S/s — psychoanalysis
559 subscribers
44 photos
1 file
66 links
https://rottensteiner.art

«Nur als ästhetisches Phänomen ist die Existenz und Welt gerechtfertigt»
Download Telegram
B — C

С другой стороны, ряд левоориентированных аналитиков подхватывает этот лейтмотив, костеря бездуховный капитал и его порабощающие механизмы в «обесчеловечивании» взаимодействия между людьми, в то время как становится ясно, что наши замечательные коллеги, всячески воспевая лакановское и фрейдовское знание и так тщетно тщась отделить себя от психотерапии, в своей двуручной игре бегают на сторону к последней, исходя уже из вмонтированного аппарата перераспределения наслаждения, что детерминирует их метания.

Однако похоже на то, что предел этим вольготным пастбищам, угодьям и плантациям кладёт обладатель знания и его «промышленная революция» со столпами унификации, автоматизации и оптимизации. И действительно: отчёт об опыте более-менее глубокого и длительного взаимодействия с алгоритмом демонстрирует интересные особенности и позволяет разглядеть открывающуюся нам панораму.

Во-первых, то, что в эпоху расцвета Фейсбука называлось информационным пузырём и лишь время от времени прорывалось тревогой о «необходимости смотреть иные точки зрения, чтобы быть менее предвзятым», при нынешней «смене парадигмы» преобразуется в полноценную эгократию. «Обучаемость, гибкость и возможность менять точку зрения» языковой модели даёт «клиенту» большую эффективность для формирования пресловутой договорённости о «диагнозе и результате терапии»: стандартизация диагностических средств, верификация результатов и т.п. — всё это позволяет повысить как иллюзию герметичности воображаемой дуальной связи, так и создать алиби и сунуть под нос потенциальному критику аргумент в устранении именно «человеческой» предвзятости и ошибок, в то время как машинное искажение будто бы контролируемо и корректируемо. Можно снова отметить, как необходима выработка ещё большей сознательности со стороны клиента, чтобы селективные механизмы алгоритма могли сонастроиться на более индивидуальный к нему подход.

С другой стороны, наконец-то может разрешиться извечная проблема «доступа к фармацее» и избавиться от недовольного ворчания врачей, что «клиенты лезут туда, куда им не положено». Вполне себе можно представить, как чисто рекомендательные выкладки AI-консультанта юстиция наделит полномочиями к показанию на получение заветного рецепта, поскольку средний специалист «проиграет по эффективности» в строгих метаисследованиях и потеряет свой приоритет в подобных суждениях. А процедура «виртуальной верификации» для получения правового статуса диагноза лишит уже и без того марионеточного и карикатурного психиатра последнего анахронистического морального оплота «знания-власти», благодаря которому у специалиста ещё имелся инструмент «гениального осаживания» зарвавшихся симулянтов; и после этого позиции «знающих» и «претендующих» обретут долгожданный правоборческий паритет.

Также вполне очевидно, что развитие LLM и постепенное подстраивание сценария пользовательского опыта содержит в себе модификацию к «переворачиванию ролей» — когда сознание пользователя станет той валютой, которой необходимо оплачивать существование такого «технического объекта», где субъект будет низведён до роли рабочего-оператора обращения знания, и это со-знание по своей сути уже является бессознательным машины. Таким образом, реконструкция господского места достигает явных «исторических форм».

Какое же место и роль во всём этом может занимать психоаналитик? Ответ здесь как будто напрашивается сам собой: усиление сегрегации вследствие отбрасывания классового распределения. По крайней мере, создаётся такое впечатление, что «распределение» будет определено по тому способу наслаждения, выбор которого уже определил актуальное бытие аналитика. Говоря по-другому и перефразируя Евангелие от Матфея и «Послание к римлянам»: каждому воздастся ограбление по наслаждению его.
C — finalis

Только в перспективе марксистского анализа производственных форм это чревато формированием класса-отброса, который необходимо настроить на (что очень иронично) повышение осознанности о том, что он находится в «эксплуатируемом положении» и что необходима революция для возвращения «средств производства» — по сути, уже n-ю итерацию попытки вернуть фаллос и примат гениальности, но только в тех формах, в которых идеология «сама себя не узнаёт». Можно назвать это «возвращением к возвращению» к Фрейду — где последний (в старой редакции) переоткрывается как Колумб, заповедовавший нам мануфактурный способ производства сексуальности и наслаждения, имея в виду потенции к анархизму.

Остаётся только восхититься открывающейся перспективе, понятой таким способом, и указать на очень простой факт: нет и пока не предвидится возможности разработки идеи, благодаря которой AI-ассистент в наборе своих функций имел бы возможность отказа. И пока у психоанализа диагностируется способность «не отвечать» — находя свой источник во фрейдовском капитале и свои способы его оборота — и «отказываться от знания, в ногу с которым он вынужден идти», не выступая его золотарем, обладатель знания «не пожалеет» заиметь его в качестве своей полезной безделушки.
LACAN ARAN!A 5.pdf
12.4 MB
Свежий номер Лакана-Паука, посвященный женственности и фаллосу! Не ждали?)

