Ноябрь — ледяной колодец, темный провал.
Словно пора выходить, но почему-то не объявили.
Обесцвечивается одежда, признания и слова.
В Москве локдаун, закрыты винные.
Время говорить с близкими — ну то есть, с котом.
Говорю: кот мой кот, как удивительно ты бесстрашен,
подставляя мне горлышко, брюшко в меху густом,
беззащитные — так будешь же ты наглажен.
Кот переворачивается со спины на бок,
осторожно, не больно меня кусая,
как бы говоря: человек, не так уж ты одинок,
время сыпать в мисочку еду для кота, и
если холодно — то согреваться. Если одиноко — то
будь со мной, если не с кем больше. Так мы с тобой и выживем.
И склоняюсь я, соглашаясь, перед котом.
Сам он как шпрота, а живот почему-то рыжий.
Словно пора выходить, но почему-то не объявили.
Обесцвечивается одежда, признания и слова.
В Москве локдаун, закрыты винные.
Время говорить с близкими — ну то есть, с котом.
Говорю: кот мой кот, как удивительно ты бесстрашен,
подставляя мне горлышко, брюшко в меху густом,
беззащитные — так будешь же ты наглажен.
Кот переворачивается со спины на бок,
осторожно, не больно меня кусая,
как бы говоря: человек, не так уж ты одинок,
время сыпать в мисочку еду для кота, и
если холодно — то согреваться. Если одиноко — то
будь со мной, если не с кем больше. Так мы с тобой и выживем.
И склоняюсь я, соглашаясь, перед котом.
Сам он как шпрота, а живот почему-то рыжий.
Интервью со мной на Радио Россия
https://vk.com/lemert?z=podcast-122451079_456241889
https://vk.com/lemert?z=podcast-122451079_456241889
Осенние Деды.
Так назывался этот день раньше.
Так в Белоруссии его до сих пор называют.
Время идти на кладбище в свете вечернем оранжевом,
Выбрасывать пожелтевшие ленты,
оставлять конфеты и караваи.
Ну и, конечно, ее — беленькую, белую,
Оставлять предкам, чтобы не сердились они на тебя.
В сущности, мы до сих пор это делаем.
Вы уже поняли, что я про седьмое — да — ноября.
Время мчится, словно кто-то за ним гонится,
оставляет отметины в календарях и святцах.
Прадеды мои, красная конница,
приходите, ибо время для вас угощаться.
А еще в этот день женщины плакали,
Лили слезы в землю, и из нее прорастало семя.
Наши мертвые станут травой, деревьями, злаками
и едва ощутимым взглядом в самое страшное время.
Так назывался этот день раньше.
Так в Белоруссии его до сих пор называют.
Время идти на кладбище в свете вечернем оранжевом,
Выбрасывать пожелтевшие ленты,
оставлять конфеты и караваи.
Ну и, конечно, ее — беленькую, белую,
Оставлять предкам, чтобы не сердились они на тебя.
В сущности, мы до сих пор это делаем.
Вы уже поняли, что я про седьмое — да — ноября.
Время мчится, словно кто-то за ним гонится,
оставляет отметины в календарях и святцах.
Прадеды мои, красная конница,
приходите, ибо время для вас угощаться.
А еще в этот день женщины плакали,
Лили слезы в землю, и из нее прорастало семя.
Наши мертвые станут травой, деревьями, злаками
и едва ощутимым взглядом в самое страшное время.
Под бесцветным, чб, невысоким
небом — вот городской водоем:
рыбки сдохли, пожухла осока.
Истекает, надлопнувшись, соком
Снежноягодник под каблуком.
В ноябре начинается крисмас,
новогодний блестючий декор,
завершенье сезона туризма
и веночки из елок для тризны:
ешь гуся, пей крепленый кагор.
Но пока даже снег не заносит
эту нежную черную осень
с беззащитною волглой землей,
и московский народ-богоносец
в магазины течет за ржаной,
Чтоб не слишком лупили морозы,
чтоб ковид не унес до весны,
чтоб промерзлый декабрь красноносый
проставлялся горячим съестным.
