Третий не запирает справедливость в клетку превратно понятого (псевдо-понятия): он переводит ее в юридическую форму, а всякий перевод есть изъятие, утрата, то самое отрицание. Именно эта утрата и есть темпоральность: пока есть непереводимое, есть становление концепта права. Юридическое бессознательное (пока-не-осознанное) — не за «пределом» системы, а в ее основании: это то, что каждый раз отсекается в акте арбитража, чтобы право могло стать повторяемым, референциальным, кодифицируемым — и тем самым «историческим», то есть становящимся-изменчивым.
Отсюда — возможность анти-корреляционистского хода. Что если справедливость и право соотносятся не как сущность и явление (платонизм), не как идеал и реальность (кантианство), не как телос и становление (гегельянство), а как контингентно несовпадающие серии? Право регистрирует темпоральное измерение концепта справедливости, но эта регистрация всегда могла бы быть иной — не потому, что Третий «ошибся», а потому, что перевод всегда «отрицателен»: он вырезает из живого опыта то, что не вмещает в себя язык Третьего. В этом отрицании и работает человек: время есть человек ровно постольку, поскольку он способен изничтожить понятие (отрицая наличное бытие-данное), чтобы извлечь из него смысл. А также потому что сама связь между справедливостью и жизнью (которая, по выражению англичан, «несправедлива») — контингентна, случайна в абсолютном смысле. Третий решает так, но мог бы решить иначе, и это «иначе» — не отклонение от истины, а свидетельство того, что истины-как-корреляции здесь нет.
А что, если числовая прогрессия не останавливается на Троице? Что если после Гегеля возможен еще один ход — не возврат к Единому (как у Хайдеггера с его «вопросом о бытии»), не удвоение Двоицы (как у пост- и структуралистов с их расходящимися тропами и грибницами), а Четвертый — то безличное, что выпадает из счета, не будучи ни первым, ни вторым, ни третьим — ни фигурой, ни числом? То, что превосходит любое конечное число, не будучи при этом «бесконечно большим» в наивном смысле. Четвертый в праве — не четвертая сторона конфликта и сторона, принимающая сторону A или B (это было бы простым расширением троичной схемы, приводящем к дурной бесконечности), а другой тип счета, несоизмеримый с A-B-C, то есть не элемент права, а предел (или слепое пятно) его артикуляции. Ведь в любой исторически наличной тотальности есть то, что тотальность не может включить, оставаясь тождественной самой себе. Структурный зазор между справедливостью (как она переживается теми, кто вовлечен в конфликт) и правом (как оно артикулируется и регистрируется Третьим). Этот зазор неустраним, потому что перевод понятия справедливости (дробного множества) в юридическую «уни-тотальность» (троичную схему A-B-C, претендующую на замыкание) — всегда убыль, всегда потеря. Но эта потеря обычно невидима: проигравшая сторона считает, что ей отказано в справедливости — что предполагает, будто эмпирическое понятие о справедливости было артикулировано, но отвергнуто, не понято другим, не охвачено концептом права как всеохватывающим «смыслом смыслов», — тогда как ее справедливость не была услышана — не потому что судья глух, а потому что на языке суда для нее нет органа восприятия. Третий, арбитрируя между A и B, навязывает им общий язык — свой язык. Его решение — не открытие предсуществующей и развертываемой истины, а акт перевода, в котором теряется непереводимый остаток. Но эта потеря не регистрируется, ибо сам Третий не знает языка, с которого переводил, — он знает только свой язык, а языки A и B для него — «варваризмы», подлежащие «редукции» к универсальному.
👏1
В «Концепте, Времени и Дискурсе» Кожев вводит сравнительно технический термин “entre-temps” («между-тем») — не временной интервал, а «место» и «не-место» одновременно, которое не существует и не является моментом времени и точкой пространства, но в котором тем не менее нечто есть: сущность, отделенная от существования, — то есть Концепт:
“«L'entre-temps», qui se situe entre le dernier et le premier nunc en question, n'est donc pas un nunc. ... C'est pourquoi le vase, qui a déjà cessé d'être entier sans avoir (encore) commencé d'être brisé, n'existe jamais (ou n'existe dans aucun nunc), c'est-à-dire n'existe pas du tout.”