Реализация идеала-Я может сбоить в виртуальности по аналогии с тем, как понятия "чести" и "достоинства" не могли больше отстаивать военный класс в пору с появления более опосредующих технологий вооружения вооружения благодаря вмешательству дискурса науки.
От субъектов, обременённых следованием примату генитальности, порой можно услышать бессильный ропот о том, что "сказать в сети проще, чем ответить за слова вживую".
Такие высказывания будто более убеждают нас в том, насколько сильно пролегает сегрегационный разрыв между т.н. классом селебрити и классом широкой публики.
Если в первом случае говорящий "может себе позволить" уклониться от перспективы "полной реализации" идеала в перверсивной логики "рыцаря веры", оставляя это рассогласование "на совести" аудитории, то в последняя с оставленным "посланием" вынуждена обходиться совсем иначе ей уже недозволен трюк с обозначенным ускользанием.
Если мы предположим, что в пресловутых "эмодзи", "комментариях" и "репостах" - сказываются такие аватары процедур, как "рессентимент" или "любовь к истине", то это нам лишний раз засвидетельствовует, что для "обсессивного" или "истерического" способа обхождения с объектом капиталистическая структура выработала необходимую медиацию, но не предложила никакого способа разрешения симптоматического затруднения - лишь, наоборот, дальнейшее его углубление.
Хотя пресловутые свары и холивары могут сулить потенциальное прибавочное наслаждение, однако никто не застрахован от обнажения параноидальной установки, что "может придти кто-то ещё и начать всё заного".
Другими словами, именно здесь мы видим, как претерпевает неудачу картезианский поиск достоверности: в даном случае, каллапсирует именно сама фунция сомнения как основа достоверности, отходя в непредсказуемое забвение "оно" Другого и ожидания от него "обратной связи", - превращаясь в нечто сродни фрактальному роению. В силу чего градус обещанного наслаждения может быть настолько высок, что регулятрные механизмы по его сбросу просто-напросто могут отказать.
Однако субъект - как и подобает его парадоксальной "природе" - не ищет себе "успокоения в тихой заводи "рационально отфильтрованной информации". Последняя - скорее, является лишь вторичной рационализацией того простого факта, что первичным является феномен т.н. думскролинга. И субъект оказывается в поиске и реализации подобной "психопрактики" - крайне заинтересован.
В противном случае, совсем становится неясной устойчивая противоречивость, когда то или иное помещение сети "чтобы просто отвлечься от собственных мыслей" - оказывается чем-то таким, что по степени интенсивности и ажжитированности гораздо выше, нежели испытываемое неудовольствие от якобы мыслей собственных. Это - именно что противоречие к терминах экономического измерения.
Нас не должны обманывать временные эпизоды, когда всё же происходит "втягивание ложноножки" и субъект выстрает для себя "защитные фильтры". Эти дополнительные шаги нужны лишь для того, чтобы "сладость нарушения запрета" - стала необхоимой платой за вход в пространство, где возобновление цикла "кровавых бань" и "молота ведьм" лишь подчёркивают тенденцию, что структура дискурса стремится к унификации, а субъект (как её различие) - к исчезновению.
От субъектов, обременённых следованием примату генитальности, порой можно услышать бессильный ропот о том, что "сказать в сети проще, чем ответить за слова вживую".
Такие высказывания будто более убеждают нас в том, насколько сильно пролегает сегрегационный разрыв между т.н. классом селебрити и классом широкой публики.
Если в первом случае говорящий "может себе позволить" уклониться от перспективы "полной реализации" идеала в перверсивной логики "рыцаря веры", оставляя это рассогласование "на совести" аудитории, то в последняя с оставленным "посланием" вынуждена обходиться совсем иначе ей уже недозволен трюк с обозначенным ускользанием.
Если мы предположим, что в пресловутых "эмодзи", "комментариях" и "репостах" - сказываются такие аватары процедур, как "рессентимент" или "любовь к истине", то это нам лишний раз засвидетельствовует, что для "обсессивного" или "истерического" способа обхождения с объектом капиталистическая структура выработала необходимую медиацию, но не предложила никакого способа разрешения симптоматического затруднения - лишь, наоборот, дальнейшее его углубление.
Хотя пресловутые свары и холивары могут сулить потенциальное прибавочное наслаждение, однако никто не застрахован от обнажения параноидальной установки, что "может придти кто-то ещё и начать всё заного".
Другими словами, именно здесь мы видим, как претерпевает неудачу картезианский поиск достоверности: в даном случае, каллапсирует именно сама фунция сомнения как основа достоверности, отходя в непредсказуемое забвение "оно" Другого и ожидания от него "обратной связи", - превращаясь в нечто сродни фрактальному роению. В силу чего градус обещанного наслаждения может быть настолько высок, что регулятрные механизмы по его сбросу просто-напросто могут отказать.
Однако субъект - как и подобает его парадоксальной "природе" - не ищет себе "успокоения в тихой заводи "рационально отфильтрованной информации". Последняя - скорее, является лишь вторичной рационализацией того простого факта, что первичным является феномен т.н. думскролинга. И субъект оказывается в поиске и реализации подобной "психопрактики" - крайне заинтересован.
В противном случае, совсем становится неясной устойчивая противоречивость, когда то или иное помещение сети "чтобы просто отвлечься от собственных мыслей" - оказывается чем-то таким, что по степени интенсивности и ажжитированности гораздо выше, нежели испытываемое неудовольствие от якобы мыслей собственных. Это - именно что противоречие к терминах экономического измерения.
Нас не должны обманывать временные эпизоды, когда всё же происходит "втягивание ложноножки" и субъект выстрает для себя "защитные фильтры". Эти дополнительные шаги нужны лишь для того, чтобы "сладость нарушения запрета" - стала необхоимой платой за вход в пространство, где возобновление цикла "кровавых бань" и "молота ведьм" лишь подчёркивают тенденцию, что структура дискурса стремится к унификации, а субъект (как её различие) - к исчезновению.
Друзья, вот и настало время проводить в прошлое этот нелёгкий для многих год.
Действительно, прошедшее время было насыщенно испытаниями и нелёгкими решениями, последствия которых заранее были неизвестны.
Однако год подошёл к концу, а мы — переступаем за порог 2025. И делаем это уже с новыми событиями в кармане.
Благодаря идейному вдохновлению и стараниям Egor Vybornov, наш канал обзавёлся сайтом-визиткой:
https://rottensteiner.art
Поздравляем вас с Новым годом и желаем открывать в нём новые судьбы влечений!
Действительно, прошедшее время было насыщенно испытаниями и нелёгкими решениями, последствия которых заранее были неизвестны.
Однако год подошёл к концу, а мы — переступаем за порог 2025. И делаем это уже с новыми событиями в кармане.
Благодаря идейному вдохновлению и стараниям Egor Vybornov, наш канал обзавёлся сайтом-визиткой:
https://rottensteiner.art
Поздравляем вас с Новым годом и желаем открывать в нём новые судьбы влечений!
Однажды Фрейд написал, что конструкции в анализе подобны работе археолога. Они столь же ненадёжны, отданы на откуп случая и творческому воображению в проектировании возможных вариаций внутри модели.
Жаль, что на момент подбора этой метафоры ему не были еще доступны методы, как радиоизотопное датирование. Возможно, наличие этой аналогии подбросило бы Фрейду больше пищи для размышлений, а может — и не делала бы столь удобным прямое сравнение с "классической" археологией. Заставило бы быть более изысканным и тонким в подборе аллегорических средств.
Ведь современная астрономия и космология — предложили немало пищи для ума, которая имеет в себе потенции для разработки особенно занимательной образности. В какой-то момент — как пишет Лем — когда мы применили генеалогические методы к космическому пространству, эволюция астрогенеза в своём описании стала приобретать структуру земной морфологии.
Но что нам с того? Вопрос непраздный. Дело в том, что, похоже, мы получаем доступ к тому, что заранее обладает чертами "полной недоступности" только посредством попыток проложить доступ "к самим себе и через себя" или того, что "нас окружает" в зоне "доступности". Короче говоря, антропный принцип в познании кажется нашим чудом и несмывемым клеймом.
Например, транзитный метод обнаружения экзопланеты, когда её спектрография регистрирует переодическое изменение интенсивности её светимости для наблюдателя. Не напоминает ли это тот случай, когда какой-нибудь исследователь гробниц или пирамид ломает голову над тем, какие: инфраструктура, технология, материалы и пр., — сопровождали это монументальное строительство или изощрённое, избыточное послание "на тот свет"? В переносном смысле, нечто всегда частично должно "оттенять" коллоса или оставлять посюсторонний след в послании к потустороннему.
Эти спекуляции подводят к идее о том, что в метафоризации можно обнаружить своеобразный способ реконструкции. Обнаруживая метафорический "след" или предпоссылку задействования одного способа мыслить в других областях — конечно, с присущим наложением модификации специфики области применения — мы можем совершить "обратный захват" и перенести преобразованную структуру обратно как новую модель для эвристики.
Скажем, способ обнаружить такой объект, как экзопланета, — недоступный для прямого наблюдения, — не предлагает ли нам возможность сказать иначе о "недоступносных взгляду" объектах — у Фрейда? У нас есть раздутая кукла Другого, однако по эллиптической орбите движется некий неизвестный объект, который обнаруживает своё присутствие только благодаря конкретному своеобразию "бросаемой" на него тени, но который — и есть по сути тот, что эту фигуру "надувает и поддерживает" в подобном положении.
Жаль, что на момент подбора этой метафоры ему не были еще доступны методы, как радиоизотопное датирование. Возможно, наличие этой аналогии подбросило бы Фрейду больше пищи для размышлений, а может — и не делала бы столь удобным прямое сравнение с "классической" археологией. Заставило бы быть более изысканным и тонким в подборе аллегорических средств.
Ведь современная астрономия и космология — предложили немало пищи для ума, которая имеет в себе потенции для разработки особенно занимательной образности. В какой-то момент — как пишет Лем — когда мы применили генеалогические методы к космическому пространству, эволюция астрогенеза в своём описании стала приобретать структуру земной морфологии.