небом — вот городской водоем:
рыбки сдохли, пожухла осока.
Истекает, надлопнувшись, соком
Снежноягодник под каблуком.
В ноябре начинается крисмас,
новогодний блестючий декор,
завершенье сезона туризма
и веночки из елок для тризны:
ешь гуся, пей крепленый кагор.
Но пока даже снег не заносит
эту нежную черную осень
с беззащитною волглой землей,
и московский народ-богоносец
в магазины течет за ржаной,
Чтоб не слишком лупили морозы,
чтоб ковид не унес до весны,
чтоб промерзлый декабрь красноносый
проставлялся горячим съестным.
Среди предновогоднего бедлама
Назад два года, в суете людской,
Мы были счастливы на станции Динамо,
Мы были счастливы на станции Тверской.
Да, позже стало тянущейся, адской,
Китайской пыткой. Дом, вокзал, вокзал.
Когда я уезжала с Петроградской,
Ты до такси меня не провожал.
Как много в памяти дурного хлама.
Уйди, не трогай и не беспокой.
Но были счастливы на станции Динамо,
Но были счастливы на станции Тверской.
А то что было позже — так, пожалуй,
и хуже не было за тридцать три мои.
Как тухлая вода, как хлеб лежалый,
как на котятской шкурке лишаи.
Но как забыть? Фонарики, реклама -
горит огонь предновогодний городской.
И мы так счастливы на станции Динамо,
И мы так счастливы на станции Тверской.
Назад два года, в суете людской,
Мы были счастливы на станции Динамо,
Мы были счастливы на станции Тверской.
Да, позже стало тянущейся, адской,
Китайской пыткой. Дом, вокзал, вокзал.
Когда я уезжала с Петроградской,
Ты до такси меня не провожал.
Как много в памяти дурного хлама.
Уйди, не трогай и не беспокой.
Но были счастливы на станции Динамо,
Но были счастливы на станции Тверской.
А то что было позже — так, пожалуй,
и хуже не было за тридцать три мои.
Как тухлая вода, как хлеб лежалый,
как на котятской шкурке лишаи.
Но как забыть? Фонарики, реклама -
горит огонь предновогодний городской.
И мы так счастливы на станции Динамо,
И мы так счастливы на станции Тверской.
Таксист сегодня сбросил заказ,
А я расстроилась буквально до слез.
Такой печальный ноябрьский сказ
Про недосып и авитаминоз.
К тому же, у меня некрасивые сиськи.
К тому же, любит меня никто.
И тут такой демарш от таксиста
На грязном уберовском авто.
И вот посреди Москвы (для масштабу),
Где грязь едва прикрывает лед
Стоит здоровая жопастая баба
И о чём-то непонятном ревёт.
А я расстроилась буквально до слез.
Такой печальный ноябрьский сказ
Про недосып и авитаминоз.
К тому же, у меня некрасивые сиськи.
К тому же, любит меня никто.
И тут такой демарш от таксиста
На грязном уберовском авто.
И вот посреди Москвы (для масштабу),
Где грязь едва прикрывает лед
Стоит здоровая жопастая баба
И о чём-то непонятном ревёт.
А если про меня и про него,
То нас не чувства нежные связали,
А это неделимое сродство
Уродства, незаметного вначале.
И сладко, и болезненно, и любо,
И тошно, и озлобленно, и люто,
И он урод (нельзя к нормальным людям),
И я урод (нельзя к нормальным людям).
Зеленая вода, как в решето,
По жёлтым окнам нашим липко льётся.
Я можно буду для него никто.
Я можно буду вообще никто,
Но никуда не деть моё уродство.
То нас не чувства нежные связали,
А это неделимое сродство
Уродства, незаметного вначале.
И сладко, и болезненно, и любо,
И тошно, и озлобленно, и люто,
И он урод (нельзя к нормальным людям),
И я урод (нельзя к нормальным людям).
Зеленая вода, как в решето,
По жёлтым окнам нашим липко льётся.
Я можно буду для него никто.
