Forwarded from Прокуренный тамбур Победы
Но море и пляжи - чистый кайф. Никакого мусора, никаких толп туристов, вода тёплая и прозрачная. А главное - никаких границ вдоль пляжа. Все 20 километров только твои, гуляй - не хочу.
❤4
Forwarded from Прокуренный тамбур Победы
Одно из самых красивых зданий Сьенфуэгоса - дворец Валье.
Построен он был в 1917 году для богатого выходца из Испании Валье Бланко.
Здание выполнено в причудливом испанском стиле мудехар, соединившем готику, ренессанс и мавританское искусство.
Когда я пришёл, внутри уже все расходились, но мне разрешили походить и пофотографировать интерьеры. К сожалению, я очень торопился успеть в центр до темноты (не успел), поэтому пробежался галопом. Но даже быстрый и фрагментарный осмотр оставил о здании только приятные впечатления.
Построен он был в 1917 году для богатого выходца из Испании Валье Бланко.
Здание выполнено в причудливом испанском стиле мудехар, соединившем готику, ренессанс и мавританское искусство.
Когда я пришёл, внутри уже все расходились, но мне разрешили походить и пофотографировать интерьеры. К сожалению, я очень торопился успеть в центр до темноты (не успел), поэтому пробежался галопом. Но даже быстрый и фрагментарный осмотр оставил о здании только приятные впечатления.
❤8
Forwarded from Sous le signe Saturne
Анри де Гру «Поругание Христа», 1889 г.
Еще одна фигура, посмевшая пойти против своего века, antimoderne, по выражению Антуана Компаньона, — бельгийский художник Анри де Гру.
Он был другом Леона Блуа и вызвал в свое время восхищение и одновременно ужас парижской публики, поразив ее почти садистской дикостью цветовой палитры. Сама картина кажется страшным сном: яркость красок, неестественная вытянутость напряженных тел, порывающая с реальностью скученность озлобленной толпы, обрушившейся на истекающего кровью Христа — Бога, приводящего их в бешенство, но побеждающего своим страданием.
По поводу этой картины трудно подобрать слова лучше, чем это сделал Блуа:
«...никакой жалости к зрителю, огретому пощечиной страха. Эта вызывающая панику и доставляющая муки картина не перестанет устрашать ту толпу, что скромно присоединится к горной лавине людей на картине в надежде ею же быть раздавленной.
Это великий пасхальный благовест мучительного рева, ужасающая Пятидесятница вырванных языков и кипящих потоков Справедливости, мрачный День всех святых, на который собрались скорпионы. Все это посреди пожара красок из самой яркой и выдержанной дубовой палитры, которую не видали со времен Делакруа».
Еще одна фигура, посмевшая пойти против своего века, antimoderne, по выражению Антуана Компаньона, — бельгийский художник Анри де Гру.
Он был другом Леона Блуа и вызвал в свое время восхищение и одновременно ужас парижской публики, поразив ее почти садистской дикостью цветовой палитры. Сама картина кажется страшным сном: яркость красок, неестественная вытянутость напряженных тел, порывающая с реальностью скученность озлобленной толпы, обрушившейся на истекающего кровью Христа — Бога, приводящего их в бешенство, но побеждающего своим страданием.
По поводу этой картины трудно подобрать слова лучше, чем это сделал Блуа:
«...никакой жалости к зрителю, огретому пощечиной страха. Эта вызывающая панику и доставляющая муки картина не перестанет устрашать ту толпу, что скромно присоединится к горной лавине людей на картине в надежде ею же быть раздавленной.
Это великий пасхальный благовест мучительного рева, ужасающая Пятидесятница вырванных языков и кипящих потоков Справедливости, мрачный День всех святых, на который собрались скорпионы. Все это посреди пожара красок из самой яркой и выдержанной дубовой палитры, которую не видали со времен Делакруа».
