. и делая маленькие дела наедине с собой можно не только чувствовать свою самодостаточность, но и иметь возможность нарушения границы - быть ненароком увиденной или, vice versa, подглядывать.
когда переодеваясь она поет дурацкую песню про геополитический конфликт из-за гречки, когда он задумчиво тянет собственный ус - они закрытые в себе объекты, замкнутые, наполненные шары, за которыми другой подглядывает, как шпион короля за магической ланью в лесной чаще. всегда, всегда на шаг позади.
когда переодеваясь она поет дурацкую песню про геополитический конфликт из-за гречки, когда он задумчиво тянет собственный ус - они закрытые в себе объекты, замкнутые, наполненные шары, за которыми другой подглядывает, как шпион короля за магической ланью в лесной чаще. всегда, всегда на шаг позади.
***
мне страшно одиноко без наглых девочек
без умных девочек
без азартных девочек
без чувственных девочек
без сдержанных девочек
и несдержанных девочек
без очень много работающих девочек
без танцующих девочек
без читающих девочек
без вещающих девочек
без внимательно молчащих девочек
без дрифтующих девочек
без колко шуткующих девочек
без скуку презирающих девочек
без всё понимающих девочек
без иногда ужасающих девочек
без всегда наблюдающих девочек
их всегда было много
на периферии взгляда
почти можно дотянуться
до старшей девочки Оли
до жежешной девочки Лены
до московской девочки Кати
до редактирующей строго Оксаны
до мыслящей как никто Маши
до пишущей как стеклом Любы
до рисующей на холстах из пеленок Ани
до нежно гладящей жуков Жени
до рассекающей на сноуборде в купальнике Алены
(мне пришлось тут зависнуть, потому что до сих пор не хочу связываться с родАми)
но никто не прижился,
не привился, на голову не свалился,
не выпил со мной фонтан ванильной водки
не набил со мной шутникам козлиные лица
не поехал со мной спасать чужую школьницу-дочку
не разделил со мной пулицеровскую премию
не спустился со мной на байдарке в валгаллу
не завязал мне плотно боксерские косы
не сел на коня и не втопил карьером
не провел 15-метровую яхту по южному океану
не полез со мной в гребаного робота
и в этом, конечно, я сама виновата
внутри что-то сидело шипом
шипело упсой, петухом торчало
нерастопленным углем молчало
внутри меня не хватало
внутри меня было обидно меня мало
спокойней по мужскому уставу
выполнять приказ, собрав волосы хвостом к затылку
среди негласных и несуществующих обещаний,
что когда-нибудь пустят в центр круга
среди привычки к неуязвимости
сидеть подмороженно и безопасно
отвечать только по делу
бить только по почкам
язвить только в затылок
плакать только по воскресеньям
и даже те девочки, кто были - на поворотах отпали
мучительно близкие
мучительно бОльные
нечаянно раненные
безнадежно двусмысленные
уже давно не такие веселые
не сообщницы
не оруженосицы
не полковницы
не пересмешницы
полуродственницы
полулюбовницы
два ведра стыда и раскаянний
одно ведро неопознанного убегания
но ощутив вполне себя не в своей тарелке
признав, как сыро живется без себе подобных
не совсем простых, не хороших, не удобоваримых
вспоминаешь, что вот же - есть же мама
она умеет опускать вожжи, как будто ей восемь,
и с седым ежиком на голове психолог Тамара,
она знает все свои грехи и смеется над смертью
и подруга Тамара, она кладет полы и хочет жить только как хочет и в этом пугающе непримирима
и подруга Лиза, она помнит, как мы делали розочки из бутылок, и выцарапывает себя из наследных заклятий, как птица-феникс
и подруга Таня, с которой не страшно потеряться в сельве или на марсе, потому что у нее мозоли балерины и мозги сигурни уивер,
и так смешно вспомнить, что мы не ладили в школе
и еще имена, и еще краснеющие, живые руки
и эти хрупкие корки наших границ,
которых я так робею
и эти спрятанные в подсущенном возрасте лиц
аполлониды, кассиопеи
слитки золота из отказов слиться с травой, отказов сдаться
и в кишках пчелиный зудеж, которому не перестать
и вслух не сказаться.
мне страшно одиноко без наглых девочек
без умных девочек
без азартных девочек
без чувственных девочек
без сдержанных девочек
и несдержанных девочек
без очень много работающих девочек
без танцующих девочек
без читающих девочек
без вещающих девочек
без внимательно молчащих девочек
без дрифтующих девочек
без колко шуткующих девочек
без скуку презирающих девочек
без всё понимающих девочек
без иногда ужасающих девочек
без всегда наблюдающих девочек
их всегда было много
на периферии взгляда
почти можно дотянуться
до старшей девочки Оли
до жежешной девочки Лены
до московской девочки Кати
до редактирующей строго Оксаны
до мыслящей как никто Маши
до пишущей как стеклом Любы
до рисующей на холстах из пеленок Ани
до нежно гладящей жуков Жени
до рассекающей на сноуборде в купальнике Алены
(мне пришлось тут зависнуть, потому что до сих пор не хочу связываться с родАми)
но никто не прижился,
не привился, на голову не свалился,
не выпил со мной фонтан ванильной водки
не набил со мной шутникам козлиные лица
не поехал со мной спасать чужую школьницу-дочку
не разделил со мной пулицеровскую премию
не спустился со мной на байдарке в валгаллу
не завязал мне плотно боксерские косы
не сел на коня и не втопил карьером
не провел 15-метровую яхту по южному океану
не полез со мной в гребаного робота
и в этом, конечно, я сама виновата
внутри что-то сидело шипом
шипело упсой, петухом торчало
нерастопленным углем молчало
внутри меня не хватало
внутри меня было обидно меня мало
спокойней по мужскому уставу
выполнять приказ, собрав волосы хвостом к затылку
среди негласных и несуществующих обещаний,
что когда-нибудь пустят в центр круга
среди привычки к неуязвимости
сидеть подмороженно и безопасно
отвечать только по делу
бить только по почкам
язвить только в затылок
плакать только по воскресеньям
и даже те девочки, кто были - на поворотах отпали
мучительно близкие
мучительно бОльные
нечаянно раненные
безнадежно двусмысленные
уже давно не такие веселые
не сообщницы
не оруженосицы
не полковницы
не пересмешницы
полуродственницы
полулюбовницы
два ведра стыда и раскаянний
одно ведро неопознанного убегания
но ощутив вполне себя не в своей тарелке
признав, как сыро живется без себе подобных
не совсем простых, не хороших, не удобоваримых
вспоминаешь, что вот же - есть же мама
она умеет опускать вожжи, как будто ей восемь,
и с седым ежиком на голове психолог Тамара,
она знает все свои грехи и смеется над смертью
и подруга Тамара, она кладет полы и хочет жить только как хочет и в этом пугающе непримирима
и подруга Лиза, она помнит, как мы делали розочки из бутылок, и выцарапывает себя из наследных заклятий, как птица-феникс
и подруга Таня, с которой не страшно потеряться в сельве или на марсе, потому что у нее мозоли балерины и мозги сигурни уивер,
и так смешно вспомнить, что мы не ладили в школе
и еще имена, и еще краснеющие, живые руки
и эти хрупкие корки наших границ,
которых я так робею
и эти спрятанные в подсущенном возрасте лиц
аполлониды, кассиопеи
слитки золота из отказов слиться с травой, отказов сдаться
и в кишках пчелиный зудеж, которому не перестать
и вслух не сказаться.