Я можно буду вообще никто,
Но никуда не деть моё уродство.
*
Рождаться я не должна была.
Матери пять лет, и еще потом
ставили бесплодие, черное, горькое, как смола.
В ноябре каком-то, полуснежном, полуседом,
она доехала до пасмурного села.
Бабка что-то шептала над ее животом,
слушала, как ее сердце бьется.
давала воду из местного ручья
(не исключено, что попросту из колодца),
через девять месяцев родилась я.
*
«Баунти» - райское наслаждение.
Так говорили по телевизору, показывая картинки рая.
Я смотрела — пятилетняя — замирая.
Это происходило как раз на разделе
большой империи, а я была небольшая.
Отцу тогда перестали платить зарплату,
он злой ходил, а тогда и вовсе,
засунул меня в куртку, потащил в темную осень,
до ларька, к пергидролевой продавщице патлатой,
на последние деньги купил этот баунти сраный,
я ела, захлебываясь слезами,
он был совершенно невкусный, как деревянный,
но папе я об этом ничего не сказала.
*
В семь лет, отправившись в школу,
я узнала, что умерли те, о ком я читала.
в землю легли рыжие кони,
гипсовые пионеры сошли с пьедестала.
Кто писал о победе — тот стал обманщиком.
Разбилась голубая чашка,
накрылась судьба барабанщика.
Зарыты в землю герои Гайдара,
никто не шлет привет Мальчишу.
Они проиграли, а я дышу.
Наверное, тогда я и стала старой.
*
Там, где я выросла, мне светит пятнадцать
Лет за экстремизм и призывы к сепаратизму.
Но эти неосвещенные дорожки мне часто снятся
и тропинка к ларьку через футбольное поле моей жизни.
И желтое окно на втором этаже — мамино и папино,
словно книга, что открывается на одной и той же страничке.
Когда я умру, надо мной запоет Алена Апина,
И я уеду прочь на ночной электричке.
Рождаться я не должна была.
Матери пять лет, и еще потом
ставили бесплодие, черное, горькое, как смола.
В ноябре каком-то, полуснежном, полуседом,
она доехала до пасмурного села.
Бабка что-то шептала над ее животом,
слушала, как ее сердце бьется.
давала воду из местного ручья
(не исключено, что попросту из колодца),
через девять месяцев родилась я.
*
«Баунти» - райское наслаждение.
Так говорили по телевизору, показывая картинки рая.
Я смотрела — пятилетняя — замирая.
Это происходило как раз на разделе
большой империи, а я была небольшая.
Отцу тогда перестали платить зарплату,
он злой ходил, а тогда и вовсе,
засунул меня в куртку, потащил в темную осень,
до ларька, к пергидролевой продавщице патлатой,
на последние деньги купил этот баунти сраный,
я ела, захлебываясь слезами,
он был совершенно невкусный, как деревянный,
но папе я об этом ничего не сказала.
*
В семь лет, отправившись в школу,
я узнала, что умерли те, о ком я читала.
в землю легли рыжие кони,
гипсовые пионеры сошли с пьедестала.
Кто писал о победе — тот стал обманщиком.
Разбилась голубая чашка,
накрылась судьба барабанщика.
Зарыты в землю герои Гайдара,
никто не шлет привет Мальчишу.
Они проиграли, а я дышу.
Наверное, тогда я и стала старой.
*
Там, где я выросла, мне светит пятнадцать
Лет за экстремизм и призывы к сепаратизму.
Но эти неосвещенные дорожки мне часто снятся
и тропинка к ларьку через футбольное поле моей жизни.
И желтое окно на втором этаже — мамино и папино,
словно книга, что открывается на одной и той же страничке.
Когда я умру, надо мной запоет Алена Апина,
И я уеду прочь на ночной электричке.
По ночам, когда приходит бессонница,
все время гадкое что-то вспомнится:
например, как в двадцать два я кричала
на свою постаревшую маму,
перечисляла чуть ли вообще не с начала
все обиды из нутрякового хлама,
а мама плакала, а я продолжала,
потом меня несло куда-то к вокзалу,
потом я вообще уехала в другую страну.