Но что нам с того? Вопрос непраздный. Дело в том, что, похоже, мы получаем доступ к тому, что заранее обладает чертами "полной недоступности" только посредством попыток проложить доступ "к самим себе и через себя" или того, что "нас окружает" в зоне "доступности". Короче говоря, антропный принцип в познании кажется нашим чудом и несмывемым клеймом.
Например, транзитный метод обнаружения экзопланеты, когда её спектрография регистрирует переодическое изменение интенсивности её светимости для наблюдателя. Не напоминает ли это тот случай, когда какой-нибудь исследователь гробниц или пирамид ломает голову над тем, какие: инфраструктура, технология, материалы и пр., — сопровождали это монументальное строительство или изощрённое, избыточное послание "на тот свет"? В переносном смысле, нечто всегда частично должно "оттенять" коллоса или оставлять посюсторонний след в послании к потустороннему.
Эти спекуляции подводят к идее о том, что в метафоризации можно обнаружить своеобразный способ реконструкции. Обнаруживая метафорический "след" или предпоссылку задействования одного способа мыслить в других областях — конечно, с присущим наложением модификации специфики области применения — мы можем совершить "обратный захват" и перенести преобразованную структуру обратно как новую модель для эвристики.
Скажем, способ обнаружить такой объект, как экзопланета, — недоступный для прямого наблюдения, — не предлагает ли нам возможность сказать иначе о "недоступносных взгляду" объектах — у Фрейда? У нас есть раздутая кукла Другого, однако по эллиптической орбите движется некий неизвестный объект, который обнаруживает своё присутствие только благодаря конкретному своеобразию "бросаемой" на него тени, но который — и есть по сути тот, что эту фигуру "надувает и поддерживает" в подобном положении.
Audio
Когда речь заходит о понятии переноса, сложно признать, что его эффекты будут задействованы в той канве, в которую оно окажется вплетено.
Всегда неочевидно, от кого последует суждение, которое поместит говорящего в рамку, благодаря которой можно продемонстрировать, какое желание он собой может явить, говоря об указанном феномене. Безусловно, на этом месте и симмулируется фигура предположительно знающего как минимум для того, с одной стороны, чтобы это желание покрыть, с другой - чтобы вопрос о желании не оказался возвращённым, прерванным как то самое пресловутое утерянное письмо.
Однако именно в этом жесте субъект сам себя ловит за руку, выдавая тем самым кровную заинтересованность и зависимость от инстанции, благодаря которой аналитик и может совершить в неё интервенцию со своей стороны.
https://www.youtube.com/watch?v=sHYAI8QQI0M
P.S. Хотим поздравить нашего коллегу Нефёдова Дениса (@PsyDez) с днём рождения и пожелать ему успешного профессионального становления.
Всегда неочевидно, от кого последует суждение, которое поместит говорящего в рамку, благодаря которой можно продемонстрировать, какое желание он собой может явить, говоря об указанном феномене. Безусловно, на этом месте и симмулируется фигура предположительно знающего как минимум для того, с одной стороны, чтобы это желание покрыть, с другой - чтобы вопрос о желании не оказался возвращённым, прерванным как то самое пресловутое утерянное письмо.
Однако именно в этом жесте субъект сам себя ловит за руку, выдавая тем самым кровную заинтересованность и зависимость от инстанции, благодаря которой аналитик и может совершить в неё интервенцию со своей стороны.
https://www.youtube.com/watch?v=sHYAI8QQI0M
P.S. Хотим поздравить нашего коллегу Нефёдова Дениса (@PsyDez) с днём рождения и пожелать ему успешного профессионального становления.
На поверку оказывается, что к тематике сновидений сохраняется интерес и до сих пор остаётся актуальной. Посмотрев более отстранённым взглядом, в пору было бы удивиться столь долгой — чуть ли не с основ цивилизации — устойчивости внимания вокруг этого, без спора, занимательного феномена. Однако внутри психоаналитической теории картина представляется не столь однозначной. Попробуем поговорить об этом.
p.s. к сожалению, по техническим причинам, мы не сможем принять участие в мероприятии. Материал доклада будет опубликован в текстовом виде.
p.s. к сожалению, по техническим причинам, мы не сможем принять участие в мероприятии. Материал доклада будет опубликован в текстовом виде.
Однажды, под закат жизни, Уилфред Бион проводил семинар, на котором бросился на психоанализ в его институциональном, теоретическом и практиком изводах и клеймил их за пустопорожнюю возню, занятую чем угодно, но только не делом, завещанным Фрейдом.
Бион видел путь аналитика чем-то сродни трансцендентному созерцанию если не около мистических материй, но явно к практике, близкой к выражению в супранатуральных терминах. В общем-то занятное подведение итогов субъектом, коий так много сделав для становления институции, создания школы своего имени и преуспевания на клиническом поприще, казалось бы, пускает под поезд дело жизни и чуть ли не произвольно вводит измерение т.н. духовности через «чёрный ход» символического порядка.
Но если бы и можно из подобной амальгамы событий формалистким образом вывести остов структуры дискурса университета с его патогномоничной воронкой, то в другом уровне может не доставать чего-то такого, что со всей условностью можно назвать значением структуры в силу её дестабилизации или провалом воображаемого.
Петлю этого значения Бион оставляет в описании одного из случаев ведения «рядового» психотического пациента. Общая бесхитростность и простота клинических заметок не должна обманывать — в ней-то и содержится поле напряженности, которое в анализе именуется тревогой и которая либо делает речь «бедной», либо же вовсе её рвет, деформирует etc и заставляет в конечном итоге оборваться.
Зарисовка буквально в скетчевом жанре. Пациент с установленным диагнозом шизофрении посещает аналитика в течение двух лет и на сеансах молчит. Попытка аналитика его «разговорить, например, через вопросы: «Что вы вчера делали или что вам снилось?», — закономерно приводили к ответам: «Мне ничего не снится» и т.д. В конечном итоге, по прошествии 2-х лет молчаливого анализа аналитик для себя открывает, что пациент на кушетке вовсе не двигается: на ней остался характерный след, вмятина — и делает вывод об общей кататониии случая, на чём описание заканчивается.
Исходя из общего контекста в глаза текстуальной материи, в глаза бросается тот забавный момент, что Бионом проводился анализ не анализанта, но самой кушетки как почему-то замолкшего субъекта. Из той же психиатрии известно, что при некоторых шизофренических состояниях может использоваться некоторый объект для «ретрансляции» бреда — как если бы сам объект не мог говорить, а субъект через коннекцию к своему телу «говорил за него». Другими словами, Бион открывает для себя, что на кушетке в чьё-либо отсутствие некто пребывает, но это этот некто молчит — и фиксирует это в символическом регистре.
О ком могла бы здесь идти речь? Чтобы дать ответ на этот вопрос, нужно воспользоваться «дерзостью» психоанализа и ввести конструкцию, которая гласит, что единственный, на кого кого устанавливается контр-перенос — это Фрейд. Сама фигуративность текста служит в этом теоретическом произволе косвенными уликами: как минимум, к этому предпосылает метафоричность исхода жизни. Также мы знаем, что праху Фрейда в виде неусвояемого остатка волею судеб было уготовано обретаться на земле, где и Биону было суждено пересечь предел. И также — не на своей родине.
Легитимным остаётся вопрос: о чём же Фрейд продолжает молчать, — когда у него выпало перо? О расщеплении инстанции Я, о фрейдовой вещи или о неврозе тревоги? Об этом мы уже ничего не узнаем, поскольку «Реальное не для того, чтобы его знать». И ведь действительно: прозрение Лакана о том, что бессознательное упирается в своей неразрешимости в границу невозможного — ещё никому не удалось поколебать. Однако вопрос остаётся и воспроизводится со всей неотвратимостью дерридианской проблематики наследования. И один из вопросов, предпосылаемый поэтом: «For in that sleep of death what dreams may come»? Мы полагаем, что «сон Фрейда» — это нечто такое, что и будет зовом для аналитиков, пока сам психоанализ имеет право заявлять, что существует как: «…нехватка есть нехватка бытия как такового…».
Бион видел путь аналитика чем-то сродни трансцендентному созерцанию если не около мистических материй, но явно к практике, близкой к выражению в супранатуральных терминах. В общем-то занятное подведение итогов субъектом, коий так много сделав для становления институции, создания школы своего имени и преуспевания на клиническом поприще, казалось бы, пускает под поезд дело жизни и чуть ли не произвольно вводит измерение т.н. духовности через «чёрный ход» символического порядка.
Но если бы и можно из подобной амальгамы событий формалистким образом вывести остов структуры дискурса университета с его патогномоничной воронкой, то в другом уровне может не доставать чего-то такого, что со всей условностью можно назвать значением структуры в силу её дестабилизации или провалом воображаемого.
Петлю этого значения Бион оставляет в описании одного из случаев ведения «рядового» психотического пациента. Общая бесхитростность и простота клинических заметок не должна обманывать — в ней-то и содержится поле напряженности, которое в анализе именуется тревогой и которая либо делает речь «бедной», либо же вовсе её рвет, деформирует etc и заставляет в конечном итоге оборваться.
Зарисовка буквально в скетчевом жанре. Пациент с установленным диагнозом шизофрении посещает аналитика в течение двух лет и на сеансах молчит. Попытка аналитика его «разговорить, например, через вопросы: «Что вы вчера делали или что вам снилось?», — закономерно приводили к ответам: «Мне ничего не снится» и т.д. В конечном итоге, по прошествии 2-х лет молчаливого анализа аналитик для себя открывает, что пациент на кушетке вовсе не двигается: на ней остался характерный след, вмятина — и делает вывод об общей кататониии случая, на чём описание заканчивается.
Исходя из общего контекста в глаза текстуальной материи, в глаза бросается тот забавный момент, что Бионом проводился анализ не анализанта, но самой кушетки как почему-то замолкшего субъекта. Из той же психиатрии известно, что при некоторых шизофренических состояниях может использоваться некоторый объект для «ретрансляции» бреда — как если бы сам объект не мог говорить, а субъект через коннекцию к своему телу «говорил за него». Другими словами, Бион открывает для себя, что на кушетке в чьё-либо отсутствие некто пребывает, но это этот некто молчит — и фиксирует это в символическом регистре.