***
антимюллеров гормон
упал в два раза
за полтора года
личные часы судного дня
понесли галопом
пока я думаю, как себя исправить,
пока я собираю кусочки в целое,
пока отменяю команды по умолчанию,
разгораются эпидемии и войны,
проходят операции и карантины,
формируются камни в желчном,
появляются седые волосы на муже,
и падает, как птица в море,
какое-то неведомое,
со смешным антифашистским именем,
биологически активное вещество –
и все это за полтора года.
мы жили целую вечность,
равные себе средние люди,
уверенные в своем временном люфте,
в своих запасных аэродромах,
я иногда просыпалась в холодном поту,
ощущая приближение закатного перегиба
моего личного
и моего дурацкого мира,
ощущала струящийся песок времени
в шейных сосудах,
ошпаривалась чувством будущего,
вскакивала посреди комнаты и ходила,
изменяла нашу жизнь на какую-то десятую долю,
выглядела, как паникерша,
впереди были головы пятилеток.
инфантилизм – это когда время
кажется геологическим процессом,
достаточно медленным,
чтобы его обогнать
но оказалось,
что вирус передается быстро,
что вооружения передвигаются быстро,
что люди превращаются в безумцев быстро
и что моё тело умеет быстро
это чувствовать
и закрыться
от моего вечно занятого мозга,
который почти собрал свою головоломку,
и от тебя,
которого учили верить,
что ничего по-настоящему плохого
не бывает.
хорошо, что никого винить не надо,
если мы проиграем.
антимюллеров гормон
упал в два раза
за полтора года
личные часы судного дня
понесли галопом
пока я думаю, как себя исправить,
пока я собираю кусочки в целое,
пока отменяю команды по умолчанию,
разгораются эпидемии и войны,
проходят операции и карантины,
формируются камни в желчном,
появляются седые волосы на муже,
и падает, как птица в море,
какое-то неведомое,
со смешным антифашистским именем,
биологически активное вещество –
и все это за полтора года.
мы жили целую вечность,
равные себе средние люди,
уверенные в своем временном люфте,
в своих запасных аэродромах,
я иногда просыпалась в холодном поту,
ощущая приближение закатного перегиба
моего личного
и моего дурацкого мира,
ощущала струящийся песок времени
в шейных сосудах,
ошпаривалась чувством будущего,
вскакивала посреди комнаты и ходила,
изменяла нашу жизнь на какую-то десятую долю,
выглядела, как паникерша,
впереди были головы пятилеток.
инфантилизм – это когда время
кажется геологическим процессом,
достаточно медленным,
чтобы его обогнать
но оказалось,
что вирус передается быстро,
что вооружения передвигаются быстро,
что люди превращаются в безумцев быстро
и что моё тело умеет быстро
это чувствовать
и закрыться
от моего вечно занятого мозга,
который почти собрал свою головоломку,
и от тебя,
которого учили верить,
что ничего по-настоящему плохого
не бывает.
хорошо, что никого винить не надо,
если мы проиграем.
однажды ей приснился сон про поросенка:
она как будто постепенно рассыпалась на части и осталась в виде совсем небольшого поросеночка, нескладного и будто нарисованного Пикассо – состоящего, наверное, частично из ее таза и ног, совсем основа, де-кон-струк-ци-я. она бегала и хрюкала, взбудораженная и напуганная, пока сестра, мама и бабушка пытались оградить ее от посторонних людей и не дать сбежать, навредить себе или быть видимой. потом она собралась обратно в себя, и ее ошпарило стыдом: Господи, я разобралась до поросенка! у людей на глазах! как я себя распустила…
она как будто постепенно рассыпалась на части и осталась в виде совсем небольшого поросеночка, нескладного и будто нарисованного Пикассо – состоящего, наверное, частично из ее таза и ног, совсем основа, де-кон-струк-ци-я. она бегала и хрюкала, взбудораженная и напуганная, пока сестра, мама и бабушка пытались оградить ее от посторонних людей и не дать сбежать, навредить себе или быть видимой. потом она собралась обратно в себя, и ее ошпарило стыдом: Господи, я разобралась до поросенка! у людей на глазах! как я себя распустила…
Экспонат А 4.1-4.2
4.1 водные процедуры, сухая углекислая ванна и дыхательное лфк. экспонату А никогда не подходили медикаментозные психиатрические схемы. в кошельке спрятаны несколько таблеток азалептина на случай острого психоза – это всё. попробуем вправлять мозги тишиной, водой и дореволюционными трюками. попробуем не читать новости.
4.2 после дождей тут практически рай. в наполненных прудах раскрываются кувшинки и чавкают рыбы. кошки перемещаются в поросших клумбах, как львиный прайд, птицы поют в полный голос, на подсохшей террасе перед водолечебницей стучит пернатый воланчик. под розовыми кустами лежат отъятые ветром лепестки. на фонтане стоит нежная женщина-лебедь с широкими бедрами позапрошлого века. небо меняется каждый час. море – каждую минуту. мужчина в зеленом комбинезоне делает обход парковых урн. пенсионеры разгадывают в кроссворде реку коми-пермяцкого автономного округа. медленно ходят и изредка фотографируются женщины в белых бриджах, сидящих на них с утвердительной интонацией: да, она мать, она подарила жизнь своим детям. после того, как солнце скрылось за соседний гостиничный небоскреб, на пляже нет никого – кроме морских блох и спасателя, который плавает и собирает в черный пакет мусор вечернего прилива. по линии горизонта идет рейсовый катер.
это место было бы легко назвать раем. раем, который полтораста лет лечит умаянные нервные системы бурлящими ваннами и душем Шарко. но рая нет на земле. рай погиб – и погибает снова и снова. и сколько раз он погибал за эти полтораста лет. и сколько раз он погибает за эти дни. сто лет назад прямо здесь сидели люди, месяцами играли в карты, думали, что всё как-нибудь для них решится. каждую ночь ломали ворота, а утром их заново сколачивали. какой-то бред…
неизменность природы (и санаторных процедур) больше не утешает. адское пламя горит внутри – и даже воде, в которой А родилась, выросла и баловала свою блаженную женственность, белую, как крылья лебедя, – не потушить, не загасить, не обезболить.
все семьи, прогуливающиеся по санаторному парку, или сидящие у набегающей волны, вызывают жалость и ненависть. мужчины кажутся уродливыми, жены похожи на увядшие цветы, дети... дети не знают, что несут в себе терпкий плод их поражения. они все — с чего бы это — похожи на экспоната А с мамой и папой, на ее изначальное невывожение, и скуку, и гнусность.
только кошки тут все молоды и стройны. у столовой стоит аппарат, выдающий не жвачки или попрыгуны, а капсулы с кошачьим кормом. "кормите кошек правильно", – написано на стекле. экспонат А не любит кошек, но покорно идет менять банкноту на десятирублевые монеты, крупные и золотые, как сольдо Буратино.
только животные кажутся живыми. только птицы и рыбы кажутся живыми. только морские блохи кажутся живыми. хоть кто-то еще жив. кувшинки, жабы, ягодный тис. раздражающая книга оливии лэнг, где она тоже стесняется быть живой, раз горит высотка в Лондоне и нависает новый ядерный кризис. нет больше будущего, нет фронтира, нет линии горизонта. посмотришь вдаль – а лангольеры съели зазор между морем и нависшим грозовым фронтом, серо-сиреневой пасмурной грядой.
хороший пляж, только в гальке много зеленого бутылочного стекла.