Сколько же можно вспоминать-то, ну.
Так вот уезжала я по снежному февралю,
и с тех пор и засыпаю я на краю,
с кем бы ни ложилась, всегда лежу на краю,
и подолгу я ворочаюсь, и не сплю.
Жду, когда придет серый волк, утешитель сирых,
круглую луну, как головку сыра,
проглотит, и будет медовым его дыханье,
травами пахнущее, а не псиной.
и в тишине, в которой слышатся шаги тараканьи,
он наклонится надо мной, и зеленый взгляд
отразит искрящийся небосвод,
и слова его тоску мою утолят,
и выест он бессмысленный мой живот.
все время гадкое что-то вспомнится:
например, как в двадцать два я кричала
на свою постаревшую маму,
перечисляла чуть ли вообще не с начала
все обиды из нутрякового хлама,
а мама плакала, а я продолжала,
потом меня несло куда-то к вокзалу,
потом я вообще уехала в другую страну.
Сколько же можно вспоминать-то, ну.
Так вот уезжала я по снежному февралю,
и с тех пор и засыпаю я на краю,
с кем бы ни ложилась, всегда лежу на краю,
и подолгу я ворочаюсь, и не сплю.
Жду, когда придет серый волк, утешитель сирых,
круглую луну, как головку сыра,
проглотит, и будет медовым его дыханье,
травами пахнущее, а не псиной.
и в тишине, в которой слышатся шаги тараканьи,
он наклонится надо мной, и зеленый взгляд
отразит искрящийся небосвод,
и слова его тоску мою утолят,
и выест он бессмысленный мой живот.
Как страшно одиноко в декабре
Брести домой с пакетом от метро.
Никто не встретит, вымерзло нутро,
Придёшь и включишь телевизор; бред
Рекламный - это все же голоса,
Пусть говорят. Такая полоса.
Включи какой-то глупый сериал,
Ведь важно, чтобы кто-то говорил.
Как будто кто-то в гости приходил,
Потом ушел, игрушки не убрал,
И собирай по комнате теперь,
Закрыв за кем-то на цепочку дверь.
Но окна загораются в ночи,
Одно, другое - все не для тебя,
Но в черной темнотище декабря
Ты тоже лампу у окна включи.
Пускай, как путеводная звезда
Горит она, как детская мечта.
И кто-то пусть идёт через дворы,
Несёт пакет, где хлеб и мишура,
И не споткнется в темноте; стары
Глаза у окон, видных во дворах.
И кто-то думает: за окнами живут,
Там Новый год, и семьи, и уют.
Брести домой с пакетом от метро.
Никто не встретит, вымерзло нутро,
Придёшь и включишь телевизор; бред
Рекламный - это все же голоса,
Пусть говорят. Такая полоса.
Включи какой-то глупый сериал,
Ведь важно, чтобы кто-то говорил.
Как будто кто-то в гости приходил,
Потом ушел, игрушки не убрал,
И собирай по комнате теперь,
Закрыв за кем-то на цепочку дверь.
Но окна загораются в ночи,
Одно, другое - все не для тебя,
Но в черной темнотище декабря
Ты тоже лампу у окна включи.
Пускай, как путеводная звезда
Горит она, как детская мечта.
И кто-то пусть идёт через дворы,
Несёт пакет, где хлеб и мишура,
И не споткнется в темноте; стары
Глаза у окон, видных во дворах.
И кто-то думает: за окнами живут,
Там Новый год, и семьи, и уют.
САНКТ-ПЕТЕРБУРГ, 13 декабря
Последний концерт в году, я и Знаменосец Ира зажигаем огонь.
Мы проведем вас от абсолютной темноты питерской декабрьской ночи к огням Нового года, чтобы встретить его бесстрашными и теплыми.
Будут новые стихи, которые не исполнялись еще нигде.
Будут книги "Сегодня" и немного "Русского космоса" (трехтысячный тираж подходит к концу, самое время приобрести, если у вас его нет).