О ком могла бы здесь идти речь? Чтобы дать ответ на этот вопрос, нужно воспользоваться «дерзостью» психоанализа и ввести конструкцию, которая гласит, что единственный, на кого кого устанавливается контр-перенос — это Фрейд. Сама фигуративность текста служит в этом теоретическом произволе косвенными уликами: как минимум, к этому предпосылает метафоричность исхода жизни. Также мы знаем, что праху Фрейда в виде неусвояемого остатка волею судеб было уготовано обретаться на земле, где и Биону было суждено пересечь предел. И также — не на своей родине.
Легитимным остаётся вопрос: о чём же Фрейд продолжает молчать, — когда у него выпало перо? О расщеплении инстанции Я, о фрейдовой вещи или о неврозе тревоги? Об этом мы уже ничего не узнаем, поскольку «Реальное не для того, чтобы его знать». И ведь действительно: прозрение Лакана о том, что бессознательное упирается в своей неразрешимости в границу невозможного — ещё никому не удалось поколебать. Однако вопрос остаётся и воспроизводится со всей неотвратимостью дерридианской проблематики наследования. И один из вопросов, предпосылаемый поэтом: «For in that sleep of death what dreams may come»? Мы полагаем, что «сон Фрейда» — это нечто такое, что и будет зовом для аналитиков, пока сам психоанализ имеет право заявлять, что существует как: «…нехватка есть нехватка бытия как такового…».
Текст доклада с мероприятия, посвящённого тематике сновидений.
В предисловии к корпусу “Критик”, Кант заявляет, что Юм поспособствовал его пробуждению от т.н. догматического сна в области спекулятивной философии. Более-менее наивный взгляд предполагает, что подобные метафорические высказывания целят в наивный реализм, частью корпуса которого является картезианство и его ответвления. Занимательно, что и для последнего сновидение становится своеобразным пугалом – наряду с безумием и колдовством демона – от чего нужно отталкиваться в обретении пресловутой достоверности.
Аналитик может расслышать, что в подобном замахе, манифестации критической философии сказывается момент, который со всей условностью может называться амбивалентностью высказывания: мы пытаемся отречься от того, что выступает поводом к защите – но именно это и является следом желания, где некогда возникла тревога.
Другими словами, мы лишь можем желать преодоления в становлении, но остаток, который явился поводом для дискурсивного развёртывания, самим становлением принципиально схвачен быть не может и остаётся отчуждённым в пределах границы спекулятивного строя.
Выборочно процитируем один из поздних докладов Лакана:
“Нам неведомо, до какой степени бредит философ. Фрейд, разумеется, тоже бредит. Он бредит, но отмечает, что говорит о числах и поверхностях. Аристотель, возможно, полагал существование топологии, но никаких подтверждений тому у нас нет.
Я говорил о пробуждении [réveil]. Случилось так, что недавно мне приснился звонок будильника [réveil]. Фрейд говорит, что сны о пробуждении снятся нам, когда мы совсем не хотим просыпаться [réveiller]...
Это все, что я могу сказать. Тот факт, что во сне я грежу звонком будильника, я считаю хорошим знаком, поскольку, вопреки утверждениям Фрейда, я просыпаюсь. По крайней мере, в этом случае я и впрямь проснулся.”
Как и уже сказано выше, исходя из выбранных фрагментов можно фрагментарно заключить, что Лакан тоже грезит о том, чтобы проснуться. Его референтом и конфидентом в данном вопросе является Фрейд. Тот, кто, по версии Лакана, мог организовать подступ к пробуждению в Реальном, однако кто сам мог погрязнуть в толковательной герменевтике, тем самым способствуя вворачиванию в дурную бесконечность в следовании за потоком свободных ассоциаций “скрытых” мыслей сновидения.
Тем не менее Лакан отдаёт Фрейду должное и разрабатывает загадочность метафоры пуповины сновидения или мицелия и грибницы – нечто такого, что толкованию не поддаётся и что лучше это зияние оставить нетронутым, благодаря чему могло бы держаться и не расползаться толковательное полотно. Однако Лакан в своём т.н. позднем этапе радикально меняет стратегию, уже отдавая себе отчёт, что символический регистр имеет системный изъян и одна его уловок заключается в том, чтобы стараться этот изъян сокрыть – то есть работает, по словам Маркса, двуручно – и стремится “прорваться” к тому, что “бессмысленно” для создания эффекта искомого “пробуждения”. Можно сказать, пробуждения от морока тотализации знания. Полагают, что политическая ставка Лакана состоит в том, чтобы обнаружив увёртки символического в месте невозможно с Реальным, запустить пересборку или перезаузливание, медиатором и причиной чему служит желание аналитика и психоаналитическая практика.
Как кажется, не так часто ставился вопрос о том, что сновидение - именно его рассказ - является такой речевой практикой, которая в первую первую очередь заявляет о себе как поиск признания.
Со времени Фрейда, кроме радикализации Лаканом его предпосылок, в теорию сновидения ещё не было совершено значимого вклада, что заставляет исследователей оставить эту почву для разработки. Как если вместе с создателем было погребен ремесленный секрет.
Однако, что мы делаем, когда рассказываем весь тот онейрический сумбур, кому-то такому, на кого возложена надежда придать хоть какое-то значение в ткаемоем тексте?
В предисловии к корпусу “Критик”, Кант заявляет, что Юм поспособствовал его пробуждению от т.н. догматического сна в области спекулятивной философии. Более-менее наивный взгляд предполагает, что подобные метафорические высказывания целят в наивный реализм, частью корпуса которого является картезианство и его ответвления. Занимательно, что и для последнего сновидение становится своеобразным пугалом – наряду с безумием и колдовством демона – от чего нужно отталкиваться в обретении пресловутой достоверности.
Аналитик может расслышать, что в подобном замахе, манифестации критической философии сказывается момент, который со всей условностью может называться амбивалентностью высказывания: мы пытаемся отречься от того, что выступает поводом к защите – но именно это и является следом желания, где некогда возникла тревога.
Другими словами, мы лишь можем желать преодоления в становлении, но остаток, который явился поводом для дискурсивного развёртывания, самим становлением принципиально схвачен быть не может и остаётся отчуждённым в пределах границы спекулятивного строя.
Выборочно процитируем один из поздних докладов Лакана:
“Нам неведомо, до какой степени бредит философ. Фрейд, разумеется, тоже бредит. Он бредит, но отмечает, что говорит о числах и поверхностях. Аристотель, возможно, полагал существование топологии, но никаких подтверждений тому у нас нет.
Я говорил о пробуждении [réveil]. Случилось так, что недавно мне приснился звонок будильника [réveil]. Фрейд говорит, что сны о пробуждении снятся нам, когда мы совсем не хотим просыпаться [réveiller]...
Это все, что я могу сказать. Тот факт, что во сне я грежу звонком будильника, я считаю хорошим знаком, поскольку, вопреки утверждениям Фрейда, я просыпаюсь. По крайней мере, в этом случае я и впрямь проснулся.”
Как и уже сказано выше, исходя из выбранных фрагментов можно фрагментарно заключить, что Лакан тоже грезит о том, чтобы проснуться. Его референтом и конфидентом в данном вопросе является Фрейд. Тот, кто, по версии Лакана, мог организовать подступ к пробуждению в Реальном, однако кто сам мог погрязнуть в толковательной герменевтике, тем самым способствуя вворачиванию в дурную бесконечность в следовании за потоком свободных ассоциаций “скрытых” мыслей сновидения.
Тем не менее Лакан отдаёт Фрейду должное и разрабатывает загадочность метафоры пуповины сновидения или мицелия и грибницы – нечто такого, что толкованию не поддаётся и что лучше это зияние оставить нетронутым, благодаря чему могло бы держаться и не расползаться толковательное полотно. Однако Лакан в своём т.н. позднем этапе радикально меняет стратегию, уже отдавая себе отчёт, что символический регистр имеет системный изъян и одна его уловок заключается в том, чтобы стараться этот изъян сокрыть – то есть работает, по словам Маркса, двуручно – и стремится “прорваться” к тому, что “бессмысленно” для создания эффекта искомого “пробуждения”. Можно сказать, пробуждения от морока тотализации знания. Полагают, что политическая ставка Лакана состоит в том, чтобы обнаружив увёртки символического в месте невозможно с Реальным, запустить пересборку или перезаузливание, медиатором и причиной чему служит желание аналитика и психоаналитическая практика.
Как кажется, не так часто ставился вопрос о том, что сновидение - именно его рассказ - является такой речевой практикой, которая в первую первую очередь заявляет о себе как поиск признания.
Со времени Фрейда, кроме радикализации Лаканом его предпосылок, в теорию сновидения ещё не было совершено значимого вклада, что заставляет исследователей оставить эту почву для разработки. Как если вместе с создателем было погребен ремесленный секрет.
Однако, что мы делаем, когда рассказываем весь тот онейрический сумбур, кому-то такому, на кого возложена надежда придать хоть какое-то значение в ткаемоем тексте?
Известно, что выслушивание полного сновидения — может быть довольно утомительной практикой, что несёт в себе след чего-то, что можно назвать стыдом за другого. Также известно, с каким азартом говорящий готов погрузиться в нюансирование, как только иллюзия полной речи овладеет им полностью. Также известно, как из какого-то с виду небольшого кусочка сновидения разворачивается пересказ содержания такой, что нарушает все мыслимые ожидания по времени.
Однако в этом рассказе говорящий стремится замкнуться в герметичности происходящего сумбура, поскольку так называемый план мыслей сновидения может обнаружить скрывающийся стыд. Фрейд решительно ставит политическое требование прерывать поток и развивать толкование через дробление и толкование фрагментов.
Однако Фрейд будто не заметил, что частное техническое предписание делает нечто больше, нежели просто кабинетный принцип для работы с этим арализантом. Представляя структуру сновидения посредством внутренней восьмерки, Фрейд заставляет переключиться говорящего на другой его контур, обнаружив тем самым расщепление означающего в логике его функционирования как таковой.