экспонату А одиноко среди купающихся белокожих семей.
одиноко, как большой темно-красной гадюке, торчащей второй день у бордюра на смотровой, без движения и надежды.
одиноко, как обтесанному кусочку столового фарфора, валяющемуся на солнечном берегу после шторма.
сделай же что-нибудь. отрежь себе руку тупым швейцарским ножом. и беги. куда? к кому? как кто? что я такое? что я такое? имею ли я право жить?
4.1 водные процедуры, сухая углекислая ванна и дыхательное лфк. экспонату А никогда не подходили медикаментозные психиатрические схемы. в кошельке спрятаны несколько таблеток азалептина на случай острого психоза – это всё. попробуем вправлять мозги тишиной, водой и дореволюционными трюками. попробуем не читать новости.
4.2 после дождей тут практически рай. в наполненных прудах раскрываются кувшинки и чавкают рыбы. кошки перемещаются в поросших клумбах, как львиный прайд, птицы поют в полный голос, на подсохшей террасе перед водолечебницей стучит пернатый воланчик. под розовыми кустами лежат отъятые ветром лепестки. на фонтане стоит нежная женщина-лебедь с широкими бедрами позапрошлого века. небо меняется каждый час. море – каждую минуту. мужчина в зеленом комбинезоне делает обход парковых урн. пенсионеры разгадывают в кроссворде реку коми-пермяцкого автономного округа. медленно ходят и изредка фотографируются женщины в белых бриджах, сидящих на них с утвердительной интонацией: да, она мать, она подарила жизнь своим детям. после того, как солнце скрылось за соседний гостиничный небоскреб, на пляже нет никого – кроме морских блох и спасателя, который плавает и собирает в черный пакет мусор вечернего прилива. по линии горизонта идет рейсовый катер.
это место было бы легко назвать раем. раем, который полтораста лет лечит умаянные нервные системы бурлящими ваннами и душем Шарко. но рая нет на земле. рай погиб – и погибает снова и снова. и сколько раз он погибал за эти полтораста лет. и сколько раз он погибает за эти дни. сто лет назад прямо здесь сидели люди, месяцами играли в карты, думали, что всё как-нибудь для них решится. каждую ночь ломали ворота, а утром их заново сколачивали. какой-то бред…
неизменность природы (и санаторных процедур) больше не утешает. адское пламя горит внутри – и даже воде, в которой А родилась, выросла и баловала свою блаженную женственность, белую, как крылья лебедя, – не потушить, не загасить, не обезболить.
все семьи, прогуливающиеся по санаторному парку, или сидящие у набегающей волны, вызывают жалость и ненависть. мужчины кажутся уродливыми, жены похожи на увядшие цветы, дети... дети не знают, что несут в себе терпкий плод их поражения. они все — с чего бы это — похожи на экспоната А с мамой и папой, на ее изначальное невывожение, и скуку, и гнусность.
только кошки тут все молоды и стройны. у столовой стоит аппарат, выдающий не жвачки или попрыгуны, а капсулы с кошачьим кормом. "кормите кошек правильно", – написано на стекле. экспонат А не любит кошек, но покорно идет менять банкноту на десятирублевые монеты, крупные и золотые, как сольдо Буратино.
только животные кажутся живыми. только птицы и рыбы кажутся живыми. только морские блохи кажутся живыми. хоть кто-то еще жив. кувшинки, жабы, ягодный тис. раздражающая книга оливии лэнг, где она тоже стесняется быть живой, раз горит высотка в Лондоне и нависает новый ядерный кризис. нет больше будущего, нет фронтира, нет линии горизонта. посмотришь вдаль – а лангольеры съели зазор между морем и нависшим грозовым фронтом, серо-сиреневой пасмурной грядой.
хороший пляж, только в гальке много зеленого бутылочного стекла.
экспонату А одиноко среди купающихся белокожих семей.
одиноко, как большой темно-красной гадюке, торчащей второй день у бордюра на смотровой, без движения и надежды.
одиноко, как обтесанному кусочку столового фарфора, валяющемуся на солнечном берегу после шторма.
сделай же что-нибудь. отрежь себе руку тупым швейцарским ножом. и беги. куда? к кому? как кто? что я такое? что я такое? имею ли я право жить?
этим неприкаянным летом я вспомнила другое лето,
счастливое и обособленное от остальных времён.
там был матрас на широкой подкопченной лоджии и огромные летние звезды в квадратурах тонких голубых ставен.
там я спряталась от родителей и подростковых сутулых взглядов, от пьянства и паники – во всем наступил небольшой перерыв.
это был перерыв на раковины наушников, книжку в мятой постели, близость моря в дневных окнах и неба в ночных, вырезка, наклеенная на дверь кладовки: зеленый фольцваген-жук, который увезет меня когда-нибудь далеко.
это было убежище.
сколько страшного было впереди, но то было впереди. а тогда был спокойный кармашек воздуха. и как хорошо, что я ничего не знала о будущем. о разводе, о том, что меня не возьмут в семью, о тяготах жизни вдвоем со стариком в запущенной квартире напротив большого каштана.
летом десять лет спустя мы укрывались в ней, в полуразрушенной квартире моей юности – словно в сквоте на развалинах древнего города, в умирающем призраке, дорогом до боли. в комнате, которую я когда-то пыталась делать жилой. желтенькие обои, полочки лесенкой, старое трюмо. всё принадлежащее как будто другой, несуществующей единице.
там мы впервые отдыхали вдвоем, молодые, со впалыми щеками и животами, с выступающими хребтами, с соломенными солеными волосами, дрожащие и драматичные.
мы были как адам и ева, называли вещи. смотрели соловелыми глазами неандертальцев в любовь, тыкали в нее пальцами. ютились у огня торшера, как компактное племя.
и мы тоже не знали, сколько впереди будет боли. как тяжело будет взрослеть и вростать друг в друга, и как нас всё время будет опережать история.
также и прошлое лето, тоже укромное лето. мы радостно возились с новорожденными щенками, сидя в гнезде из коробок – я соорудила еще одно рукотворное убежище. внутри нашего нового дома.
у нас была процветающая, расширяющаяся семья, выгулы на пеленках, кормления по расписанию, сдавленный смех тихого часа.
как хорошо, что мы не знали, что скоро наступит для всех и для нас. что мы не заведем ребенка, а щенок, которого мы оставим, погибнет.
неужели жизнь – это буря с короткими затишьями, нужными лишь для того, чтобы перевести дух и не потерять веры?
неужели счастье – это только перебежки?
мне кажется, я могу чувствовать счастье хоть каждый день, от любой мелочи и вечных вещей,
если бы только отъебались люди, которые совершают глобальные ошибки.
или, как знать, может, умение ценить минуты счастья и рукотворные убежища – как раз следствие всех этих жестоких, жестоких ветров?
понятно одно: на каждом отрезке между скорлупками тишины можно было погибнуть. не выдержать, разбежаться, спиться, не дотерпеть до рассвета, не принять компромисс. но жизнь как-то пересобиралась. и через время возникала новая лагуна, новое карманное измерение. и возникал новый момент, когда звезды сходились в ряд, а враждебный мир отступал отливом.
когда-нибудь снова возникнет тропинка в буреломе, и мы пойдем по ней, касаясь мокрого песка. надо дождаться рождения мелодии из хаоса. она всегда неизбежно приходит – так говорит математика.
счастливое и обособленное от остальных времён.
там был матрас на широкой подкопченной лоджии и огромные летние звезды в квадратурах тонких голубых ставен.