🔥7❤3👍2😢1
Forwarded from Sous le signe Saturne
Николай опубликовал аудиозапись речи Дени де Ружмона на 150-летие Ф.М. Достоевского в переводе Гайто Газданова.
https://t.me/derrida_garden/940
https://t.me/derrida_garden/940
Telegram
В огороде Деррида
Это не просто файл с таинственным названием. Это запись радиоэфира, сделанная в ноябре 1971 года, когда весь мир отмечал 150-летний юбилей Фёдора Михайловича Достоевского. Кто же выступил с речью по этому поводу? Никто иной, как Дени де Ружмон! На плёнке…
❤4🔥3
Forwarded from внеклассное чтение
Обломов - III
детство
«И в доме воцарилась мертвая тишина. Наступил час всеобщего послеобеденного сна. (...) Это был какой-то всепоглощающий, ничем непобедимый сон, истинное подобие смерти. Все мертво, только из всех углов несется разнообразное храпенье на все тоны и лады. (...) Он с няней после обеда опять выходил на воздух. Но и няня, несмотря на всю строгость наказов барыни и на свою собственную волю, не могла противиться обаянию сна. Она тоже заражалась этой господствовавшей в Обломовке повальной болезнью.»
Детство и юность Ильи Ильича очень важны для Гончарова, чтобы показать нам истоки «обломовщины», которая с годами переборола детскую живость и любознательность и дотянулась сонными лапами до самого сердца Ильи Ильича. И даже удаленность от Обломовки не спасла от ее чар, зато помешала эти чары разрушить: в своих мыслях и мечтаниях Илья Ильич будто мельничный ослик ходит по кругу, а жернова воспоминаний о недостижимом счастья детства перемалывают время его жизни. К этим жерновам он прикован прочной оглоблей, палкой о двух концах; с одной ее стороны – страх перед реальной жизнью за окнами его квартиры, за пределами дивана; с другой – страх встречи с реальной Обломовкой. Он все собирается и собирается туда, строит планы, рисует чертежи. Но в глубине своего сердца он знает, что никогда туда не вернется, потому что той Обломовки, которую он помнит и любит, давным давно нет. А раз ее нет, то и мечты нет, и жить незачем.
«А он с нетерпением дожидался этого мгновения, с которым начиналась его самостоятельная жизнь. Он был как будто один в целом мире; он на цыпочках убегал от няни; осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах. Ребенок кончит тем, что убьет и жертву и мучителя. Потом он заберется в канаву, роется, отыскивает какие-то корешки, очищает от коры и ест всласть, предпочитая яблокам и варенью, которые дает маменька.»
Всему, что Илья Ильич пережил в детстве, к каждому его впечатлению Гончаров проведет параллель в настоящем. В роли обескрыленной стрекозы окажется Ольга, когда, в слезах читая отступническое письмо Обломова, она обнаружит, что он сам наблюдает за ней из кустов аллеи и упивается ее слезами. Штольц будет брезгливо дивиться тому, с какой жадностью его друг поглощает незамысловатую, жирную и грубую еду и кислое трактирное вино, поданные Агафьей к обеду за неимением денег на изыски. А темным деревенским оврагом, пугавшим Илюшу в детстве до обморока, станет место его службы, откуда он сбежит при первой же незначительной трудности. Прятаться от трудностей, избегать любых усилий, и всего, что у других зовется делом – вот истинное наследие Обломовых.
Родители, скрепя сердце, отдают Илюшу в частный пансион к отцу Штольца. Дети там и учатся, и живут. Каждый раз, отправляя сына после выходных и праздников обратно в школу, мать снабжает его пирогами, сладостями и соленьями. Добрый ребенок так же щедро делит припасы с товарищами по учебе. Но бывает, что мать не в силах расстаться с ребенком и придумывает поводы, чтобы оставить его дома: то лоб горяч, то вид усталый. И тогда в пансион вместо Илюши едет записка, что он, мол, задержится до среды. А где среда, там и пятница, а где пятница, там уж и понедельник. И длятся эти Илюшины внеплановые каникулы порой по две недели. Спустя двадцать лет, уже в Петербурге, Илья Ильич, служит в присутствии под началом строгого чиновника и теряет какую-то бумагу. Дело стопорится, бумагу необходимо отыскать или организовать ее копию.