Пара слов о форме. Этот номер существует в двух версиях - Лакан-Паук на русском и Lacan-Araña на испанском. Все статьи по отдельности можно найти на сайте: https://lacan-araignee.com/

И пара слов о содержании. В этом номере мы публикуем всю трилогию текстов Джонса, посвященных женской сексуальности, в переводе Алисы Ройдман. Об этих текстах Лакан говорит в своей статье Значение фаллоса, критический вариант перевода которой осуществили Марк Савичев и Евгения Савичева. И завершающий этот цикл о женской сексуальности материал - статья Нигины Шароповой о женской гомосексуальности и о случае Доры. Также, продолжая знакомиться с работами аргентинских коллег, мы решили опубликовать текст Моники Якоб, где она в популярном ключе излагает теорему Стокса.

¡Disfruten la lectura!
Наблюдение за представителями различных психоаналитических школ и последователями аналитиков показывает одну, казалось бы, простую, но с другой стороны — неочевидную закономерность. Так или иначе в ходе психоаналитической практики — если она продвигается хоть сколько-нибудь далеко — не избежать вопроса о продукте. Это не минует — быть может, в первую очередь — и тех, кто проходит дидактический анализ для учреждения себя в статусе аналитика. Если с анализантом, который отказывается от данного пути становления, решение вопроса, как кажется, проходит легче: ему/ей нет необходимости задаваться вопросом о желании аналитика и сообразоваться с Я-Идеалом лидера, что задаёт серию отказов и предложений для ориентировки в поле речи и способов обхождения с наслаждением, благодаря чему можно опереться на актин-аут, соседствующий с симптомом, — то для будущих аналитиков, похоже, дело обстоит не так радужно. Предварительно можно выделить три возможных сценария исхода: быть отбросом институции и учредить свою; наследовать имеющейся; и оставаться «невоцерковлённым». Первый и третий сценарии — образно говоря, располагаются в областях второй и третьей сигм распределения Гаусса: в первом случае детерминация никаким образом от аналитиков не зависит и индуцируется «поступательным движением истории», в то время как во втором — в такой позиции есть что-то от неразрешимости тупика, из которого выхода не предвидится. Думая о втором сценарном варианте, приходится согласиться с двумя динамическими картинами в отношении продукта. Так, если лидер и представитель институции говорит и пишет, то есть организует отправление продукта и уместную для него «гавань», — ученикам и последователям волей-неволей приходится соотноситься с дополнительным фактором торможения. Это торможение заметно не только на уровне проводимой дидактикой школы — когда утверждается явное требование «реставрировать фасад здания, заниматься отделочными работами» и ничего сверх того. Помимо всякой дидактики можно убедиться, как продолжатели вынуждены на себе нести бремя дополнительного ограничения, об источнике которого зачастую не имеют ни малейшего представления. И торможение оказывается преодолимым только частично либо вовсе нет. Покрывающим образом формируется другое представление — «недостаточная личная проработанность в анализе», в силу которой аналитик совершает новые заходы на «изменение симптома», которые не заканчиваются ничем иным, как столкновением с границей уже известного с обратной стороны. И пресловутая «недопроанализированность» являет здесь один из подводных камней. Наверное, об этом Лакан говорит как об одной из форм зацикленности невроза переноса. На деле и подчас уходит немало времени, чтобы отбросить неправильную постановку вопроса и сформулировать другую. Однако похоже, дело несколько иначе обстоит во второй динамической экспозиции, где аналитик мёртв или располагается в измерении «как если бы был мёртв»: грубо говоря, от него исходит редко прерываемое молчание. Понятное дело, что таким образом мы говорим о метафоре символического отца. А, как известно: «Отца всегда не хватает». Ввиду такого деликатного обстоятельства можно предположительно заметить, что формирование функционального вопроса относительно места нехватки позволяет по крайней мере на время получить отсрочку и место для высказывания, которое отправлялось бы от этого пункта. Так сказать, отправить на прогулку «полноту знания», уже изрядно раскормленную в предместьях неконсистентности другого. Однако и такой исход не лишён двусмысленности. Во-первых, потому, что «полнота» рано или поздно снова заявит свои прожорливые права на соседство — и это неизбежно. Во-вторых, поскольку горизонт предполагаемой цезуры ограничен пределами «отцовской слабости» и для её трансформации необходимы средства из другого места. Можно ли здесь говорить об ипостасях и бессилия, и невозможности и как их разносить — вопрос остаётся открытым. Но мы не можем беспечно рассчитывать на то, что предполагаемый вопрос «продуктивности» аналитика избежит перипетий, с которыми уже сталкивались и имели дело аналитики прошедших поколений.
αβγ

Не лишённой интереса представляет собой тема смещения границ стыда и формирования других «пограничных» форм, вполне претендующих на получение статуса симптоматичных. Аналитики если и затрагивают в обсуждениях этот сюжет, то нередко лишь беглыми штрихами и контурно, как бы давая понять, что начальные этапы в динамике симптомообразования — штука довольно периферийная с т. з. клинической картины, поскольку превентивно повлиять на неё они всё равно не способны (что даже противопоказано), а уж рассчитывать на то, что ею можно воспользоваться или её предвидеть в «моменте», — и подавно.

Как водится, такие установки зачастую половинчаты: верны и неверны одновременно. Точнее сказать, верны там, где из обнаружения «смены постановки» никаких уроков не выводится, и наоборот — когда на этой почве формируется дидактика в духе частного детектива. Всё же к такому делу охотно приобщается критик, то и дело фиктивно рядящийся в одежды марксистского анализа. Этот персонаж вполне чуток к «смене повестки», однако из этого факта предпринимает решения, что прямиком вписываются в фазы становления уже упомянутой логики развития симптома, становясь его закономерным продолжением.