. / «"Между-тем", располагающееся между последним и первым рассматриваемыми nunc, не является, следовательно, nunc... Вот почему ваза, которая уже перестала быть целой, но ещё не начала быть разбитой, никогда не существует (или не существует ни в каком nunc), то есть не существует вовсе». … “Or, ce vase qui n'existe nulle part ni jamais, qui n'existe donc pas du tout, ayant cessé d'exister en tant qu'entier sans avoir commencé d'exister en tant que brisé, est néanmoins et, loin d'être Néant pur, il est un vase et même ce vase”./ «Однако эта ваза, которая не существует нигде и никогда, которая, следовательно, вовсе не существует, перестав существовать как целая, но не начав существовать как разбитая, тем не менее есть, и, далекая от того, чтобы быть чистым Ничто, она есть ваза и даже эта ваза.» … “Ce n'est donc qu'« entre temps » ou « temporairement », voire « momentanément » ou « instantanément » que l'Être-donné est essence (temporelle, mais non spatiale) détachée de son Existence (à la fois spatiale et temporelle), c'est-à-dire Concept”. / «Следовательно, лишь "между тем" или "временно", или даже "мгновенно", или "моментально" Бытие-данное является сущностью (темпоральной, но не пространственной), отделенной от своего Существования (одновременно пространственного и темпорального), то есть Концептом.».
Именно и исключительно в “entre-temps” Вещь способна стать и становится Смыслом. Это складка, в которой бытие уже перестало быть этим, но еще не стало тем, — и именно там обитает «юридическое бессознательное» и «великое внутреннее» права: справедливость, которая уже не переживание, но еще не право — пока существование уже изъято из бытия, но еще не возвращено как присутствие. Концепт, будучи этим остатком, по определению темпорален: он держится не в «иномирье», а внутри операции отрицания. Невидимый остаток отрицания, делающего концепт временем.
Не Четвертый-как-арбитр (это было бы повторением структуры), а Четвертый как событие — критическая масса накопленного остатка отрицания: то, что невозможно с точки зрения дискретного момента во времени, но тем не менее абсолютно контингентно — и вероятно, и случается. Событие справедливости — не новое решение Третьего, а явление того, что не могло явиться, артикуляция неартикулируемого. После такого события правопорядок уже не может быть прежним — не потому что он «улучшился» или «исправлен», а потому что обнаружилось его бессознательное, то, что он исключал, чтобы быть собой и всегда держал (в потенции) в себе — ведь всякий язык должен содержать конечное число слов и морфем, чтобы быть интеллигибельным и коммуникативным — даже если это открытый текст, который семантизирует множество языков, — силовой, бюрократический, финансовый, медийный, юридический, международный — не подчиняясь одному замыкающему коду, — не в смысле количественного ограничения, а в смысле структурного: всякий язык есть выбор, и всякий выбор есть исключение (говоря «это», мы не говорим «то»).
1
Но — и здесь финальная ирония — событие не может быть запланировано. Оно случается или не случается, его нельзя вызвать на спиритическом сеансе, к нему нельзя апеллировать как к инстанции. УГГ, таким образом, неуязвимо для систематической критики — любая критика либо артикулируется на его языке (и тем самым отменяется), либо не артикулируется вовсе (и тем самым не существует для системы). Единственное, что может его поколебать, — то, чего оно не может предвидеть, потому что не может помыслить. Неутешительный вывод в том, что мы не можем произвести событие (поэзис), мы можем лишь быть верными ему, если оно случится — действуя в его поле (праксис). В этой точке соблазнителен теологический поворот: Христос случается как разрыв в самой структуре посредничества. Бог, становящийся человеком, бесконечное, становящееся конечным, вечное, становящееся временным. Кенозис (по Карсавину). Его смерть на кресте — не суверенное решение спора между законом и милосердием, а явление того, что этот спор неразрешим во времени и в пространстве. Благодать — не как новый закон, а как приостановка времени и исключение территории действия закона, то, что Шмитт назвал бы «чрезвычайным положением», но чрезвычайным положением милости, а не начальственного или безначальственного решения — насилия во имя спасения Отечества, исторической правды или народного духа.
Но благодать здесь не «нисходит» и не «даруется»: она совершается как отрицание без предмета, как отказ от счета там, где счет должен был замкнуть круг. Это не новая или «высшая» форма справедливости, а приостановка процесса, который превращает понятие справедливость в концепт права, — приостановка интервенции Третьего, самоотвод — великое отречение от Страшного суда. Если Третий — фигура закона, то Четвертый — трансличностная и транстеичная форма благодати: того, что приходит не по закону и не против закона, а помимо него, отречения Судии от Суда — возможность нового начала, творческого различия, движения наново, а не по исслеженным путям.
1
Датировка «конца истории» — 1806 год, битва при Йене, «знаменитая ночь», когда в воздух поднялись «значительные массы различных металлов» — для Кожева не просто метафора, а «здесь и сейчас» (он же — «смертный час», когда вылетает сова Минервы) Концепта-Времени. Наполеон, галопирующий под окнами Гегеля, — не просто анекдот, а Событие и момент Истины:
“J'ai compris que Hegel avait raison de voir en celle-ci [la bataille d'Iéna] la fin de l'Histoire proprement dite. Dans et par cette bataille, l'avant-garde de l'humanité a virtuellement atteint le terme et le but, c'est-à-dire la fin, de l'évolution historique de l'Homme. Ce qui s'est produit depuis ne fut qu'une extension dans l'espace de la puissance révolutionnaire universelle actualisée en France par Robespierre-Napoléon” / «Я понял, что Гегель был прав, усматривая в ней [битве при Йене] конец Истории как таковой. В этой битве и через нее авангард человечества виртуально достиг предела и цели, то есть конца эволюции исторического Человека. То, что произошло с тех пор, было лишь пространственным расширением универсальной революционной мощи, актуализированной во Франции Робеспьером-Наполеоном».
Кожевский «конец истории» при ближайшем рассмотрении оказывается философской криптограммой совершенно конкретного, имеющего стародавний провенанс политического проекта: объединения Европы. В случае Бонапарта — под эгидой нового типа легитимности — буржуазно-правовой, а не персоналистской, династической или теократической. Пост-каролингская Европа и габсбургский проект страдали одним и тем же конструктивным дефектом: они претендовали на универсальность, опираясь на партикулярный источник легитимности. Бонапарт, сам того не сознавая, воплотил структурный принцип объединения: его универсалистский характер, не сводимый к династической, матримониальной, военной или харизматической логике.
Фуко в курсе “Naissance de la biopolitique” (1978–1979) отмечает «странное молчание историков» относительно подлинных целей Наполеона. За батальными полотнами и игрой в солдатики ускользает главное: Бонапарт изобрел современное государство — в смысле нового искусства управления (art de gouverner). Фуко характеризует наполеоновский проект как попытку «...восстановить некую имперскую конфигурацию, против которой Европа восставала, начиная с XVII века» (“...reconstituer quelque chose comme la configuration impériale contre laquelle toute l'Europe depuis le XVIIe siècle s'était dressée”) и называет ее «совершенно архаичной». Однако, по Кожеву, Наполеоновская «империя» — вовсе не попытка оживление Старого режима в новой конфигурации при помощи пушек и команд, а фундаментально иная, «предельная» конструкция, в рамках которой знакомая имперская форма наполняется революционным содержанием. Йена — по виду и по сути эффектная военная победа над Пруссией, однако, не менее важная победа случилась двумя годами ранее (физическому действию предшествует «великое множество дискурсов»), в 1804-м, когда был принят Гражданский кодекс. Code Civil — не просто «свод законов». Это не имеющая исторических прецедентов колоссальная и всеохватная машина права (кодекс действует до сих пор и частично даже в США), которая делает возможным то, что было структурно невозможно прежде: универсальную юрисдикцию, основанную на безличном принципе.
Кодекс закрепляет следующие принципы, которые для современного уха звучат как «общие места», но имеют предельно прикладное и абсолютно революционное содержание: 1) равенство перед законом — не декларативное (как в Декларации прав человека и гражданина), а конкретно-процедурное: любой субъект права может быть истцом и ответчиком на равных основаниях; 2) секуляризацию права — брак становится гражданско-правовым договором, наследование регулируется кодексом, а не канониками, церковь лишается юрисдикции над «мирскими» делами; 3) формализацию собственности — земля перестает быть «феодом», обусловленным персональной лояльностью, становясь объектом свободной купли-продажи.
🔥5👍3
Фуко (его научрук Жан Ипполит перевел «Феноменологию духа» на французский в начале Второй мировой и в своих работах по Гегелю избегал кожевского антропоцентризма) говорит, что:
“Ce mélange entre l'idée d'un Empire qui intérieurement garantit des libertés, d'un Empire qui serait la mise en forme européenne du projet révolutionnaire illimité et, enfm, d'un Empire qui serait la reconstitution de la forme carolingienne ou allemande ou autrichienne de l'Empire, c'est tout cela qui a constitué l'espèce de capharnaüm que constitue la politique impériale, celle de Napoléon”[1]. / «Смешение — идеи Империи, которая внутри гарантирует свободы, идеи Империи как европейского оформления безграничного революционного проекта и, наконец, идеи Империи как восстановления каролингской, немецкой или австрийской имперской формы, — все это вместе и составило своего рода сумбур [капернаум], каковым и является имперская политика Наполеона.».