там я спряталась от родителей и подростковых сутулых взглядов, от пьянства и паники – во всем наступил небольшой перерыв.
это был перерыв на раковины наушников, книжку в мятой постели, близость моря в дневных окнах и неба в ночных, вырезка, наклеенная на дверь кладовки: зеленый фольцваген-жук, который увезет меня когда-нибудь далеко.
это было убежище.
сколько страшного было впереди, но то было впереди. а тогда был спокойный кармашек воздуха. и как хорошо, что я ничего не знала о будущем. о разводе, о том, что меня не возьмут в семью, о тяготах жизни вдвоем со стариком в запущенной квартире напротив большого каштана.
летом десять лет спустя мы укрывались в ней, в полуразрушенной квартире моей юности – словно в сквоте на развалинах древнего города, в умирающем призраке, дорогом до боли. в комнате, которую я когда-то пыталась делать жилой. желтенькие обои, полочки лесенкой, старое трюмо. всё принадлежащее как будто другой, несуществующей единице.
там мы впервые отдыхали вдвоем, молодые, со впалыми щеками и животами, с выступающими хребтами, с соломенными солеными волосами, дрожащие и драматичные.
мы были как адам и ева, называли вещи. смотрели соловелыми глазами неандертальцев в любовь, тыкали в нее пальцами. ютились у огня торшера, как компактное племя.
и мы тоже не знали, сколько впереди будет боли. как тяжело будет взрослеть и вростать друг в друга, и как нас всё время будет опережать история.
также и прошлое лето, тоже укромное лето. мы радостно возились с новорожденными щенками, сидя в гнезде из коробок – я соорудила еще одно рукотворное убежище. внутри нашего нового дома.
у нас была процветающая, расширяющаяся семья, выгулы на пеленках, кормления по расписанию, сдавленный смех тихого часа.
как хорошо, что мы не знали, что скоро наступит для всех и для нас. что мы не заведем ребенка, а щенок, которого мы оставим, погибнет.
неужели жизнь – это буря с короткими затишьями, нужными лишь для того, чтобы перевести дух и не потерять веры?
неужели счастье – это только перебежки?
мне кажется, я могу чувствовать счастье хоть каждый день, от любой мелочи и вечных вещей,
если бы только отъебались люди, которые совершают глобальные ошибки.
или, как знать, может, умение ценить минуты счастья и рукотворные убежища – как раз следствие всех этих жестоких, жестоких ветров?
понятно одно: на каждом отрезке между скорлупками тишины можно было погибнуть. не выдержать, разбежаться, спиться, не дотерпеть до рассвета, не принять компромисс. но жизнь как-то пересобиралась. и через время возникала новая лагуна, новое карманное измерение. и возникал новый момент, когда звезды сходились в ряд, а враждебный мир отступал отливом.
когда-нибудь снова возникнет тропинка в буреломе, и мы пойдем по ней, касаясь мокрого песка. надо дождаться рождения мелодии из хаоса. она всегда неизбежно приходит – так говорит математика.
У дедушки над столом висела большая заламинированная табличка: «Познай себя».
Познал ли себя дедушка?
Послевоенная нищета, сплав на плоту по башкирской речке, комсомольская стройка, партийная школа, райком, два сына, гараж, бодибилдинг, эзотерика, телеконцерты, рак простаты.
Психотерапия тоже ставит эту смутную цель – познать себя, выстроить биографию, интегрировать в неё последовательность пережитого опыта. Только узнав себя, можно действовать из себя, то есть по-настоящему.
Познаю ли я себя?
Домашнее насилие, воображаемые друзья, филфак, тяжелый сепарационный брак, гипотериоз, глянцевый журнал, кинокритика, муж, собака, автофикшн, война.
Что из этого уложено в мой бельевой шкаф, что встроено в позвоночник, вставлено в свой сустав? Что я признала?
Ответ: ничего.
В пожаре горит прошлое, складываются и валятся балки, пузырится карта, плавится компас. Возможно, так умирают ложные представления. Попытки прихорошиться перед собой. Попытки добиться, чтобы внутренняя империя стала реальнее худого списка фактов. Компас, кажется, врал. Карта вела по кругу. Ни чувствовать, ни присутствовать, ни освоиться в своем голосе, ни касаться другого человека они не научили.
Научился ли дедушка?
Он хотел поговорить в самом конце, но я не знала, что это был конец (или знала, но как все живые, изощренным чутьем избегала мертвых). Возможно, он хотел сказать, что наконец-то познал себя? Что в последние дни жизни мучительная пелена обидчивости, болезненной тяги к идеологиям, смеси сентиментальности к далекому и холода к близким, покинули его? И он увидел себя – таким как он есть – и смог почувствовать что-то сложное, что-то конечное?
Возможно, так и было перед тем, как на него свалился огнепад боли, и он лежал с такими удивленными глазами – как будто его обманули, обманули Рерих, Блаватская и Луиза Хей. Не пропустили в короткую очередь к Богу, как уважаемого умного человека. Как он привык при жизни.
Его друзья-эзотерики сказали, что в прошлой жизни он был фараон. Они усаживали его на стул в темной комнате и фотографировали ауру – на фото силуэт окружал бледно-желтый засвет в форме куриного яйца.
Последние десять лет он писал книгу обо всем. Общую книгу всего. Вернее, он не начал писать ее на чистовую, а только собирал материал: остался огромный каталог карточек, борхесовский памятник размером в две полные полки. Но представить, что бы это была за книга — наверное, можно. Перечисления фактов мироздания, опоясанные всё более свободными кольцами абстракций, почти шизофазия, — к которой, кто знает, может и сводится любая радикальная попытка познания бытия. Я видела такие книги в библиотеках друзей, у которых пожилые родственники с высшим образованием тоже ударились под конец в духовность. Тоже почувствовали, что отдельность, в которой они прожили жизнь, от школы с номером до больничного крыла, их тяготила, что мир, кажется, устроен иначе, что он весь связан и соткан, и в нём есть всё, и всё едино.
В детстве мне не нравились эти дедушкины разговоры о едином пути всего сущего. Словно попытка получить корпоративный подарок – упакованную для всех одинаково божью любовь.
Теперь я бы тоже хотела соединиться с миром и взломать замки восприятия. Я плачу для этого две восемьсот каждую неделю популярному сервису «Ясно». Но, кажется, ни мой дедушка, ни дедушки друзей, ни я не придем к этой точке. Не так, как мы делаем это. Не между копченой курочкой, купленной втихаря от жены, крепленым портвейном, программой «Окна», бессмысленным стробоскопом телеконцерта и побегом от всего, что делает больно. Добровольным одиночеством, ранимой отдельностью, столь явной, что вместо круглой ауры вокруг тела – кабинет. Большой квадратный кабинет, который всегда с тобой. В который нельзя без стука.
Познал ли себя дедушка?
Послевоенная нищета, сплав на плоту по башкирской речке, комсомольская стройка, партийная школа, райком, два сына, гараж, бодибилдинг, эзотерика, телеконцерты, рак простаты.
Психотерапия тоже ставит эту смутную цель – познать себя, выстроить биографию, интегрировать в неё последовательность пережитого опыта. Только узнав себя, можно действовать из себя, то есть по-настоящему.
Познаю ли я себя?
Домашнее насилие, воображаемые друзья, филфак, тяжелый сепарационный брак, гипотериоз, глянцевый журнал, кинокритика, муж, собака, автофикшн, война.
Что из этого уложено в мой бельевой шкаф, что встроено в позвоночник, вставлено в свой сустав? Что я признала?
