HOMO OPTIMUS
АКАДЕМИК АЛЕКСАНДР КОНОВАЛОВ
Случаются люди, сделанные из благородного материала. К ним не пристает никакая пакость и ничто их не портит, ни признание, ни восхищение, ни бесконечная благодарность за невероятное искусство профессии, ни государственные знаки отличия. Дали тебе звезду Героя Труда №1. Ты поблагодарил. Снял её вместе с пиджаком, надел халат, маску, шапочку вроде шлема, чтоб ни один волос не упал с твоей головы и пошел в операционную ремонтировать самое большое и сложное чудо, которым одарила нас природа – человеческий мозг.
Массовое производство людей неизбежно приводит к потере качества. Но, чтобы проект «Человек» был оправдан, Господь под личным, видимо, своим наблюдением создал элитный вид optimus в роду Homo. Кличку sapiens мы оправдываем не всякий раз. А лучший человек настоящая удача Создателя.
Нейрохирург академик Александр Николаевич Коновалов – этой редкой породы. Нет, не всякого, даже, может быть, выдающегося специалиста, или Мастера запишу я в лучшего человека. И награды здесь тоже не при чем, потому что он украшает награду, а не она его. Ни сценограф Миша Чавчавадзе, ни кровельщик-энциклопедист Иван Духин, ни наивная художница Мария Примаченко, не были отмечены как собственное достижение государства. Но они, как Александр Николаевич были уникальной удачей, составляя золотой фонд всего человечества. А он, к тому же, вышел за пределы, очерченные людям. Он ежедневно погружается в космос (каким правильно считать человеческий мозг), чтобы сохранить невероятной сложности его связи с окружающим миром и самим собой.
Коновалов – русский интеллигент, в том, почти несбыточном смысле, из-за редкости честного употребления, сочетания этих слов, умный, невероятно деликатный (помните такое понятие?) и скромный человек. При огромном мировом авторитете в медицинском мире.
Он красив.
И с ним не опасно дружить.
Врачи не очень любят оперировать родных и близких друзей. А он не любит, когда они болеют, но если необходима его помощь он реализует надежду.
Тонино Гуэрра, выдающийся сценарист и поэт, работавший с Феллини и Антониони мог оперироваться у любой европейской нейрохирургической знаменитости, но он приехал из Италии к своему другу и был прав. Тонино прожил девяносто два года, сохранив благодаря Коновалову свой уникальный дар поэта, художника, скульптора, сценариста и нежного человека.
В прежние времена не многих врачей божьей милостью называли светилом. Это он!
И Андрей Битов был спасен и, что очень важно, сохранен Коноваловым и его коллегами по институту имени Бурденко.
Не определив болезнь его поместили в отделение психосоматики одного известного заведения. Он лежал в палате с толстыми решетками на окнах и молодым парнем с суицидным синдромом на соседней койке.
Вошедший доктор, весьма импозантный крупный человек спросил меня:
- Водку принесли?
- А надо было? - Хотя мне показалось, что ему достаточно. Он провел меня по отделению, где Босх нашел бы немало моделей. Театральным жестом открыл дверь, за которой на полу корчился в белой горячке раздетый до трусов и майки человек.
- А ведь он мог бы быть Львом Толстым!
- Что с Андреем Георгиевичем? Какой диагноз?
Доктор развел руками и поднял глаза к потолку.
Я отправился за помощью к Коновалову, с которым тогда не был знаком. Его ученики, работавшие в больнице осмотрели больного и сообщили о необходимости перевезти его в Институт нейрохирургии, где Коновалов с коллегами занялся (и успешно!) восстановлением Битова и, как в случае с Тонино, сохранением его неповторимого интеллекта.
Судьба была милостива, подарив дружбу с достойными людьми. Они мне дороги все. Я их не сравниваю и не оцениваю, но позвольте мне восхититься Александром Николаевичем Коноваловым в день его 90- летия, раз жизнь мне дарит такие подарки.
Мои Homo optimus - настоящее её украшение.
АКАДЕМИК АЛЕКСАНДР КОНОВАЛОВ
Случаются люди, сделанные из благородного материала. К ним не пристает никакая пакость и ничто их не портит, ни признание, ни восхищение, ни бесконечная благодарность за невероятное искусство профессии, ни государственные знаки отличия. Дали тебе звезду Героя Труда №1. Ты поблагодарил. Снял её вместе с пиджаком, надел халат, маску, шапочку вроде шлема, чтоб ни один волос не упал с твоей головы и пошел в операционную ремонтировать самое большое и сложное чудо, которым одарила нас природа – человеческий мозг.
Массовое производство людей неизбежно приводит к потере качества. Но, чтобы проект «Человек» был оправдан, Господь под личным, видимо, своим наблюдением создал элитный вид optimus в роду Homo. Кличку sapiens мы оправдываем не всякий раз. А лучший человек настоящая удача Создателя.
Нейрохирург академик Александр Николаевич Коновалов – этой редкой породы. Нет, не всякого, даже, может быть, выдающегося специалиста, или Мастера запишу я в лучшего человека. И награды здесь тоже не при чем, потому что он украшает награду, а не она его. Ни сценограф Миша Чавчавадзе, ни кровельщик-энциклопедист Иван Духин, ни наивная художница Мария Примаченко, не были отмечены как собственное достижение государства. Но они, как Александр Николаевич были уникальной удачей, составляя золотой фонд всего человечества. А он, к тому же, вышел за пределы, очерченные людям. Он ежедневно погружается в космос (каким правильно считать человеческий мозг), чтобы сохранить невероятной сложности его связи с окружающим миром и самим собой.
Коновалов – русский интеллигент, в том, почти несбыточном смысле, из-за редкости честного употребления, сочетания этих слов, умный, невероятно деликатный (помните такое понятие?) и скромный человек. При огромном мировом авторитете в медицинском мире.
Он красив.
И с ним не опасно дружить.
Врачи не очень любят оперировать родных и близких друзей. А он не любит, когда они болеют, но если необходима его помощь он реализует надежду.
Тонино Гуэрра, выдающийся сценарист и поэт, работавший с Феллини и Антониони мог оперироваться у любой европейской нейрохирургической знаменитости, но он приехал из Италии к своему другу и был прав. Тонино прожил девяносто два года, сохранив благодаря Коновалову свой уникальный дар поэта, художника, скульптора, сценариста и нежного человека.
В прежние времена не многих врачей божьей милостью называли светилом. Это он!
И Андрей Битов был спасен и, что очень важно, сохранен Коноваловым и его коллегами по институту имени Бурденко.
Не определив болезнь его поместили в отделение психосоматики одного известного заведения. Он лежал в палате с толстыми решетками на окнах и молодым парнем с суицидным синдромом на соседней койке.
Вошедший доктор, весьма импозантный крупный человек спросил меня:
- Водку принесли?
- А надо было? - Хотя мне показалось, что ему достаточно. Он провел меня по отделению, где Босх нашел бы немало моделей. Театральным жестом открыл дверь, за которой на полу корчился в белой горячке раздетый до трусов и майки человек.
- А ведь он мог бы быть Львом Толстым!
- Что с Андреем Георгиевичем? Какой диагноз?
Доктор развел руками и поднял глаза к потолку.
Я отправился за помощью к Коновалову, с которым тогда не был знаком. Его ученики, работавшие в больнице осмотрели больного и сообщили о необходимости перевезти его в Институт нейрохирургии, где Коновалов с коллегами занялся (и успешно!) восстановлением Битова и, как в случае с Тонино, сохранением его неповторимого интеллекта.
Судьба была милостива, подарив дружбу с достойными людьми. Они мне дороги все. Я их не сравниваю и не оцениваю, но позвольте мне восхититься Александром Николаевичем Коноваловым в день его 90- летия, раз жизнь мне дарит такие подарки.
Мои Homo optimus - настоящее её украшение.
❤388👏102
ДРУГУ ХИРУРГУ
Я к Вам на стол не попадал,
И слава Богу
Стерилизованный металл
Меня не трогал.
Нет на артериях моих
Следов зажима,
Не корчился я, глух и тих,
Как пантомима.
Хотя нутро мое пока
Для Вас загадка,
Но знаю я наверняка -
В нем нет порядка.
В нем нет гармонии души,
Души и тела.
И это, в общем, не страшит
Но надоело.
Пускай меня Ваш ассистент
На стол положит.
Прокипятите инструмент,
Возьмите ножик.
Томлюсь на внутреннем огне,
Теряю краску,
Скорей эфир подайте мне,
Наденьте маску,
Нет. Я прошу у Вас не то.
Накройте, что ли,
Не операционный стол,
А тихий столик,
А я куплю на свой рецепт
Лекарств бутылку.
Возьмите правою ланцет,
А левой вилку.
Давайте не эфиром боль
Свою заглушим.
Без скальпеля и вглубь и вдоль
Раскроем души.
Давайте скоротаем ночь
В беседе вольной.