Действительно, если прервать словесную паутину, в которую нас стремится погрузить анализант (это уже делали первые аналитики – Лакан лишь эпатировал этот фундаментальный жест), Фрейд не просто выступает против устоявшихся парадигм толкования, но и показывает принцип функционирования речи как таковой: если чем-то и может быть оправдано вносимое им вторжение в речь, то только тем, что сама она склонна к тенденции прикрывать материю наслаждения, выявляя которую Фрейд может заключить, что созданный разрез может иметь хоть какое-то основание. И дело не в фетишизме фаллических символов как таковых или бесконечности герменевтики - все это одинаково плоды традиций герменевтики и пуританизма - т.е. историчностно такие практики толкования - плоды традиций своего времени создания искусственных запруд наслаждения или его невнятного дления. Но разрез действителен именно потому, что для толкования избирается такая рамка, благодаря которой от стыда невозможно будет увернуться - именно поскольку в привязке к данному риторическому средству сказывается попытка этот стыд удержать.
С такого ракурса неудивительно, почему дело и мечта Фрейда оказываются брошенным с забвением: сама теория и практика сновидения настолько затасканы в своей буквальности и навязли на зубах, что аналитики сами испытывают по этому поводу стыд и стараются это скрыть. Стараются утаить, что уже давно ничего не понимают в этом деле и упустили нить. И если пробавляются толкованием, то либо в сугубо в скучно утилитаристских соображениях извлечения материала, либо поддаваясь примату латентного захода на представление сновидения как нечто вроде артахаусного кино. Конечно, эти проделки не могут оставаться безнаказанными для традиции, поскольку в данном кластере знания совершается значительная уступка в вопросах принципиальности отстаивания психоанализом собственных границ автономии и размежевания с чем-то таким, что силится представить видимость господства в актуальный дискурсивной ситуации.
Быть может, сейчас на так важно с теоретической точки зрения – менять технику толкования или обсуждать её актуальность. Как важно то, какую функцию может нести подобная речь. Если мы поговорим о лакановской нехватки в бытии, то не стоит ли признать, что попытка увлечь за собой, предпринятая субъектом - это жест, направленный на то, чтобы в сказанном было признано нечто, что выпадало бы виде остатка по ту сторону какой-либо парадигмы полезности и смысла и привнесено в виде несущественного в дар тому, кому это не тоже нужно.
Однако в этом рассказе говорящий стремится замкнуться в герметичности происходящего сумбура, поскольку так называемый план мыслей сновидения может обнаружить скрывающийся стыд. Фрейд решительно ставит политическое требование прерывать поток и развивать толкование через дробление и толкование фрагментов.
Однако Фрейд будто не заметил, что частное техническое предписание делает нечто больше, нежели просто кабинетный принцип для работы с этим арализантом. Представляя структуру сновидения посредством внутренней восьмерки, Фрейд заставляет переключиться говорящего на другой его контур, обнаружив тем самым расщепление означающего в логике его функционирования как таковой.
Действительно, если прервать словесную паутину, в которую нас стремится погрузить анализант (это уже делали первые аналитики – Лакан лишь эпатировал этот фундаментальный жест), Фрейд не просто выступает против устоявшихся парадигм толкования, но и показывает принцип функционирования речи как таковой: если чем-то и может быть оправдано вносимое им вторжение в речь, то только тем, что сама она склонна к тенденции прикрывать материю наслаждения, выявляя которую Фрейд может заключить, что созданный разрез может иметь хоть какое-то основание. И дело не в фетишизме фаллических символов как таковых или бесконечности герменевтики - все это одинаково плоды традиций герменевтики и пуританизма - т.е. историчностно такие практики толкования - плоды традиций своего времени создания искусственных запруд наслаждения или его невнятного дления. Но разрез действителен именно потому, что для толкования избирается такая рамка, благодаря которой от стыда невозможно будет увернуться - именно поскольку в привязке к данному риторическому средству сказывается попытка этот стыд удержать.
С такого ракурса неудивительно, почему дело и мечта Фрейда оказываются брошенным с забвением: сама теория и практика сновидения настолько затасканы в своей буквальности и навязли на зубах, что аналитики сами испытывают по этому поводу стыд и стараются это скрыть. Стараются утаить, что уже давно ничего не понимают в этом деле и упустили нить. И если пробавляются толкованием, то либо в сугубо в скучно утилитаристских соображениях извлечения материала, либо поддаваясь примату латентного захода на представление сновидения как нечто вроде артахаусного кино. Конечно, эти проделки не могут оставаться безнаказанными для традиции, поскольку в данном кластере знания совершается значительная уступка в вопросах принципиальности отстаивания психоанализом собственных границ автономии и размежевания с чем-то таким, что силится представить видимость господства в актуальный дискурсивной ситуации.
Быть может, сейчас на так важно с теоретической точки зрения – менять технику толкования или обсуждать её актуальность. Как важно то, какую функцию может нести подобная речь. Если мы поговорим о лакановской нехватки в бытии, то не стоит ли признать, что попытка увлечь за собой, предпринятая субъектом - это жест, направленный на то, чтобы в сказанном было признано нечто, что выпадало бы виде остатка по ту сторону какой-либо парадигмы полезности и смысла и привнесено в виде несущественного в дар тому, кому это не тоже нужно.
Как и в любой поту- и посюсторонности имеется граница. Лакан сохраняет за ней легитимность фрейдовского предсознательного – то есть того, что является “несущими лесами”, чем-то, что уже структурировано и посредством чего работает навязчивое повторение. Будет ли это иметь форму попытки подчинения сновидения “сознательной воле” в практиках н.з. осознанного сновидения, в которых то и дело обнаруживается выход в параноидальности в силу фабрикации “единства я” и выявления бесконечности смещения означающих, в которое это пресловутое “я” также благополучно вкладывается, либо же западания в бесконечную итерацию деления этого означающего на ничто – по сути мы будем иметь дело с работой, которая выполняется ради кого-то, в ком обнаруживается предположительная недосдача “старательности в осознанности”. Либо же мы встретим практики “ночного бдения”, в которых будто бы общая моторная активация противостоит желанию спать и работы сновидения, однако в котором мы всё равно может выделить “сон о сне” или то самое промежуточное состояние между сном и бодрствованием, императивом чего служит позиция: заснуть никак нельзя, чтобы не было возможности потом пробуждаться для сновидческого бодрствования. Что является негативом “осознанных сновидцев”. В обоих случаях можно заключить, что здесь готовы производить нечто во имя некой негативности. И мы всё же мы помним, что Фрейд не работал – и эту интенцию завещал Другому аналитику, о приходе которого мог грезить после своего ухода. Фокусничество Лакана подхватывает этот посыл, но всё же для нас остаётся открытым вопрос, как быть аналитику (и аналитиком) в той действительности, где примат требования “в невозможности не работать” пытается претендовать на господский статус.
Ведь если мы пронаблюдаем за тем, каким образом функционирует публичная речь на “внешнем” контуре внутренней восьмёрки, то легко заметим, как она, следуя, как кажется, бесконечному потоку, всё же то и дело что-то упускает – но во имя чего она готова себя длить. Сам характер этой речи, по выражению Лакана, находится между сном и явью, воплощая собой фрейдовский day dream, грёзы наяву. И, конечно, здесь будет ложен образ чего-то статичного, но, наоборот - эта речь страстна. Её дление и есть работа, которую готовы на себя брать говорящие агенты – лишь бы о чём-то умалчивать, но именно места умолчания “деформируют” с виду бесконечную цепочку в интенцией на тотализацию.
Именно чутьё Фрейда позволило обнаружить, зафиксировать и огласить во всеуслышании о том, что есть что-то ещё, что не учитывается, однако в своём отсутствии присутствует – иная речь, что очень близко могла бы подвести субъекта к границам Реального, стратегию приближения к которым и проблематизировал Лакан. Как кажется, именно установку “работать – это просто исключено”, он желал исключить сам.
Ведь если мы пронаблюдаем за тем, каким образом функционирует публичная речь на “внешнем” контуре внутренней восьмёрки, то легко заметим, как она, следуя, как кажется, бесконечному потоку, всё же то и дело что-то упускает – но во имя чего она готова себя длить. Сам характер этой речи, по выражению Лакана, находится между сном и явью, воплощая собой фрейдовский day dream, грёзы наяву. И, конечно, здесь будет ложен образ чего-то статичного, но, наоборот - эта речь страстна. Её дление и есть работа, которую готовы на себя брать говорящие агенты – лишь бы о чём-то умалчивать, но именно места умолчания “деформируют” с виду бесконечную цепочку в интенцией на тотализацию.
Именно чутьё Фрейда позволило обнаружить, зафиксировать и огласить во всеуслышании о том, что есть что-то ещё, что не учитывается, однако в своём отсутствии присутствует – иная речь, что очень близко могла бы подвести субъекта к границам Реального, стратегию приближения к которым и проблематизировал Лакан. Как кажется, именно установку “работать – это просто исключено”, он желал исключить сам.
Когда мы обращаемся к классу теорий "интерпеляции", которые выражает, например, Д. Батлер в попытках выделить специфику ситуации, в которой субъект "видит себя со стороны как идиота" ещё до того, как ему на это кто-либо укажет, в преломлении оптики "властных предписаний" достаётся на свет не только гротескное пугало уполномоченного угнетателя, но и экспонируется сама сцена с утрированным маскарадом нечистого зла.
Для того чтобы попытаться продемонстрировать эффекты пресловутой рекурсии идиотизма, можно обойтись и без вышеуказанных декораций. Во фрейдовском духе мы можем обратиться к измерению "патологии обыденной жизни" — более, с виду, обыденному и повседневному, но от того более примечательному, когда в нём удаётся отследить и зафиксировать появление стыда.
Более того, уже в сопоставлении этих двух планов можно провести различие, которое заключается в том, что "необходимость оправдываться", заложенная до всякой действительной реализации перед лицом представителя закона, работает в регистре истины и вины: "Я не виноват/а, я не идиот/ка", — в то время как во фрейдовской микропатсоциологии наблюдение срабатывает в регистре знания и стыда.
Более конкретно: нет необходимости дожидаться (как если бы вообще тут ваше ожидание было хоть для кого-нибудь значимо) становиться адресатом высказывания, исходящего от представителя "внешней" для вас инстанции, чтобы отсветить работу "внутренней", когда вполне достаточно встретиться с обозначенными эффектами в самых утрированных бытовых ситуациях.
Рассмотрим пример. Субъект оказался захвачен музыкальной композицией, отрывком из романа или моментом в кинофильме настолько, что не может удержаться от того, чтобы не попытаться продемонстрировать затронувшее его своему ближнему для ретрансляции и достижения "похожего эффекта".