Ответ: ничего.
В пожаре горит прошлое, складываются и валятся балки, пузырится карта, плавится компас. Возможно, так умирают ложные представления. Попытки прихорошиться перед собой. Попытки добиться, чтобы внутренняя империя стала реальнее худого списка фактов. Компас, кажется, врал. Карта вела по кругу. Ни чувствовать, ни присутствовать, ни освоиться в своем голосе, ни касаться другого человека они не научили.
Научился ли дедушка?
Он хотел поговорить в самом конце, но я не знала, что это был конец (или знала, но как все живые, изощренным чутьем избегала мертвых). Возможно, он хотел сказать, что наконец-то познал себя? Что в последние дни жизни мучительная пелена обидчивости, болезненной тяги к идеологиям, смеси сентиментальности к далекому и холода к близким, покинули его? И он увидел себя – таким как он есть – и смог почувствовать что-то сложное, что-то конечное?
Возможно, так и было перед тем, как на него свалился огнепад боли, и он лежал с такими удивленными глазами – как будто его обманули, обманули Рерих, Блаватская и Луиза Хей. Не пропустили в короткую очередь к Богу, как уважаемого умного человека. Как он привык при жизни.
Его друзья-эзотерики сказали, что в прошлой жизни он был фараон. Они усаживали его на стул в темной комнате и фотографировали ауру – на фото силуэт окружал бледно-желтый засвет в форме куриного яйца.
Последние десять лет он писал книгу обо всем. Общую книгу всего. Вернее, он не начал писать ее на чистовую, а только собирал материал: остался огромный каталог карточек, борхесовский памятник размером в две полные полки. Но представить, что бы это была за книга — наверное, можно. Перечисления фактов мироздания, опоясанные всё более свободными кольцами абстракций, почти шизофазия, — к которой, кто знает, может и сводится любая радикальная попытка познания бытия. Я видела такие книги в библиотеках друзей, у которых пожилые родственники с высшим образованием тоже ударились под конец в духовность. Тоже почувствовали, что отдельность, в которой они прожили жизнь, от школы с номером до больничного крыла, их тяготила, что мир, кажется, устроен иначе, что он весь связан и соткан, и в нём есть всё, и всё едино.
В детстве мне не нравились эти дедушкины разговоры о едином пути всего сущего. Словно попытка получить корпоративный подарок – упакованную для всех одинаково божью любовь.
Теперь я бы тоже хотела соединиться с миром и взломать замки восприятия. Я плачу для этого две восемьсот каждую неделю популярному сервису «Ясно». Но, кажется, ни мой дедушка, ни дедушки друзей, ни я не придем к этой точке. Не так, как мы делаем это. Не между копченой курочкой, купленной втихаря от жены, крепленым портвейном, программой «Окна», бессмысленным стробоскопом телеконцерта и побегом от всего, что делает больно. Добровольным одиночеством, ранимой отдельностью, столь явной, что вместо круглой ауры вокруг тела – кабинет. Большой квадратный кабинет, который всегда с тобой. В который нельзя без стука.
рассказ из перепонки экрана
о горьком привкусе молока
о цветах в декабре,
о младшей внучке,
которая встречается с португальцем,
фото окотившейся тайской кошки,
послековидные уколы витаминов,
за плечом расставлена размытая хохлома
на лакированном столике для журналов.
а вообще ей часто стал сниться сон,
что она снова бегает по своему институту,
из планового отдела в научный,
между вторым и четвертым этажом,
она снова бегает по лестницам легкой походкой,
в босоножках на небольшом каблучке,
просто бегает с бумагами в научный отдел,
и это такое счастье.
и это такое счастье
возвращаться в этот бег
хотя бы во сне.
о горьком привкусе молока
о цветах в декабре,
о младшей внучке,
которая встречается с португальцем,
фото окотившейся тайской кошки,
послековидные уколы витаминов,
за плечом расставлена размытая хохлома
на лакированном столике для журналов.
а вообще ей часто стал сниться сон,
что она снова бегает по своему институту,
из планового отдела в научный,
между вторым и четвертым этажом,
она снова бегает по лестницам легкой походкой,
в босоножках на небольшом каблучке,
просто бегает с бумагами в научный отдел,
и это такое счастье.
и это такое счастье
возвращаться в этот бег
хотя бы во сне.
Литературоведы-компаративисты – люди, которые изучают древние сюжеты методом сравнения их более поздних вариантов, – выяснили, что самый-самый древний миф, которому более 40 тысяч лет, общий исток для огромного количества племен и традиций Евразии, Америки и Африки, в общем, самая-самая древняя история на свете – это история о прекрасном животном, маме-лосихе, которая убегает от охотника на небосвод и, благодаря магии заходящего солнца, становится звездой. Но вместе с ней на звездное небо "засасывает" и охотника.
Хотя этот сюжет, который исследователи называют "Космической охотой", в первую очередь повествует о неизбежности преследования, он говорит и о том, что первое, что человек решил облачить в историю, после того как научился памяти, речи и абстрактному мышлению, – было сострадание к своей жертве. Хомо, неплотоядный примат и собиратель, ставший охотником из-за нужды, очень рано почувствовал груз вины, неотделимый от насилия.
Много тысячелетий спустя человек стал самым страшным хищником на планете, и до сих пор продолжает неистово истреблять и мир вокруг, и самого себя. Но параллельно живет и растет осознание, что это фундаментально неправильно.
То, что наша первая история была именно об этом, вселяет в меня надежду, что когда-нибудь безумие закончится. Когда-нибудь мы научимся жить в мире. Тысячи историй слагались и слагаются поныне, чтобы помочь нам идти по такому пути. И однажды мы услышим свои истории, услышим самих себя.
В канун Нового года я от всей души желаю, чтобы это произошло как можно скорее.
Хотя этот сюжет, который исследователи называют "Космической охотой", в первую очередь повествует о неизбежности преследования, он говорит и о том, что первое, что человек решил облачить в историю, после того как научился памяти, речи и абстрактному мышлению, – было сострадание к своей жертве. Хомо, неплотоядный примат и собиратель, ставший охотником из-за нужды, очень рано почувствовал груз вины, неотделимый от насилия.
Много тысячелетий спустя человек стал самым страшным хищником на планете, и до сих пор продолжает неистово истреблять и мир вокруг, и самого себя. Но параллельно живет и растет осознание, что это фундаментально неправильно.
То, что наша первая история была именно об этом, вселяет в меня надежду, что когда-нибудь безумие закончится. Когда-нибудь мы научимся жить в мире. Тысячи историй слагались и слагаются поныне, чтобы помочь нам идти по такому пути. И однажды мы услышим свои истории, услышим самих себя.
В канун Нового года я от всей души желаю, чтобы это произошло как можно скорее.
мертвый лес
нос моторной лодки, белый свет и темно-синяя вода.
со мной сизый портфель на ослабших лямках и куртка из светлого джинса.
позади у правила – яхтсмен без возраста, борозды на лбу, как сушеная хурма.
так что там? мёртвый лес.
чем он страшен? ничем.
нет там призраков, ядовитых шипов, голосов предков, нет кошмаров совести, обретающих плоть, нет звука колокола, сводящего с ума, нет теней и холодной ночи. нет ничего.
я закидываю ногу за борт, становлюсь на белый уступ.
слабый прибой едва ворошит мелкую гальку.
до свидания, капитан.
до встречи, оля.
здесь я ночую сегодня.
