«В уме»
Я всё держу тебя в уме,
как результат —
процесс сложения,
но не слияния ни в коем.
Зачем слагают буквы изо льда,
когда для льда внутри хватает изморози коек?
Извечное не «как», но «вопреки»
касается опущенной в чужой сугроб руки.
Не спрашивай меня, зачем на холоде горю.
Я к крематорию свой путь веду, не к алтарю,
а впрочем —
сильной разницы
меж тем и тем
не очень.
Тут то припорошит,
то пропесочит,
то прикопает так,
что сдавит грудь —
ни простонать,
ни пёрднуть,
ни зевнуть.
Лежишь с набитым ртом, глотаешь пыль.
«Кропал,
корпел,
терпел,
но не любил» —
диагноз бессердечного мудилы.
И это тоже было той же пылью.
Я ослабляю нервов поводок,
чтобы я мог подумать не о том.
Ни в бедствии, ни в рабстве, ни в тюрьме —
я каждый день держу тебя в уме.
Я всё держу тебя в уме,
как результат —
процесс сложения,
но не слияния ни в коем.
Зачем слагают буквы изо льда,
когда для льда внутри хватает изморози коек?
Извечное не «как», но «вопреки»
касается опущенной в чужой сугроб руки.
Не спрашивай меня, зачем на холоде горю.
Я к крематорию свой путь веду, не к алтарю,
а впрочем —
сильной разницы
меж тем и тем
не очень.
Тут то припорошит,
то пропесочит,
то прикопает так,
что сдавит грудь —
ни простонать,
ни пёрднуть,
ни зевнуть.
Лежишь с набитым ртом, глотаешь пыль.
«Кропал,
корпел,
терпел,
но не любил» —
диагноз бессердечного мудилы.
И это тоже было той же пылью.
Я ослабляю нервов поводок,
чтобы я мог подумать не о том.
Ни в бедствии, ни в рабстве, ни в тюрьме —
я каждый день держу тебя в уме.
«Наше слабое звено».
Всякий раз, теряя землю под ногами — мы
страшились одиночества и моногамии.
Волна волос разбилась вдребезги о скалы скул —
из тех обломков нам в ту ночь досталось по куску,
на них: часть карты, направлявшей в никуда,
водоворот. Он клокотал, как Кракатау:
грязно, с шумом разверзаясь, будто ты.
А в ванной доживали свой недолгий век киты,
страшась царящей за её бортами пустоты.
Сыр лезвие лизал. Вино — края бокалов.
И небо нашу неуверенность с закатами лакало,
ни капли не стесняясь взглядов на него и наглой наготы.
Мы одиноки. Из-за этого ли мы сейчас горды?
Ты, сохранивши маску, выплыла б одна.
Стремясь к фальшивой глубине — легко коснуться дна.
И до тех пор, пока ты слышишь шепот критиков спиной —
тебя со мной сцепляет наше слабое звено.
Всякий раз, теряя землю под ногами — мы
страшились одиночества и моногамии.
Волна волос разбилась вдребезги о скалы скул —
из тех обломков нам в ту ночь досталось по куску,
на них: часть карты, направлявшей в никуда,
водоворот. Он клокотал, как Кракатау:
грязно, с шумом разверзаясь, будто ты.
А в ванной доживали свой недолгий век киты,
страшась царящей за её бортами пустоты.
Сыр лезвие лизал. Вино — края бокалов.
И небо нашу неуверенность с закатами лакало,
ни капли не стесняясь взглядов на него и наглой наготы.
Мы одиноки. Из-за этого ли мы сейчас горды?
Ты, сохранивши маску, выплыла б одна.
Стремясь к фальшивой глубине — легко коснуться дна.
И до тех пор, пока ты слышишь шепот критиков спиной —
тебя со мной сцепляет наше слабое звено.
...и коротко о сегодняшнем дне:
— Пойдёшь ко мне в штат?
Татарский ещё раз посмотрел на плакат с тремя пальмами и англоязычным обещанием вечных метаморфоз.
— Кем? — спросил он.
— Криэйтором.
— Это творцом? — переспросил Татарский. — Если перевести?