Однако, для Кожева никакого «Капернаума» (галилейский город, в котором Христа не оценили) нет, есть Синайская гора, на вершину которой новоевропейские сизифы таки докатили камень закона: «свободы», кодифицированные и гарантированные Бонапартом, — не «надстройка» над экономикой или политикой. Они — самостоятельный макропринцип, конституирующий пост-историческое общество. Сизифа нет никакой нужды «представлять счастливым», у него уже есть безупречный «пятилетний план» как завершить свой труд. Code Civil — первая в новоевропейской истории концептуально (но не фактически) законченная реализация этого принципа: универсальный порядок, в котором Третий вмешивается безлично. Наполеон становится “Empereur des Français”, императором французов (не Франции), происходит суверенизация нации как политического тела, а не территории.

Таким образом, кожевский «конец истории» — не абстрактная философема, а зашифрованный проект «деполитизации» истории: шмиттовская дихотомия «друг-враг» снимается, наступает тотальная юридизация социальных отношений. После войны Кожев поступает на службу во французское правительство, посвятив себя работе над евроинтеграцией. Универсальное и однородное государство — это и есть Европейское сообщество, иносказательно описанное языком гегельянской метафизики (при этом Кожев впоследствии признавался, что при изложении и комментировании Гегеля оставлял только то, что казалось ему верным, остальное без тени сомнений отбрасывая). 1806 год в этой перспективе — не «конец истории», а точка кристаллизации тысячелетнего паневропейского проекта — конденсация понятия о единой Европе, которому суждено реализоваться на практике. Наполеон в конечном итоге провалил объединение Европы военным путем, но он заложил и артикулировал принцип, на котором оно станет возможным полтора века спустя — путем юридическим.

