Хроники тоталитарного времени
3.23K subscribers
56 photos
96 links
О мрачных, жестоких, драматичных, кровавых событиях. О людях: инициаторах и жертвах этих событий, мучениках и лидерах тоталитарных режимов. 18+

Для связи по рекламе и другим вопросам - @totalitariantimes_bot
Download Telegram
Генерал, который стал пацифистом. Часть 2

В 1961 году, когда группа разочарованных деколониальной политикой де Голля генералов осуществила неудачную попытку путча, 53-летний Боллардье окончательно разочаровался в принципах и установках французской армии. Он вышел в отставку, переехал в родную Бретань и возглавил судостроительную компанию. Однако даже эта вроде бы невинная работа со временем начала казаться ему лишь еще одной формой насилия, угнетения, эксплуатации.

“Я открыл новую форму насилия, о которой раньше не подозревал, незаметную, но неизбывную, – писал он. – Это насилие структур. Ключевые слова здесь – “соревновательность”, “продуктивность”, “прибыльность”. Человек прежде всего воспринимается как производственный фактор. Он должен бесконечно совершать одни и те же действия. Он не должен ничего понимать. Значение имеет лишь его эффективность”.

Такая механизированность и бездумность напоминала Боллардье внедряемый в армии образ мышления, благодаря которому и становились возможны пытки. Многие мучители впоследствии оправдывались тем, что лишь выполняли приказы, не задумываясь об этической стороне своих поступков. Боллардье с головой погрузился в труды известных гуманистов и полностью пересмотрел свои взгляды на жизнь. Покинув судостроение, он запустил проект по строительству муниципального жилья для беженцев и эмигрантов, стал много писать и выступать на конференциях. Одной из главных тем в докладах генерала стало то, как колониальные структуры уничтожают региональные культуры на подконтрольных территориях: от бретонской и баскской до вьетнамской и алжирской.

В 1970-м Боллардье познакомился с продвигавшим отказ от насилия философом Жаном-Мари Мюллером, который рассказал, что на его взгляды повлиял именно публичный разрыв генерала с армией. После той беседы бывший офицер стал убежденным пацифистом и поучаствовал в создании движения Ненасильственная альтернатива. Тогда же Боллардье вступил в дискуссию с командиром французских хвойск в Алжире генералом Массю, который публично оправдывал пытки. Боллардье возражал, что в действительности аморальные методы ведут лишь к упадку как на личном, так и на государственном уровне.

До самой смерти в 1986 году Боллардье страстно выступал против насилия и участвовал в множестве акций: обличал контакты влиятельных французов с латиноамериканскими диктаторами, боролся с расширением военных баз путем конфискации земли у фермеров и даже пытался сорвать испытания ядерного оружия во Французской Полинезии. “Для меня это бой за освобождение человека от чудовищной ядерной эскалации, которая угрожает самому основанию нашей цивилизации”, – объяснял он.

Лодку, на которой Боллардье с группой соратников плыл к месту проведения испытаний, остановили французские военные, а самих активистов жестко задержали. Боллардье пять дней голодал в знак протеста, пока у него обострилась гипертония. Тогда его вернули во Францию, поместили в больницу и освободили, но наказали за публичную критику властей увольнением из армии (до сих пор Боллардье формально числился генералом, хоть и оставил службу). Он же в ответ вернул государству Орден Почетного легиона – высший знак отличия во Франции.

В последние десятилетия Боллардье редко вспоминали на родине, но, кажется, именно сейчас, когда перед сотнями тысяч человек ежедневно встает выбор, потворствовать ли преступлениям или остаться людьми, историю генерала следует рассказывать как можно чаще и подробнее. Он не был видным левым мыслителем, а его взгляды формировались в консервативной среде под влиянием пропаганды милитаризма и колониализма. Однако, оказавшись в Алжире и увидев преступления своими глазами, Боллардье нашел в себе силы не участвовать в них и не мириться с ними, а высказаться против, даже если ему самому такая позиция сулила исключительно проблемы. Имея такой пример перед глазами, трудно принять аргументы людей, которые оправдывают противоположный выбор мировоззрением, военной необходимостью, давлением среды или начальства.
С большим интересом и удовольствием обсудил смысл цензуры и цензурные практики в гостях у подкаста «Юра, мы всё узнали!»