Ханин мягко улыбнулся.
— Творцы нам тут нахуй не нужны, — сказал он. — Криэйтором, Вава, криэйтором.
— Пойдёшь ко мне в штат?
Татарский ещё раз посмотрел на плакат с тремя пальмами и англоязычным обещанием вечных метаморфоз.
— Кем? — спросил он.
— Криэйтором.
— Это творцом? — переспросил Татарский. — Если перевести?
Ханин мягко улыбнулся.
— Творцы нам тут нахуй не нужны, — сказал он. — Криэйтором, Вава, криэйтором.
"вначале будет брак"
жить вдвоём
в двадцатку,
фактически —
только
халтура и брак.
(интересно,
кому-то сдалась
после нас
тогда
эта стылая конура?
где пахли от секса,
пухли от голода
тетрадь
с парой лекций
и чайник
с отколотым
сердцем)
и только
ленивая
синяя птица
щебечет напев,
мол,
пора разродиться
и спеться.
я спился б.
я не потяну
в несвободе
мелодию,
кончить —
нехитрое дельце,
у всех нас в природе,
дай только родиться,
одеться
и выносить
хилое в стаю.
а детство
своё и чужое
угробить
нечестно —
из мелкого
крупное
не вырастает.
жить вдвоём
в двадцатку,
фактически —
только
халтура и брак.
(интересно,
кому-то сдалась
после нас
тогда
эта стылая конура?
где пахли от секса,
пухли от голода
тетрадь
с парой лекций
и чайник
с отколотым
сердцем)
и только
ленивая
синяя птица
щебечет напев,
мол,
пора разродиться
и спеться.
я спился б.
я не потяну
в несвободе
мелодию,
кончить —
нехитрое дельце,
у всех нас в природе,
дай только родиться,
одеться
и выносить
хилое в стаю.
а детство
своё и чужое
угробить
нечестно —
из мелкого
крупное
не вырастает.
«Мушиный селф-харм»
Пять утра.
Зенки штор захмелели,
развалился лениво диван.
Из бутылки струя еле-еле
(спешкой белою пешки — едва)
продвигается в рюмку,
как в дамки —
суета в данном деле вредна.
Покидаю родную каюту:
лето в латы, на улице люто,
светофор спозаранку горласт.
Я стою у калитки приюта
водолазом, не видевшим ласт
и иду себе дальше понуро,
не считая палаток-конур и
замечая глазами затылки,
продвигаясь по горлу бутылки:
...наступить?
...придушить?
...целовать?
...хороню целиком в целлофан.
Муха тычется в недра плафона,
точно, думая, что он стакан.
Только музыка движется фоном,
разбавляя мушиный селф-харм.
И я вторю ей третие сутки
под запивку и сдавленный смех,
кроме шуток.
Особенно жутко,
что меня не хватает на всех.
Пять утра.
Зенки штор захмелели,
развалился лениво диван.
Из бутылки струя еле-еле
(спешкой белою пешки — едва)
продвигается в рюмку,
как в дамки —
суета в данном деле вредна.
Покидаю родную каюту:
лето в латы, на улице люто,
светофор спозаранку горласт.
Я стою у калитки приюта
водолазом, не видевшим ласт
и иду себе дальше понуро,
не считая палаток-конур и
замечая глазами затылки,
продвигаясь по горлу бутылки:
...наступить?
...придушить?
...целовать?
...хороню целиком в целлофан.
Муха тычется в недра плафона,
точно, думая, что он стакан.
Только музыка движется фоном,
разбавляя мушиный селф-харм.
И я вторю ей третие сутки
под запивку и сдавленный смех,
кроме шуток.
Особенно жутко,
что меня не хватает на всех.
http://literratura.org/poetry/288-vladimir-burich-teorema-toski.html
В очередной раз знакомлю вас с тем, что мне нравится.
В очередной раз знакомлю вас с тем, что мне нравится.