Гегель в порыве философической экзальтации назвал Наполеона «мировой душой» (Weltseele). Кожев — с характерной смесью иронии и серьезности — перевел эту метафору на язык юриспруденции. Мировая душа становится мировой бюрократией (Weltbürokratie). Кожев, в ипостаси министерского советника занимался, таким образом, не «административной рутиной», а — в его собственном понимании — пост-исторической деятельностью par excellence. Философ стал чиновником не потому, что изменил призванию, а потому, что в «пост-истории» чиновник и есть мудрец — тот, кто более не стремится к мудрости, как какой-нибудь «философ», а тот, кто ее познал (усадив Сову Минервы на плечо), реализуя на практике и не нуждаясь более в ее обосновании, в особенности, моральном. Впрочем, совы не те, кем кажутся.

[1] Ibid. P. 61.
3👍2
Жизнь на Плутоне
«Новый режим» ампутировал власть Отца (в этом смысле общества Модерна глубоко поражены Эдиповым комплексом), собирающую воедино под своей сенью элементы господства, вождизма и арбитража. Инвестиции доверия-упования в божественный абсолют заменив (1) апелляцией к справедливости, олицетворяемой Властью Судьи, которой на темпоральном плане коррелирует Вечность, и (2) абсолютизацией собственности и массового (а стало быть мелкого) собственника, то есть глубоко презираемого Кожевым буржуа, «Раба без Господина», рьяно порывающего с традицией-собственным прошлым (Властью Отца) и инвестирующего все ресурсы в настоящее (двойника буржуа на интеллектуальном плане Кожев зовет снобом).
Известен салонный афоризм лорда Актона “Power tends to corrupt, and absolute power corrupts absolutely”. Сам Актон, справедливости ради, имел в виду нечто вполне конкретное — папскую непогрешимость, а не теорию государства и права, — но толковательная традиция охотно извлекла из этой фразы силлогизм, которого в ней, строго говоря, не было: 1) абсолютная власть развращает; 2) развращение власти нежелательно, 3) следовательно, власть следует разделить, дабы она не была абсолютной. Логика этого нехитрого рассуждения покоится на petitio principii особого рода. Она предполагает, что: (а) «развращение» есть функция количества (или интенсивности) власти, а не ее качества; (б) разделенная власть перестает быть властью в том смысле, в каком неразделенная — была ею. Оба допущения сомнительны. Формула Актона мыслит власть как некую субстанцию, подобную радиоактивному материалу: безопасную и даже полезную в малых дозах, смертельную — во всех прочих. Но власть — не изотоп урана. Она не тезаврируется в руках держателя подобно золоту в сундуке. Она пресуществляется в отношениях. Три ветви власти не обладают меньшей «суммарной» властью, чем монарх — они обладают другой властью. И вопрос о том, менее ли она развращает, остается эмпирически открытым. История щедро поставляет обратные примеры — продажность Сената позднего Рима или интриганство и политиканство английского парламента. Разделение властей не устраняет порок — оно лишь диверсифицирует его. Однако, главный изъян — глубже. Аргумент от развращения негласно предполагает, что существует некое «оптимальное» количество власти, которая затем искажается избытком.
Кожев, однако, показывает иное: власть (точнее, авторитет) не субстанциональна, ее нельзя разделить, как рождественский пирог. Авторитет им мыслится через гегелевское признание, а признание либо достаточно удовлетворительно, либо нет. Можно разделить функции; можно разделить компетенции, но нельзя разделить признание, не разрушив его. Три ветви власти не обладают «третью» авторитета — они борются за один и тот же неделимый ресурс признания, и эта борьба есть нормальный режим их сосуществования, отсюда — отсюда перманентный конституционный кризис а ля Веймарская республика, на котором собаку съел Карл Шмитт.
Когда конституционная теория «делит» власть на три ветви, она на самом деле производит ампутацию: отсекает Авторитет Отца (традицию, прошлое), оставляя лишь Судью, Вождя и Господина в неустойчивом ménage à trois. Результат — не «умеренная» власть, а власть увечная, вынужденная компенсировать отсутствие легитимности традиции избытком легитимности проекта нефункциональной программой и неисполнимым обещанием. Отсюда — неизбежный дрейф к диктатуре Вождя, который Кожев прослеживает от Робеспьера до Троцкого. Теория разделения властей — терапия, которая нивелирует симптом, игнорируя болезнь. Или того пуще —подобно тому, как если бы врач, обнаружив у пациента опухоль, предложил не удалять ее, а иссечь на три части, не удалив. Три маленькие опухоли, надо полагать, менее опасны, чем одна большая?
Проблема в том, что «развращение» власти — не ее внутреннее свойство, а результат отсутствия признания. Власть, которую признают, не нуждается в развращении. Власть, которую не признают, развращается независимо от того, разделена она или нет, — ибо вынуждена компенсировать дефицит auctoritas избытком potestas. Развращает не избыток, а недостаток власти.
👍4🤔1
Чего вы ждете от этого канала?
Anonymous Poll
17%
Больше Кожева, меньше понятности
25%
Утешения перед лицом неминуемого
6%
Поводов чувствовать себя умнее "автора"
43%
Продолжайте в том же духе, я всё равно ничего не понимаю
14
В “Германтах” есть забавный эпизод: герцогиня как бы апропо бросает русскому Великому Князю за светским бранчем — “Eh bien! Monseigneur, il paraît que vous voulez faire assassiner Tolstoï?”. Понятно, что фраза эта призвана продемонстрировать “свободный нрав” и салонную “борзость” Орианы (германтовы родственники Курвуазье вообще ни о каком Толстом не слыхивали и путают Аристофана с Аристотелем - “в моем присутствии не выражаться!”). Что, однако, служит неплохим срезом восприятия России через века (империи и республики приходят и преходят, но ничего не меняется). Про Золя, которого судили за “фейки о французской армии", и таки, вполне вероятно, убили, — молчок. При том, что про дрейфусаров-антидрейфусаров в книге полно (эта одна из сквозных тем третьего тома), но без ярких “ж’акюз”, а скорее по касательной. Про дела анархистов (Жан Грав, дело тридцати) — тоже ничего.
🔥84
Посмотрел картину «Битва за битвой», основанную на книге важного масонского писателя Пинчона (не читал, но одобряю — как недавно сообщил мне приятель: будет время и усидчивость — прочти, найдешь небезынтересным; не будет — буквально ничего не потеряешь)).

Все стандартно хвалят Шона Пенна, и это понятно: история целиком про его персонажа. Карикатурный «белый супрематист» (даром что ашкеназского происхождения) всю жизнь вынужден играть за соответствующую команду в утомительные и опасные для здоровья постановки-зарницы. А у него — сложный внутренний мир (aka плывучая сексуальная ориентация). Простое до оторопи желание: протиснуться в социальную вагонетку фуникулера, несущего пассажиров по кругу дурной бесконечности. Одновременно свирепый и жалкий на вид, но нежный внутри любитель лиловатых чресел хочет одного — перестать наконец рыскать по помойкам, пустырям и трущобам в полном полевом обмундировании с автоматом наперевес в поисках «революционеров». Выйти на офисную синекуру. Немного повысить социальный статус на старости-то лет (герой Пенна — буквально бумер, и это его единственная идентичность без “кавычек”). Для чего бодрый полкан обращается в местную ячейку масонской организации, составленной из патентованных злобных кретинов. Которые его и «обслуживают», как полагается.