Я постараюсь Вам помочь:
Подуть, где больно.
Я к Вам на стол не попадал,
И слава Богу
Стерилизованный металл
Меня не трогал.
Нет на артериях моих
Следов зажима,
Не корчился я, глух и тих,
Как пантомима.
Хотя нутро мое пока
Для Вас загадка,
Но знаю я наверняка -
В нем нет порядка.
В нем нет гармонии души,
Души и тела.
И это, в общем, не страшит
Но надоело.
Пускай меня Ваш ассистент
На стол положит.
Прокипятите инструмент,
Возьмите ножик.
Томлюсь на внутреннем огне,
Теряю краску,
Скорей эфир подайте мне,
Наденьте маску,
Нет. Я прошу у Вас не то.
Накройте, что ли,
Не операционный стол,
А тихий столик,
А я куплю на свой рецепт
Лекарств бутылку.
Возьмите правою ланцет,
А левой вилку.
Давайте не эфиром боль
Свою заглушим.
Без скальпеля и вглубь и вдоль
Раскроем души.
Давайте скоротаем ночь
В беседе вольной.
Я постараюсь Вам помочь:
Подуть, где больно.
❤321👏130😁6
ДРАМЫ АВТООТВЕТЧИКА
Давненько мы не слышали ничего о Собакине, хотя он герой вне времени. Красив, умен, независим… Однажды в Америке у Тимура на углу Бродвея и 28-ей улицы он купил то, на что хватило денег, после того, как на том же Бродвее, на углу 23-ей проиграл в «наперстки» в виде пластиковых колпачков сумму, достаточную, чтоб купить видео-магнитофон. Но афро-американские ангелы в вязаных шапках уберегли его от этой бессмысленной траты, выиграв не без плутовства, у Собакина почти все деньги. И добрый Тимур, на оставшуюся мелочь уступил ему (все равно через неделю он с выручкой сбежал в Никарагуа) автоответчик «Panasonic”, для которого впоследствии были написаны стихи, которые будут представлены во «Взгляде» своевременно, образцы прозы и три пиесы.
Все на тему автоответчика. Все это будет доступно подписчикам и диким читателям нашего канала.
Имя автоответчика «Панасоник» было подвергнуто русской транскрипции великим современным художником Борисом Жутовским, и вошло в историю живописи, как иллюстрации на тему «Пара Сонек»...
Мастером и близким другом (которому сегодня девяносто первый день рождения, и мы первый год без Бобы) были созданы талантливые рисунки о паре Сонек, боюсь, весьма камерного характера, с такими прекрасными (ну, и размер, конечно!) задницам, что богиня Каллипига среди них не была бы даже третьей.
Давненько мы не слышали ничего о Собакине, хотя он герой вне времени. Красив, умен, независим… Однажды в Америке у Тимура на углу Бродвея и 28-ей улицы он купил то, на что хватило денег, после того, как на том же Бродвее, на углу 23-ей проиграл в «наперстки» в виде пластиковых колпачков сумму, достаточную, чтоб купить видео-магнитофон. Но афро-американские ангелы в вязаных шапках уберегли его от этой бессмысленной траты, выиграв не без плутовства, у Собакина почти все деньги. И добрый Тимур, на оставшуюся мелочь уступил ему (все равно через неделю он с выручкой сбежал в Никарагуа) автоответчик «Panasonic”, для которого впоследствии были написаны стихи, которые будут представлены во «Взгляде» своевременно, образцы прозы и три пиесы.
Все на тему автоответчика. Все это будет доступно подписчикам и диким читателям нашего канала.
Имя автоответчика «Панасоник» было подвергнуто русской транскрипции великим современным художником Борисом Жутовским, и вошло в историю живописи, как иллюстрации на тему «Пара Сонек»...
Мастером и близким другом (которому сегодня девяносто первый день рождения, и мы первый год без Бобы) были созданы талантливые рисунки о паре Сонек, боюсь, весьма камерного характера, с такими прекрасными (ну, и размер, конечно!) задницам, что богиня Каллипига среди них не была бы даже третьей.
❤117😁24👏17🤝4
Это Боба. Борис Жутовский. А это ссылка на его замечательный канал: https://t.me/boris_zhutovsky
❤143👏39
Представляем зрителю слов первую пьесу Винсента ШЕРЕМЕТА об автоответчике СОБАКИНА.
Продолжительность каждой пьесы - действия 29 секунд - длина пленки endless в автоответчике Panasonic. Пьесы шли в сезонах 96 - 97 годов
ПРИГЛАШАЕМ НА ПРЕМЬЕРУ
КОЛЛИЗИЯ 1
Действующие лица: АННА, СИДОРОВ, автоответчик СОБАКИНА.
СИДОРОВ: (Лежа на двуспальной кровати с Анной)
ТЫ ОХЛАДЕЛА КО МНЕ СТРАСТЬЮ, АННА! НЕУЖЕЛИ МЕЖДУ НАМИ КТО-ТО ЕСТЬ?
АННА: Я ВЕРНА ТЕБЕ ТОЧНО ТАК ЖЕ, КАК И ПРЕЖДЕ, МИЛЫЙ!
СИДОРОВ: НО КТО ЭТО ШУРШИТ ПОД КРОВАТЬЮ? КТО?
МЕХАНИЧЕСКИЙ ГОЛОС ИЗ-ПОД КРОВАТИ:
“ВЫ ГОВОРИТЕ С АВТООТВЕТЧИКОМ. В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ СОБАКИНА НЕТ НА МЕСТЕ. ОСТАВЬТЕ МЕССИДЖ”.
АННА: АХ!
Продолжительность каждой пьесы - действия 29 секунд - длина пленки endless в автоответчике Panasonic. Пьесы шли в сезонах 96 - 97 годов
ПРИГЛАШАЕМ НА ПРЕМЬЕРУ
КОЛЛИЗИЯ 1
Действующие лица: АННА, СИДОРОВ, автоответчик СОБАКИНА.
СИДОРОВ: (Лежа на двуспальной кровати с Анной)
ТЫ ОХЛАДЕЛА КО МНЕ СТРАСТЬЮ, АННА! НЕУЖЕЛИ МЕЖДУ НАМИ КТО-ТО ЕСТЬ?
АННА: Я ВЕРНА ТЕБЕ ТОЧНО ТАК ЖЕ, КАК И ПРЕЖДЕ, МИЛЫЙ!
СИДОРОВ: НО КТО ЭТО ШУРШИТ ПОД КРОВАТЬЮ? КТО?
МЕХАНИЧЕСКИЙ ГОЛОС ИЗ-ПОД КРОВАТИ:
“ВЫ ГОВОРИТЕ С АВТООТВЕТЧИКОМ. В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ СОБАКИНА НЕТ НА МЕСТЕ. ОСТАВЬТЕ МЕССИДЖ”.
АННА: АХ!
😁108❤29👏28
Сегодня 100-ый выпуск «ВЗГЛЯДА»!
Я посвящаю публикацию моему близкому другу - великому современному кинорежиссеру и высокого достоинства человеку - Отару ИОСЕЛИАНИ.
О нем я еще напишу и, не раз. Здесь и в «Долгом взгляде».
А пока, я пишу ему.
Помните, были в печати «открытые письма»? Что-то в этом роде. Не очень важное.
Главное - будь здоров, мой дорогой!
Я посвящаю публикацию моему близкому другу - великому современному кинорежиссеру и высокого достоинства человеку - Отару ИОСЕЛИАНИ.
О нем я еще напишу и, не раз. Здесь и в «Долгом взгляде».
А пока, я пишу ему.
Помните, были в печати «открытые письма»? Что-то в этом роде. Не очень важное.
Главное - будь здоров, мой дорогой!
❤218👏43
НАДО ЛЕНИТЬСЯ, ОТАР!
На восемьдесят седьмом (теперь ему девяностый) году жизни позвонил из Парижа Отар Иоселиани, закончивший очередной выдающийся (я пишу) фильм «Зимняя сказка» и теперь работающий над оцифровкой и переозвучанием всего своего богатства и посетовал, что ему ничего не хочется делать. Разве что иной раз выпить рюмочку другую кальвадоса.
- И не делай! - Говорю с радостью. Мол не мне одному. – Надо лениться! Это мучительно, но другого выхода нет.
Лениться – это не то чтобы бездельничать. Напротив, ты занят серьезным делом, таким же трудным, как любая другая, отбирающая силы, работа. Только результат у неё отдаленный. Лень не вызывает зависти у соперников по жизни, потому что её мало кто воспринимает как успех. Меж тем, как правило, она добавляет к твоему образу черты приличные - часто недостижимого ранее достоинства. Она настоящее искусство жизни, поскольку в ней отсутствует состязательный момент. То есть это не карьера, не спорт, не место в табели о рангах, которыми можно похвастаться в определенном кругу.