небольшой остров с возвышенным плато, на котором стоят в шахматной разрядке кипарисы и кедры, секвойи и пихты, окаменевшие за версии времени, близкие, с точки зрения людей, к бесконечности. стволы как столпы. посеревшая хвоя, не опавшая, но потерявшая ток древесного сока. только воспоминания о маслянистых шипровых запахах.
я поднимаюсь по камням, и мои шаги слышны, как кашель солиста.
я встаю на мягкий ковер из отживших хвойных вилочек. вместо подлеска стоят крупные валуны с прожилками геологических драм, тихий сад, шершавый и теплый после солнечного полудня.
я прохожу сад камней, прохожу между стволов, разрезающих закатный свет, я прячусь в окружении могучих вертикалей, я спускаю с плеча рюкзак.
солнце, море, звуки и цвета проникают сюда с разбавленным тоном, приглушенной силой, и с каждым шагом они отступают, оставляя ровный выцветший фон, который ты увидишь и услышишь, только если обернешься, только если захочешь.
я сажусь под дерево и смотрю через ствольный частокол со склона вниз. где-то там вода в изломанной перспективе, горизонта не видно за кронами.
я сижу под деревом в тишине, которой никогда не слышали люди. даже те, кто обкладывал изолированные комнаты акустическим поролоном. здесь не поют птицы, не жужжат мухи, а если приложить ухо к хвойному настилу, то не услышишь мельтешения муравьиных и жучиных ног. мертвый лес, закончившийся лес, остановившийся лес.
сюда не достает боль. сюда не достает жизнь. сюда не достает неизбежная цепь невзаимности и невозможность справиться с необъятным. сюда не достают собственные желания, тугие канаты сожалений, миражи выдуманных нужд. сюда не достает недолюбленное сердце.
так свежо, свободно под деревом, и моё белое просторное лицо с закрытыми глазами словно сливается с сине-серым морским воздухом, а соломенные волосы – с кроной.
я сижу под деревом напротив падающей глубокой синевы, я выдыхаю закаменевшую тяжесть, и выдыхаю закаменевшую тяжесть, выдыхаю закаменевшую тяжесть, и в наступившем ничто безболезненно мелькают опаленные кусочки:
липкие скатерти, беленые подоконники, дрожащая от каждого шага люстра.
дорожка к мусорным бакам, через двор с шелестящими каштанами и общежитие, где живут опасные люди, а на первом этаже пельменный цех.
зимняя прогулка у дремлющей серой воды, фото на камне с запахом подгнившей водоросли.
картонный проездной на троллейбус. игры с газовым пистолетом, найденным в бельевом ящике. укромное место под столом, где можно писать в тетрадку /.../
нос моторной лодки, белый свет и темно-синяя вода.
со мной сизый портфель на ослабших лямках и куртка из светлого джинса.
позади у правила – яхтсмен без возраста, борозды на лбу, как сушеная хурма.
так что там? мёртвый лес.
чем он страшен? ничем.
нет там призраков, ядовитых шипов, голосов предков, нет кошмаров совести, обретающих плоть, нет звука колокола, сводящего с ума, нет теней и холодной ночи. нет ничего.
я закидываю ногу за борт, становлюсь на белый уступ.
слабый прибой едва ворошит мелкую гальку.
до свидания, капитан.
до встречи, оля.
здесь я ночую сегодня.
небольшой остров с возвышенным плато, на котором стоят в шахматной разрядке кипарисы и кедры, секвойи и пихты, окаменевшие за версии времени, близкие, с точки зрения людей, к бесконечности. стволы как столпы. посеревшая хвоя, не опавшая, но потерявшая ток древесного сока. только воспоминания о маслянистых шипровых запахах.
я поднимаюсь по камням, и мои шаги слышны, как кашель солиста.
я встаю на мягкий ковер из отживших хвойных вилочек. вместо подлеска стоят крупные валуны с прожилками геологических драм, тихий сад, шершавый и теплый после солнечного полудня.
я прохожу сад камней, прохожу между стволов, разрезающих закатный свет, я прячусь в окружении могучих вертикалей, я спускаю с плеча рюкзак.
солнце, море, звуки и цвета проникают сюда с разбавленным тоном, приглушенной силой, и с каждым шагом они отступают, оставляя ровный выцветший фон, который ты увидишь и услышишь, только если обернешься, только если захочешь.
я сажусь под дерево и смотрю через ствольный частокол со склона вниз. где-то там вода в изломанной перспективе, горизонта не видно за кронами.
я сижу под деревом в тишине, которой никогда не слышали люди. даже те, кто обкладывал изолированные комнаты акустическим поролоном. здесь не поют птицы, не жужжат мухи, а если приложить ухо к хвойному настилу, то не услышишь мельтешения муравьиных и жучиных ног. мертвый лес, закончившийся лес, остановившийся лес.
сюда не достает боль. сюда не достает жизнь. сюда не достает неизбежная цепь невзаимности и невозможность справиться с необъятным. сюда не достают собственные желания, тугие канаты сожалений, миражи выдуманных нужд. сюда не достает недолюбленное сердце.
так свежо, свободно под деревом, и моё белое просторное лицо с закрытыми глазами словно сливается с сине-серым морским воздухом, а соломенные волосы – с кроной.
я сижу под деревом напротив падающей глубокой синевы, я выдыхаю закаменевшую тяжесть, и выдыхаю закаменевшую тяжесть, выдыхаю закаменевшую тяжесть, и в наступившем ничто безболезненно мелькают опаленные кусочки:
липкие скатерти, беленые подоконники, дрожащая от каждого шага люстра.
дорожка к мусорным бакам, через двор с шелестящими каштанами и общежитие, где живут опасные люди, а на первом этаже пельменный цех.
зимняя прогулка у дремлющей серой воды, фото на камне с запахом подгнившей водоросли.
картонный проездной на троллейбус. игры с газовым пистолетом, найденным в бельевом ящике. укромное место под столом, где можно писать в тетрадку /.../
/продолжение/
матрас на лоджии под звездами. магический огонек беззвучного ночного телевидения. уютная школьная скука. холодный свет аудитории перед первой парой. поздний вечер в пустой редакции, когда все предметы отчищаются от дневной функциональности. пасхальные бдения, библиотечные лампы, день после температуры, рокот варящихся яиц, прогулка в туфлях по распутице после бессонной ночи. внезапное солнце на восьмое марта, внезапный выход на вершину горы после долгого серпантина. место в автобусе у окна. закуток слева от дверей в вагоне метро. низкий молочный потолок смога, не отличающий дня от ночи. снежные сосны, смотрящие в плошку крытого бассейна. разговор шепотом, пока подруга в другой комнате кормит младенца. синий отблеск экрана в окне напротив. усталость перед новогодними праздниками. тиканье поворотника в такси, застрявшем на перекрестке. беспамятные минуты пробуждения после наркоза. покой под ослепляющей лампой сцены. старая скамейка под ленкоранской акацией перед озерцом травы для выгула собак в обретенном и потерянном городе.
солнце совсем спряталось, тени стволов пропали, море отступило в темноту, и этот сумерек, который привыкли сравнивать со смертью, укрывает меня заботливее любой человеческой руки, которая когда-либо меня касалась.
я отказываюсь видеть жизнь борьбой, вытягивающей жилы, сиротской песней, терапевтической легендой. я отказываюсь видеть жизнь слезоточивой драмой на могильных камнях, балладой о разлетевшихся щепках под красным колесом истории.