Быть может, интерес к этой теме угасает довольно быстро либо вовсе её огибает в связи с тем, что уже прочно устоялась «усталость» от словесного материала, в который облечены структурно-динамические инварианты. Весьма часто она предстаёт в диадной рамке, когда аналитик констатирует: этот субъект вдруг стал беспокоиться о большом вреде своего рациона или анализантка серьёзно задумалась, как много воды она привыкла расходовать в своей жизни. То есть шаблон персонализма и вящая аура интерсубъективности оказываются наиболее юзабельными способами выражения. Вместе с тем оказывается опущен или сокрыт другой угол зрения: что отвечает не анализант, а нечто в нём и не по поводу или по отношению к аналитику, а адресовано тому, что аналитик репрезентирует.

Как водится, континентальная плита всегда больше видимой её части — самого континента. Смещение акта высказывания тесно связано с инъецированием, насильственным введением незнакомых до того теоретических материй в поле знания и структурным отреагированием субъекта на этот дерзкий произвол. Так, уже классическим примером здесь служит введение Фрейдом «верности Эдипову мифу» — чему отвечают первые поколения аналитиков в виде «доращивания» влечения до «генитального акме». Казалось бы, боренья аналитиков о фаллической фазе у девочки должны были им подсказать, что Эдип сам себе служит преградой и сам себе образует непроходимость и теоретическую непереходность — фрейдовский образ эдипального осадка после крушения комплекса красноречиво свидетельствовал, что даже если и диахроническая и ретроспективная реактуализация возможна, то ничем иным, как новой итерацией падения, она обернуться не может.

Аналитикам впоследствии слишком редко приходило в голову, что одна из задач, которую решал фрейдовский «деспотизм», — это возражение прекраснодушным версиям гегельянского восхождения к самопознанию бесплотного, бесстрастного и бесполого духа, на основе которых выдумывались психологические теории развития. Те, кто глубоко погружался в курсы общей психологии и историю её развития, — хорошо знают, какой сладковатый привкус у доминирующих немецкоязычных школ той поры. Фрейд создавал не только концептуальное, но и остроумное возражение — не зря работы об остроумии и детской сексуальности писались им параллельно: буквально за соседними столами. Его настояние на модели необратимого разрыва между двумя пора‌ми сексуальных манифестаций: первой — избыточной, второй — недостаточной, — хорошо показывало, что сексуальность как таковая не только служит христианским по своей природе манёвром «возвращения субъекта» к его «греховной» сути, но и воспрещало упование на «качественные переходы» к благу от «количественного» приращения благожелательности.

δεζ
Акт фрейдовского избрания формы мифа с присущей ему фигурой «фатальной неотвратимости» — был не мифологическим, но политическим жестом против доктрин «потенциалов и возможностей развития» с компенсацией каких-то случайных и не имеющих никакого значения невротических вывихов. То есть воображаемое закрепощение давало теоретический выигрыш против действительной ригидности модели, которая ничего, кроме постоянного безликого развития, дать не могла.

При всём том иронично, что попираемое в итоге Фрейда и попрало. Его окружение и расходящиеся от него круги преобразовались в «островную зону», внутри которой кишели и зарождались локальные проекты глобального «паломничества» к святыне генитальности. Идеологема «вагинального оргазма», которую Мари Бонапарт возводит на пьедестал (и чему во многом способствовал сам Фрейд ввиду теоретической уступки), великолепно иллюстрирует, от чего отталкивается педагогический идеал в своём основании. Он и является тем самым отреагированием на возмутительное внедрение концепции как теоретического и политического решения, с которой непонятно, как быть и что делать, однако — нужно же что-то поделать, как-то «применять на практике»! «Приграничье» акта высказывания само себя заново не отстроит: тут, несомненно, нужен организаторский талант.

Безусловно, с одной стороны, для функционирования школы необходимо, чтобы динамика симптоматического смещения если и имела место, то в очень узком диапазоне — похоже, что отчасти для этого вводятся столь ощутимые ограничения для теоретического «развития наследия». В непредсказуемых условиях концептуальной генерации по существу становится неясным, сообразно какому ориентиру выстраивать клиническую перспективу. С другой стороны, это теоретическое закабаление практикой само служит чему-то такому, что способствует ороговению симптома самой школы, после чего проблемой становится не смятение относительно неопределённости, но отсутствие развития симптома вообще. При таких раскладах перспектива практики самоочевидна, однако она поневоле останется ретроградной и оторванной от актуального контекста знания, что будет предписывать заниматься анализом иссохшего трупа, подгоняя к этому прокрустову ложу и анализантов — вот где всеми красками раскрывается цветок «аналитической открытости к новому». Университетский дискурс как он есть.

В свою очередь, анализант не соглашается выступать в «пассивной» роли и тоже вызывается совершить «собственный посильный вклад» в аналитическую практику, — он различными способами «подсказывает» аналитику, как ему надлежит с ним обращаться: как интерпретировать, задавать вопросы или нет, как и когда, на что делать ставку, от чего отказываться и к чему идти и т. д., — потрудиться во имя доброкачественности своего анализа. Он стратегически на шаг — или на несколько шагов — вперёд продумывает, предвосхищая, что последует в положении его случая, и уже предвидит, «чем это могло бы быть».