И она почти абсолютна. Ну, согласитесь, звучит странно: Сидоров ленивей Собакина. Это значит, что ни один из них не достиг совершенства и оба находятся в процессе, который в любой момент может оборвать слабая воля героев, случайно попавших в театр, и оказавшихся под влиянием чеховских персонажей, значительной частью идейных бездельников, постоянно мечтающих о труде. То есть об участии в производительной, а следовательно и общественной, жизни. (А там, глядишь, не далеко докатиться и до политических гадостей, хоть бы и на уездном уровне).
Лень же часто нравственно защищает счастливого обладателя этого (дара) чуда. Не был бы ленив – совершил бы ошибку, а возможно даже сподличал. А так, поленился поднять руку, и не вызвали тебя к доске для вранья, или поддержки того, во что не веришь, или, не приведи Господи, оговора. Поленился, и продолжаешь слыть пристойным человеком.
Или, в искусстве: работал, как от тебя ждали, и снял много фильмов, среди которых случилось несколько хороших, а то книг написал полку, или спектаклей наставил – не сочтешь. А не чувствовал бы зуда активной деятельности, а только угрызения совести от того что лениво и мало работаешь, глядишь, только ласковые для ума и сердца произведения и создал бы.
Скажи читатель, зачем же так много снимать, писать и ставить, если среди множества попыток, лишь отдельные выражают твой талант, дар, труд. Кстати, труд вовсе не мешает лени. Он просто проявляет её, как фотографический раствор пластинку. Осуществи на бумаге, холсте, экране, сцене те самые редкие в твоем творчестве шедевры, а остальное время ленись. Не заполняй всю жизнь работой. Освободись. У тебя нет миссии. Для миссии, на всех хватит Одного.
Лентяй почти всегда человек, пусть хоть умеренного, но приличия. Потому что творить гадость, плести интриги и тратить усилия на другие негодные вещи тоже лень. А видели вы хоть раз ленивого диктатора, или крупного политического деятеля. Даже в Думе при необычайном количестве бездельников лентяев почти нет. (Слово «почти» я написал, чтобы не обидеть какую-то особь, скрывающую свои достоинства из скромности.) А ленивый злодей? Это персонаж из мультфильма.
Отар Иоселиани был обрадован поддержке, как разумный человек, ставший на путь умаления усилий во имя свободной и спасительной мысли о не такой уж необходимости ежедневного труда. (Точнее об умалении мысли про этот самый труд).
На восемьдесят седьмом (теперь ему девяностый) году жизни позвонил из Парижа Отар Иоселиани, закончивший очередной выдающийся (я пишу) фильм «Зимняя сказка» и теперь работающий над оцифровкой и переозвучанием всего своего богатства и посетовал, что ему ничего не хочется делать. Разве что иной раз выпить рюмочку другую кальвадоса.
- И не делай! - Говорю с радостью. Мол не мне одному. – Надо лениться! Это мучительно, но другого выхода нет.
Лениться – это не то чтобы бездельничать. Напротив, ты занят серьезным делом, таким же трудным, как любая другая, отбирающая силы, работа. Только результат у неё отдаленный. Лень не вызывает зависти у соперников по жизни, потому что её мало кто воспринимает как успех. Меж тем, как правило, она добавляет к твоему образу черты приличные - часто недостижимого ранее достоинства. Она настоящее искусство жизни, поскольку в ней отсутствует состязательный момент. То есть это не карьера, не спорт, не место в табели о рангах, которыми можно похвастаться в определенном кругу.
И она почти абсолютна. Ну, согласитесь, звучит странно: Сидоров ленивей Собакина. Это значит, что ни один из них не достиг совершенства и оба находятся в процессе, который в любой момент может оборвать слабая воля героев, случайно попавших в театр, и оказавшихся под влиянием чеховских персонажей, значительной частью идейных бездельников, постоянно мечтающих о труде. То есть об участии в производительной, а следовательно и общественной, жизни. (А там, глядишь, не далеко докатиться и до политических гадостей, хоть бы и на уездном уровне).
Лень же часто нравственно защищает счастливого обладателя этого (дара) чуда. Не был бы ленив – совершил бы ошибку, а возможно даже сподличал. А так, поленился поднять руку, и не вызвали тебя к доске для вранья, или поддержки того, во что не веришь, или, не приведи Господи, оговора. Поленился, и продолжаешь слыть пристойным человеком.
Или, в искусстве: работал, как от тебя ждали, и снял много фильмов, среди которых случилось несколько хороших, а то книг написал полку, или спектаклей наставил – не сочтешь. А не чувствовал бы зуда активной деятельности, а только угрызения совести от того что лениво и мало работаешь, глядишь, только ласковые для ума и сердца произведения и создал бы.
Скажи читатель, зачем же так много снимать, писать и ставить, если среди множества попыток, лишь отдельные выражают твой талант, дар, труд. Кстати, труд вовсе не мешает лени. Он просто проявляет её, как фотографический раствор пластинку. Осуществи на бумаге, холсте, экране, сцене те самые редкие в твоем творчестве шедевры, а остальное время ленись. Не заполняй всю жизнь работой. Освободись. У тебя нет миссии. Для миссии, на всех хватит Одного.
Лентяй почти всегда человек, пусть хоть умеренного, но приличия. Потому что творить гадость, плести интриги и тратить усилия на другие негодные вещи тоже лень. А видели вы хоть раз ленивого диктатора, или крупного политического деятеля. Даже в Думе при необычайном количестве бездельников лентяев почти нет. (Слово «почти» я написал, чтобы не обидеть какую-то особь, скрывающую свои достоинства из скромности.) А ленивый злодей? Это персонаж из мультфильма.
Отар Иоселиани был обрадован поддержке, как разумный человек, ставший на путь умаления усилий во имя свободной и спасительной мысли о не такой уж необходимости ежедневного труда. (Точнее об умалении мысли про этот самый труд).
❤207👏35🤝2🤔1
Но на реального ленивца должен быть спрос. Потому что: не нужен это не значит свободен. Свободен тот, кто преодолевает покорность обществу, как заинтересованному (а на самом деле совершенно безразличному и лживому ) работодателю. Свободный – востребован. Да, хоть самим собой.
Вольное время, часто образуемое ленью, и есть благоприятная среда, достигнутая здравствующим человеком во имя радости, фантазии и озарения открытий.
Время нездорового занято болезнью, ему некогда лениться. По этой же причине от постоянной заботы о продлении жизни наступает старость. От отсутствия лени человек ветшает. Лень надо беречь.
Впрочем, занедуживший, но игнорирующий признаки болезни (ну, не сердечной, конечно), не безнадежен. Он способен к лени, потому что лечение представляется ему работой от которой не дурно бы откосить… Еще хуже: недуг порождает обязательства лечиться. Обязательства – это невыносимо.
Ленивый человек, даже обладающий хорошей памятью, способен забывать обиды ему нанесенные, потому что ответ на них требует усилий, которые того не стоят. Возможно обиды в нем все таки дремлют, и, если ему, лень идти на тягостное веселье, или в обязывающее присутствие наш брат может вяло и беззлобно вспомнить неловкий по отношению к нему случай, чтобы, использовав повод, немедля его забыть.
В то же время, свои неточные действия по отношению к другим ленивец помнит всегда. Они его мучают, и поэтому он старается никого не обижать, чтобы не отягощать свою совесть и не тратить усилия на поиски путей исправления ситуации, поскольку душевные мучения хотя и являются условием существования пользователя лени, однако собственные ошибки мешают комфортному занятию ничем. Впрочем, вспоминания о них то набегают волнами на ранимую душу, то откатывают, смывая следы сомнений. На то и волны.
Ленивцы, как и трудофилы, не однородны. Работа и лень смешиваются в человеке, как спирт и вода (в нем же) в любых пропорциях, и бывает, что хороший человек, наоборот, любит работать. Простим его. Он в пути.
Знаю-знаю примеры достойных тружеников, но ни отступаться от свой теории, ни защищать ее не буду. Лень.
Вольное время, часто образуемое ленью, и есть благоприятная среда, достигнутая здравствующим человеком во имя радости, фантазии и озарения открытий.
Время нездорового занято болезнью, ему некогда лениться. По этой же причине от постоянной заботы о продлении жизни наступает старость. От отсутствия лени человек ветшает. Лень надо беречь.
Впрочем, занедуживший, но игнорирующий признаки болезни (ну, не сердечной, конечно), не безнадежен. Он способен к лени, потому что лечение представляется ему работой от которой не дурно бы откосить… Еще хуже: недуг порождает обязательства лечиться. Обязательства – это невыносимо.
Ленивый человек, даже обладающий хорошей памятью, способен забывать обиды ему нанесенные, потому что ответ на них требует усилий, которые того не стоят. Возможно обиды в нем все таки дремлют, и, если ему, лень идти на тягостное веселье, или в обязывающее присутствие наш брат может вяло и беззлобно вспомнить неловкий по отношению к нему случай, чтобы, использовав повод, немедля его забыть.