Ссылки на выпуск: Apple Podcasts | Яндекс.Музыка | Звук | Google Podcasts

Коротко проговорю здесь одну мысль, которую постарался затронуть и в подкасте. Оправдывая цензуру, ее часто пытаются отождествить с "культурой отмены". Однако в действительности речь идет о прямо противоположных процессах. В одном случае можно рассуждать про волеизъявление гражданского общества, которое своими усилями добивается того, чтобы неэтичные и аморальные действия влиятельных людей, десятилетиями нормализовавшиеся в публичном дискурсе, наконец открыто назывались неэтичными и аморальными. При этом их противоречие правовым нормам часто не является определяющим. Собственно, именно поэтому активироваться и приходится обществу: оно апеллирует к институту репутации, к нормам не только права, но и морали, к универсальным нравственным и гуманистическим установкам.

Итогом такой деятельности далеко не обязательно становится юридическое преследование. Актеру могут перестать предлагать роли, а писателю – контракты на книги, потому что студии и издательства считают репутационные риски для себя значительнее возможности посотрудничать с конкретным человеком. Ориентируются они при этом вообще не на позицию властей, а на то, чего требуют от них зрители и читатели. При этом речь почти никогда не идет о полном исключении такого человека из публичного пространства. Яркий пример – Дж.К. Роулинг, которую сторонники часто называют жертвой "культуры отмены", но которая при этом по-прежнему имеет многомиллионную аудиторию. Ее книги продолжают издаваться, а Max и вовсе анонсировал масштабное переосмысление вселенной Гарри Поттера в формате сериала уже через много лет после того, как за Роулинг закрепилась репутация трансфобки. Конечно, институт репутации и социальные практики, которые иногда объединяют под ярлыком "культура отмены", далеко не идеальны, поскольку гражданское общество неоднородно и функционирует не в рамках строгого алгоритма. Но эти практики по крайней мере свидетельствуют о том, что такое общество существует.

Цензура же доказывает прямо противоположное – там, где она беспрепятственно приживается, гражданское общество либо полностью разгромлено, либо жестко подавляется. Люди не выбирают, что им смотреть или читать, какой точки зрения придерживаться по той или иной спорной ситуации, какой актер или писатель скомпрометировал себя настолько, что появление его имени на экране или на прилавке будет равнозначно моральному банкротству канала или книжного магазина. Власть настойчиво присваивает функцию универсального классификатора под предлогом защиты населения и тех ценностей, которые якобы никак не получится сохранить, если не задействовать всю мощь государственного аппарата. Раст Коул в первом сезоне "Настоящего детектива" уличал религию в лицемерии за то, что она заменяет человеку способность самостоятельно определять, что хорошо, а что плохо: главной мотивацией для верующего часто становится ожидание божественной награды, а требование следовать ритуалам и предписаниям избавляет от необходимости решать за себя и следовать принципам, не надеясь на покровительство свыше. Точно так же и с цензурой: чего стоят универсальные ценности, которые она якобы призвана защищать, если защитить их можно только путем запретов, ограничений, изъятий, маркировок и уголовных дел?

Подробнее об этом и о других свойствах цензуры, опять же, постарался порассуждать в подкасте «Юра, мы всё узнали!»
Антонио Лопес родился в испанском Бадахосе в 1913 году в семье пастуха. Он сражался на стороне Франко в гражданской войне, а потом вступил в Голубую дивизию и участвовал во Второй мировой на стороне Оси. В 1943-м, после того как Голубая дивизия прекратила свое существование, он устроился работать дворником в Берлине, но быстро решил, что пора домой, в Испанию.

Работа пастухом не приносила много денег и скоро наскучила Лопесу. Тогда он начал заниматься контрабандой. А еще через несколько лет познакомился с сотрудником тайной полиции, который спросил, не хочет ли он поработать палачом. Тот ответил: “Если за это платят, то мне все равно, что придется делать”. Так началась карьера, за которую Лопес казнил 16 мужчин и одну женщину. Его сын Кандидо вспоминал, что отец никогда не скрывал, чем занимался. Иногда он получал посреди ночи телеграммы, собирался и уезжал. Когда на следующий день он возвращался, от него разило алкоголем.