Разумеется, эта рефлексивная нагрузка свидетельствует лишь об усилении переноса на регистр, потусторонний клиническому. Ограничительные меры, которые бы предписывали «не слишком влюбляться в анализ» и не «слишком глубоко копать(ся)» в аналитическом поле знания, — это лишь знак того, что любые границы предписания уже давно были нарушены и восстановлению не подлежат. Разумеется, риск, оцениваемый во временное или постоянное отбрасывание своего анализа, никого не волнует, поскольку искомый эффект истины — это хорошее и слаженное отыгрывание роли марионетки Я-идеального в глазах другого (правильного аналитика). Однако положение усугубляется ещё и тем обстоятельством, когда институциональная представленность отсутствует либо находится в зачаточном состоянии.

Похоже, что в такую «незрелую» пору анализанты сами готовы сформировать из себя что-то вроде эрзац-институции, которая бы (по крайней мере в фантазии) компенсировала недостаток её отсутствия и была «уполномочена самовыдвиженцами» на установление необходимой процедуры прохождения анализа.

ηθι
Притчей во языцех для лакановского этапа стал протест против доктрины учения об означающем с последующим и отложенным созданием «антипсихиатрических» клиник — так далеко зашло дело. Сейчас же можно услышать, как анализант начинает рассуждать, как бы ему перейти в режим предоставления продукта с отказом от «своего я» и абстрактным выходом в публичное поле; как бы ему в психоанализе обнаружить то, что он сам в себе не признаёт и что может мешать для психоаналитической практики этого анализанта; либо же заклинать о непременных изменениях, которые произойдут независимо от того, обещает ли их анализ или в них отказывает (стоит ли тут вспоминать, что такие воззвания «к изменениям» имеют место только в пору жесточайшей стагнации), и т. д. Расщепление означающего и производное господского — уже само собой разумеющийся, пройденный этап помочей для аналитической «халатности». Хотя интеллектуальные метания тут могут идти довольно далеко и выдумывать для анализа новые способы обращения с деконструкцией либо же постулировать его слом через создание эпистемологий, к которым у него не будет никакой возможности подступиться, в своей предпосылке эта горячечная суета нацелена на закупорку системной прорехи и своей «судьбой» пожнёт деконструкцию NFT-банана и вырождение в самые постыдные мутации делезианства.

Ну а мы же поздравляем вас с Днём знаний!
Несколько замечаний относительно истерии.

Есть критический взгляд, который гласит, что россказни психоаналитиков никакого отношения к истерии как таковой не имеют, но лишь относятся к их, аналитиков, фантазии о ней.

Я уже замечал ранее, что данное мнение имплицитно содержит в себе установку на то, как будто в каком-то вечно ускользающем определении истерии имеется некоторое родовое свойство, благодаря которому её, истеричку, можно определить универсально.

Вторая проблема этого взгляда состоит в том, что определение, скроенное по лекалам такого требования, в сущности должно быть метафизическим и трансцендентным. Как будто бы у истерии есть некоторая субстанция, мимо которой аналитическая оптика всё время промахивается. И это определение должно в себе обязательно, — коли оно подвязалось на такой ответственный шаг, — иметь референт на некоторую вещность, которая бы отыскала свой денотат и тем самым наконец-таки в своей конкретике зафиксировало определение «истеричности». Так сказать, оформило бы его в языковой кокон. Однако коли этого не происходит, аналитикам надлежит искать лучшие средства либо вовсе умолкнуть, чтобы не городить огород из своих фантазмов.

Однако, повторюсь, никакой субстанции истерии в метафизическом смысле нет, ровно как невозможно и никакого родового её определения. Это аксиоматика теории психоанализа, которой именно в дисциплинарном, этическом смысле надлежит придерживаться в ситуации теоретической неразрешимости или неопределённости.

Третья же проблема заключается в том, что в такой требовательности легко считывается опять же имплицитная теоретическая предпосылка в обвинении о необязательности релятивизма (считай, что пейоративного плюрализма или просто доксы) в противовес ригористическому детерминизму или упрощающей редукции на другом полюсе антагонизма. Уже Делёзом (если не ранее) отмечалось, что такие оппозиции есть ничто иное, как ложно составленные дихотомии, которые суть одно и то же в неразрешимости так поставленной проблемы. Детерминизм или так понятый плюральный перспективизм — оба вместе — несут в себе знаки необязательности в том смысле, в котором их с одинаковой степенью успеха можно тасовать друг относительно друга как метафизические гипотезы, которые бы что-то силились схватить, однако сама эта серия с такими зафиксированными терминами лишь однажды возымела конкретную историческую «встречу» — и только в этой серийной встрече и осталась укоренена, больше не имея никакого касательства к другим теоретическим событиям ни до, ни после неё. Эта предпосылка никаким образом не проходит фильтр структуралистской теоретической требовательности — уже не говоря о более поздних «стандартах».

Четвёртая же проблема более имеет корни, уходящие в психоанализ. Она вполне может претендовать на онтологический статус процедуры извлечения наслаждения — дления неудовлетворённости репрезентации желания. Опять же, я ранее вскользь замечал лукавость подобной критики: любое определение здесь априорно неудовлетворительно, однако в логическом времени именно эта неудовлетворённость заложена как ожидание любой репрезентации. Как видно, неудовлетворённость эта и занимается тем, что «обслуживает» желание в поддержке «вечного недовольства», как бы наперёд ожидая встречи: что некоторое определение вновь появится и будет направлено на истерическую ускользающую особость, которую, вот беда, снова не получилось ухватить за хвост. Любое определение будет априорно саботировано как уже «повреждённое», «повреждающее» или несущее «испорченность/порчу» для «ангелической асексуальной чистоты» истерического инварианта.