о нет, теперь, в мертвом лесу, добром лесу, на разлинованных полях своего повествования, я вижу, что жизнь вернее проглядывает в моменты промежутка и случайной пустоты – как будто в этот момент расходятся углы временных декораций, крошится стеклянный купол, и проглядывает истинная любовь, не имеющая ни смысла, ни повода. и когда всё кончится, останется только она, и я наконец-то всех вас пойму.
/end/
матрас на лоджии под звездами. магический огонек беззвучного ночного телевидения. уютная школьная скука. холодный свет аудитории перед первой парой. поздний вечер в пустой редакции, когда все предметы отчищаются от дневной функциональности. пасхальные бдения, библиотечные лампы, день после температуры, рокот варящихся яиц, прогулка в туфлях по распутице после бессонной ночи. внезапное солнце на восьмое марта, внезапный выход на вершину горы после долгого серпантина. место в автобусе у окна. закуток слева от дверей в вагоне метро. низкий молочный потолок смога, не отличающий дня от ночи. снежные сосны, смотрящие в плошку крытого бассейна. разговор шепотом, пока подруга в другой комнате кормит младенца. синий отблеск экрана в окне напротив. усталость перед новогодними праздниками. тиканье поворотника в такси, застрявшем на перекрестке. беспамятные минуты пробуждения после наркоза. покой под ослепляющей лампой сцены. старая скамейка под ленкоранской акацией перед озерцом травы для выгула собак в обретенном и потерянном городе.
солнце совсем спряталось, тени стволов пропали, море отступило в темноту, и этот сумерек, который привыкли сравнивать со смертью, укрывает меня заботливее любой человеческой руки, которая когда-либо меня касалась.
я отказываюсь видеть жизнь борьбой, вытягивающей жилы, сиротской песней, терапевтической легендой. я отказываюсь видеть жизнь слезоточивой драмой на могильных камнях, балладой о разлетевшихся щепках под красным колесом истории.
о нет, теперь, в мертвом лесу, добром лесу, на разлинованных полях своего повествования, я вижу, что жизнь вернее проглядывает в моменты промежутка и случайной пустоты – как будто в этот момент расходятся углы временных декораций, крошится стеклянный купол, и проглядывает истинная любовь, не имеющая ни смысла, ни повода. и когда всё кончится, останется только она, и я наконец-то всех вас пойму.
/end/
не в порядке текста,
а просто так
позвольте поделиться тяжестью.
например, всего полкило, ну, или грамм триста, отвесить – а то позвоночник не выдерживает.
постойте: взамен
я возьму триста грамм вашей.
может даже четыреста пятьдесят.
облегчим друг другу поклажу на этот вечер.
вот моя тяжесть – песочные мешки для воздушного шара. вдовий горб. заторы в кухонных трубах. тяжелое платье 16-летней невесты на цыганской свадьбе. турецкий ковер. походный рюкзак дезертира. стелящийся по земле парашют. тело товарища без сознания.
а какая ваша? расскажите про вашу тяжесть?
снимем ее с плеча и поставим на стол. вот она, между спазмированных мышц, как кишечный паразит из астероидного металла. так тянется к ядру земли, так давит на стол, что трещит древесина. и замирает.
и полегче. полегче.
сегодня ослабим бремя.
всего на вечер.
я вам мою тяжесть, вы – мне.
и ночное небо поверх домов – нам обеим.
а просто так
позвольте поделиться тяжестью.
например, всего полкило, ну, или грамм триста, отвесить – а то позвоночник не выдерживает.
постойте: взамен
я возьму триста грамм вашей.
может даже четыреста пятьдесят.
облегчим друг другу поклажу на этот вечер.
вот моя тяжесть – песочные мешки для воздушного шара. вдовий горб. заторы в кухонных трубах. тяжелое платье 16-летней невесты на цыганской свадьбе. турецкий ковер. походный рюкзак дезертира. стелящийся по земле парашют. тело товарища без сознания.
а какая ваша? расскажите про вашу тяжесть?
снимем ее с плеча и поставим на стол. вот она, между спазмированных мышц, как кишечный паразит из астероидного металла. так тянется к ядру земли, так давит на стол, что трещит древесина. и замирает.
и полегче. полегче.
сегодня ослабим бремя.
всего на вечер.
я вам мою тяжесть, вы – мне.
и ночное небо поверх домов – нам обеим.
🔥1
джим керри
меня съел зверь
и вчера ночью впервые
ощутилось в деталях,
что, возможно,
я уже мертвый человек
как сушеные ушки и легкие,
которые грызет долли
люди обходят по окружности,
не приближаясь
и я могу имитировать жизнь, только когда говорю про книги и фильмы,
как заговоренная злыми эльфами дева, которая молчит, но продолжает ткать полотно
я плохо смеюсь, и голос чуть громче, чем нужно
женщины это чувствуют лучше
мужчины пока еще добры ко мне
маятник качается медленнее
но даже у мертвой ткани,
в которой крапится призрачный голос,
есть право на веру
вера перепрыгнет костер.
меня съел зверь
и вчера ночью впервые
ощутилось в деталях,
что, возможно,
я уже мертвый человек
как сушеные ушки и легкие,
которые грызет долли
люди обходят по окружности,
не приближаясь
и я могу имитировать жизнь, только когда говорю про книги и фильмы,
как заговоренная злыми эльфами дева, которая молчит, но продолжает ткать полотно
я плохо смеюсь, и голос чуть громче, чем нужно
женщины это чувствуют лучше
мужчины пока еще добры ко мне
маятник качается медленнее
но даже у мертвой ткани,
в которой крапится призрачный голос,
есть право на веру
вера перепрыгнет костер.
У меня была своя страна,
и я была в ней королевой.
Абсолютным монархом.
Я заботилась о своем народе, а когда происходило беззаконие, судила и миловала.
У меня было двое министров – Слоненок и Лисенок, большие, больше меня, плотно набитые плюшевые тушки из маминого наследства. Они боролись за влияние, как тори и виги, но финальное решение всегда было за мной.
Это было моё бремя.
И если кто-то всерьез провинился, если кто-то приступил закон, я с болью в сердце выносила вердикт, и опальная игрушка, бывший гражданин государства Игрушан, отправлялась в изгнание. Оно называлось как-то весёленько, что-то вроде деревеньки или городка, и в этом была мрачная ирония, потому что находился городок на дне шкафа, под пакетами с порченой одеждой и меховым воротником, который никогда не пригождался в нашем климате.
И история моего королевства, государства Игрушан, не знала случая, чтобы кто-нибудь оттуда возвращался.
Где они теперь, провинившиеся, позабытые игрушки? привыкли ли они к своему новому краю, лишенному солнечных лучей? завели семьи с бледнокожими потомками или сгинули от цинги и скуки? они отчаялись писать бесчисленные прошения об амнистии и возвращении и основали собственное племя и религию? думаю, у них прижился культ карго – со временем в их ссыльный шкафный городок приходили бумажные ромбики для гадания и гармошки для игры в чепуху, билеты в кино, тетрадки с черновиками, заметки из местной газеты, худая и открытая одежда, чья мода не дождалась следующей светлой полосы, путеводитель по Японии, распечатанный трактат Витгенштейна и аюрведические рецепты, целая инсталляция из очков с диоптриями и папка с эскизами для шуточной книжки про монстров-фрилансеров, которую мы писали вместе с подругой, пока не поссорились. иллюзии и фантазии, клятвы и откровения, плохой трип и навязчивые мысли, скачки роста и медленно изживавшие себя роли – и много-много ключей от разных квартир. всё это теперь составляет непредставимый, особенный быт опальных игрушек, которых я уже давным-давно простила.