Где: "Африка", Набережная реки Фонтанки, 130
Когда: 13 декабря, 19.30
Сколько стоит: 300 рублей
Вступаем в сообщество: https://vk.com/lzafrika
УЖЕ СОВСЕМ СКОРО
(Внимание, "Африк" - две! Наша - на Фонтанке, не путать с той, что на Григорьева)
Последний концерт в году, я и Знаменосец Ира зажигаем огонь.
Мы проведем вас от абсолютной темноты питерской декабрьской ночи к огням Нового года, чтобы встретить его бесстрашными и теплыми.
Будут новые стихи, которые не исполнялись еще нигде.
Будут книги "Сегодня" и немного "Русского космоса" (трехтысячный тираж подходит к концу, самое время приобрести, если у вас его нет).
Где: "Африка", Набережная реки Фонтанки, 130
Когда: 13 декабря, 19.30
Сколько стоит: 300 рублей
Вступаем в сообщество: https://vk.com/lzafrika
УЖЕ СОВСЕМ СКОРО
(Внимание, "Африк" - две! Наша - на Фонтанке, не путать с той, что на Григорьева)
VK
Лемерт и Знаменосец. 13/12
Середина декабря. Слишком мало света и тепла. Поэтому мы зажигаем огонь. Мы - это Лемерт (Анна Долгарева) и Знаменосец Ира. Москва и Питер, рыжие и зеленые волосы. Мы пишем стихи и читаем их в разных городах и странах, на международных фестивалях и в маленьких…
Деревьям в декабре не больно умирать,
не больно проступать на выбеленном небе.
Приходит серый кот, ложится на кровать,
бьет крыльями орел на реверсе монеты.
Является и смерть, садится на окно,
и черен клюв ее, и ноги обнажённы.
Я говорю прости, становится темно,
и где-то запевают праведные жены.
Я говорю прости, и бездорожья гладь
выбеливает даль и укрывает крыши.
Деревьям в декабре не больно умирать,
я говорю с тобой и голос мой все тише.
не больно проступать на выбеленном небе.
Приходит серый кот, ложится на кровать,
бьет крыльями орел на реверсе монеты.
Является и смерть, садится на окно,
и черен клюв ее, и ноги обнажённы.
Я говорю прости, становится темно,
и где-то запевают праведные жены.
Я говорю прости, и бездорожья гладь
выбеливает даль и укрывает крыши.
Деревьям в декабре не больно умирать,
я говорю с тобой и голос мой все тише.
Смотри, смотри, как я готовлю мясо,
Смотри, как глажу серого кота,
Как я лечу простуженные гланды,
Как зажигаю на окне гирлянду,
Как с возрастом меняю паспорта
И покупаю в банке ананасы.
А это я бегу, бегу, как заяц,
Бегу сквозь степь открытую, чужую,
А это я со смертностью сражаюсь
А это я со смертностью воюю
Я самый обречённый генерал.
Смотри, смотри, как я сражаюсь с нею,
Смотри, как я пока ее сильнее,
Смотри, пока никто не проиграл
Смотри, я осень, мята, мед и медь.
И мне судили рано умереть,
Но я переиграю, я сумею,
Я тот дурак, что водит смерть за нос,
Пока люблю, пока живу всерьёз,
Я даже самой смертности сильнее.
И я живу, коту чешу живот,
И он - такой вот хрупкий, а живёт,
И жарю мясо, режу помидоры
И все бегу по зимнему простору.
И ты смотри, глаза не отводи,
Как я бегу к тому, что впереди
И отступают сумерки и жуть.
Смотри, как кот по мне скучает дома,
И по мосту иду я подвесному,
И не держусь руками, не держусь.
Смотри, как глажу серого кота,
Как я лечу простуженные гланды,
Как зажигаю на окне гирлянду,
Как с возрастом меняю паспорта
И покупаю в банке ананасы.
А это я бегу, бегу, как заяц,
Бегу сквозь степь открытую, чужую,
А это я со смертностью сражаюсь
А это я со смертностью воюю
Я самый обречённый генерал.