Пятая проблема напрямую вытекает из предыдущей. Исходя из этой неудовлетворённости, в частном порядке, — но в общем виде, — формируется упрёк, что «аналитик тоже невротик (обсессик) и ничего не смыслит в другом неврозе». Ну, как бы да: истина невроза совпадает с неврозом, и потому аналитики только и делают, что смотрятся в собственное искривлённое зеркальное отражение, — вывод, достойный теоретических авиаций. Наверное, попробовать стоит произвести адсорбцию этого слишком плотного сгущения.
Разомкнуть короткое замыкание — в противном случае это такое замутнение оптики, которое претендует на реальное, в котором ни зги не видно, но на деле является лишь под него, реального, мимикрией. Начать нужно с того, что такие претензии совершают очень основательный просчёт в том, что касается вопроса о желании аналитика. Здесь предстоит сделать как минимум два «разведения в стороны». Этот просчёт искусственно «склеивает» причину желания аналитика и его цель, к которой оно реализуется через прикрепление влечения к означающему. Как известно, с этого принципиального различения Фрейд предваряет теорию влечений.

Второе разведение касается заблуждения подобного взгляда в том, что желание аналитика «побуждается» истерическим «я», — её нарочито-вычурной особостью, о которой уже сказано выше. Нет, желание аналитика адресуется к речевому объекту истерического субъекта. Целью и адресатом же является Другой — мёртвый аналитик. Как говорится, это две большие разницы.

Да, эти разводки теоретически довольно далеки от того, чем Лакан занимался в поздний период в концептуализации эффектов реального как: «… размышляя, мыслящее бытие мыслит и не мыслит. Таким образом, основополагающий онтологический принцип размышлений Лакана – даже не безразличие, которое так же «абстрактно», как и хаос Делеза, а без-различие (in-difference). Без-различие – это то, что в XI Семинаре было названо „абсолютным различием“».

Однако чисто тактически это недотягивание позволяет понять, что уровень дискуссии и сформированные в ней претензии явно и близко не приближаются к планке, которую задаёт психоаналитическая мысль.

Явно к ней приближается тот же Жижек. Его незабвенный анекдот о ревнивце-параноике муже и неверной жене — яркое тому подтверждение. Что показывает Жижек? В его разведении в стороны, в демонстрации распараллеливания серий можно совершать движения как в структуре логической импликации с характерной для неё неравноценностью движения: если x, то следует y, однако если y — не обязательно следует x.

Верно, что паранойяльный бред мужа — это сугубо его, мужа, проблемы ревности. Из чего следует, что это касается допускаемой «распутности» жены, только если он сам желал себе подобную избранницу. С другой стороны, если некогда суженая хочет сделать на первом пункте дополнительный акцент и «легитимизировать» свою «фривольность взглядов», то обратным ходом это не может касаться бреда параноика в качестве основания подобной апологии. Здесь речь идёт уже о желании той, кто «подыгрывает» или «обслуживает» бредовую систему жалкого положения ревнивца. Опять же, Жижек это, в своей полемически-брюзгливой манере, очень недостаточно, но неплохо резюмирует этот тезис. Я не могу отказать себе в том, чтобы процитировать его:

«Дора, знаменитая анализантка Фрейда, жалуется на то, что ее свели к чистому объекту в игре интерсубъективных обменов (отец якобы предлагает ее г-ну К. как бы в компенсацию за свой флирт с г-жой К.), то есть она представляет этот обмен как объективное положение вещей, перед которым она совершенно беспомощна. Ответ Фрейда заключается в том, что такая позиция пассивной жертвы жестоких обстоятельств нужна ей для того, чтобы скрыть ее соучастие и сговор — квадрат интерсубъективных обменов может продолжать существовать исключительно в силу того, что Дора активно принимает на себя роль жертвы, объекта обмена. Другими словами, в силу того что она находит в этой позиции свое либидинальное удовлетворение, в силу того что именно этот отказ обеспечивает ей своего рода перверсивное прибавочное наслаждение. Истеричка постоянно жалуется на то, что она никак не может адаптироваться к жестокой манипулятивной реальности, и ответ психоаналитика состоит не в том, что „нужно отказаться от пустых мечтаний, жизнь жестока, прими ее как есть“, а, напротив, в том, что „твои охи и ахи лживы, поскольку с их помощью ты прекрасно адаптируешься к реальности манипуляций и эксплуатации“.
Играя роль беспомощной жертвы, истеричка занимает субъективную позицию, которая позволяет ей „эмоционально шантажировать окружающих“, как можно было бы выразиться, прибегнув к современному жаргону».

Далее. Более «циничным» здесь кажется другой аспект. И с виду — он очень прост: а именно, что для «подсечки» интерпретативной активности аналитика используются же аналитические концепты. Дело даже не в том, что это пресловутая проблема метанарратива. А в том, что господские означающие, которые по природе — продукт аналитического дискурса, атрибутируются как те, благодаря которым (или посредством которых) необходимо извлекать наслаждение.

Как минимум, здесь до банальности в упор не хотят видеть «очевидный факт»: не будь этих означающих — никакого бы продвинутого разговора об истерии не было, не существовало бы для неё никакой альтернативы. Сидели бы мы дальше с психиатрической нозологией Крафт-Эббинга и т.п. Можно было возмутиться такой «чёрной неблагодарности», однако воображаемое часто промышляет под аватарами справедливости.