Подчас в такие моменты возникают паузы: необходимо достать с полки книгу и пролистать страницы, открыть проигрыватель и найти трек в списке или переместить бегунок на хронометраже, — и именно во время задержки в голове может возникнуть представление о том, что эта попытка нечто показать выглядит со стороны крайне нелепо и глупо; и эта мысль сопровождается впечатлением острого стыда.
И далее — всё предприятие несёт на себе печать неадекватности, что сопровождается рядом оправдательных оговорок — даже если адресат действительно отметит для себя показ интересным (хотя зачастую это не так, и он уже разделяет стыд на «испанский» манер). Именно в этом маленьком, буквально камерном сбое и обнаруживается след столкновения с наслаждением, дающим о себе знать через взгляд другого. После чего, как правило, формируется тенденция к противодействию подобным побуждениям и их избеганию, за чем нетрудно угадать формирование структуры симптома.
Здесь важно обратить внимание на обозначенные рассогласования. Так, "внешний наблюдатель", быть может, открывает для себя то редкое явление, когда сообщение предназначено для его персоны, а направлено куда-то в другое место. Само по себе это открытие несёт в себе черты непристойности, — поскольку наш субъект пытался реализовать своё подношение, скажем так, украдкой, в смещённом и завуалированном виде, однако ввиду неудачи вмешательство стыда его "скомпрометировало".
Аналитическая установка побуждает предположить здесь дар наслаждения мальчика перед падением перед взглядом реального отца, — по крайней мере, те остатки реализации фаллического влечения в виде означающего, которые не успели ещё более сложную деформацию и надлежащее вытеснение.
Так, скажем, если субъект сам демонстрировал «мастерство владения» через показ продукта, о регистрации стыда сквозь призму идеала-Я не могло бы идти и речи, а промах заставил «внешнего наблюдателя» самого предпринять уступку, придумывая рационализации промашке и побуждая повторить предлагаемое.
Важно здесь выделить специфику способа, операции, обращения с объектом (в терминах Симандона) как воспроизведение и повторение.
Для того чтобы попытаться продемонстрировать эффекты пресловутой рекурсии идиотизма, можно обойтись и без вышеуказанных декораций. Во фрейдовском духе мы можем обратиться к измерению "патологии обыденной жизни" — более, с виду, обыденному и повседневному, но от того более примечательному, когда в нём удаётся отследить и зафиксировать появление стыда.
Более того, уже в сопоставлении этих двух планов можно провести различие, которое заключается в том, что "необходимость оправдываться", заложенная до всякой действительной реализации перед лицом представителя закона, работает в регистре истины и вины: "Я не виноват/а, я не идиот/ка", — в то время как во фрейдовской микропатсоциологии наблюдение срабатывает в регистре знания и стыда.
Более конкретно: нет необходимости дожидаться (как если бы вообще тут ваше ожидание было хоть для кого-нибудь значимо) становиться адресатом высказывания, исходящего от представителя "внешней" для вас инстанции, чтобы отсветить работу "внутренней", когда вполне достаточно встретиться с обозначенными эффектами в самых утрированных бытовых ситуациях.
Рассмотрим пример. Субъект оказался захвачен музыкальной композицией, отрывком из романа или моментом в кинофильме настолько, что не может удержаться от того, чтобы не попытаться продемонстрировать затронувшее его своему ближнему для ретрансляции и достижения "похожего эффекта".
Подчас в такие моменты возникают паузы: необходимо достать с полки книгу и пролистать страницы, открыть проигрыватель и найти трек в списке или переместить бегунок на хронометраже, — и именно во время задержки в голове может возникнуть представление о том, что эта попытка нечто показать выглядит со стороны крайне нелепо и глупо; и эта мысль сопровождается впечатлением острого стыда.
И далее — всё предприятие несёт на себе печать неадекватности, что сопровождается рядом оправдательных оговорок — даже если адресат действительно отметит для себя показ интересным (хотя зачастую это не так, и он уже разделяет стыд на «испанский» манер). Именно в этом маленьком, буквально камерном сбое и обнаруживается след столкновения с наслаждением, дающим о себе знать через взгляд другого. После чего, как правило, формируется тенденция к противодействию подобным побуждениям и их избеганию, за чем нетрудно угадать формирование структуры симптома.
Здесь важно обратить внимание на обозначенные рассогласования. Так, "внешний наблюдатель", быть может, открывает для себя то редкое явление, когда сообщение предназначено для его персоны, а направлено куда-то в другое место. Само по себе это открытие несёт в себе черты непристойности, — поскольку наш субъект пытался реализовать своё подношение, скажем так, украдкой, в смещённом и завуалированном виде, однако ввиду неудачи вмешательство стыда его "скомпрометировало".
Аналитическая установка побуждает предположить здесь дар наслаждения мальчика перед падением перед взглядом реального отца, — по крайней мере, те остатки реализации фаллического влечения в виде означающего, которые не успели ещё более сложную деформацию и надлежащее вытеснение.
Так, скажем, если субъект сам демонстрировал «мастерство владения» через показ продукта, о регистрации стыда сквозь призму идеала-Я не могло бы идти и речи, а промах заставил «внешнего наблюдателя» самого предпринять уступку, придумывая рационализации промашке и побуждая повторить предлагаемое.
Важно здесь выделить специфику способа, операции, обращения с объектом (в терминах Симандона) как воспроизведение и повторение.
Если для сексуации мальчика важно воспроизведение-повторение, создание «непорядка» по отношению к символическому регистру, то в случае повторения как производства и демонстрации продукта можно заключить о присутствии иного сексуационного параметра.
Однако между ними вмешивается дополнительная и разделяющая два эти типа процедура — попытка удержать: скажем, в виде аватара, «что-то спрятать, утаить, оставить про запас». Вызывает здесь интерес поляризация логики темпоральности — как срабатывание вытеснения задним числом и одномоментным переопределением функционирования стыда.
Скажем, если удерживающий, уже начиная «практиковаться» в удержании, отдаёт себе отчёт, что необходимо избегать всякого побуждения «показать интересное другому», выражая это характерными заминками, прерываниями и тиками, то как для «мальчика», так и для «демонстратора продукта», такие вещи не обладают значением вовсе либо теряют его до минимального уровня.
Однако для «мальчика» в показанном переходном моменте формируется представление о том, что его повреждённость через уступку отделяется от него и «выносится вовне» как нечто отчуждённое и потому отбрасываемое. Чего, по всей видимости, ещё не происходит с тем субъектом, кто прописывает себя как «повреждённый означающим», особо фиксируясь на самой операции разделения — и представляет это как основание подношения для взгляда другого.
По всей видимости, благодаря последнему отличию и можно предположить разницу в отправлениях "драматической" и "идиотической" демонстрации.
Для мальчика, в силу разделения, уже прописано соотнесение отца как элемента из метонимического ряда "чужака" и одноимённое смещение объекта как такового через функцию закона (запрета на инцест), но провала в том, что кастрация формирует у субъекта заблуждение, обрекающего его каждую встреченную нехватку унифицировать под призрак испорченности материнского наслаждения и возложенный на него запрет. Тем самым фиксируя субъекта на истине неудачи эдипова комплекса со смещением и фиксацией на признанное лицо (в противовес "материнской заурядности") как на то, что якобы нехватки лишено, и отфильтрованным через фантазм накоплением (отброшенной тревоги) этого лица — регрессия к инфантильной теории: мать как праотец, обладающий фаллосом. Это и можно назвать удерживанием нехватки.
Когда же говорится о маскараде кастрации или гипотезе патриархата, предполагается, что закон должен быть "исправлен" и "перевоспитан" возвращением и вмешательством тех же средств, которые позволили закону конституироваться как закону через отбрасывание того, "чего не надо бы". Говоря иначе, в горизонте реализации здесь лежит концентрация сгущения настолько сильная, что различие как таковое должно быть отменено через образование и расширение сингулянности в символическом.
Эта "идентификация с наслаждением" и организует перманентную необходимость повторения, соискания и образования неустойчивых связей, в которых психодинамика нацелена на отмену какого-либо значения инцестуозного запрета посредством гипноза как "службы закону, который превыше любого закона".
Однако между ними вмешивается дополнительная и разделяющая два эти типа процедура — попытка удержать: скажем, в виде аватара, «что-то спрятать, утаить, оставить про запас». Вызывает здесь интерес поляризация логики темпоральности — как срабатывание вытеснения задним числом и одномоментным переопределением функционирования стыда.
Скажем, если удерживающий, уже начиная «практиковаться» в удержании, отдаёт себе отчёт, что необходимо избегать всякого побуждения «показать интересное другому», выражая это характерными заминками, прерываниями и тиками, то как для «мальчика», так и для «демонстратора продукта», такие вещи не обладают значением вовсе либо теряют его до минимального уровня.
Однако для «мальчика» в показанном переходном моменте формируется представление о том, что его повреждённость через уступку отделяется от него и «выносится вовне» как нечто отчуждённое и потому отбрасываемое. Чего, по всей видимости, ещё не происходит с тем субъектом, кто прописывает себя как «повреждённый означающим», особо фиксируясь на самой операции разделения — и представляет это как основание подношения для взгляда другого.
По всей видимости, благодаря последнему отличию и можно предположить разницу в отправлениях "драматической" и "идиотической" демонстрации.
Для мальчика, в силу разделения, уже прописано соотнесение отца как элемента из метонимического ряда "чужака" и одноимённое смещение объекта как такового через функцию закона (запрета на инцест), но провала в том, что кастрация формирует у субъекта заблуждение, обрекающего его каждую встреченную нехватку унифицировать под призрак испорченности материнского наслаждения и возложенный на него запрет. Тем самым фиксируя субъекта на истине неудачи эдипова комплекса со смещением и фиксацией на признанное лицо (в противовес "материнской заурядности") как на то, что якобы нехватки лишено, и отфильтрованным через фантазм накоплением (отброшенной тревоги) этого лица — регрессия к инфантильной теории: мать как праотец, обладающий фаллосом. Это и можно назвать удерживанием нехватки.