“Контрреволюционер”-Пенн (весь в какой-то парше и измордованный) буквально оказывается распоследним пролетарием (трагедия маленького человека — по Гоголю и Чехову), а «революционер»-Ди Каприо — средней паршивости рантье. Короче говоря, “мая 68-го не было”. Кинокартина, полная карикатур на раздувшиеся как нарыв концепты: ТА САМАЯ Власть, ТОТ САМЫЙ Господин, ТОТ САМЫЙ Новый Мир, ТО САМОЕ Восстание. Остается только красивое музыкализированное клацанье от Гринвуда, красивая игра от калифорнийских лицедеев и красивые операторские находочки. Зрелище победило, но зрители немного устали.
🔥13👍5🤔2👏1
Forwarded from SocialEvents
Смотрю я на список фильмов, которые у нас созданы недавно, однако же успели завоевать признательность аудитории.
Кажется, среди них лидирует фильм про Буратино. Но есть и второй Чебурашка, да и еще что-то. Конечно, причина успеха — это творческий гений создателей. Но отчасти помогло и то, что новые фильмы напоминают старые советские продукты и даже отчасти созданы на их основе.
Мне нравится этот творческий прием.
Думаю, и тем, кто работает в области социального знания надо к нему присмотреться.
Например, можно переиздать собрание сочинений Л. И. Брежнева, но не механически, конечно, нет. Для научных библиотек изготовим критическое издание, с черновиками, перепиской и обширным комментарием.
А для более широкой аудитории попросим специалистов и при помощи ИИ сделаем аудиокниги, озвученные как бы самим Леонидом Ильичом.
Но особый успех могла бы ожидать видеоверсия, например, сделанная на основе отчетного доклада XXV съезду КПСС. Я бы предложил мини-сериал из четырех, а лучше из шести часовых серий.
В успехе не сомневаюсь, уж точно генсек был круче Буратино!
🤣203👍2
Одна из самых занимательных мыслей «Очерка феноменологии права» Кожева— а книга эта невесела — граждане не имеют никаких прав по отношению к Государству, никогда и ни при каком режиме. Граждане имеют юридические права только по отношению к чиновникам-самозванцам (imposteurs), узурпирующим государственную шкурку панцирь скорлупу экзоскелет форму для частных целей. Государство в собственном смысле (действующее через легитимных представителей правящего класса «исключающей группы») находится вне юридического отношения со своими гражданами. Впрочем, как обычно, Кожев немного лукавит — ведь справедливость всякого государства до явления государства универсального и гомогенного — партикулярная, пар экселанс, различие между “легитимным сувереном” и “узурпатором” остается предметом не столько юридической констатации, сколько риторической аргументации (или политического спора — коли есть желание рискнуть всем, включая жизнь). Значит у граждан всегда есть «грунд-рехт» на бунт — но право — «политическое». Реализуемое через булыжник. Революционер никогда не является преступником в юридическом смысле (хотя государство охотно криминализует «политическое») — он находится вне права, в пространстве
чистой политики (то есть в пространстве обоюдной решимости на (само)убийство). Революционный трибунал, судящий агентов старого режима, столь же вне-юридичен, как и суд над неудавшимися революционерами.
👍82🌚1🤪1
Если Вселенная — кольцо, а Природа подобна металлу, из которого это кольцо выковано, то Человек — не что иное, как отверстие в этом кольце. Чтобы Вселенная была именно кольцом, а не чем-то иным, отверстие должно наличествовать в ней на тех же правах, что и окружающий его металл.
🤔6🤷‍♂3😁1🤓1
👍42🔥2
Робер Маржолен, рекрутировавший Кожева на государственную службу после войны (в Direction des Relations Économiques Extérieures (DREE) французского министерства экономики, где тот стал неформальным советником по внешней торговле), вспоминал, что Кожев временами представлялся коллегам как “la conscience de Staline” — на семантическом стыке между «сознанием» и «совестью». Коллеги пожимали плечами — “Ce cinglé de Russe" — и воспринимали это как привычную провокацию в духе левобережного “épater les bourgeois” — шокировать буржуа (их Кожев всей душой презирал). Определение «правый марксист» (“Marxiste de droite”) довершало экзотический автопортрет: выходец из богатой русской семьи, бежавший из Советской России в 1920 году с двумя стаканами бриллиантов, объявлял себя «правым марксистом» и «совестью» того, кто Россию превратил в ГУЛАГ — к вящему недоумению как ортодоксальных марксистов в Москве, для которых «правый сталинизм» был оксюмороном и страшной ересью, так и левобережных парижских интеллектуалов, для которых это было чем-то ещё более непростительным: покушением на монополию. Противоречие, однако, снимается — но снимается именно так, как снимаются противоречия у Кожева: не устраняясь, а обнаруживая, что за ним стоит дьявольски точная философская позиция, верифицируемая текстуально.