Наверное, акцент здесь стоит сделать на том, какое расщепление возникает, когда речь заходит о перманентном недовольстве, адресованном психоаналитической концептуализации.

Так, когда психоаналитика «интерпретируют» как того, кто «защищается» от кастрационной тревоги эдипализацией истерички, явно бросается в глаза, насколько широкое хождение имеет такой взгляд. А он именно что уже плоть от плоти принадлежит языку public talk, общего места, самых ядовитых и расхожих банальностей, что ретранслирует как почти любая психотерапия, так и их почтенные завсегдатаи — без возможности различить, за кем остаётся «право легитимности знания». Именно последние уже кровь из носу требуют необходимости «сепарироваться от матери», «преодолеть инфантилизм», «стать более генитально взрослым» и т.д.

Как видно, потенциально никакое из аналитических высказываний не застраховано от того, чтобы не претерпеть судьбу перспективы акта высказывания и не пройти сквозь горнило евлогии.

В то же самое время именно эти претензии, на другой сцене, не чураются совершить поспешный даунгрейд (если не сказать, воспроизвести дефолтный эксплойт). А именно: когда речь заходит о «переходе к практике», эта столь привередливая критика закономерно избирает уже ранее отброшенные средства концептуализации как теоретически неудовлетворительные. Да, как уже сказано и замечено ранее не единожды, подобная реинвестиция отбросов вновь является «интимным даром», «подношением ненужного» во имя продления неудовлетворённости. Например, это может быть выстраивание лакановской клиники на костяке этой же клиникой ранее отброшенных нео-фрейдистских предпосылок — неореакционные «инновации» под мимикрическим лозунгом новизны и преодоления «закостенелости и тупиков» лаканизма. Прикрепление S2 к S1 — как говорится, классика жанра. Со своей стороны я полагаю, что систематическое недопонимание в рассуждениях относительно истерии кроется ещё в фрейдовском споре о значении фаллоса, откуда Лакан выводит, по сути, полную контингентность женщины из истерички, с одной стороны, с другой стороны, что сексуация женщиной — далеко не единственная, в силу чего происходит путаница. А истеричка-то — это женщина в квадрате, вся эта история про «не-всю» — она вся не-вся. Она поддастся подсчёту как одна не-вся, а будет универсально не поддаваться подсчёту как единственная универсальная. Пока эта анти-тотальность не снимется, будет что-то другое, а может, вообще будет другая сексуация.

Говоря иначе, мы здесь вплотную подходим к т.н. сбою символизации в психоанализе. Из него тоже уже успели сделать своего рода благую священную корову, исходя из дойки которой можно извлекать питательное молоко истины о присущем для психоанализа благе. Утрировано: мол, да, сейчас мы как возьмём да пересимволизируем сбои и тупики субъекта, как справимся с неусвояемым наслаждением, как засубъективируемся — и это будет нашим ориентиром в клинической практике или где бы то ни было ещё, такие новые песни о старой пасторали этики реального.

Немного смещу фокус.
К примеру, помимо содержательной клинической концептуализации, у Лакана наблюдаются трудно прогнозируемые прыжки: от матемы фантазма истерика в 16-м семинаре с резким переходом к 17-му семинару как уже дискурсу, а с 20-го семинара — это уже формулы сексуации, а далее, под конец, Лакан идеальным истериком объявляет себя и вроде сомневается в «существовании» истеричек. По праву, в этих турбулентностях сам чёрт может ногу сломать.

И всё же не стоит спешить посыпать голову пеплом. Аналитических ресурсов достаточно по крайней мере для того, чтобы очертить собственные ограничения — без «инвазивных» средств подобной критики.

Если вспомнить, что делает Лакан с фрейдовым мифом об отце, а именно — выворачивает топологически его наизнанку, получая существенную прибавку в знании. Делает он это благодаря инструментарию Леви-Стросса: извлекает его, мифологику, логический остов и переводит на формально-логический язык: конструирует формулы сексуации.

Уже исходя из этих формальных структур было открыто богатое поле для интерпретаций. Сам Лакан вывел из них нечто вроде нового мифа о не-всей и потустороннем фаллическому наслаждению.

Не говорит ли это на самом деле о том, что, не уставая пропагандировать, хочет до нас донести Леви-Стросс: что миф может быть прочитан через другой миф? И что к этим мифам у нас уже имеется формально-логический аппарат для реконструкции мифологической структуры. Другими словами, не говорит ли, хотя бы в приближении в виде догадки, что, если Фрейд учредил эдипов миф, то прочитать его удалось благодаря новой мифологии, которую, в свою очередь, учреждает Лакан?

Притом, что мифологическое знание в подобном производстве полностью откреплено от установки «истины знания». И если эта догадка хоть немного претендует на некоторую представленность в действительности, то, безусловно, об истерии сказано далеко не всё. Однако «мифологичность» здесь как таковая является, как кажется, одним из «королевских» проводников к тому, что Фрейд однажды так противоречиво нарёк бессознательным.

В конце концов, если пресловутое господское знание только тем и занимается, что работает за его, господского требования, запруду, то мифологическое знание этого делать не обязано и, наверное, вовсе внеположно этой машинерии сладострастного пиршества.
Небольшая приписка, которая вчера напрочь ускользнула при написании заметки. Касается она лакановской Антигоны.