В то же время, свои неточные действия по отношению к другим ленивец помнит всегда. Они его мучают, и поэтому он старается никого не обижать, чтобы не отягощать свою совесть и не тратить усилия на поиски путей исправления ситуации, поскольку душевные мучения хотя и являются условием существования пользователя лени, однако собственные ошибки мешают комфортному занятию ничем. Впрочем, вспоминания о них то набегают волнами на ранимую душу, то откатывают, смывая следы сомнений. На то и волны.
Ленивцы, как и трудофилы, не однородны. Работа и лень смешиваются в человеке, как спирт и вода (в нем же) в любых пропорциях, и бывает, что хороший человек, наоборот, любит работать. Простим его. Он в пути.
Знаю-знаю примеры достойных тружеников, но ни отступаться от свой теории, ни защищать ее не буду. Лень.
❤226👏69😁5😈1
Текст об Отаре ИОСЕЛИАНИ, который я вам предложу очень велик для telegram канала, но я попробую. Это рассказ о радостной жизни,которую мне подарило общение с этим выдающимся человеком. Точнее, это рассказ собственно о счастье, дружбе и любви. О мире в котором мы жили. Если устанете читать - отложите. Мы не обидимся.
❤339😢70🤝9👏4
ПОЧЕМУ ТЫ ТАК ВЕЖЛИВ СО МНОЙ
Отар ИОСЕЛИАНИ
В крохотном зале парижского кинотеатра не гас свет. Уже прошла реклама, а фильм, который Иоселиани по-русски назвал «In vino veritas», все не давали. Французы медленно рассаживались в кресла.
Какого черта они здесь – мысль была ревнивая, но не без оттенка гордости. Неужели они понимают фильмы Иоселиани на фоне безумного ширпотреба (как перевести на французский это слово?)... Видимо, да.
Мне он знаком...
Это я говорю, чтобы вспомнить. Я пришел в кинотеатр «Повторного фильма» у Никитских ворот, сел на место и задремал. Очнулся, когда на экране давили виноград. Собирали в корзины, несли, сваливали и давили. Было видно, что это огромный труд, часть еще большего труда, одного из самых старых на земле и благородных. Эти простые (в том смысле, что не сановитые) кахетинцы, реальные, а не актеры, любили свое дело и были в нем счастливы. Зрелище завораживало.
Но где же «худ. фильм» «Листопад», о котором говорили, что одной картиной Иоселиани сделал заявку на вхождение в элиту мирового кино? Он последовал за документальной преамбулой. Притча, немногословная, как и все его последующие работы о сохранении душевного достоинства в дрянной общественной (она, кстати, всегда дрянная) среде. Пронзительно чистая, печальная и честная.
«Он нас не предал», – сказала женщина очень средних лет после просмотра французского фильма Отара Иоселиани «Охота на бабочек». Она не сказала, что другие предали, просто – он не предал. Он остался одиноким художником, выпивающим с друзьями, не участвующим в гонке за лидером и с одинаковым достоинством беседующим с клошарами под парижским мостом и с папой римским. Кстати, папа даровал ему привилегию сидеть в его присутствии.
– Представь, посол стоит, а я сижу.
Эта награда его радует. И нас. Он может сидеть в присутствии папы, но может и стоять. У него появился выбор и в Ватикане.
Его неприсоединение и инакомыслие породили мир певчих дроздов, сопротивляющихся общественному жестокосердию и прагматизму незащищенностью необязательных движений души. Эти птицы не то чтобы не любят властей предержащих и нуворишей – они их не учитывают в своей жизни. Но внимание к ним не оскорбляет дроздов. Тоже люди.
– Я тебе подарю эту картину.
Он привез яуфы (коробки для хранения кинолент) с «Певчим дроздом». Мы сели на них, выпили, и он их увез. Акт дарения состоялся. Я был посвящен в орден и теперь имел право сидеть и лежать в присутствии Отара.
– В этом доме мастерская Иоселиани, – сказал мне знаменитый теперь грузинский актер Гоги Харабадзе, хорошо сыгравший в «Листопаде» нехорошего героя. – Зайдем?
Отара Давидовича не было, и я не увидел в тот раз пару больших пустоватых комнат со старыми фотографиями и бельевыми резинками вдоль стен – своего рода предмонтажные «столы». Резинки прижимали рисованные карточки – кадры будущего фильма «Пастораль». Он их складывал и тасовал, дорисовывал и выбрасывал.
Тщательность предсъемочного периода объяснялась легко. У него никогда не было (и нет теперь) лишней копейки на съемку фильма. Ну, допустим, звезд он не снимает, чтобы они не мешали кино, но и все остальное предельно экономно. Вы, впрочем, этого не заметите.
Ну вот, в тот раз он остался для меня легендой. Даже возраст Иоселиани был загадкой. И однажды раздается звонок из Тбилиси. Гоги Харабадзе сообщает, что передал мне с Отаром коробку вина.
– Приезжайте и заберите. Позвоните по телефону... – услышал я слегка грассирующую речь.
По дороге я забыл цифры. Подъехав на метро, наугад набрал номер и попал куда надо.
Дверь открыл худой высокий человек, большелобый, горбоносый, полубритый, с глазами умными и внимательными. Без предисловия он обнял меня и сказал: «Здравствуй! Ну как у тебя дела?» Возникло ощущение, что мы давно знаем друг друга и расстались недавно. «Сейчас мне надо в Комитет кинематографии, а завтра мы сядем и выпьем».
Отар ИОСЕЛИАНИ
В крохотном зале парижского кинотеатра не гас свет. Уже прошла реклама, а фильм, который Иоселиани по-русски назвал «In vino veritas», все не давали. Французы медленно рассаживались в кресла.
Какого черта они здесь – мысль была ревнивая, но не без оттенка гордости. Неужели они понимают фильмы Иоселиани на фоне безумного ширпотреба (как перевести на французский это слово?)... Видимо, да.
Мне он знаком...
Это я говорю, чтобы вспомнить. Я пришел в кинотеатр «Повторного фильма» у Никитских ворот, сел на место и задремал. Очнулся, когда на экране давили виноград. Собирали в корзины, несли, сваливали и давили. Было видно, что это огромный труд, часть еще большего труда, одного из самых старых на земле и благородных. Эти простые (в том смысле, что не сановитые) кахетинцы, реальные, а не актеры, любили свое дело и были в нем счастливы. Зрелище завораживало.
Но где же «худ. фильм» «Листопад», о котором говорили, что одной картиной Иоселиани сделал заявку на вхождение в элиту мирового кино? Он последовал за документальной преамбулой. Притча, немногословная, как и все его последующие работы о сохранении душевного достоинства в дрянной общественной (она, кстати, всегда дрянная) среде. Пронзительно чистая, печальная и честная.
«Он нас не предал», – сказала женщина очень средних лет после просмотра французского фильма Отара Иоселиани «Охота на бабочек». Она не сказала, что другие предали, просто – он не предал. Он остался одиноким художником, выпивающим с друзьями, не участвующим в гонке за лидером и с одинаковым достоинством беседующим с клошарами под парижским мостом и с папой римским. Кстати, папа даровал ему привилегию сидеть в его присутствии.
– Представь, посол стоит, а я сижу.
Эта награда его радует. И нас. Он может сидеть в присутствии папы, но может и стоять. У него появился выбор и в Ватикане.
Его неприсоединение и инакомыслие породили мир певчих дроздов, сопротивляющихся общественному жестокосердию и прагматизму незащищенностью необязательных движений души. Эти птицы не то чтобы не любят властей предержащих и нуворишей – они их не учитывают в своей жизни. Но внимание к ним не оскорбляет дроздов. Тоже люди.
– Я тебе подарю эту картину.
Он привез яуфы (коробки для хранения кинолент) с «Певчим дроздом». Мы сели на них, выпили, и он их увез. Акт дарения состоялся. Я был посвящен в орден и теперь имел право сидеть и лежать в присутствии Отара.
– В этом доме мастерская Иоселиани, – сказал мне знаменитый теперь грузинский актер Гоги Харабадзе, хорошо сыгравший в «Листопаде» нехорошего героя. – Зайдем?
Отара Давидовича не было, и я не увидел в тот раз пару больших пустоватых комнат со старыми фотографиями и бельевыми резинками вдоль стен – своего рода предмонтажные «столы». Резинки прижимали рисованные карточки – кадры будущего фильма «Пастораль». Он их складывал и тасовал, дорисовывал и выбрасывал.
Тщательность предсъемочного периода объяснялась легко. У него никогда не было (и нет теперь) лишней копейки на съемку фильма. Ну, допустим, звезд он не снимает, чтобы они не мешали кино, но и все остальное предельно экономно. Вы, впрочем, этого не заметите.
Ну вот, в тот раз он остался для меня легендой. Даже возраст Иоселиани был загадкой. И однажды раздается звонок из Тбилиси. Гоги Харабадзе сообщает, что передал мне с Отаром коробку вина.
– Приезжайте и заберите. Позвоните по телефону... – услышал я слегка грассирующую речь.