Лиterraтура. Электронный литературный журнал
Владимир Бурич. ЧЕРНОЕ И БЕЛОЕ
В угол локтя вписана окружность головы Не надо ничего доказывать * * * Лопата громоотвод моего отчаяния Только земля знает его напряжение и силу TЕОРЕМА ТОСКИ В угол локтя
«Лежать внутри»
Как вырыться из одеяла, Монте-Кристо?
В соседях не аббат и никаких обид
на тех, кто выжил без тебя, кто горем не убит.
Оставив слежку за фигурой шахматистам,
я остаюсь ничком лежать внутри.
Мой кокон тёпел —
пух и пепел в нём причудливо смешались воедино.
И я, смещаясь переменно от краёв кровати к середине,
вдруг выпал изо дня, быть может, сразу двух,
как мясо с ка́мнями из клюва птицы Рух.
С насмешкой бога, метящего шельму,
касаюсь лезвием испачканной руки.
Это почти бесплатно, но хотелось бы дешевле.
И я опять плетусь за ним в ту комнату нагим,
где отраженье неизбежно порождает отторженье.
Мне шепчет на ухо неслышное сверло,
что легче всех уходят те, кого не приглашали.
Я ничего сегодня не решаю, я налил мерло
и только штора белым платьем Мерилин Монро
выплясывает у балкона под мотивы Шарля.
Как вырыться из одеяла, Монте-Кристо?
В соседях не аббат и никаких обид
на тех, кто выжил без тебя, кто горем не убит.
Оставив слежку за фигурой шахматистам,
я остаюсь ничком лежать внутри.
Мой кокон тёпел —
пух и пепел в нём причудливо смешались воедино.
И я, смещаясь переменно от краёв кровати к середине,
вдруг выпал изо дня, быть может, сразу двух,
как мясо с ка́мнями из клюва птицы Рух.
С насмешкой бога, метящего шельму,
касаюсь лезвием испачканной руки.
Это почти бесплатно, но хотелось бы дешевле.
И я опять плетусь за ним в ту комнату нагим,
где отраженье неизбежно порождает отторженье.
Мне шепчет на ухо неслышное сверло,
что легче всех уходят те, кого не приглашали.
Я ничего сегодня не решаю, я налил мерло
и только штора белым платьем Мерилин Монро
выплясывает у балкона под мотивы Шарля.
«Сутки вычесть»
Каждый день
старый итог:
вязь проводов
сменит грязь, холодок,
бегущий
по джинсам журналов
обзорами баров,
в которых
темно
и безжизненно.
(жизненно?)
Алыми искрами
пляшет проспект,
пробиваясь извне
пешеходами быстрыми
под роговицу.
Оттормозиться бы.
И отморозиться
от голосов,
продавцов,
колоннад,
пробирающих
шиворот
взглядов,
от всей духоты
магазинного ада,
где,
будто назло,
что-то надо;
головы-спички
у кассы горят
с непривычки.
Беру их в кавычки,
и сплю.
Сутки вычесть.
Каждый день
старый итог:
вязь проводов
сменит грязь, холодок,
бегущий
по джинсам журналов
обзорами баров,
в которых
темно
и безжизненно.
(жизненно?)
Алыми искрами
пляшет проспект,
пробиваясь извне
пешеходами быстрыми
под роговицу.
Оттормозиться бы.
И отморозиться
от голосов,
продавцов,
колоннад,
пробирающих
шиворот
взглядов,
от всей духоты
магазинного ада,
где,
будто назло,
что-то надо;
головы-спички
у кассы горят
с непривычки.
Беру их в кавычки,
и сплю.
Сутки вычесть.
https://www.youtube.com/watch?v=Nfkb2eAvFaU
Недавно ловил пулю на съёмках в прекрасной компании.
Если и делать селфи — то примерно так.
Кстати, вы знали, что искуственная кровь — сладкая?
Недавно ловил пулю на съёмках в прекрасной компании.
Если и делать селфи — то примерно так.
Кстати, вы знали, что искуственная кровь — сладкая?
YouTube
Субурра - Селфи
http://vk.com/suburra_city
http://instagram.com/suburra_city
suburra.mail@gmail.com
rec & mix: http://vk.com/creaminal
video: http://vk.com/lizunovprod
location: http://vk.com/nihilistbar
http://instagram.com/suburra_city
suburra.mail@gmail.com
rec & mix: http://vk.com/creaminal
video: http://vk.com/lizunovprod
location: http://vk.com/nihilistbar
«Два слова».