Простила, но не могу вернуть. Я растеряла свою абсолютную власть. И даже Слоненок с Лисенком уже давно, наверное, где-то в Аргентине, с новыми паспортами.
И сделанного, согласно закону природы, не воротить назад.
и я была в ней королевой.
Абсолютным монархом.
Я заботилась о своем народе, а когда происходило беззаконие, судила и миловала.
У меня было двое министров – Слоненок и Лисенок, большие, больше меня, плотно набитые плюшевые тушки из маминого наследства. Они боролись за влияние, как тори и виги, но финальное решение всегда было за мной.
Это было моё бремя.
И если кто-то всерьез провинился, если кто-то приступил закон, я с болью в сердце выносила вердикт, и опальная игрушка, бывший гражданин государства Игрушан, отправлялась в изгнание. Оно называлось как-то весёленько, что-то вроде деревеньки или городка, и в этом была мрачная ирония, потому что находился городок на дне шкафа, под пакетами с порченой одеждой и меховым воротником, который никогда не пригождался в нашем климате.
И история моего королевства, государства Игрушан, не знала случая, чтобы кто-нибудь оттуда возвращался.
Где они теперь, провинившиеся, позабытые игрушки? привыкли ли они к своему новому краю, лишенному солнечных лучей? завели семьи с бледнокожими потомками или сгинули от цинги и скуки? они отчаялись писать бесчисленные прошения об амнистии и возвращении и основали собственное племя и религию? думаю, у них прижился культ карго – со временем в их ссыльный шкафный городок приходили бумажные ромбики для гадания и гармошки для игры в чепуху, билеты в кино, тетрадки с черновиками, заметки из местной газеты, худая и открытая одежда, чья мода не дождалась следующей светлой полосы, путеводитель по Японии, распечатанный трактат Витгенштейна и аюрведические рецепты, целая инсталляция из очков с диоптриями и папка с эскизами для шуточной книжки про монстров-фрилансеров, которую мы писали вместе с подругой, пока не поссорились. иллюзии и фантазии, клятвы и откровения, плохой трип и навязчивые мысли, скачки роста и медленно изживавшие себя роли – и много-много ключей от разных квартир. всё это теперь составляет непредставимый, особенный быт опальных игрушек, которых я уже давным-давно простила.
Простила, но не могу вернуть. Я растеряла свою абсолютную власть. И даже Слоненок с Лисенком уже давно, наверное, где-то в Аргентине, с новыми паспортами.
И сделанного, согласно закону природы, не воротить назад.
🔥2
Если ваша основная цель в жизни стараться не сделать зла и уберечься от зла других, окружите себя светоносной трусостью. Трусость цензора. Трусость наблюдателя. Трусость сколара. Благодетели, защитники достоинства. Не важно, талантливы вы или бездарны. Умеренны или избыточны. Оригинальны или прилепились к чужому голосу. Пусть разгадка сего лежит в своей темной шреденгеровской коробке, вместе с накапливающимся ядовитым барахлом опыта. Богатство хордера. Этим мы мир не оскорбим. Миру мы дадим только самое лучшее. В основном, вымученную заботу. Еще может несколько идеальных, выдроченных артефактов. Слишком хороших, чтобы их можно было безусловно любить. Ведь к любви нужно вынуждать, по нашему опыту.
Вирджиния🪻
18+, strong language
https://telegra.ph/Virdzhiniya-04-19
Вирджиния🪻
18+, strong language
https://telegra.ph/Virdzhiniya-04-19
Telegraph
Вирджиния
Мне нужно написать большое ответственное эссе о Вирджинии Вулф, и это так пугает, что даже вдохновляет размочить молчание. Волшебная сила прокрастинации. Я долго не хотела писать вообще ничего. Когда удалось впустить войну в себя и успокоиться, всё стало…
🔥3
"Мне только бы забрать обратно
Право
видеть красоту, где я хочу
Она в тебе, как пленница в темнице
Она в тебе, как черное желе"
Недоверие богу красоты🌼🖤
https://telegra.ph/Nedoverie-bogu-krasoty-06-30
Право
видеть красоту, где я хочу
Она в тебе, как пленница в темнице
Она в тебе, как черное желе"
Недоверие богу красоты🌼🖤
https://telegra.ph/Nedoverie-bogu-krasoty-06-30
Telegraph
Недоверие богу красоты
Меня не ждут в этой зеленой мгле В неожидании – часть соблазнения. На бурых водах вместо лепестков – чешуйки И золотая пыль в плазме воздуха. Почти голубые листья оттеняют спуск спины – Спокойный и чистый, вроде врубельский Будда, Ты сидишь на камне, опоясанный…
🔥5
Он не понимал, за что ему бессилие, он мучил себя чувством несправедливости, пока мы не боялись (почти) казаться рохлями, потому что у нас была своя тайна: домик, склеенный из спичечных коробков или грядка крокусов под балконом. Или коллекция книжек про кораблестроение. Или невинная переписка по имейлу с девочкой, с которой мы в детстве играли в детективов: она уехала давным-давно на другой континент и уже стала бабушкой. Пока мы находили способы принять унизительную разницу в размере между нами и миром, он жил в отчаянии и вымещал злобу.
Он хотел бы съесть солнце – но когда солнце спустилось к нему, он первый упал на колени, и глаза его наполнились слезами, а кожа стала пузыриться от экстаза. Он подчинился горячее нас всех. Он был похож на рыцаря, принимавшего присягу.
https://telegra.ph/my-pred-toboyu-04-12
Он хотел бы съесть солнце – но когда солнце спустилось к нему, он первый упал на колени, и глаза его наполнились слезами, а кожа стала пузыриться от экстаза. Он подчинился горячее нас всех. Он был похож на рыцаря, принимавшего присягу.
https://telegra.ph/my-pred-toboyu-04-12
Telegraph
мы пред тобою
Мы ни о чем не жалеем. Всё, что мы сделали, сделано от чистого сердца, мы клянемся, как перед судом, говорить правду и быть честными в мыслях, и это легко, как прощание с любовью, в которой всё исполнилось. Мы ни о чем не жалеем: жертва, которую мы принесли…
🔥3
Эминемикон😡
warn.: strong language
...Как злятся люди? Давай, Слим Шейди, рассказывай.
У них наливаются кровью глаза, выпучиваются, как на обложках рэп-альбомов. Гневная вена поперек лба. «Я съем тебя заживо, – говорит очередной наадреналиненный мудила из бедного района. Резцы скрипят. – Я зверь со вставшей дыбом шерстью, я черный лев, изрыгающий синее пламя!»
https://telegra.ph/EHminemikon-06-15
warn.: strong language
...Как злятся люди? Давай, Слим Шейди, рассказывай.
У них наливаются кровью глаза, выпучиваются, как на обложках рэп-альбомов. Гневная вена поперек лба. «Я съем тебя заживо, – говорит очередной наадреналиненный мудила из бедного района. Резцы скрипят. – Я зверь со вставшей дыбом шерстью, я черный лев, изрыгающий синее пламя!»
https://telegra.ph/EHminemikon-06-15
Telegraph
Эминемикон
warn.: 18+, strong language Меня никогда не интересовал Эминем. Он нравился однокласснице, которая потом пошла в любительское порно. Очень озлобленный и бледный молодой человек, которого нельзя ругать. Но недавно я услышала кусок какой-то его ранней песни…
🔥8