По дороге я забыл цифры. Подъехав на метро, наугад набрал номер и попал куда надо.
Дверь открыл худой высокий человек, большелобый, горбоносый, полубритый, с глазами умными и внимательными. Без предисловия он обнял меня и сказал: «Здравствуй! Ну как у тебя дела?» Возникло ощущение, что мы давно знаем друг друга и расстались недавно. «Сейчас мне надо в Комитет кинематографии, а завтра мы сядем и выпьем».
❤253👏25😈1🤝1
На коробке была бирка «В кабину», и весила она килограммов двадцать. К каждой бутылке резинкой Гоги прикрепил листки: «Звони!», «Здесь коньяк!», «Слава КПСС!», «Привет Чуковскому»...
Я был озадачен отсутствием ритуала знакомства. Он сказал, что коробку до самолета донес наш общий любимый друг Миша Чавчавадзе.
– Если Мишико, который пережил два инфаркта, тащил тебе это вино по взлетному полю, какие должны быть знакомства? Я поцеловал тебя, дурака, так почему ты так вежлив со мной? Все же ясно... Теперь я еду к Ермашу. Я еду с одной целью – спросить: радовался ли он когда-нибудь в жизни? И что ему надо от меня?
Повизгивание – вот что Ермашу было надо. Собственно, это надо всем руководителям, дающим конституционное право на труд.
Им не нужны преданность и верность. Сами они циничны и вероломны. Им не нужна дружба – ее им заменяет цеховое чувство. Благодарность им тоже не нужна. Они справедливо не верят в ее искренность.
Принять от тебя они могут повизгивание от счастья быть облагодетельствованным.
Отчего они так вежливы с ним? Ведь отношения с миром сильных он определяет сразу. Без поцелуев...
Последнее пристанище черепа. Отар Давидович Иоселиани ранним вечером пришел в мой дом на Беговой. Это была дешевая общедоступная однокомнатная квартира с ключом в почтовом ящике.
Однажды, вернувшись домой, я застал на кухне не съемочную группу ленинградского телевидения, не грузинских актеров и художников, не московских друзей, а вовсе не знакомых двух людей, сидевших за столом и выпивающих портвейн.
– Вы хозяин? – спросил один вежливо. – Дима пошел за закуской, поскольку мы ничего не нашли в доме.
Чистая правда.
Пришел Дима Этингов – мастер-наездник с соседствующего с квартирой ипподрома, принес закуску и объяснил, что, будучи домовитым человеком, вытирал ноги о коврик перед тем, как позвонить, а из-под коврика вылез ключ.
Отар Давидович после этого случая велел мне (он бывал строг) купить магнит и, опустив его в железный почтовый ящик на двери, лепить к нему ключ. Многие абоненты и разовые посетители «бегов», как именовалась квартира, были недовольны, ибо (если у кого пальцы коротковаты) в результате неловкого движения ключ падал на дно ящика. И всё.
У Отара Давидовича – пальцы длинные и тонкие. И теплые руки. Я знаю это наверное, поскольку время от времени он клал руку на мою коротко стриженную голову и говорил:
– Молчи!
Я молчал, а потом мы выпивали и беседовали: он говорил, я слушал. Он говорил о жизни. Это были веселые и грустные проповеди. И никогда жалобы. Он был и остается победителем, поскольку от природы был и остается свободным человеком и художником. Быть может, самым свободным из тех, кто мне знаком.
– Мамочка! Очень красиво говоришь, – слышу я обращенный ко мне голос Иоселиани.
– Извини, Отар.
Он сидел на «бегах» и пил джин, который купил не сам. В руках у него был маленький лимон.
– Садись, – сказал он строго. – Возьми стакан и садись.
Я взял граненый стограммовый стакан и сел на трехболтовый водолазный шлем.
– Нет, встань.
Я повиновался. Он водрузил на меня шлем, отдраил передний круглый люк, чокнулся о медь, и мы выпили. Потом я надел шлем на него, и мы повторили операцию.
– Где ты взял этот головной убор? В нем надо петь итальянскую оперу.
Акустика в шлеме и вправду была замечательная.
– Я был у председателя Госкино Ермаша с этим лимоном, – сказал он, не снимая шлема. – Ермаш сидел в кресле в пиджаке, в галстуке и важный. Он собирался меня обрадовать тем, что «Пастораль» будет напечатана в трех копиях.
– Немало, – сказал я искренне, зная ситуацию.
– Умница! – Он искренне засмеялся, зная ситуацию еще лучше. – Ермаш говорил по телефону долго, старался выработать у меня чувство зависимости и почтения. Он очень важный и серьезный человек. Я сел и достал из кармана этот лимон. Сначала я его нюхал, просто нюхал, а Ермаш косил глазом, что я там нюхаю. А потом стал его подбрасывать и ловить. Невысоко. А он, упершись глазами в лимон, стал следить за нами. Наконец он повесил трубку и, повторяя глазами движение лимона, уныло сказал мне про три копии. Я встал и, подбрасывая лимон, пошел к двери.
Я был озадачен отсутствием ритуала знакомства. Он сказал, что коробку до самолета донес наш общий любимый друг Миша Чавчавадзе.
– Если Мишико, который пережил два инфаркта, тащил тебе это вино по взлетному полю, какие должны быть знакомства? Я поцеловал тебя, дурака, так почему ты так вежлив со мной? Все же ясно... Теперь я еду к Ермашу. Я еду с одной целью – спросить: радовался ли он когда-нибудь в жизни? И что ему надо от меня?
Повизгивание – вот что Ермашу было надо. Собственно, это надо всем руководителям, дающим конституционное право на труд.
Им не нужны преданность и верность. Сами они циничны и вероломны. Им не нужна дружба – ее им заменяет цеховое чувство. Благодарность им тоже не нужна. Они справедливо не верят в ее искренность.
Принять от тебя они могут повизгивание от счастья быть облагодетельствованным.
Отчего они так вежливы с ним? Ведь отношения с миром сильных он определяет сразу. Без поцелуев...
Последнее пристанище черепа. Отар Давидович Иоселиани ранним вечером пришел в мой дом на Беговой. Это была дешевая общедоступная однокомнатная квартира с ключом в почтовом ящике.
Однажды, вернувшись домой, я застал на кухне не съемочную группу ленинградского телевидения, не грузинских актеров и художников, не московских друзей, а вовсе не знакомых двух людей, сидевших за столом и выпивающих портвейн.
– Вы хозяин? – спросил один вежливо. – Дима пошел за закуской, поскольку мы ничего не нашли в доме.
Чистая правда.
Пришел Дима Этингов – мастер-наездник с соседствующего с квартирой ипподрома, принес закуску и объяснил, что, будучи домовитым человеком, вытирал ноги о коврик перед тем, как позвонить, а из-под коврика вылез ключ.
Отар Давидович после этого случая велел мне (он бывал строг) купить магнит и, опустив его в железный почтовый ящик на двери, лепить к нему ключ. Многие абоненты и разовые посетители «бегов», как именовалась квартира, были недовольны, ибо (если у кого пальцы коротковаты) в результате неловкого движения ключ падал на дно ящика. И всё.
У Отара Давидовича – пальцы длинные и тонкие. И теплые руки. Я знаю это наверное, поскольку время от времени он клал руку на мою коротко стриженную голову и говорил:
– Молчи!
Я молчал, а потом мы выпивали и беседовали: он говорил, я слушал. Он говорил о жизни. Это были веселые и грустные проповеди. И никогда жалобы. Он был и остается победителем, поскольку от природы был и остается свободным человеком и художником. Быть может, самым свободным из тех, кто мне знаком.
– Мамочка! Очень красиво говоришь, – слышу я обращенный ко мне голос Иоселиани.
– Извини, Отар.
Он сидел на «бегах» и пил джин, который купил не сам. В руках у него был маленький лимон.
– Садись, – сказал он строго. – Возьми стакан и садись.
Я взял граненый стограммовый стакан и сел на трехболтовый водолазный шлем.
– Нет, встань.
Я повиновался. Он водрузил на меня шлем, отдраил передний круглый люк, чокнулся о медь, и мы выпили. Потом я надел шлем на него, и мы повторили операцию.
– Где ты взял этот головной убор? В нем надо петь итальянскую оперу.
Акустика в шлеме и вправду была замечательная.
– Я был у председателя Госкино Ермаша с этим лимоном, – сказал он, не снимая шлема. – Ермаш сидел в кресле в пиджаке, в галстуке и важный. Он собирался меня обрадовать тем, что «Пастораль» будет напечатана в трех копиях.
– Немало, – сказал я искренне, зная ситуацию.
– Умница! – Он искренне засмеялся, зная ситуацию еще лучше. – Ермаш говорил по телефону долго, старался выработать у меня чувство зависимости и почтения. Он очень важный и серьезный человек. Я сел и достал из кармана этот лимон. Сначала я его нюхал, просто нюхал, а Ермаш косил глазом, что я там нюхаю. А потом стал его подбрасывать и ловить. Невысоко. А он, упершись глазами в лимон, стал следить за нами. Наконец он повесил трубку и, повторяя глазами движение лимона, уныло сказал мне про три копии. Я встал и, подбрасывая лимон, пошел к двери.