На запачканных текстурах горизонта,
где закат в зевок проглатывает солнце,
воронёной и промасленною сталью кольта
проступает тушь. И больше ничего не остаётся.
Ты кремируешь в пару затяжек самокрутку,
вкручивая, вдавишь обгорелые останки в стол.
Гарь и грязь, фон старой капитанской рубки.
Здесь настолько веришь, что лежишь крестом.
Мысли липнут, как к поверхностям бокал —
от столешниц и до чёрных стоек баров.
Девы наливались соком. Я — лакал,
удостаиваясь редких, но высоких баллов.
Знаю, каждый выбирает по себе немного,
лишь два слова — для любви и для молитвы.
Они оба неизменно мне выходят боком,
просто вылезая за границы рта и ритма.
Календарь заботливо надел халат на плечи,
я меланхолично зарываюсь в нем спросонья.
Да, два слова неспособны тронуть вечность.
Человека — запросто способны.
На запачканных текстурах горизонта,
где закат в зевок проглатывает солнце,
воронёной и промасленною сталью кольта
проступает тушь. И больше ничего не остаётся.
Ты кремируешь в пару затяжек самокрутку,
вкручивая, вдавишь обгорелые останки в стол.
Гарь и грязь, фон старой капитанской рубки.
Здесь настолько веришь, что лежишь крестом.
Мысли липнут, как к поверхностям бокал —
от столешниц и до чёрных стоек баров.
Девы наливались соком. Я — лакал,
удостаиваясь редких, но высоких баллов.
Знаю, каждый выбирает по себе немного,
лишь два слова — для любви и для молитвы.
Они оба неизменно мне выходят боком,
просто вылезая за границы рта и ритма.
Календарь заботливо надел халат на плечи,
я меланхолично зарываюсь в нем спросонья.
Да, два слова неспособны тронуть вечность.
Человека — запросто способны.
«Незнакомке».
Мы не знакомы. И не будем никогда.
Я наблюдал тебя в иллюминаторе машины.
В чудачествах Лабафа, новых людях, городах.
Во взгляде марафонца, растирающего жилы
перед стартом. В его одышке после белой ленты.
И в непоколебимости простой константы
перед давлением, планетой и моментом.
В шомполе поезда, вбивающего порох
света фонарей вглубь дула сквозь тоннели.
И взмах твоих ресниц порой сдувал весь ворох
писанины со стола, едва скрипя моей балконной дверью.
В любом из дней во мне изгой шептал,
что ты вот-вот покажешься за поворотом.
И я искал тебя в афишах. В их шрифтах.
Во мгле подводной глубины, подобно эхолоту,
но океан так клокотал, что это, как и раньше, было тщетно.
И я нашёл тебя тогда в густых лесах,
сквозь тернии и бьющие в лицо наотмашь ветви.
На склоне гор ты мне служила кислородом.
Вдыхала жизнь внизу и уходила по подножью вверх.
А после, не мигая, звёздами смотрела с края небосвода,
служа мне самой главной изо всех возможных вех.
Я пил тебя Мерло, кагором, Совиньоном.
Христовой кровью. Звал тебя вода.
Звал первым словом. Позову предсмертным стоном.
Чертовски жаль, что мы с тобою так и не были знакомы.
И что с тобою вместе не случимся никогда.
Мы не знакомы. И не будем никогда.
Я наблюдал тебя в иллюминаторе машины.
В чудачествах Лабафа, новых людях, городах.
Во взгляде марафонца, растирающего жилы
перед стартом. В его одышке после белой ленты.
И в непоколебимости простой константы
перед давлением, планетой и моментом.
В шомполе поезда, вбивающего порох
света фонарей вглубь дула сквозь тоннели.
И взмах твоих ресниц порой сдувал весь ворох
писанины со стола, едва скрипя моей балконной дверью.
В любом из дней во мне изгой шептал,
что ты вот-вот покажешься за поворотом.