Когда же говорится о маскараде кастрации или гипотезе патриархата, предполагается, что закон должен быть "исправлен" и "перевоспитан" возвращением и вмешательством тех же средств, которые позволили закону конституироваться как закону через отбрасывание того, "чего не надо бы". Говоря иначе, в горизонте реализации здесь лежит концентрация сгущения настолько сильная, что различие как таковое должно быть отменено через образование и расширение сингулянности в символическом.
Эта "идентификация с наслаждением" и организует перманентную необходимость повторения, соискания и образования неустойчивых связей, в которых психодинамика нацелена на отмену какого-либо значения инцестуозного запрета посредством гипноза как "службы закону, который превыше любого закона".
A — B
Пока некоторые психоаналитики продолжают воспроизводить критику когнитивно-поведенческой терапии, с высокой долей вероятности у них под носом незаметно проходят процессы, существенно меняющие правила игры. Речь идёт о развитии нашумевших LLM (или БЯМ — большая языковая модель) и их перспективе постепенного внедрения в повседневный пользовательский опыт.
В данном случае, конечно, нас интересует, какой ответ субъект даёт, будучи захваченным новой формой классического требования: знать. Технически это реализуется в разных видах: AI-боты, ассистенты, агенты и т.д. Для рассмотрения мы будем отталкиваться от двух сценариев: фанфик и психотерапия — поскольку о праксисе в этих областях всё чаще сообщают анализанты, а в публичном common sense всё более множатся технофобские толки, что в обозримом будущем машина заместит пресловутого пси-специалиста. Соответственно, в связи с этим иррадиирует беспокойство самих терапевтов.
Поначалу — и по справедливости — скепсис в отношении всякого рода тенденций, моды, конъюнктуры и пр. сообщает нам, что рано или поздно растиражированные технологии устаканятся и станут если не информационным мусором или игрушкой, которую субъект, наигравшись, отбросит, то хотя бы в лучшем случае ещё одним инструментом, феномен которого поглотят практики повседневности. Однако порой задним числом выясняется, что опостылевшая, рутинная (по Руссо) испорченная культура и её продукты становятся чем-то таким извращённым, без чего уже нельзя помыслить, как мы без этого обходились ранее — морфогенез сущего как таковой.
При размышлении нам не обойтись как минимум без двух вещей: понятия метапсихологической экономии и измерения наслаждения. In iustitia — большинство рассуждений на схожую тематику импотентны либо фригидны в постановке вопроса о материи, что служит причиной и гарантией работоспособности теоретического аппарата. Так, если присмотреться повнимательнее, то мы обнаружим очень точное структурное соответствие рассуждениям Лакана из тома «Изнанка психоанализа», где он на манер пророка провозвещает весть о т.н. ротации дискурсов и первичном разграблении знания раба.
Становится поразительным открывать, как за поволокой пустопорожней, оторванной от концептуального контекста трескотни о сложности, устаревании или идеологизированности Лакана — обнаруживаются очень чёткие, ясные и конкретные описания происходящего, обладающие непреходящей оригинальностью и эвристичностью. Как если бы здесь были интересанты, желающие лакановское знание запереть в склепах изданных, пылящихся на полке томов, забыв о нём в почтенном безвременном безмолвии покойника. То и на то и выходит, что горестную литанию о бездуховности алгоритма пси-эксперт в самом широком смысле заводит, когда до него начинает доходить, что его на что-то грабят. Грабят на знание как средство наслаждения.
«Как так может быть?» — может последовать вопрос. Дело в том, что уже неоднократно замечалось более десятилетия назад (напр., Михаилом Куртовым) теоретиками техники, и что ими говорится напрямую: «эволюция программного кода повторяет путь эволюции метафизики…». Говоря иначе, пока крестьяне и отлучники от IPA — КПТ, РЭПТ и легион иных «ересей» — придумывали «новые эффективные техники» для «тяжёлой работы с клиентом», получая свою анальную мзду и выплачивая индульгенции в усиления желания излечить за отступничество от фрейдовского канона, совершая тем самым «малое освоение» фрейдовского капитала, параллельно тому вызревали иные средства ограбления (роботы), что не могли привидеться Марксу и в страшном сне.
В этом месте отчасти находит себе опору грубо сколоченная гипотеза о том, что пресловутый алгоритм реконструируется как господин. С одной стороны, психотерапевты обличают машину в отсутствии: «сознания, эмпатии, эмоций, экзистенции, личностного роста и т.д.» — всего того хлама, обмен которым выступает гарантом договорённости между клиентом и специалистом, залогом терапевтического альянса. И тут можно заметить, что, хотя тут и пекутся о «благе клиента», эта мишура лишь прикрывает тот факт, что алгоритм получает истерическую поддержку.
Пока некоторые психоаналитики продолжают воспроизводить критику когнитивно-поведенческой терапии, с высокой долей вероятности у них под носом незаметно проходят процессы, существенно меняющие правила игры. Речь идёт о развитии нашумевших LLM (или БЯМ — большая языковая модель) и их перспективе постепенного внедрения в повседневный пользовательский опыт.
В данном случае, конечно, нас интересует, какой ответ субъект даёт, будучи захваченным новой формой классического требования: знать. Технически это реализуется в разных видах: AI-боты, ассистенты, агенты и т.д. Для рассмотрения мы будем отталкиваться от двух сценариев: фанфик и психотерапия — поскольку о праксисе в этих областях всё чаще сообщают анализанты, а в публичном common sense всё более множатся технофобские толки, что в обозримом будущем машина заместит пресловутого пси-специалиста. Соответственно, в связи с этим иррадиирует беспокойство самих терапевтов.
Поначалу — и по справедливости — скепсис в отношении всякого рода тенденций, моды, конъюнктуры и пр. сообщает нам, что рано или поздно растиражированные технологии устаканятся и станут если не информационным мусором или игрушкой, которую субъект, наигравшись, отбросит, то хотя бы в лучшем случае ещё одним инструментом, феномен которого поглотят практики повседневности. Однако порой задним числом выясняется, что опостылевшая, рутинная (по Руссо) испорченная культура и её продукты становятся чем-то таким извращённым, без чего уже нельзя помыслить, как мы без этого обходились ранее — морфогенез сущего как таковой.
При размышлении нам не обойтись как минимум без двух вещей: понятия метапсихологической экономии и измерения наслаждения. In iustitia — большинство рассуждений на схожую тематику импотентны либо фригидны в постановке вопроса о материи, что служит причиной и гарантией работоспособности теоретического аппарата. Так, если присмотреться повнимательнее, то мы обнаружим очень точное структурное соответствие рассуждениям Лакана из тома «Изнанка психоанализа», где он на манер пророка провозвещает весть о т.н. ротации дискурсов и первичном разграблении знания раба.
Становится поразительным открывать, как за поволокой пустопорожней, оторванной от концептуального контекста трескотни о сложности, устаревании или идеологизированности Лакана — обнаруживаются очень чёткие, ясные и конкретные описания происходящего, обладающие непреходящей оригинальностью и эвристичностью. Как если бы здесь были интересанты, желающие лакановское знание запереть в склепах изданных, пылящихся на полке томов, забыв о нём в почтенном безвременном безмолвии покойника. То и на то и выходит, что горестную литанию о бездуховности алгоритма пси-эксперт в самом широком смысле заводит, когда до него начинает доходить, что его на что-то грабят. Грабят на знание как средство наслаждения.
«Как так может быть?» — может последовать вопрос. Дело в том, что уже неоднократно замечалось более десятилетия назад (напр., Михаилом Куртовым) теоретиками техники, и что ими говорится напрямую: «эволюция программного кода повторяет путь эволюции метафизики…». Говоря иначе, пока крестьяне и отлучники от IPA — КПТ, РЭПТ и легион иных «ересей» — придумывали «новые эффективные техники» для «тяжёлой работы с клиентом», получая свою анальную мзду и выплачивая индульгенции в усиления желания излечить за отступничество от фрейдовского канона, совершая тем самым «малое освоение» фрейдовского капитала, параллельно тому вызревали иные средства ограбления (роботы), что не могли привидеться Марксу и в страшном сне.
В этом месте отчасти находит себе опору грубо сколоченная гипотеза о том, что пресловутый алгоритм реконструируется как господин. С одной стороны, психотерапевты обличают машину в отсутствии: «сознания, эмпатии, эмоций, экзистенции, личностного роста и т.д.» — всего того хлама, обмен которым выступает гарантом договорённости между клиентом и специалистом, залогом терапевтического альянса. И тут можно заметить, что, хотя тут и пекутся о «благе клиента», эта мишура лишь прикрывает тот факт, что алгоритм получает истерическую поддержку.
B — C
С другой стороны, ряд левоориентированных аналитиков подхватывает этот лейтмотив, костеря бездуховный капитал и его порабощающие механизмы в «обесчеловечивании» взаимодействия между людьми, в то время как становится ясно, что наши замечательные коллеги, всячески воспевая лакановское и фрейдовское знание и так тщетно тщась отделить себя от психотерапии, в своей двуручной игре бегают на сторону к последней, исходя уже из вмонтированного аппарата перераспределения наслаждения, что детерминирует их метания.
Однако похоже на то, что предел этим вольготным пастбищам, угодьям и плантациям кладёт обладатель знания и его «промышленная революция» со столпами унификации, автоматизации и оптимизации. И действительно: отчёт об опыте более-менее глубокого и длительного взаимодействия с алгоритмом демонстрирует интересные особенности и позволяет разглядеть открывающуюся нам панораму.
Во-первых, то, что в эпоху расцвета Фейсбука называлось информационным пузырём и лишь время от времени прорывалось тревогой о «необходимости смотреть иные точки зрения, чтобы быть менее предвзятым», при нынешней «смене парадигмы» преобразуется в полноценную эгократию. «Обучаемость, гибкость и возможность менять точку зрения» языковой модели даёт «клиенту» большую эффективность для формирования пресловутой договорённости о «диагнозе и результате терапии»: стандартизация диагностических средств, верификация результатов и т.п. — всё это позволяет повысить как иллюзию герметичности воображаемой дуальной связи, так и создать алиби и сунуть под нос потенциальному критику аргумент в устранении именно «человеческой» предвзятости и ошибок, в то время как машинное искажение будто бы контролируемо и корректируемо. Можно снова отметить, как необходима выработка ещё большей сознательности со стороны клиента, чтобы селективные механизмы алгоритма могли сонастроиться на более индивидуальный к нему подход.