детство
«И в доме воцарилась мертвая тишина. Наступил час всеобщего послеобеденного сна. (...) Это был какой-то всепоглощающий, ничем непобедимый сон, истинное подобие смерти. Все мертво, только из всех углов несется разнообразное храпенье на все тоны и лады. (...) Он с няней после обеда опять выходил на воздух. Но и няня, несмотря на всю строгость наказов барыни и на свою собственную волю, не могла противиться обаянию сна. Она тоже заражалась этой господствовавшей в Обломовке повальной болезнью.»
Детство и юность Ильи Ильича очень важны для Гончарова, чтобы показать нам истоки «обломовщины», которая с годами переборола детскую живость и любознательность и дотянулась сонными лапами до самого сердца Ильи Ильича. И даже удаленность от Обломовки не спасла от ее чар, зато помешала эти чары разрушить: в своих мыслях и мечтаниях Илья Ильич будто мельничный ослик ходит по кругу, а жернова воспоминаний о недостижимом счастья детства перемалывают время его жизни. К этим жерновам он прикован прочной оглоблей, палкой о двух концах; с одной ее стороны – страх перед реальной жизнью за окнами его квартиры, за пределами дивана; с другой – страх встречи с реальной Обломовкой. Он все собирается и собирается туда, строит планы, рисует чертежи. Но в глубине своего сердца он знает, что никогда туда не вернется, потому что той Обломовки, которую он помнит и любит, давным давно нет. А раз ее нет, то и мечты нет, и жить незачем.
«А он с нетерпением дожидался этого мгновения, с которым начиналась его самостоятельная жизнь. Он был как будто один в целом мире; он на цыпочках убегал от няни; осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах. Ребенок кончит тем, что убьет и жертву и мучителя. Потом он заберется в канаву, роется, отыскивает какие-то корешки, очищает от коры и ест всласть, предпочитая яблокам и варенью, которые дает маменька.»
Всему, что Илья Ильич пережил в детстве, к каждому его впечатлению Гончаров проведет параллель в настоящем. В роли обескрыленной стрекозы окажется Ольга, когда, в слезах читая отступническое письмо Обломова, она обнаружит, что он сам наблюдает за ней из кустов аллеи и упивается ее слезами. Штольц будет брезгливо дивиться тому, с какой жадностью его друг поглощает незамысловатую, жирную и грубую еду и кислое трактирное вино, поданные Агафьей к обеду за неимением денег на изыски. А темным деревенским оврагом, пугавшим Илюшу в детстве до обморока, станет место его службы, откуда он сбежит при первой же незначительной трудности. Прятаться от трудностей, избегать любых усилий, и всего, что у других зовется делом – вот истинное наследие Обломовых.
Родители, скрепя сердце, отдают Илюшу в частный пансион к отцу Штольца. Дети там и учатся, и живут. Каждый раз, отправляя сына после выходных и праздников обратно в школу, мать снабжает его пирогами, сладостями и соленьями. Добрый ребенок так же щедро делит припасы с товарищами по учебе. Но бывает, что мать не в силах расстаться с ребенком и придумывает поводы, чтобы оставить его дома: то лоб горяч, то вид усталый. И тогда в пансион вместо Илюши едет записка, что он, мол, задержится до среды. А где среда, там и пятница, а где пятница, там уж и понедельник. И длятся эти Илюшины внеплановые каникулы порой по две недели. Спустя двадцать лет, уже в Петербурге, Илья Ильич, служит в присутствии под началом строгого чиновника и теряет какую-то бумагу. Дело стопорится, бумагу необходимо отыскать или организовать ее копию.