И я искал тебя в афишах. В их шрифтах.
Во мгле подводной глубины, подобно эхолоту,
но океан так клокотал, что это, как и раньше, было тщетно.
И я нашёл тебя тогда в густых лесах,
сквозь тернии и бьющие в лицо наотмашь ветви.
На склоне гор ты мне служила кислородом.
Вдыхала жизнь внизу и уходила по подножью вверх.
А после, не мигая, звёздами смотрела с края небосвода,
служа мне самой главной изо всех возможных вех.
Я пил тебя Мерло, кагором, Совиньоном.
Христовой кровью. Звал тебя вода.
Звал первым словом. Позову предсмертным стоном.
Чертовски жаль, что мы с тобою так и не были знакомы.
И что с тобою вместе не случимся никогда.
«Прятки»
Я не вижу колпака светящих фар —
за глазами волочусь в соседний бар.
Там ищу их, побираясь по стене,
только глаз моих здесь не было и нет.
Слепота моя — не главная беда.
Знаешь, что бы я не делал — всё не так.
Потеряться в баре и найтись в сети?
Ты считай как хочешь, я — до десяти.
Первым делом влип по первое число:
для двоих теперь не нахожу я слов,
чтобы третьим лицам было невдомёк,
как сменить свой четвертак на чёрт-те что.
Я попятился за шестерню часов,
семеня на всеми позабытый зов.
На ноге моей восьмёркой выбит путь —
нам с него не сбиться, не свернуть.
Девяностые уменьшив на порядок,
десять лет стучу ногой по крышке ада —
не пускают, черти, в чёрный батискаф...
Я, прозрев, ушёл тебя искать.
Я не вижу колпака светящих фар —
за глазами волочусь в соседний бар.
Там ищу их, побираясь по стене,
только глаз моих здесь не было и нет.
Слепота моя — не главная беда.
Знаешь, что бы я не делал — всё не так.
Потеряться в баре и найтись в сети?
Ты считай как хочешь, я — до десяти.
Первым делом влип по первое число:
для двоих теперь не нахожу я слов,
чтобы третьим лицам было невдомёк,
как сменить свой четвертак на чёрт-те что.
Я попятился за шестерню часов,
семеня на всеми позабытый зов.
На ноге моей восьмёркой выбит путь —
нам с него не сбиться, не свернуть.
Девяностые уменьшив на порядок,
десять лет стучу ногой по крышке ада —
не пускают, черти, в чёрный батискаф...
Я, прозрев, ушёл тебя искать.
«Уроборос, подающий голос».
Свет выхватил из рук початую бутыль.
Залитый стол, дрожащее запястье.
Мелко подёргивающийся в такт глоткам кадык.
Лежащее пальто. На нём — вконец затёртый хлястик.
Лампа качалась дальше, вытирая терпкий дым,
как карандашные следы собою ластик.
Стул изредка скрипел, стесняясь немоты.
Измятые листы, словно зажёванные в чьей-то пасти,
скрывались из виду на несколько секунд,
чтобы вернуться не туда, где ждут, но в мусорку.
И там уже забыться и остаться.
Окно дышало ненамного чаще, чем другие те,
кто находился одним взглядом в алкоголе,
но, непонятно почему, испытывало пиетет
и потому, само собой боялось хлопать,
чтоб не увидеть ничего, что оно не смогло бы
вынести, к примеру, алый панцирь гроба.
Снаружи не пекло, хотя мукой
обсыпало всё без малейшего разбору.
Лишь кто-то дряхлый (не понять, на кой)
тихо мешал её своей клюкой у ног нависшего над ним,
как смерть над всякой ветхостью, дощатого забора.
Хвост улицы вдали смыкался с её ртом.
Полученный тем самым уроборос
перед вселенной пресмыкался только в том,
что самоедством занятый, не мог
подать писателю столь нужный ему голос.
Свет выхватил из рук початую бутыль.
Залитый стол, дрожащее запястье.
Мелко подёргивающийся в такт глоткам кадык.
Лежащее пальто. На нём — вконец затёртый хлястик.
Лампа качалась дальше, вытирая терпкий дым,
как карандашные следы собою ластик.