❤243👏30😁13😢2
– Ты поблагодарил его?
– Конечно. Я сказал ему спасибо. Без желчи. Мне показалось, что он хотел попросить у меня лимон или чтобы я у него что-нибудь попросил.
– Но ты не попросил?
– Нет.
– Молодец.
Перед ранним рассветом взгляд Отара Давидовича упал на человеческий череп (без крышки), который я украл в отделе собственных корреспондентов «Комсомольской правды», в которой я тогда работал. Мне показалось кощунственным, что его, выкрасив изнутри в черный цвет, использовали как пепельницу.
– Он был человеком, – сказал Отар Давидович с укоризной. – Он любил, выпивал, у него были отец и мать, а ты превратил его в атрибут квартиры. Стыдно.
Это чувство было знакомо, но я не знал, что делать с черепом.
– Надо его похоронить.
Завернув череп в прозрачный полиэтиленовый кулек, взяв с собой недопитый джин и алебарду, на которую сценаристы Фрид и Дунский выменяли у меня бельгийский кремниевый пистолет с двумя стволами, мы вышли на Беговую. Алебарду трактовали как лопату, но знали об этом лишь мы вдвоем. Вид у нашей похоронной процессии был странным для постороннего, встреть мы его в предрассветный июньский час.
Не идти на Ваганьковское кладбище у нас хватило сообразительности. Сторожа могли вольно истолковать наше появление с черепом среди могил.
– Пошли на ипподром.
Ипподром был открыт. Светало. Высокая трава конкурного поля была густой и росистой. Мы вымокли моментально. Найдя место у ограды зеленого прямоугольника внутри беговой и скаковой дорожки и геодезически «привязавшись» к двум совмещающимся шарам на лестнице трибун (чтобы потом найти место захоронения), мы стали рыть могилу.
– Я знаю, как это делается, – сказал Отар Давидович.
Он копал алебардой яму, а я отгребал грунт. Потом на дно опустили череп и прикопали. На холмик положили аптечные ромашки, сорванные здесь же. Выпили за упокой. Отар полил на могилу джин. Не весь. На деревянной тогда еще ограде конкурного поля шариковой ручкой он нарисовал крест.
Мы сели на скамейки трибун и, дрожа от мокрого озноба, допили еловую водку.
– Сейчас проскачет красный конь, – сказал я.
– Чушь романтическая.
От конюшен послышался топот, как устойчивая сердечная аритмия.
С виража напрямую вдоль трибун, против нормального ипподромного порядка движения, скакал алый от восходящего солнца конь под всадником.
– Тем более романтическая чушь. Довженко какой-то.
Пицунда. «Пастораль» была напечатана в трех копиях и получила третью категорию. Это достижение Кинокомитета было близко к абсолютному рекорду. Следующий фильм он мог уже и не снять.
На другой день после тбилисского просмотра «Пасторали» – самого молчаливого фильма из немногословных иоселианиевских картин – он посигналил под окнами квартиры Гоги Харабадзе.
– Что вы делаете? Гуляете?
– Утро, Отар. У Гоги спектакли сегодня и завтра.
– Выходи!
Я вышел и сел в его «уазик».
– За Мерабом заедем, – сообщил он.
Мераб, видимо, еще спал, когда мы подъехали. Отар сигналил долго, пока тот не вышел в том, в чем вчера был на кутеже. Черные туфли, черные брюки и белая нейлоновая рубашка. В Тбилиси стояла августовская жара. Поскольку мы знали, что Отар самый лучший водитель «уазиков», мы с Мерабом задремали, полагая, что едем в ресторан, куда его пригласили с друзьями, и что он, раз Отар на машине, расположен не близко. О том, что он сам нас решил угостить, мы не думали из-за отсутствия такого качества фантазии в мире. Денег у него не было, а семья была.
– Сколько у тебя? – Он разбудил меня в районе Зугдиди.
– Семь рублей.
– На бензин хватит.
Мераба мы будить не стали. Чего человеку глупые вопросы задавать?..
Но Отару можно было задать вопрос.
– Куда мы едем?
– На Пицунду.
– Ага. А...
– Нет! Даже на штраф у нас денег нет. Поэтому я еду по правилам, хотя это настораживает гаишников. Но у нас есть механические шахматы. У писателей, которые отдыхают в своих домах творчества, деньги есть, и они тщеславны. Рубль – партия.
– Это они потянут.
– Конечно. Я сказал ему спасибо. Без желчи. Мне показалось, что он хотел попросить у меня лимон или чтобы я у него что-нибудь попросил.
– Но ты не попросил?
– Нет.
– Молодец.
Перед ранним рассветом взгляд Отара Давидовича упал на человеческий череп (без крышки), который я украл в отделе собственных корреспондентов «Комсомольской правды», в которой я тогда работал. Мне показалось кощунственным, что его, выкрасив изнутри в черный цвет, использовали как пепельницу.
– Он был человеком, – сказал Отар Давидович с укоризной. – Он любил, выпивал, у него были отец и мать, а ты превратил его в атрибут квартиры. Стыдно.
Это чувство было знакомо, но я не знал, что делать с черепом.
– Надо его похоронить.
Завернув череп в прозрачный полиэтиленовый кулек, взяв с собой недопитый джин и алебарду, на которую сценаристы Фрид и Дунский выменяли у меня бельгийский кремниевый пистолет с двумя стволами, мы вышли на Беговую. Алебарду трактовали как лопату, но знали об этом лишь мы вдвоем. Вид у нашей похоронной процессии был странным для постороннего, встреть мы его в предрассветный июньский час.
Не идти на Ваганьковское кладбище у нас хватило сообразительности. Сторожа могли вольно истолковать наше появление с черепом среди могил.
– Пошли на ипподром.
Ипподром был открыт. Светало. Высокая трава конкурного поля была густой и росистой. Мы вымокли моментально. Найдя место у ограды зеленого прямоугольника внутри беговой и скаковой дорожки и геодезически «привязавшись» к двум совмещающимся шарам на лестнице трибун (чтобы потом найти место захоронения), мы стали рыть могилу.
– Я знаю, как это делается, – сказал Отар Давидович.
Он копал алебардой яму, а я отгребал грунт. Потом на дно опустили череп и прикопали. На холмик положили аптечные ромашки, сорванные здесь же. Выпили за упокой. Отар полил на могилу джин. Не весь. На деревянной тогда еще ограде конкурного поля шариковой ручкой он нарисовал крест.
Мы сели на скамейки трибун и, дрожа от мокрого озноба, допили еловую водку.
– Сейчас проскачет красный конь, – сказал я.
– Чушь романтическая.
От конюшен послышался топот, как устойчивая сердечная аритмия.
С виража напрямую вдоль трибун, против нормального ипподромного порядка движения, скакал алый от восходящего солнца конь под всадником.
– Тем более романтическая чушь. Довженко какой-то.
Пицунда. «Пастораль» была напечатана в трех копиях и получила третью категорию. Это достижение Кинокомитета было близко к абсолютному рекорду. Следующий фильм он мог уже и не снять.
На другой день после тбилисского просмотра «Пасторали» – самого молчаливого фильма из немногословных иоселианиевских картин – он посигналил под окнами квартиры Гоги Харабадзе.
– Что вы делаете? Гуляете?
– Утро, Отар. У Гоги спектакли сегодня и завтра.
– Выходи!
Я вышел и сел в его «уазик».
– За Мерабом заедем, – сообщил он.
Мераб, видимо, еще спал, когда мы подъехали. Отар сигналил долго, пока тот не вышел в том, в чем вчера был на кутеже. Черные туфли, черные брюки и белая нейлоновая рубашка. В Тбилиси стояла августовская жара. Поскольку мы знали, что Отар самый лучший водитель «уазиков», мы с Мерабом задремали, полагая, что едем в ресторан, куда его пригласили с друзьями, и что он, раз Отар на машине, расположен не близко. О том, что он сам нас решил угостить, мы не думали из-за отсутствия такого качества фантазии в мире. Денег у него не было, а семья была.
– Сколько у тебя? – Он разбудил меня в районе Зугдиди.
– Семь рублей.
– На бензин хватит.
Мераба мы будить не стали. Чего человеку глупые вопросы задавать?..
Но Отару можно было задать вопрос.
– Куда мы едем?
– На Пицунду.
– Ага. А...
– Нет! Даже на штраф у нас денег нет. Поэтому я еду по правилам, хотя это настораживает гаишников. Но у нас есть механические шахматы. У писателей, которые отдыхают в своих домах творчества, деньги есть, и они тщеславны. Рубль – партия.
– Это они потянут.