«София, Философия и Феноменология» — рукопись, написанная по-русски в начале Второй мировой и при жизни автора не опубликованная, — открывается прямым посвящением: «Сталину» и эпиграфом из Горького («Человек — это звучит гордо»[1]. Это, вполне по делу, может показаться декоративным жестом и сигналом внешней лояльности. Одновременно это структурная адресация философского текста исторической фигуре-концептуальному персонажу — носителю определённой историософской функции.

В разделе о мудрости Кожев формулирует:

«Одно из главных достоинств — и, быть может, главное теоретическое достоинство — товарища Сталина состоит в утверждении, что социализм возможно построить в одной отдельно взятой стране» (фр.: «l’un des principaux mérites — et peut-être le principal mérite théorique — du camarade Staline consiste à affirmer qu’il est possible de construire le socialisme dans un seul pays»)[2].

И далее добавляет: «Успех этого активного строительства […] блестяще подтверждает данное утверждение» («le succès de cette construction active […] confirme de façon éclatante cette affirmation»)[3].

Речь идёт именно о теоретическом достижении — principal mérite théorique —, а не о политической эффективности. Далее Кожев говорит: «В нашу сталинскую эпоху» («dans notre époque stalinienne»)[4]. Притяжательное «наша» фиксирует историческое самоотождествление. Кульминационная формула звучит так:

«Он не только всегда делает (как коммунист) то, что говорит, но и всегда говорит (как философ) то, что делает» (фр.: “il ne fait pas seulement toujours (en tant que communiste) ce qu’il dit, mais il dit toujours (en tant que philosophe) ce qu’il fait”)[5].

Это перестаёт быть экстравагантной публицистикой, становясь философской квалификацией субъекта, в котором снята противоположность действия и мысли — классическая гегелевская проблема. Диалектическая триада формулируется прямо: «Можно сказать, что Николай II был тетическим, Ленин — антитетическим, а Сталин — синтетическим» («On peut dire que Nicolas II était thétique, Lénine antithétique et Staline synthétique»)[6]. «Тетическое» (относящееся к тезису) — утверждение наличного порядка как самодостаточного и не нуждающегося в обосновании; анти-тетическое — его тотальное отрицание, чистая негативность, разрушающая форму ради принципа; синтетическое — снятие обоих моментов в новой форме, которая сохраняет революционный принцип, но возвращает ему институциональную плоть. Николай II — монархия как данность, не способная себя помыслить; Ленин — отрицание без остатка; Сталин — государство, построенное из материала революции, то есть отрицание, ставшее порядком.

Это текстуальное основание параллели Сталин / Наполеон как синтетической фигуры. Наконец, принципиальный пассаж:
🤣52🔥1🌭1
«В настоящее время “законным представителем” советского общества в целом является, вне всякого сомнения, товарищ Сталин» («De nos jours, le représentant légal de la société soviétique en général est sans conteste le camarade Staline»)[7].

И немедленное уточнение:

«Личное мнение Иосифа Виссарионовича столь же подозрительно, как и любое другое мнение» («L’opinion personnelle d’Iossif Vissarionovitch est tout aussi suspecte que toute autre opinion»)[8].