Так, известно, какую ставку на этот образ делала политически настроенная интеллектуальная среда. Левое лаканианство в лице того же Жижека воспело «предельный поступок» субъекта, что мог бы пренебречь «законом земным и законом небес» ради максимального далёкого продвижения на путях «следования своему желанию».

У исследователей ушло немало времени, чтобы эту эпическую оперетку заземлить и выхолостить до демонстрации её как опереточной побасёнки, локальной истории будуарного адюльтера в смешении способов организации породнения.

Занятно, что хотя публика и благодушно восприняла объявление Лаканом эдипова мифа фрейдовским, тем самым отсекая и обнуляя тяжеловесную и абсолютно бесполезную и непродуктивную «традицию» критиканства, ломания копий и выдирания бород, — само прочтение «Антигоны» подчас было воспринято за чистую монету и водружено на штандарты эмансипации в сущем.

И чего тогда после удивляться, что священные войны, крестовые походы и молот ведьм вновь вспыхнули с прежней интенсивностью? Как если бы вновь воспроизводимая здесь амбивалентность любви-ненависти затребовала к себе иконический образ только для того, чтобы низвести его до идола, вокруг которого будет устроена перверсивная вакханалия.

Как совсем недавно упоминалось исследователями, уж слишком сильно эти пертурбации смахивают на попадание господского означающего в поле философского дискурса.

Тем не менее важно подчеркнуть, что хотя мифопоэзис сам и претендует на то, чтобы оторваться в империи безвременья, подходить к таким феноменам наголо и буквально ни в коем случае нельзя. Это именно что материал, и он требует по отношению к себе сложного исследовательского инструментария. Об этом я уже говорил ранее.

И эта требовательность в текстуальном обхождении касается в первую очередь именно психоанализа. В противном случае аналитикам будет перманентно ниспосылаться упрёк в их витиеватости и запутанности, в их необязательности толковательных процедур в противовес чуть ли не прямому, лобовому продвижению к смыслу.

Безусловно, история нам уже показывала, как маркузовское будоражание «эроса цивилизации» в попытке прорыва к «угнетённой сексуальности», деборовский ситуационизм, батаевская акефальность или свободолюбивый активизм шестидесятников обернулись грандиозным пшиком и возвращением на сцену ещё большей сегрегации.

Психоаналитикам в этом смысле нет особого резона страдать вынужденной амнезией и повиноваться, что-либо кому-то доказывая: настоятельность сама о себе заявит без наших радений и вернёт желаемое в таком виде, от которого в пору бы сохранить зубы.

Если мы имеем дело с новым прецедентом воссоздания мифа — эдипального ли, Антигоны или «плохой или хорошей истерички» и т.д. — похоже, надлежит к этим феноменам именно как к мифам относиться, объявлять их в качестве таковых и заниматься соответствующей им исследовательской разработкой с обозначением ареала пребывания и областью их применения. То есть прописывать историчностные условия формирования и реконструировать миф как акт высказывания.
Меня как-то спросили, чего я не люблю науку. Ну-с, не сказать, что не люблю (со всей двусмысленностью эксплитивного «не»). У меня к ней отношение как к определённому субъекту — она сильно раздражает тем, что обещает нечто, но всегда получается либо какое-то сущее: сколько угодно полезное, но бессмысленное, а смысл этому рационализируется всегда задним числом, — либо ничто и пустоту: всякие там молекулы, атомы, кварки, волны, излучения etc.

То есть нечто такое, доступ к чему есть только у жреческой касты учёных в технически навороченных лабораториях. Порошки, колбы и фокусы с маятниками, извините, — это забавы для детского садика.

Мне всегда в таких случаях вспоминается эксперимент социальных психологов. Вкратце: сажают парочку потенциальных партнёров на какой-то захватывающий дух аттракцион или заставляют прогуляться по подвесному мосту над пропастью и т.д. — и находят корреляцию, насколько сильнее в условиях стресса усиливается привлекательность потенциального партнёра по сравнению с контрольной скучной обыденной прогулкой или чем-то сродни тому.

Конечно, тут прикручивают и теории стресса, эволюционно-поведенческую теорию, какие-нибудь теории стокгольмского синдрома и прочую мутную психологическую софистику. Самые честные эмпирики, кстати, просто ставят эксперименты и протокольно их описывают без привлечения «объяснений»; для них главное — воспроизводимость.

Так вот. Мне вспоминается по достоинству Шнобелевская версия эксперимента. Где-нибудь в парке человек посещает клозет, и после этого оценивает потенциальную привлекательность партнёра. Суть гипотезы горемычных психологов состоит в том, чтобы проследить, что такого рода акты жизнедеятельности эволюционно опасны, поскольку человек уязвим и теряет бдительность — вдруг на тебя нападут и слопает саблезубый тигр в столь интимный момент. А вот ежели кто стоит «на карауле» — тот, так сложилось согласно принципу отбора и его групповой динамике, будет выше цениться в глазах индивида. Половой отбор входит в этот фанфик как сыр в масло.