С другой стороны, наконец-то может разрешиться извечная проблема «доступа к фармацее» и избавиться от недовольного ворчания врачей, что «клиенты лезут туда, куда им не положено». Вполне себе можно представить, как чисто рекомендательные выкладки AI-консультанта юстиция наделит полномочиями к показанию на получение заветного рецепта, поскольку средний специалист «проиграет по эффективности» в строгих метаисследованиях и потеряет свой приоритет в подобных суждениях. А процедура «виртуальной верификации» для получения правового статуса диагноза лишит уже и без того марионеточного и карикатурного психиатра последнего анахронистического морального оплота «знания-власти», благодаря которому у специалиста ещё имелся инструмент «гениального осаживания» зарвавшихся симулянтов; и после этого позиции «знающих» и «претендующих» обретут долгожданный правоборческий паритет.
Также вполне очевидно, что развитие LLM и постепенное подстраивание сценария пользовательского опыта содержит в себе модификацию к «переворачиванию ролей» — когда сознание пользователя станет той валютой, которой необходимо оплачивать существование такого «технического объекта», где субъект будет низведён до роли рабочего-оператора обращения знания, и это со-знание по своей сути уже является бессознательным машины. Таким образом, реконструкция господского места достигает явных «исторических форм».
Какое же место и роль во всём этом может занимать психоаналитик? Ответ здесь как будто напрашивается сам собой: усиление сегрегации вследствие отбрасывания классового распределения. По крайней мере, создаётся такое впечатление, что «распределение» будет определено по тому способу наслаждения, выбор которого уже определил актуальное бытие аналитика. Говоря по-другому и перефразируя Евангелие от Матфея и «Послание к римлянам»: каждому воздастся ограбление по наслаждению его.
С другой стороны, ряд левоориентированных аналитиков подхватывает этот лейтмотив, костеря бездуховный капитал и его порабощающие механизмы в «обесчеловечивании» взаимодействия между людьми, в то время как становится ясно, что наши замечательные коллеги, всячески воспевая лакановское и фрейдовское знание и так тщетно тщась отделить себя от психотерапии, в своей двуручной игре бегают на сторону к последней, исходя уже из вмонтированного аппарата перераспределения наслаждения, что детерминирует их метания.
Однако похоже на то, что предел этим вольготным пастбищам, угодьям и плантациям кладёт обладатель знания и его «промышленная революция» со столпами унификации, автоматизации и оптимизации. И действительно: отчёт об опыте более-менее глубокого и длительного взаимодействия с алгоритмом демонстрирует интересные особенности и позволяет разглядеть открывающуюся нам панораму.
Во-первых, то, что в эпоху расцвета Фейсбука называлось информационным пузырём и лишь время от времени прорывалось тревогой о «необходимости смотреть иные точки зрения, чтобы быть менее предвзятым», при нынешней «смене парадигмы» преобразуется в полноценную эгократию. «Обучаемость, гибкость и возможность менять точку зрения» языковой модели даёт «клиенту» большую эффективность для формирования пресловутой договорённости о «диагнозе и результате терапии»: стандартизация диагностических средств, верификация результатов и т.п. — всё это позволяет повысить как иллюзию герметичности воображаемой дуальной связи, так и создать алиби и сунуть под нос потенциальному критику аргумент в устранении именно «человеческой» предвзятости и ошибок, в то время как машинное искажение будто бы контролируемо и корректируемо. Можно снова отметить, как необходима выработка ещё большей сознательности со стороны клиента, чтобы селективные механизмы алгоритма могли сонастроиться на более индивидуальный к нему подход.
С другой стороны, наконец-то может разрешиться извечная проблема «доступа к фармацее» и избавиться от недовольного ворчания врачей, что «клиенты лезут туда, куда им не положено». Вполне себе можно представить, как чисто рекомендательные выкладки AI-консультанта юстиция наделит полномочиями к показанию на получение заветного рецепта, поскольку средний специалист «проиграет по эффективности» в строгих метаисследованиях и потеряет свой приоритет в подобных суждениях. А процедура «виртуальной верификации» для получения правового статуса диагноза лишит уже и без того марионеточного и карикатурного психиатра последнего анахронистического морального оплота «знания-власти», благодаря которому у специалиста ещё имелся инструмент «гениального осаживания» зарвавшихся симулянтов; и после этого позиции «знающих» и «претендующих» обретут долгожданный правоборческий паритет.
Также вполне очевидно, что развитие LLM и постепенное подстраивание сценария пользовательского опыта содержит в себе модификацию к «переворачиванию ролей» — когда сознание пользователя станет той валютой, которой необходимо оплачивать существование такого «технического объекта», где субъект будет низведён до роли рабочего-оператора обращения знания, и это со-знание по своей сути уже является бессознательным машины. Таким образом, реконструкция господского места достигает явных «исторических форм».
Какое же место и роль во всём этом может занимать психоаналитик? Ответ здесь как будто напрашивается сам собой: усиление сегрегации вследствие отбрасывания классового распределения. По крайней мере, создаётся такое впечатление, что «распределение» будет определено по тому способу наслаждения, выбор которого уже определил актуальное бытие аналитика. Говоря по-другому и перефразируя Евангелие от Матфея и «Послание к римлянам»: каждому воздастся ограбление по наслаждению его.
C — finalis
Только в перспективе марксистского анализа производственных форм это чревато формированием класса-отброса, который необходимо настроить на (что очень иронично) повышение осознанности о том, что он находится в «эксплуатируемом положении» и что необходима революция для возвращения «средств производства» — по сути, уже n-ю итерацию попытки вернуть фаллос и примат гениальности, но только в тех формах, в которых идеология «сама себя не узнаёт». Можно назвать это «возвращением к возвращению» к Фрейду — где последний (в старой редакции) переоткрывается как Колумб, заповедовавший нам мануфактурный способ производства сексуальности и наслаждения, имея в виду потенции к анархизму.
Остаётся только восхититься открывающейся перспективе, понятой таким способом, и указать на очень простой факт: нет и пока не предвидится возможности разработки идеи, благодаря которой AI-ассистент в наборе своих функций имел бы возможность отказа. И пока у психоанализа диагностируется способность «не отвечать» — находя свой источник во фрейдовском капитале и свои способы его оборота — и «отказываться от знания, в ногу с которым он вынужден идти», не выступая его золотарем, обладатель знания «не пожалеет» заиметь его в качестве своей полезной безделушки.
Только в перспективе марксистского анализа производственных форм это чревато формированием класса-отброса, который необходимо настроить на (что очень иронично) повышение осознанности о том, что он находится в «эксплуатируемом положении» и что необходима революция для возвращения «средств производства» — по сути, уже n-ю итерацию попытки вернуть фаллос и примат гениальности, но только в тех формах, в которых идеология «сама себя не узнаёт». Можно назвать это «возвращением к возвращению» к Фрейду — где последний (в старой редакции) переоткрывается как Колумб, заповедовавший нам мануфактурный способ производства сексуальности и наслаждения, имея в виду потенции к анархизму.
Остаётся только восхититься открывающейся перспективе, понятой таким способом, и указать на очень простой факт: нет и пока не предвидится возможности разработки идеи, благодаря которой AI-ассистент в наборе своих функций имел бы возможность отказа. И пока у психоанализа диагностируется способность «не отвечать» — находя свой источник во фрейдовском капитале и свои способы его оборота — и «отказываться от знания, в ногу с которым он вынужден идти», не выступая его золотарем, обладатель знания «не пожалеет» заиметь его в качестве своей полезной безделушки.
Forwarded from Психоанализ и топология
LACAN ARAN!A 5.pdf
12.4 MB
Свежий номер Лакана-Паука, посвященный женственности и фаллосу! Не ждали?)
Пара слов о форме. Этот номер существует в двух версиях - Лакан-Паук на русском и Lacan-Araña на испанском. Все статьи по отдельности можно найти на сайте: https://lacan-araignee.com/
И пара слов о содержании. В этом номере мы публикуем всю трилогию текстов Джонса, посвященных женской сексуальности, в переводе Алисы Ройдман. Об этих текстах Лакан говорит в своей статье Значение фаллоса, критический вариант перевода которой осуществили Марк Савичев и Евгения Савичева. И завершающий этот цикл о женской сексуальности материал - статья Нигины Шароповой о женской гомосексуальности и о случае Доры. Также, продолжая знакомиться с работами аргентинских коллег, мы решили опубликовать текст Моники Якоб, где она в популярном ключе излагает теорему Стокса.
¡Disfruten la lectura!
Пара слов о форме. Этот номер существует в двух версиях - Лакан-Паук на русском и Lacan-Araña на испанском. Все статьи по отдельности можно найти на сайте: https://lacan-araignee.com/
И пара слов о содержании. В этом номере мы публикуем всю трилогию текстов Джонса, посвященных женской сексуальности, в переводе Алисы Ройдман. Об этих текстах Лакан говорит в своей статье Значение фаллоса, критический вариант перевода которой осуществили Марк Савичев и Евгения Савичева. И завершающий этот цикл о женской сексуальности материал - статья Нигины Шароповой о женской гомосексуальности и о случае Доры. Также, продолжая знакомиться с работами аргентинских коллег, мы решили опубликовать текст Моники Якоб, где она в популярном ключе излагает теорему Стокса.
¡Disfruten la lectura!