Один и тот же персонаж расщеплен на две инстанции: Сталин как институциональный и юридический представитель (чьё суждение обязательно), — дядюшка Джо как частное лицо (чьё мнение, как любое мнение, подозрительно). Это различение функции и субъекта — философско-правовая категория, а не политическая риторика. Сталин — синтетическая фигура в диалектике русской истории.
🤣3🔥1
Сталинская Конституция 1936 года — синтетический документ в диалектике советского права. Этот текст, который Кожев эксплицитно не анализировал, но с которым, безусловно, был знаком, переводит революцию из режима чрезвычайного события в режим регулярного положения. Документ показателен именно своей фундаментальной двусмысленностью. Отменяется категория «лишенцев», появляется глава о правах граждан, стандартизируется гражданский статус — всё это морфология УГГ. Но статья 126 конституционализирует Партию как «руководящее ядро всех организаций трудящихся, как общественных, так и государственных», упраздняя тем самым именно то, что конституирует право в кожевском смысле: беспристрастного Третьего. Партия — одновременно сторона любого конфликта и его судья. Примечательно, что Кожев, различивший в Сталине функцию и субъекта, не применяет собственную триаду A-B-C к советской юридической конструкции — не замечая (или не желая замечать), что в ней Третий невозможен: его место занято инстанцией, которая по определению не может быть «кем угодно» — “quelconque”. Конституция при этом не скрывает этой структуры — она воспроизводит её с вызывающей откровенностью: статья 112 объявляет судей «независимыми» и «подчиняющимися только закону»; суд — государственная организация; руководящее ядро государственных организаций — Партия. Силлогизм достраивается сам. Формальное противоречие отсутствует; содержательное — абсолютно.
Эксплицитное исключение (лишенцы) заменяется имплицитным (любой может стать hostis publicus): форма универсальности сохраняется, содержание упраздняется. Статья 131 делает это исключение конституционным: «лица, покушающиеся на общественную, социалистическую собственность, являются врагами народа». Враг народа — не подсудимый, ожидающий приговора беспристрастного Третьего, а субъект, уже выведенный за пределы юридической ситуации самим фактом своей квалификации. В кожевском смысле это означает, что троичная структура права — A, B, C — здесь изначально неполна: C (Третий) не может быть беспристрастен по отношению к тому, кто конституционно определён как враг того сообщества, к которому C принадлежит. Право не нарушается — оно становится неприменимым. Это и есть, в кожевевской оптике, имитация абсолютного права — его фантом, существующий именно потому, что принцип уже артикулирован, но пока не воплощён. Всеобщность наделенности правом оборачивается всеобщностью уязвимости. Эксплицитный партикуляризм сменяется имплицитным универсализмом — исключение больше не в Конституции, оно в практике органов внутренних дел и «особых совещаний» при них.

Гоголевский нос обнаружил, что всеобщее прекрасно обходится без того лица, которому он прежде принадлежал: знак достоинства отделился от носителя и продолжил функционировать — в мундире, с визитными карточками, с полным соблюдением протокола. Сталинская Конституция точно воспроизводит эту схему: юридическая форма — независимость судей, неприкосновенность личности, право на защиту — отделяется от содержания и продолжает циркулировать без него, с тем же протокольным достоинством — сомнительным и фантасмагоричным.
🔥4🤣3
Кожев поместил советскую Конституцию и собственное определение права через запятую: документ, претендующий на существование в режиме отношения, функционирующий в режиме зубной боли. Нос в мундире статского советника. Документ в режиме института.

Гоголевский ужас — ужас незакрытого зазора между функцией и носителем. Конституция 1936 года жутковата по симметрично иной причине: зазор здесь не закрыт, а задокументирован как закрытый — с безупречной тщательностью юридической техники, с надлежащими словами на надлежащих местах. Нос не просто покинул лицо — он получил повышение. Документ написан языком наполеоновского кодекса, населён чичиковскими мёртвыми душами — гражданами, чьё существование конституционно гарантировано и экзистенциально аннулировано одновременно.

Сталин становится Чичиковым — с «тройками» и расстрельными списками ревизских душ — картонным Наполеоном в профиль. Советский проект оказывается имитацией — фантомом, существующим именно потому, что принцип уже артикулирован, но инстанция, способная его воплотить, вычтена из конструкции. Нос занял чужое место в чужом мундире. Кожев смотрит западнее и восточнее одновременно — в поисках общества, в котором постисторическое состояние выглядит не как пародия на права, а как его осуществлённая, пусть и опустевшая, форма.


[1] Kojève A. Sophia. Philosophie et phénoménologie. Trad. N. Rambert. Paris: Gallimard, 2025. P. 3.
[2] Там же. P. 164.
[3] Там же. P. 164.
[4] Там же. P. 165.
[5] Там же. P. 166.
[6] Там же. P. 167.
[7] Там же. P. 168.
[8] Там же. P. 168–169.
[9] Kojève A. Sophia: philosophie et phénoménologie / éd. et trad. du russe par Nicolas Rambert. Paris: Gallimard, 2025. s. d. P. 470–471: “une bêtise manifeste que de soutenir que cette table, le nombre cinq, Guerre et Paix, la Constitution soviétique, le mal de dents, Tchitchikov et le "se trouver à la droite de" existent de façon parfaitement identique”.
🔥5🤣2
Это был небольшой сказ о Сталине-Чичикове-Наполеоне-в-профиль из моей книги о Кожеве. Я думаю, она будет интереснее, чем готовящийся к изданию перевод книжки Гройса о Кожеве прошлого года.
👍74👌2