Стул изредка скрипел, стесняясь немоты.
Измятые листы, словно зажёванные в чьей-то пасти,
скрывались из виду на несколько секунд,
чтобы вернуться не туда, где ждут, но в мусорку.
И там уже забыться и остаться.
Окно дышало ненамного чаще, чем другие те,
кто находился одним взглядом в алкоголе,
но, непонятно почему, испытывало пиетет
и потому, само собой боялось хлопать,
чтоб не увидеть ничего, что оно не смогло бы
вынести, к примеру, алый панцирь гроба.
Снаружи не пекло, хотя мукой
обсыпало всё без малейшего разбору.
Лишь кто-то дряхлый (не понять, на кой)
тихо мешал её своей клюкой у ног нависшего над ним,
как смерть над всякой ветхостью, дощатого забора.
Хвост улицы вдали смыкался с её ртом.
Полученный тем самым уроборос
перед вселенной пресмыкался только в том,
что самоедством занятый, не мог
подать писателю столь нужный ему голос.
Мой робот-пылесос очень похож на меня ночью субботы: весь в чёрном, несколько металлических побрякушек, не может сказать ни слова, периодически тыкается в стены и всё время пытается что-то убрать, уезжает не пойми куда, а после всего этого еле-еле добирается до места подзарядки на автопилоте.
«Трагедия рыбы».
Привет, прохудившийся маленький город,
проживший трагедию рыбы на блюде:
надутый живот твой небрежно распорот
в районе вокзала, где вилки и люди
спешат, копошатся, но не остаются:
икре в требуху невозможно вернуться.
Ты больше икры. Не тяни, выметайся
(за рамки).
На сталь внутри глаз не завоет детектор и
губы, вчера целовавшие пальцы,
уже не обласканы. Просто обветрены.
Это тут короли, потеряв королеву,
отныне не знают, где право и лево,
вяло ходят остаток игры наугад.
Если вдруг их руки докоснётся рука,
то впотьмах они видят в руках паука:
сумрак прошлого неимоверно лукав.
Так и ты, пару лет тому как переехав,
невольно пугаешься тени и эха.
На обочине жизни. В район опиатов
(закопанных трупами в полиэтилене,
разложенных между домов-фолиантов
на плесень и липовый мёд своей лени).
А держится это извечно на том,
что жизнь разукрашена в серый пантон,
в ней хмурое небо и мокрый асфальт,
облезшие стены и хлорка в воде.
Любой либо лыс, либо дик и космат,
от вечного пьянства. Довольно потерь.
Стрелки синих часов перевесились за борт,
монтёр оставляет вокзал в темноте
и растерянный свет ищет выход из залы,
плескаясь в глазах, будто рыба в воде.
Привет, прохудившийся маленький город,
проживший трагедию рыбы на блюде:
надутый живот твой небрежно распорот
в районе вокзала, где вилки и люди
спешат, копошатся, но не остаются:
икре в требуху невозможно вернуться.
Ты больше икры. Не тяни, выметайся
(за рамки).
На сталь внутри глаз не завоет детектор и
губы, вчера целовавшие пальцы,
уже не обласканы. Просто обветрены.
Это тут короли, потеряв королеву,
отныне не знают, где право и лево,
вяло ходят остаток игры наугад.
Если вдруг их руки докоснётся рука,
то впотьмах они видят в руках паука:
сумрак прошлого неимоверно лукав.
Так и ты, пару лет тому как переехав,
невольно пугаешься тени и эха.
На обочине жизни. В район опиатов
(закопанных трупами в полиэтилене,
разложенных между домов-фолиантов
на плесень и липовый мёд своей лени).
А держится это извечно на том,
что жизнь разукрашена в серый пантон,
в ней хмурое небо и мокрый асфальт,
облезшие стены и хлорка в воде.
Любой либо лыс, либо дик и космат,
от вечного пьянства. Довольно потерь.
Стрелки синих часов перевесились за борт,
монтёр оставляет вокзал в темноте
и растерянный свет ищет выход из залы,
плескаясь в глазах, будто рыба в воде.