Смотри, смотри, как я сражаюсь с нею,
Смотри, как я пока ее сильнее,
Смотри, пока никто не проиграл
Смотри, я осень, мята, мед и медь.
И мне судили рано умереть,
Но я переиграю, я сумею,
Я тот дурак, что водит смерть за нос,
Пока люблю, пока живу всерьёз,
Я даже самой смертности сильнее.
И я живу, коту чешу живот,
И он - такой вот хрупкий, а живёт,
И жарю мясо, режу помидоры
И все бегу по зимнему простору.
И ты смотри, глаза не отводи,
Как я бегу к тому, что впереди
И отступают сумерки и жуть.
Смотри, как кот по мне скучает дома,
И по мосту иду я подвесному,
И не держусь руками, не держусь.
1.
Он говорил: мне хорошо с тобой,
и Петербург декабрьский черно-белый
дрожал в прямоугольнике окна.
И это, может, и была любовь:
вот так, всем телом ощущая тело,
существовать в зиме на грани сна.
И я лежала там его обняв,
на односпальном узеньком матрасе
в мансарде в подчердачном этаже,
и эта праздность в середине дня,
и голуби в своем воздушном плясе,
и нежность, непривычная уже, -
со мной остались вечной тишиною.
Но на ветру дрожали провода -
как будто плакали над ним и надо мною
как будто время отмеряла нам вода.
Люблю, - я говорила, - навсегда,
и я не знала, что это такое.
2.
Чапай не выплывет, хоть сколько ни смотри.
Он тонет, он пускает пузыри,
а ты в двадцатый раз включай киношку,
в надежде, что теперь-то уплывет,
на берег вылезет и долго проживет,
ну, может быть не долго — хоть немножко.
Чапай не выплывет, прости меня, прости,
и нежность настоящая почти
была, и даже думалось: могли бы.
Но фильм всегда кончается одним,
Чапай не выплывет, река течет над ним,
Чапай на дне, его объели рыбы.
И снег идет, над городом зима,
И желтым загораются дома,
и кто-то по морозу тащит ёлку,
поскольку скоро будет Новый год,
мы загадаем счастье наперед,
большое, настоящее, надолго.
Он говорил: мне хорошо с тобой,
и Петербург декабрьский черно-белый
дрожал в прямоугольнике окна.
И это, может, и была любовь:
вот так, всем телом ощущая тело,
существовать в зиме на грани сна.
И я лежала там его обняв,
на односпальном узеньком матрасе
в мансарде в подчердачном этаже,
и эта праздность в середине дня,
и голуби в своем воздушном плясе,
и нежность, непривычная уже, -
со мной остались вечной тишиною.
Но на ветру дрожали провода -
как будто плакали над ним и надо мною
как будто время отмеряла нам вода.
Люблю, - я говорила, - навсегда,
и я не знала, что это такое.
2.
Чапай не выплывет, хоть сколько ни смотри.
Он тонет, он пускает пузыри,
а ты в двадцатый раз включай киношку,
в надежде, что теперь-то уплывет,
на берег вылезет и долго проживет,
ну, может быть не долго — хоть немножко.
Чапай не выплывет, прости меня, прости,
и нежность настоящая почти
была, и даже думалось: могли бы.
Но фильм всегда кончается одним,
Чапай не выплывет, река течет над ним,
Чапай на дне, его объели рыбы.
И снег идет, над городом зима,
И желтым загораются дома,
и кто-то по морозу тащит ёлку,
поскольку скоро будет Новый год,
мы загадаем счастье наперед,
большое, настоящее, надолго.
Возьми меня на рученьки, Наташа,
среди декабрьской смертныя любви,
где бледный снег лежит, как простокваша,
удочери меня, усынови,
я неовеществленна и беспола
в своем пальто худом и долгополом,
в автобусе, где кашель, толкотня.
Возьми, возьми на рученьки меня.
Мы так котов берем к себе на руки,
детей так осторожно мы берем,
чтоб не боялись темноты и буки,
ночник включаем; светлый окоём
хранит от пустоты своей любовью,
и заяц плюшевый ложится в изголовье,
и отвечает «не пройдешь» теням.