❤3
Forwarded from внеклассное чтение
Другой бы и не заметил такой запинки: подшустрил бы, метнулся кабанчиком, на крайний случай повинился бы перед начальством, и все пошло бы дальше своим чередом. Но то – другой, другой! Не тот Большой Другой, про которого нам твердили Фрейд и Лакан. А тот Совсем Другой, о котором мы все узнали уже в седьмой главе, вместе с Захаром выслушав гневную проповедь:
« – Что такое другой? – продолжал Обломов. – Другой есть такой человек, который сам себе сапоги чистит, одевается сам, хоть иногда и барином смотрит, да врет, он и не знает, что такое прислуга; послать некого – сам сбегает за чем нужно; и дрова в печке сам помешает, иногда и пыль оботрет...
– Из немцев много этаких, – угрюмо сказал Захар.
– То-то же! А я? Как ты думаешь, я "другой"?
– Вы совсем другой! – жалобно сказал Захар, все не понимавший, что хочет сказать барин. – Бог знает, что это напустило такое на вас...
– Я совсем другой – а? Погоди, ты посмотри, что ты говоришь! Ты разбери-ка, как "другой"-то живет? "Другой" работает без устали, бегает, суетится, – продолжал Обломов, – не поработает, так и не поест. "Другой" кланяется, "другой" просит, унижается... А я? Ну-ка, реши: как ты думаешь, "другой" я – а?
– Да полно вам, батюшка, томить-то меня жалкими словами! – умолял Захар. – Ах ты, господи!
– Я "другой"! Да разве я мечусь, разве работаю? Мало ем, что ли? Худощав или жалок на вид? Разве недостает мне чего-нибудь? Кажется, подать, сделать – есть кому! Я ни разу не натянул себе чулок на ноги, как живу, слава богу! Стану ли я беспокоиться? Из чего мне? И кому я это говорю? Не ты ли с детства ходил за мной? Ты все это знаешь, видел, что я воспитан нежно, что я ни холода, ни голода никогда не терпел, нужды не знал, хлеба себе не зарабатывал и вообще черным делом не занимался. Так как же это у тебя достало духу равнять меня с другими? Разве у меня такое здоровье, как у этих "других"? Разве я могу все это делать и перенести?»
Кто же внушил Илье Ильичу мысль о такой его исключительности, кто обучил его этой беспомощности, возведенной в принцип жизни?
Все та же «небесная Обломовка», конечно. Но, мне кажется, дело не только в ней.
Я уже сравнивала Илью Обломова с Евгением Онегиным. А теперь хочу вспомнить другого героя Пушкина – такого же чистого сердцем, как Илья, такого же единственного сына немолодых родителей, по его же собственному определению – недоросля со счастливым вольным детством, не обремененным науками и дисциплиной.
У Андрея Петровича и Авдотьи Васильевны Гриневых «было девять человек детей». Восемь из них умерли еще в младенчества, выжил только Петруша, который, как мы помним, еще до своего рождения был записан в Семеновский полк сержантом. Но отец, поглядев на семнадцатилетнего балбеса, решает, что служба в столице ему только навредит и потому отправляет сына в противоположную сторону:
- Был бы гвардии он завтра ж капитан.
- Того не надобно; пусть в армии послужит.
- Изрядно сказано! пускай его потужит...
Знай Андрей Петрович наперед, сколько придется потужить его единственному и горячо любимому Петруше в Оренбургском краю, наверное, согласился бы на все столичные приключения. Так, наверное, и родители Ильи Ильича оставили бы сына дома, в родной Обломовке, если б предвидели его диван на Гороховой. На диване-то лежать и дома можно, еще и с видом на сад – приятней да и дешевле уж точно. Стал бы Илья Ильич уездным судьей – место почетное, нехлопотное, почетное. Кто внушил старшим Обломовым мысль отправить ненаглядное взлелеянное дитятко в пекло столичных сует? Или сами они, как отец Гринева, решили, что сыну пора взрослеть и закаляться холодом жизни?
Но у Пушкина жизнь Гринева это роман-воспитание о превращении мальчика в мужчину. И Гончарову незачем повторять этот сюжет. Он пишет роман о невзрослении, историю имаго, окуклившейся личинки, застывшей в своем развитии, замершей в теплой смоле березовых рощ Обломовки.