Собственно, что в этом эксперименте примечательного? А то, что благодаря психоаналитической оптике можно кое-что заметить, не споря ни с гипотезами, ни с интерпретациями и выводами. Вообще, спорить с аристотелевской корреспондентной теорией истины — так же абсурдно, как, скажем, пытаться пилить вековое дерево пилочкой для маникюра. Она настолько ловко и глубоко вмурована в мышление субъекта, что полемика её основаниями обратным ходом лишь усиливает её «очевидность». Однако в этой эпистемологии есть уловка: чем неоспоримее, чем нагляднее, чем доказаннее факт, тем в какой-то несоизмеримой степени «доказательнее» отсутствие факта — удобное алиби на все случаи жизни. Если захотят чему-то отыскать отсутствие доказательств, тем весомее будет сизифово «бремя доказательства» для того, кто на что-либо неудобное (скажем, постыдное) в своём сомнении обратит внимание.

Так вот, вернусь к психоаналитической оптике. Да, здесь я думаю о пресловутом «желании экспериментатора». Аналитикам довольно хорошо известно, как инструментарий научного познания — в своей совершенной нейтральности и бесстрастности — может использоваться для совсем не нейтральных ситуаций. Речь, конечно, идёт о борьбе с влечениями (или что в христианскую эпоху называлось грехом или искушением лукавого). В наш более прагматичный и утилитаристский век это свелось к бытовой формулировке «просто, чтобы отвлечься».

И мне представляются очень условные три фазы: сначала по неведомым причинам экспериментатор формулирует модель эксперимента, выбирая именно такие переменные; затем втянутые в эту авантюру испытуемые отыгрывают свои роли, а уже на выходе мы получаем результат. Первая фаза особенно интересна: учёный налагает всю мощь научного метода на «побуждение», о котором если и даёт себе отчёт, то оно вскоре будет зарыто под тяжестью напластований научной процедуры.

Далее — ничего не понимающие и соблазнённые неясным требованием подопытные отыгрывают замечательно прописанный и срежиссированный спектакль «мы верим в то, что делаем науку».
Ещё более «чистый» вариант — когда эти бедолаги «не догадываются», что вовлечены в эксперимент: пресловутый стандарт двойного ослепления. И тут-то мышеловка захлопнулась.

Были такие психологи, которые догадались проверить, а что же происходит с испытуемыми, которые участвовали ранее в исследованиях? Скажем, какие-нибудь эмигранты, которых оценивали на успеваемость по отношению к «западному белому коренному дикарю»? А вот занятно: они впоследствие старались лучше учиться по сравнению с тем, что было до экспериментов.

Другими словами, последствия влияния эксперимента для многих испытуемых биографически многократно выходили за временные рамки испытания уже без какого-либо «учёного надзора».

Здесь-то и становится ясным, что «неведомая» причина, побудившая учёного так сформулировать экспериментальный дизайн, спокойно себе «гуляет по миру», только её носителями становятся ни в чём не повинные (и уже тем самым вдвойне виноватые) студенты или иной средний класс, который хотел «лишь немного подзаработать и принять участие в благом деле познания».

В эксперименте же с туалетной кабинкой, очередью и «потенциальной привлекательностью» всё становится более карикатурным. Ведь если было показано, что таким способом в том числе можно повысить шансы обзавестись партнёрством, то его можно и нужно использовать для таких целей, ибо «научно доказанный факт».

И вот когда встаёшь перед важным вопросом: как из факта мира выводится мораль, причина к поступку, как вообще формируется связка между тем и этим — удивляешься, какими опосредованными, неочевидными и окольными связями может быть продиктовано столь простое, понятное побуждение. Как ты можешь бегать по миру и искать неведомо чего, вооружившись проверенными и надёжными знаниями, а на деле всего лишь потворствовать, приносить пользу в очень грамотно сооружённой машинерии в предельно бесполезном деле вытеснения. Ведь так же хорошо известно, что даже если первичные «удачи» таких «манипуляций с реальностью» статистически могут привести к некоторому успеху, то дальнейшее итерирование обречено на воспроизведение лишь только неудачи. Потому как субъект не просто носится с какой-то «бессознательной неудачей», но своей вознёй обслуживает неудачу вытеснения кого-то другого.

Наверное, если здесь добавить, как с такой точки зрения выглядит психотерапия, что основывается на «научных принципах и экспериментальных данных», — это представить, как если бы эта индустрия была очень широкой ареной для шапито, в котором действовал «массовый цирковой гипноз». Он дирижируется клоуном-фокусником, у которого цель — дать сложную «головоломку», решения у которой нет, а исход — подурачить, взорвать хлопушку и подудеть в клаксон. Хотя сама эта метафора — довольно конспирологична.
Приветствую. Меня зовут Герман Роттенштайнер. Я являюсь психоаналитиком лакановского подхода и имею честь сообщить о том, что веду психоаналитическую практику. В данном случае я объявляю об этом публично. В своей практике я руководствуюсь фрейдовскими клиническими ориентирами и лакановским способом мышления.

Личный анализ я проходил у ряда лакановских аналитиков: А. Бибиксаровой, А. Смулянского и С. Матросова — более пяти лет; дидактический анализ я прохожу у А. Бронникова, который также осуществляет супервизионный контроль моей практики. Опыт ведения частной практики — 2,5 года.

На данный момент я практикую в удалённой форме (дистанционный анализ). Базовый гонорар составляет 3000 р. за сессию, однако сумма может варьироваться в зависимости от условий анализа или договорённости с анализантом.

Обратиться с запросом на прохождение анализа можно:
—в Telegram: @Cataphract_Fractalus
—по адресу электронной почты: kaidex150293@icloud.com

Встречи проходят в Microsoft Teams. Расписание обсуждается индивидуально.