Возьми, возьми на рученьки меня.
В предновогоднем городе уставшем,
исполненном асфальта и стекла,
Возьми меня на рученьки, Наташа,
чтоб я была, хоть где-то я была.
среди декабрьской смертныя любви,
где бледный снег лежит, как простокваша,
удочери меня, усынови,
я неовеществленна и беспола
в своем пальто худом и долгополом,
в автобусе, где кашель, толкотня.
Возьми, возьми на рученьки меня.
Мы так котов берем к себе на руки,
детей так осторожно мы берем,
чтоб не боялись темноты и буки,
ночник включаем; светлый окоём
хранит от пустоты своей любовью,
и заяц плюшевый ложится в изголовье,
и отвечает «не пройдешь» теням.
Возьми, возьми на рученьки меня.
В предновогоднем городе уставшем,
исполненном асфальта и стекла,
Возьми меня на рученьки, Наташа,
чтоб я была, хоть где-то я была.
Целая статья о моих стихах в научном журнале, ого.
https://phil-art.euroasia-science.ru/index.php/Euroasia/article/view/730/644?fbclid=IwAR1p3VZ__ebiCJXTPpw9Jks3K6NDFEGt4fK84-RBcX0jSni_oes_29vCES8
https://phil-art.euroasia-science.ru/index.php/Euroasia/article/view/730/644?fbclid=IwAR1p3VZ__ebiCJXTPpw9Jks3K6NDFEGt4fK84-RBcX0jSni_oes_29vCES8
МОСКВА! 24 декабря в Бункере-на-Лубянке пройдет мой музыкальный концерт - буду читать стихи под гитарные импровизации Алексея Кравченко.
Вступайте во встречу: https://vk.com/annainbunker
Книжки будут, QR-коды не нужны.
Где: «Бункер-на-Лубянке», ул. Большая Лубянка, дом 24/15с3, вход со стороны Милютинского переулка, 15с2.
Когда: 24 декабря в 19.30
Билеты: добровольное пожертвование в шляпу.
Вступайте во встречу: https://vk.com/annainbunker
Книжки будут, QR-коды не нужны.
Где: «Бункер-на-Лубянке», ул. Большая Лубянка, дом 24/15с3, вход со стороны Милютинского переулка, 15с2.
Когда: 24 декабря в 19.30
Билеты: добровольное пожертвование в шляпу.
VK
Долгарева в Бункере// 24.21
"Я говорю за тех, кто всегда один", — так определяет свое творчество поэт Анна Долгарева (Лемерт). Для кого-то — военкор, "голос Донбасса", в каске и бронежилете вместо платья и туфель на каблуках, для кого-то ) - поэт, публицист, автор того самого стихотворения…
И когда над сонной Москвою падал легкий пушистый снег,
Снилось мне, что я — атаман Пашка, лихой человек,
со звонким посвистом, рыжими вихрами, тяжеленьким кистенем,
и бездомный ветер песню поет о нем.
Да идут по следу государевы люди, поспешай от них, атаман.
Уходи на лодке через пороги, минуя лес да туман,
увози свое дорогое, Пашка, - награбленную казну,
да топорик острый, да еще Алену — молодую твою жену.
Не уйти тебе, атаману, деревья корнями в весло впились,
проржавел топор, да прямо в руках осклиз,
тянет лодку ко дну тяжеленькая казна,
и товарищи старые тянут руки к тебе со дна.
Ничего, смеется Алена, ничего, нас никто не возьмет,
не гляди назад, мое сердце, направляй же лодку вперед,
и она становится старой, юной или любой,
и поджигает лодку, потому что это любовь.
И вот так мне снилось, что уходят они в огонь,
атаман Пашка с женой Аленой, ладонь в ладонь,
потому что это свобода, перед которой отступает беда,
потому что это любовь, не умирающая никогда.
Снилось мне, что я — атаман Пашка, лихой человек,
со звонким посвистом, рыжими вихрами, тяжеленьким кистенем,
и бездомный ветер песню поет о нем.