“Отец производил впечатление жесткого парня, но могу вас заверить, что когда он казнил кого-то, он всегда напивался, – рассказывал Кандидо. – Я знал, куда он отправлялся и что делал. В этом не было никакой тайны. Кто-то должен был этим заниматься, так? И он казнил убийц, а не обычных людей”.

Казни в Испании в то время часто проводили с помощью гарроты – устройства, которое раньше также использовалось для пыток. Она представляла собой металлический обруч с винтом и рычагом сзади, который надевался на шею, а затем затягивался до тех пор, пока не душил осужденного. Во второй половине XX века испанское законодательство начало все чаще подвергаться критике за столь жестокий способ казни, но правительство Франко не уступало. Для политических преступников существовало два варианта казни: “достойный” через расстрел и "позорный" – путем удушения гарротой.

Первым человеком, которого казнил Лопес стал мужчина, страдавший от психического расстройства. Лопес действовал неумело, и мучения осужденного продлились около 20 минут. Присутствовавший психолог рассказывал, что после казни палач ликовал, “как тореадор, наконец поразивший быка и жаждавший одобрения публики”.

Совсем другие эмоции вызвала у Лопеса его первая и единственная казнь женщины – горничной, которая убила свою хозяйку. Сначала он даже отказался выполнять свои обязанности. Тогда угрюмому Лопесу пригрозили увольнением. Наконец палача, который к тому времени уже напился, едва ли не силой притащили во внутренний двор тюрьмы в Валенсии, где он привел приговор в исполнение. Родным он сказал, что то, что он сделал было “хуже, чем убить 100 мужчин”.

Карьеру палача Лопес завершил в 1975 году, когда Франко умер и правительство фактически наложило мораторий на смертную казнь. Антонио устроился уборщиком, поселился с семьей в подвале здания, которое обслуживал, и прожил там до самой смерти в 1986-м.

История Лопеса вроде бы не связана с политикой – высшая мера во второй половине XX века применялась и в демократических государствах. Однако сама фигура палача во франкистской Испании кажется наглядным воплощением понятия банальности зла. Во-первых, потому что среди “клиентов” Лопеса были политзаключенные, которых приговорили к казни гарротой не из-за конкретного поступка, а из-за того, что они осмелились выступать против каудильо. Во-вторых, потому что Лопесу не было никакого дела ни до идеологического, ни до этического аспекта своей работы. Даже когда мрачное ремесло побуждало его напиваться, он все равно бодрился и отгонял угрызения совести. Он не задумывался о жизнях, взглядах и судьбах тех, на чьей шее затягивал металлическую удавку: значение имели только указания начальства.

Главный аргумент Лопеса – “это такая же работа, как и любая другая, и кому-то надо ее выполнять” – нашел бы отклик у всех, кто выносит несправедливые приговоры, пытает заключенных, избивает людей на митингах.

“Это было как игра, – рассказывал сын Лопеса Кандидо. – Плохие парни против хороших парней”.

Хорошим парнем он, естественно, считал своего отца.
Кстати, ключевым моментом карьеры Лопеса из предыдущего поста стала последняя в истории казнь с помощью гарроты, политическая подоплека которой не вызывала сомнений. Состоялась она за полтора года до смерти Франко, в марте 1974-го, когда военный трибунал постановил лишить жизни жестоким способом 25-летнего каталонского анархиста и антифашиста Сальвадора Пуча Антика.

Отец Пуча сражался в гражданской войне на стороне республиканцев. После победы фалангистов его тоже приговорили к смертной казни. Сальвадор принадлежал к левому Иберийскому освободительному движению, которое не стремилось физически уничтожать франкистов, но чтобы финансировать забастовки и подпольные органы печати, занималось экспроприацией банков.

Одна из подобных операций пошла не по плану, и на место ограбления прибыли полицейские. Пуча несколько раз ударили по лицу рукояткой пистолета, тот вырвался и открыл хаотичную стрельбу. Под перекрестным огнем погиб офицер гражданской гвардии. Обвинение не предоставило никаких доказательств, что его убил именно Пуч, а не кто-то из его соратников или даже полицейских. Баллистическую экспертизу провести не дали, погибшего срочно захоронили, а попавшегося анархиста решили демонстративно казнить, чтобы дать сигнал всем недоброжелателям престарелого диктатора.