« – Что такое другой? – продолжал Обломов. – Другой есть такой человек, который сам себе сапоги чистит, одевается сам, хоть иногда и барином смотрит, да врет, он и не знает, что такое прислуга; послать некого – сам сбегает за чем нужно; и дрова в печке сам помешает, иногда и пыль оботрет...
– Из немцев много этаких, – угрюмо сказал Захар.
– То-то же! А я? Как ты думаешь, я "другой"?
– Вы совсем другой! – жалобно сказал Захар, все не понимавший, что хочет сказать барин. – Бог знает, что это напустило такое на вас...
– Я совсем другой – а? Погоди, ты посмотри, что ты говоришь! Ты разбери-ка, как "другой"-то живет? "Другой" работает без устали, бегает, суетится, – продолжал Обломов, – не поработает, так и не поест. "Другой" кланяется, "другой" просит, унижается... А я? Ну-ка, реши: как ты думаешь, "другой" я – а?
– Да полно вам, батюшка, томить-то меня жалкими словами! – умолял Захар. – Ах ты, господи!
– Я "другой"! Да разве я мечусь, разве работаю? Мало ем, что ли? Худощав или жалок на вид? Разве недостает мне чего-нибудь? Кажется, подать, сделать – есть кому! Я ни разу не натянул себе чулок на ноги, как живу, слава богу! Стану ли я беспокоиться? Из чего мне? И кому я это говорю? Не ты ли с детства ходил за мной? Ты все это знаешь, видел, что я воспитан нежно, что я ни холода, ни голода никогда не терпел, нужды не знал, хлеба себе не зарабатывал и вообще черным делом не занимался. Так как же это у тебя достало духу равнять меня с другими? Разве у меня такое здоровье, как у этих "других"? Разве я могу все это делать и перенести?»
Кто же внушил Илье Ильичу мысль о такой его исключительности, кто обучил его этой беспомощности, возведенной в принцип жизни?
Все та же «небесная Обломовка», конечно. Но, мне кажется, дело не только в ней.
Я уже сравнивала Илью Обломова с Евгением Онегиным. А теперь хочу вспомнить другого героя Пушкина – такого же чистого сердцем, как Илья, такого же единственного сына немолодых родителей, по его же собственному определению – недоросля со счастливым вольным детством, не обремененным науками и дисциплиной.
У Андрея Петровича и Авдотьи Васильевны Гриневых «было девять человек детей». Восемь из них умерли еще в младенчества, выжил только Петруша, который, как мы помним, еще до своего рождения был записан в Семеновский полк сержантом. Но отец, поглядев на семнадцатилетнего балбеса, решает, что служба в столице ему только навредит и потому отправляет сына в противоположную сторону:
- Был бы гвардии он завтра ж капитан.
- Того не надобно; пусть в армии послужит.
- Изрядно сказано! пускай его потужит...
Знай Андрей Петрович наперед, сколько придется потужить его единственному и горячо любимому Петруше в Оренбургском краю, наверное, согласился бы на все столичные приключения. Так, наверное, и родители Ильи Ильича оставили бы сына дома, в родной Обломовке, если б предвидели его диван на Гороховой. На диване-то лежать и дома можно, еще и с видом на сад – приятней да и дешевле уж точно. Стал бы Илья Ильич уездным судьей – место почетное, нехлопотное, почетное. Кто внушил старшим Обломовым мысль отправить ненаглядное взлелеянное дитятко в пекло столичных сует? Или сами они, как отец Гринева, решили, что сыну пора взрослеть и закаляться холодом жизни?
Но у Пушкина жизнь Гринева это роман-воспитание о превращении мальчика в мужчину. И Гончарову незачем повторять этот сюжет. Он пишет роман о невзрослении, историю имаго, окуклившейся личинки, застывшей в своем развитии, замершей в теплой смоле березовых рощ Обломовки.
❤6