❤246😁22👏20
Два дня мы прожили счастливо. Мераб, в черных штанах и белой нейлоновой рубахе, спал под грибком на пляже. Я зазывал писателей по наводке Поженяна, который сам играл хорошо и, кроме того, знал, кто даст рубль, а кто может обыграть слабенький шахматный компьютер. На ночь нас разбирали по номерам. Мераб, впрочем, оставался на пляже, сославшись на целительный воздух моря.
Утром, проснувшись в номере Гриши и Любы Гориных, я не обнаружил хозяев, но нашел четвертак с лаконичной надписью: «На бензин». Отар уже ждал в машине. На заднем сиденье дремал Мераб в нейлоновой рубахе, которую рука не поднимается описать как белую, черных штанах и черных туфлях на босу ногу.
– Ты не помнишь, он был в носках?
Я не помнил, но после вчерашнего празднования победы человека над электронным шахматным интеллектом был благодушен.
– Какие хорошие люди!
– Поехали...
За долгую дорогу он нашел минуты три, чтобы сообщить, что не может не работать. Раз. Не может работать, потому что не дают в Союзе. Два. И три – хочет поехать во Францию, чтобы снимать там.
Контраргументы мои были традиционны: ты оторвешься от среды, тебе там будет одиноко, ты потеряешь зрителя и станешь неизбежно поганым буржуазным типом. И потом: можно ли там вот так, как мы, – в Пицунду... В нейлоновой рубахе.
– Глупости не говори. Все то же, только там я ухитрюсь делать кино, а здесь нет...
Он уехал. Или нет... он поехал.
Время от времени возвращался домой и в Москву, рассказывал о том, как дружит с клошарами, как пока снимает документальные фильмы и «что-то» там намечается игровое.
Я за него болел. Ну как мы болеем за тех, кто врезался в чужой мир и представляет там нашу компанию.
«Фавориты луны» прошли прекрасно; это так я слышал, но не видел. «И стал свет» – африканский фильм произвел фурор. Так никто не снимал. Ну и что удивительного?
Однажды я ему сказал глупость. Собственно, глупости я говорил часто, но одну он запомнил.
– Ты грузинский режиссер. Ты накачан этой средой и отношениями. Тебе надо вернуться домой и снимать.
– Мамука! В Грузии нет света. Кино без электричества не бывает. Грузинские фильмы можно снимать где угодно. География здесь ни при чем.
Ни при чем.
Дурацкая попытка увидеть Эйфелеву башню.Лошадь вышла из кадра, и двадцать секунд на экране ничего не происходило. Но оторваться было нельзя.
Жена огэпэушного негодяя доедает с тарелки неостывшую еду только что арестованных людей, в чью квартиру въехали новые хозяева.
Французско-грузинский немолодой уже и хорошо обеспеченный дрозд с мешком вина и другом клошаром бежит от той жизни, к которой стремятся наша и наша страны. Грузия и Россия.
– Ты что, будешь пересказывать кино?
– Нет, Давидович, нет!
– Приезжай в Париж. Посмотришь мой последний фильм. В кинотеатре.
– И Эйфелеву башню.
– Ты же однажды уже хотел ее посмотреть.
– Дважды хотел, дважды. Первый раз, когда ты монтировал «Бабочек», второй – когда я на Монпарнасе смотрел «Разбойников».
– За свои деньги?
– А за чьи? Помнишь: на этой фотографии, Отар, – см. фотографию, – ты по карте ищешь синематограф.
В том крошечном зале было немного народа. Фильм прошел по Парижу полгода назад. Можно было подождать месяц и посмотреть его в Москве. Но я на три дня случайно попал во Францию и поселился у Отара в его парижской квартире. Ах, как это звучит! Парижская квартира на Больших бульварах.
По крутой лесенке мы поднялись на третий этаж. Вошли в прихожую, не уступающую размерами платяному шкафу. Поскольку днем диван был собран, мы сквозь одну крохотную комнату легко прошли во вторую и спустя некоторое время стояли в другом шкафу, изображавшем кухню.
– Надеюсь, ты не голодный? – сказал Отар, доставая из холодильника початую бутылку «Столичной» и французский сырок «Дружба». Я не стал крушить надежду, тем более что к этому времени был ознакомлен с его теорией о том, что закуска, пропитываясь водкой, отравляет организм.
Оба дня мы разговаривали о жизни. На третий я ему сказал:
– Говорят, тут, в Париже, есть Эйфелева башня высотой до трехсот метров. Хотелось бы взглянуть, а то в прошлый раз не удалось.
Утром, проснувшись в номере Гриши и Любы Гориных, я не обнаружил хозяев, но нашел четвертак с лаконичной надписью: «На бензин». Отар уже ждал в машине. На заднем сиденье дремал Мераб в нейлоновой рубахе, которую рука не поднимается описать как белую, черных штанах и черных туфлях на босу ногу.
– Ты не помнишь, он был в носках?
Я не помнил, но после вчерашнего празднования победы человека над электронным шахматным интеллектом был благодушен.
– Какие хорошие люди!
– Поехали...
За долгую дорогу он нашел минуты три, чтобы сообщить, что не может не работать. Раз. Не может работать, потому что не дают в Союзе. Два. И три – хочет поехать во Францию, чтобы снимать там.
Контраргументы мои были традиционны: ты оторвешься от среды, тебе там будет одиноко, ты потеряешь зрителя и станешь неизбежно поганым буржуазным типом. И потом: можно ли там вот так, как мы, – в Пицунду... В нейлоновой рубахе.
– Глупости не говори. Все то же, только там я ухитрюсь делать кино, а здесь нет...
Он уехал. Или нет... он поехал.
Время от времени возвращался домой и в Москву, рассказывал о том, как дружит с клошарами, как пока снимает документальные фильмы и «что-то» там намечается игровое.
Я за него болел. Ну как мы болеем за тех, кто врезался в чужой мир и представляет там нашу компанию.
«Фавориты луны» прошли прекрасно; это так я слышал, но не видел. «И стал свет» – африканский фильм произвел фурор. Так никто не снимал. Ну и что удивительного?
Однажды я ему сказал глупость. Собственно, глупости я говорил часто, но одну он запомнил.
– Ты грузинский режиссер. Ты накачан этой средой и отношениями. Тебе надо вернуться домой и снимать.
– Мамука! В Грузии нет света. Кино без электричества не бывает. Грузинские фильмы можно снимать где угодно. География здесь ни при чем.
Ни при чем.
Дурацкая попытка увидеть Эйфелеву башню.Лошадь вышла из кадра, и двадцать секунд на экране ничего не происходило. Но оторваться было нельзя.
Жена огэпэушного негодяя доедает с тарелки неостывшую еду только что арестованных людей, в чью квартиру въехали новые хозяева.
Французско-грузинский немолодой уже и хорошо обеспеченный дрозд с мешком вина и другом клошаром бежит от той жизни, к которой стремятся наша и наша страны. Грузия и Россия.
– Ты что, будешь пересказывать кино?
– Нет, Давидович, нет!
– Приезжай в Париж. Посмотришь мой последний фильм. В кинотеатре.
– И Эйфелеву башню.
– Ты же однажды уже хотел ее посмотреть.
– Дважды хотел, дважды. Первый раз, когда ты монтировал «Бабочек», второй – когда я на Монпарнасе смотрел «Разбойников».
– За свои деньги?
– А за чьи? Помнишь: на этой фотографии, Отар, – см. фотографию, – ты по карте ищешь синематограф.
В том крошечном зале было немного народа. Фильм прошел по Парижу полгода назад. Можно было подождать месяц и посмотреть его в Москве. Но я на три дня случайно попал во Францию и поселился у Отара в его парижской квартире. Ах, как это звучит! Парижская квартира на Больших бульварах.
По крутой лесенке мы поднялись на третий этаж. Вошли в прихожую, не уступающую размерами платяному шкафу. Поскольку днем диван был собран, мы сквозь одну крохотную комнату легко прошли во вторую и спустя некоторое время стояли в другом шкафу, изображавшем кухню.
– Надеюсь, ты не голодный? – сказал Отар, доставая из холодильника початую бутылку «Столичной» и французский сырок «Дружба». Я не стал крушить надежду, тем более что к этому времени был ознакомлен с его теорией о том, что закуска, пропитываясь водкой, отравляет организм.
Оба дня мы разговаривали о жизни. На третий я ему сказал:
– Говорят, тут, в Париже, есть Эйфелева башня высотой до трехсот метров. Хотелось бы взглянуть, а то в прошлый раз не удалось.
❤246👏27😁13
– Есть, есть. Поднимись на два этажа выше, там из окна, кажется, видно.
Я поднялся. Не то что башни, но и окон не было видно.
– В следующий раз приедешь – обязательно посмотрим.