Да идут по следу государевы люди, поспешай от них, атаман.
Уходи на лодке через пороги, минуя лес да туман,
увози свое дорогое, Пашка, - награбленную казну,
да топорик острый, да еще Алену — молодую твою жену.
Не уйти тебе, атаману, деревья корнями в весло впились,
проржавел топор, да прямо в руках осклиз,
тянет лодку ко дну тяжеленькая казна,
и товарищи старые тянут руки к тебе со дна.
Ничего, смеется Алена, ничего, нас никто не возьмет,
не гляди назад, мое сердце, направляй же лодку вперед,
и она становится старой, юной или любой,
и поджигает лодку, потому что это любовь.
И вот так мне снилось, что уходят они в огонь,
атаман Пашка с женой Аленой, ладонь в ладонь,
потому что это свобода, перед которой отступает беда,
потому что это любовь, не умирающая никогда.
Вот в этом бессловесном, серебристом,
В шершавом, словно старая газета,
Мы вверх летим, как пузырьки в игристом,
Мы сделаны из мяса и из света,
Из черных дыр, из ничего - такого,
Что обретает сущность и бессмертье.
Мы состоим из вечности и слова,
Из святочного старого поверья.
До первого трамвая, до начала
Свет фонарей так призрачен и тонок,
И укрывает лёгким одеялом,
И снег ложится в руки, как ребенок.
В шершавом, словно старая газета,
Мы вверх летим, как пузырьки в игристом,
Мы сделаны из мяса и из света,
Из черных дыр, из ничего - такого,
Что обретает сущность и бессмертье.
Мы состоим из вечности и слова,
Из святочного старого поверья.
До первого трамвая, до начала
Свет фонарей так призрачен и тонок,
И укрывает лёгким одеялом,
И снег ложится в руки, как ребенок.
Вот он выходит в ледяную ночь, неживую гладь,
пьяненько пошатываясь, идет гулять,
дымные поезда идут мимо старенького вокзала,
не тормозят.
Человече живой, нечего с тебя взять,
помнишь, мама когда-то сказала,
чтобы на резинке варежки надевал,
руки тянутся в черный провал.
Потерялись перчатки, замерзли пальцы,
сам потерялся.
Вот по самому предновогоднему по разгару
он направляется к елочному базару
и наскребает сотенные в кошельке,
и тащит ее, морозную, неловко, в одной руке,
зимние девочки танцуют, тянут ладошки,
дай своего тепла хоть немножко.
Вот он идет от елочного базара.
Дома вареная картошка вздыхает паром,
бутылка в холодильнике запотела.
Колется елка, идет он с ней по бульвару,
холода не чувствует тело.
Он станет Дедом Морозом, будет жить за Полярным кругом,
он будет приносить подарков мешки,
северный олень будет верным его другом,
шлейфом рассыплются за ним огоньки.
И Снегурочка над ним наклонится, коснется лица рукой.
«Вставай, - скажет. - Пойдем домой».
пьяненько пошатываясь, идет гулять,
дымные поезда идут мимо старенького вокзала,
не тормозят.
Человече живой, нечего с тебя взять,
помнишь, мама когда-то сказала,
чтобы на резинке варежки надевал,
руки тянутся в черный провал.
Потерялись перчатки, замерзли пальцы,
сам потерялся.
Вот по самому предновогоднему по разгару
он направляется к елочному базару
и наскребает сотенные в кошельке,
и тащит ее, морозную, неловко, в одной руке,
зимние девочки танцуют, тянут ладошки,
дай своего тепла хоть немножко.
Вот он идет от елочного базара.
Дома вареная картошка вздыхает паром,
бутылка в холодильнике запотела.
Колется елка, идет он с ней по бульвару,
холода не чувствует тело.
Он станет Дедом Морозом, будет жить за Полярным кругом,
он будет приносить подарков мешки,
северный олень будет верным его другом,
шлейфом рассыплются за ним огоньки.
И Снегурочка над ним наклонится, коснется лица рукой.
«Вставай, - скажет. - Пойдем домой».