Forwarded from Психоанализ и топология
Наблюдение за представителями различных психоаналитических школ и последователями аналитиков показывает одну, казалось бы, простую, но с другой стороны — неочевидную закономерность. Так или иначе в ходе психоаналитической практики — если она продвигается хоть сколько-нибудь далеко — не избежать вопроса о продукте. Это не минует — быть может, в первую очередь — и тех, кто проходит дидактический анализ для учреждения себя в статусе аналитика. Если с анализантом, который отказывается от данного пути становления, решение вопроса, как кажется, проходит легче: ему/ей нет необходимости задаваться вопросом о желании аналитика и сообразоваться с Я-Идеалом лидера, что задаёт серию отказов и предложений для ориентировки в поле речи и способов обхождения с наслаждением, благодаря чему можно опереться на актин-аут, соседствующий с симптомом, — то для будущих аналитиков, похоже, дело обстоит не так радужно. Предварительно можно выделить три возможных сценария исхода: быть отбросом институции и учредить свою; наследовать имеющейся; и оставаться «невоцерковлённым». Первый и третий сценарии — образно говоря, располагаются в областях второй и третьей сигм распределения Гаусса: в первом случае детерминация никаким образом от аналитиков не зависит и индуцируется «поступательным движением истории», в то время как во втором — в такой позиции есть что-то от неразрешимости тупика, из которого выхода не предвидится. Думая о втором сценарном варианте, приходится согласиться с двумя динамическими картинами в отношении продукта. Так, если лидер и представитель институции говорит и пишет, то есть организует отправление продукта и уместную для него «гавань», — ученикам и последователям волей-неволей приходится соотноситься с дополнительным фактором торможения. Это торможение заметно не только на уровне проводимой дидактикой школы — когда утверждается явное требование «реставрировать фасад здания, заниматься отделочными работами» и ничего сверх того. Помимо всякой дидактики можно убедиться, как продолжатели вынуждены на себе нести бремя дополнительного ограничения, об источнике которого зачастую не имеют ни малейшего представления. И торможение оказывается преодолимым только частично либо вовсе нет. Покрывающим образом формируется другое представление — «недостаточная личная проработанность в анализе», в силу которой аналитик совершает новые заходы на «изменение симптома», которые не заканчиваются ничем иным, как столкновением с границей уже известного с обратной стороны. И пресловутая «недопроанализированность» являет здесь один из подводных камней. Наверное, об этом Лакан говорит как об одной из форм зацикленности невроза переноса. На деле и подчас уходит немало времени, чтобы отбросить неправильную постановку вопроса и сформулировать другую. Однако похоже, дело несколько иначе обстоит во второй динамической экспозиции, где аналитик мёртв или располагается в измерении «как если бы был мёртв»: грубо говоря, от него исходит редко прерываемое молчание. Понятное дело, что таким образом мы говорим о метафоре символического отца. А, как известно: «Отца всегда не хватает». Ввиду такого деликатного обстоятельства можно предположительно заметить, что формирование функционального вопроса относительно места нехватки позволяет по крайней мере на время получить отсрочку и место для высказывания, которое отправлялось бы от этого пункта. Так сказать, отправить на прогулку «полноту знания», уже изрядно раскормленную в предместьях неконсистентности другого. Однако и такой исход не лишён двусмысленности. Во-первых, потому, что «полнота» рано или поздно снова заявит свои прожорливые права на соседство — и это неизбежно. Во-вторых, поскольку горизонт предполагаемой цезуры ограничен пределами «отцовской слабости» и для её трансформации необходимы средства из другого места. Можно ли здесь говорить об ипостасях и бессилия, и невозможности и как их разносить — вопрос остаётся открытым. Но мы не можем беспечно рассчитывать на то, что предполагаемый вопрос «продуктивности» аналитика избежит перипетий, с которыми уже сталкивались и имели дело аналитики прошедших поколений.
αβγ
Не лишённой интереса представляет собой тема смещения границ стыда и формирования других «пограничных» форм, вполне претендующих на получение статуса симптоматичных. Аналитики если и затрагивают в обсуждениях этот сюжет, то нередко лишь беглыми штрихами и контурно, как бы давая понять, что начальные этапы в динамике симптомообразования — штука довольно периферийная с т. з. клинической картины, поскольку превентивно повлиять на неё они всё равно не способны (что даже противопоказано), а уж рассчитывать на то, что ею можно воспользоваться или её предвидеть в «моменте», — и подавно.
Как водится, такие установки зачастую половинчаты: верны и неверны одновременно. Точнее сказать, верны там, где из обнаружения «смены постановки» никаких уроков не выводится, и наоборот — когда на этой почве формируется дидактика в духе частного детектива. Всё же к такому делу охотно приобщается критик, то и дело фиктивно рядящийся в одежды марксистского анализа. Этот персонаж вполне чуток к «смене повестки», однако из этого факта предпринимает решения, что прямиком вписываются в фазы становления уже упомянутой логики развития симптома, становясь его закономерным продолжением.
Быть может, интерес к этой теме угасает довольно быстро либо вовсе её огибает в связи с тем, что уже прочно устоялась «усталость» от словесного материала, в который облечены структурно-динамические инварианты. Весьма часто она предстаёт в диадной рамке, когда аналитик констатирует: этот субъект вдруг стал беспокоиться о большом вреде своего рациона или анализантка серьёзно задумалась, как много воды она привыкла расходовать в своей жизни. То есть шаблон персонализма и вящая аура интерсубъективности оказываются наиболее юзабельными способами выражения. Вместе с тем оказывается опущен или сокрыт другой угол зрения: что отвечает не анализант, а нечто в нём и не по поводу или по отношению к аналитику, а адресовано тому, что аналитик репрезентирует.
Как водится, континентальная плита всегда больше видимой её части — самого континента. Смещение акта высказывания тесно связано с инъецированием, насильственным введением незнакомых до того теоретических материй в поле знания и структурным отреагированием субъекта на этот дерзкий произвол. Так, уже классическим примером здесь служит введение Фрейдом «верности Эдипову мифу» — чему отвечают первые поколения аналитиков в виде «доращивания» влечения до «генитального акме». Казалось бы, боренья аналитиков о фаллической фазе у девочки должны были им подсказать, что Эдип сам себе служит преградой и сам себе образует непроходимость и теоретическую непереходность — фрейдовский образ эдипального осадка после крушения комплекса красноречиво свидетельствовал, что даже если и диахроническая и ретроспективная реактуализация возможна, то ничем иным, как новой итерацией падения, она обернуться не может.
Аналитикам впоследствии слишком редко приходило в голову, что одна из задач, которую решал фрейдовский «деспотизм», — это возражение прекраснодушным версиям гегельянского восхождения к самопознанию бесплотного, бесстрастного и бесполого духа, на основе которых выдумывались психологические теории развития. Те, кто глубоко погружался в курсы общей психологии и историю её развития, — хорошо знают, какой сладковатый привкус у доминирующих немецкоязычных школ той поры. Фрейд создавал не только концептуальное, но и остроумное возражение — не зря работы об остроумии и детской сексуальности писались им параллельно: буквально за соседними столами. Его настояние на модели необратимого разрыва между двумя порами сексуальных манифестаций: первой — избыточной, второй — недостаточной, — хорошо показывало, что сексуальность как таковая не только служит христианским по своей природе манёвром «возвращения субъекта» к его «греховной» сути, но и воспрещало упование на «качественные переходы» к благу от «количественного» приращения благожелательности.
δεζ
Не лишённой интереса представляет собой тема смещения границ стыда и формирования других «пограничных» форм, вполне претендующих на получение статуса симптоматичных. Аналитики если и затрагивают в обсуждениях этот сюжет, то нередко лишь беглыми штрихами и контурно, как бы давая понять, что начальные этапы в динамике симптомообразования — штука довольно периферийная с т. з. клинической картины, поскольку превентивно повлиять на неё они всё равно не способны (что даже противопоказано), а уж рассчитывать на то, что ею можно воспользоваться или её предвидеть в «моменте», — и подавно.
Как водится, такие установки зачастую половинчаты: верны и неверны одновременно. Точнее сказать, верны там, где из обнаружения «смены постановки» никаких уроков не выводится, и наоборот — когда на этой почве формируется дидактика в духе частного детектива. Всё же к такому делу охотно приобщается критик, то и дело фиктивно рядящийся в одежды марксистского анализа. Этот персонаж вполне чуток к «смене повестки», однако из этого факта предпринимает решения, что прямиком вписываются в фазы становления уже упомянутой логики развития симптома, становясь его закономерным продолжением.
Быть может, интерес к этой теме угасает довольно быстро либо вовсе её огибает в связи с тем, что уже прочно устоялась «усталость» от словесного материала, в который облечены структурно-динамические инварианты. Весьма часто она предстаёт в диадной рамке, когда аналитик констатирует: этот субъект вдруг стал беспокоиться о большом вреде своего рациона или анализантка серьёзно задумалась, как много воды она привыкла расходовать в своей жизни. То есть шаблон персонализма и вящая аура интерсубъективности оказываются наиболее юзабельными способами выражения. Вместе с тем оказывается опущен или сокрыт другой угол зрения: что отвечает не анализант, а нечто в нём и не по поводу или по отношению к аналитику, а адресовано тому, что аналитик репрезентирует.
Как водится, континентальная плита всегда больше видимой её части — самого континента. Смещение акта высказывания тесно связано с инъецированием, насильственным введением незнакомых до того теоретических материй в поле знания и структурным отреагированием субъекта на этот дерзкий произвол. Так, уже классическим примером здесь служит введение Фрейдом «верности Эдипову мифу» — чему отвечают первые поколения аналитиков в виде «доращивания» влечения до «генитального акме». Казалось бы, боренья аналитиков о фаллической фазе у девочки должны были им подсказать, что Эдип сам себе служит преградой и сам себе образует непроходимость и теоретическую непереходность — фрейдовский образ эдипального осадка после крушения комплекса красноречиво свидетельствовал, что даже если и диахроническая и ретроспективная реактуализация возможна, то ничем иным, как новой итерацией падения, она обернуться не может.
Аналитикам впоследствии слишком редко приходило в голову, что одна из задач, которую решал фрейдовский «деспотизм», — это возражение прекраснодушным версиям гегельянского восхождения к самопознанию бесплотного, бесстрастного и бесполого духа, на основе которых выдумывались психологические теории развития. Те, кто глубоко погружался в курсы общей психологии и историю её развития, — хорошо знают, какой сладковатый привкус у доминирующих немецкоязычных школ той поры. Фрейд создавал не только концептуальное, но и остроумное возражение — не зря работы об остроумии и детской сексуальности писались им параллельно: буквально за соседними столами. Его настояние на модели необратимого разрыва между двумя порами сексуальных манифестаций: первой — избыточной, второй — недостаточной, — хорошо показывало, что сексуальность как таковая не только служит христианским по своей природе манёвром «возвращения субъекта» к его «греховной» сути, но и воспрещало упование на «качественные переходы» к благу от «количественного» приращения благожелательности.
δεζ