Следующий раз был в канун Нового, 2000 года. Весь мир рассказывал о необыкновенном убранстве этой самой башни. В предвкушении реализации мечты я вышел вечером из поезда на Северном вокзале. Шел дождь. Отар меня не встретил, но зато отозвался по телефону:
– У меня важная встреча. Садись в метро и езжай смотреть кино. Оно по-французски называется... как перевести... «Прощай, коровий выгон». Словом, «Не пошли бы вы все...». А по-русски я назвал «In vino veritas». Дома я тебя буду ждать с ужином.
– Ах!
В зале, расположенном на месте бывшего «Чрева Парижа», было полно народа. Даже удивительно. И фильм был удивительным, отаровским. Нежным, мудрым и непечальным. Он сделал его без страха, и я ему простил невстречу и будущий ужин с плавлеными сырками.
Утром мы выбрались на улицу с твердым намерением посмотреть Эйфелеву башню. Путь наш лежал мимо дома, где жил приятель Отара, к которому у Иоселиани было важное дело. (Они там очень заняты, в этом Париже.)
Приятель сидел в кресле и читал сценарий.
– Какая северная погода, – сказал Отар.
– Водка в холодильнике, – кивнул приятель, не поднимая глаз. Диалог шел на французском языке. Отар достал початую литровую бутылку и один хрустящий хлебец.
– Смотри, – сказал он мне, когда мы выпили по пятой. – Из этого окна видна типично парижская улица. Скоро мы по ней прогуляемся.
По типично парижской улице мы в разговорах прошли метров триста в направлении типично парижской башни. И тут нам встретился другой товарищ Иоселиани. У этого водки не было, но были две неполные бутылки кальвадоса.
Я поднялся. Не то что башни, но и окон не было видно.
– В следующий раз приедешь – обязательно посмотрим.
Следующий раз был в канун Нового, 2000 года. Весь мир рассказывал о необыкновенном убранстве этой самой башни. В предвкушении реализации мечты я вышел вечером из поезда на Северном вокзале. Шел дождь. Отар меня не встретил, но зато отозвался по телефону:
– У меня важная встреча. Садись в метро и езжай смотреть кино. Оно по-французски называется... как перевести... «Прощай, коровий выгон». Словом, «Не пошли бы вы все...». А по-русски я назвал «In vino veritas». Дома я тебя буду ждать с ужином.
– Ах!
В зале, расположенном на месте бывшего «Чрева Парижа», было полно народа. Даже удивительно. И фильм был удивительным, отаровским. Нежным, мудрым и непечальным. Он сделал его без страха, и я ему простил невстречу и будущий ужин с плавлеными сырками.
Утром мы выбрались на улицу с твердым намерением посмотреть Эйфелеву башню. Путь наш лежал мимо дома, где жил приятель Отара, к которому у Иоселиани было важное дело. (Они там очень заняты, в этом Париже.)
Приятель сидел в кресле и читал сценарий.
– Какая северная погода, – сказал Отар.
– Водка в холодильнике, – кивнул приятель, не поднимая глаз. Диалог шел на французском языке. Отар достал початую литровую бутылку и один хрустящий хлебец.
– Смотри, – сказал он мне, когда мы выпили по пятой. – Из этого окна видна типично парижская улица. Скоро мы по ней прогуляемся.
По типично парижской улице мы в разговорах прошли метров триста в направлении типично парижской башни. И тут нам встретился другой товарищ Иоселиани. У этого водки не было, но были две неполные бутылки кальвадоса.
❤224😁21👏11
– Вот, мамочка, – сказал Отар Давидович, сажая меня в поезд. – То, что ты видел, конечно, не весь Париж, но лучшая его часть.
– А башня?..
– Какое сейчас время ее смотреть. Пошлость какая-то. Поставь дебаркадер Киевского вокзала в Москве на попа, укрась лампочками – вот тебе и Эйфелева башня.
Я ехал домой и думал об Иоселиани и о страхе. Мне хотелось думать только об Отаре Давидовиче, но не получалось, и я думал о том, что страх, в котором мы жили, жил и в нас. Не было необходимости его изживать. В повседневной жизни мы его не чувствовали. Мы привыкли к страху, приспособились к нему, он стал частью нашего сознания, полноправной и узаконенной по прецеденту. Как осколок, заросший соединительной тканью, он не будоражил нас болью.
Лишь иногда, при возникновении мысли (своей или чужой), он давал о себе знать, и тогда мы (ну не вы, не вы – я), стыдясь своего сна души, осторожно, и все равно трусливо, наслаивали вокруг него свои посмеления, всякий раз при опасности втягивая их в себя.
Мы и сегодня готовы бояться и преодолевать эту готовность, но избавиться от него, кажется, никто из нашего отчаянного поколения уже не сможет. Он въелся в скелет, мы родились со страхом, он для нас не просто возможное, но единственно возможное состояние существования. Окрашиваясь в разные краски душевных движений, он превращался в любовь к Родине, в веру в светлое будущее, уважение к традициям, уверенность, что законы справедливы, а исполнители скверны... Страх мог иногда вылиться в отчаянный поступок.
Страх нежелателен, непродуктивен, унизителен, но он существовал помимо нашей воли. И сокрытие его, нежелание признаться себе в том, чего ты боишься и почему, лишало тебя возможности, даже теоретической, избавиться от него.
Иоселиани это чувство было знакомо, как остальным, но он умел и умеет защититься от страха, как мало кто из знакомых мне людей. Он выстроил внутри себя гармоничный мир скромного достатка. Нетребовательный мир, экономичный, подверженный давлению извне, но независимый совершенно. Мир, который является предметом зависти – мы тоже так хотим, и одновременно ненависти – мы не можем так, поскольку не хотим расставаться с комфортом, за который боролись.
Сам Отар тоже так не живет, как грезит, но он идет туда, проповедуя любовь к... не важно к чему.
И констатирует всеобщее разрушение.
Ну да, он свидетель разрушения. (Собственно, все мы свидетели и участники. Создатель-то был один.) Но он же и хранитель того, что должно погибнуть, если бросить участвовать в защите. Как дом или храм, в которых нет жизни или службы.
Все его фильмы – притчи. Они годятся на все времена. Потому что человек плохо меняется. Или не меняется вовсе. Злодеев не становится меньше от возникающего полезного удобства пребывания на земле, но и певчий дрозд, со своим бессмысленным на поверхностный и рациональный взгляд существованием, жив.
– А башня?..
– Какое сейчас время ее смотреть. Пошлость какая-то. Поставь дебаркадер Киевского вокзала в Москве на попа, укрась лампочками – вот тебе и Эйфелева башня.
Я ехал домой и думал об Иоселиани и о страхе. Мне хотелось думать только об Отаре Давидовиче, но не получалось, и я думал о том, что страх, в котором мы жили, жил и в нас. Не было необходимости его изживать. В повседневной жизни мы его не чувствовали. Мы привыкли к страху, приспособились к нему, он стал частью нашего сознания, полноправной и узаконенной по прецеденту. Как осколок, заросший соединительной тканью, он не будоражил нас болью.
Лишь иногда, при возникновении мысли (своей или чужой), он давал о себе знать, и тогда мы (ну не вы, не вы – я), стыдясь своего сна души, осторожно, и все равно трусливо, наслаивали вокруг него свои посмеления, всякий раз при опасности втягивая их в себя.
Мы и сегодня готовы бояться и преодолевать эту готовность, но избавиться от него, кажется, никто из нашего отчаянного поколения уже не сможет. Он въелся в скелет, мы родились со страхом, он для нас не просто возможное, но единственно возможное состояние существования. Окрашиваясь в разные краски душевных движений, он превращался в любовь к Родине, в веру в светлое будущее, уважение к традициям, уверенность, что законы справедливы, а исполнители скверны... Страх мог иногда вылиться в отчаянный поступок.
Страх нежелателен, непродуктивен, унизителен, но он существовал помимо нашей воли. И сокрытие его, нежелание признаться себе в том, чего ты боишься и почему, лишало тебя возможности, даже теоретической, избавиться от него.
Иоселиани это чувство было знакомо, как остальным, но он умел и умеет защититься от страха, как мало кто из знакомых мне людей. Он выстроил внутри себя гармоничный мир скромного достатка. Нетребовательный мир, экономичный, подверженный давлению извне, но независимый совершенно. Мир, который является предметом зависти – мы тоже так хотим, и одновременно ненависти – мы не можем так, поскольку не хотим расставаться с комфортом, за который боролись.
Сам Отар тоже так не живет, как грезит, но он идет туда, проповедуя любовь к... не важно к чему.
И констатирует всеобщее разрушение.
Ну да, он свидетель разрушения. (Собственно, все мы свидетели и участники. Создатель-то был один.) Но он же и хранитель того, что должно погибнуть, если бросить участвовать в защите. Как дом или храм, в которых нет жизни или службы.
Все его фильмы – притчи. Они годятся на все времена. Потому что человек плохо меняется. Или не меняется вовсе. Злодеев не становится меньше от возникающего полезного удобства пребывания на земле, но и певчий дрозд, со своим бессмысленным на поверхностный и рациональный взгляд существованием, жив.
❤326👏36🤩3