До Пуча последняя казнь в Испании состоялась в 1972-м, а последняя казнь с помощью гарроты – аж в 1963-м, когда к смерти при столь же туманных обстоятельствах тоже приговорили двух анархистов. Однако с учетом плохого состояния Франко и недавнего убийства его потенциального преемника Луиса Карреро Бланко баскскими сепаратистами испуганные неизбежной смены власти правые формирования, военные и полицейские надавили на правительство и добились, чтобы Пучу вынесли максимально жестокий приговор.

Сама казнь и способ ее осуществления вызвали резкое осуждение по всему миру и скорее способствовали политическим переменам в Испании, чем укрепили действующую систему. Приговор раскритиковала даже католическая церковь, мнением которой всегда дорожил традиционалист Франко. Конфликт усугубился тем, что за несколько дней до казни власти поместили под домашний арест епископа Бильбао, высказавшегося против притеснений басков. Через несколько часов после приведения приговора Пуча в исполнение и вовсе пошли слухи о том, что Мадрид может изгнать несговорчивого священника. Даже религия, которая во франкистской Испании десятилетиями сосуществовала бок о бок с репрессиями, под конец все же вступила в противоречие с диктатурой.

В день казни Пуча власти с помощью гарроты привели в исполнение еще один приговор – казнили 33-летнего апатрида Хайнца Чеза, который годом раньше без явных причин застрелил полицейского в кафе. Независимые журналисты подозревали, что так диктатура пыталась показать свою непредвзятость: якобы она одинаково относилась и к своим политическим оппонентам, и к случайным преступникам. Однако манипуляции выходили не очень убедительными хотя бы потому, что полицейского по имени Антонио Франко Мартин в том же месяце помиловали за убийство вышестоящего по званию. Политическим активистам и близко не приходилось рассчитывать на такое милосердие.

Всего за два месяца с начала 1974-го до смерти Пуча франкисты арестовали 200 человек в разных регионах за подрывную деятельность, участие в коммунистических или анархистских организациях. Из них 15 задержанных обвинили в связях с ЭТА – баскской группировкой, которая взорвала председателя правительства Карреро Бланко.

В Париже примерно 1500 человек вышли к посольству Испании в знак протеста против казни Пуча, а в Риме в здание испанского дипломатического корпуса бросили коктейль Молотова. И хотя в самой Испании обстановка, несмотря на громкий приговор, оставалась относительно спокойной – лишь в Барселоне состоялось несколько быстро подавленных полицией студенческих демонстраций – в воздухе уже витало ощущение перемен. Как бы участники франкистского “Бункера” ни пытались уцепиться за старые порядки в последние годы жизни диктатора и сразу после его смерти, уже через несколько лет Испания изменилась.
Наткнулся на душераздирающий документ эпохи: заметку писателя Георгия Владимова про обстановку вокруг процесса над выдающимся правозащитником, издателем и журналистом, соратником Сахарова и Солженицына Александром Гинзбургом. В 1978-м его судили уже в третий раз – за деятельность в составе Хельсинкской группы (кстати, ликвидированной по требованию Минюста РФ в прошлом году), то есть за разоблачение нарушений прав человека в Советском Союзе, а также передачу сведений о репрессивном аппарате за границу. В январе 1977-го его и нескольких других участников группы арестовали под предлогом того, что Гинзбург “состоит в профашистском эмигрантском центре”.

До суда Гинзбург провел в следственной тюрьме 17 месяцев. Там ему вводили психотропные препараты, чтобы вынудить сознаться в страшных преступлениях и выдать “сообщников”. Крупные дозы медикаментов подкосили здоровье Гинзбурга – когда он появился в зале суда, его мать и жена пришли в ужас от того, что 40-летний мужчина, которого они так хорошо знали, за несколько месяцев превратился в седого старика, еле переставляющего ноги. Гинзбург вызвался представлять себя сам, чтобы не подставлять защитников, но из-за плохого состояния участие в процессе давалось ему с огромным трудом. В какой-то момент он попросил разрешения сесть – ему отказали. Только когда перед вынесением приговора Гинзбург практически упал в обморок, гуманный советский суд все-таки объявил перерыв, чтобы привести его в чувство.

Но даже этот эпизод, по-моему, не настолько отчетливо передает суть происходящего, как случай из материала Владимова:

– Здесь стоит жена осужденного, – крикнул им Сахаров, – будьте же хоть раз в жизни людьми!..

И этот вскрик, столь страшный по смыслу, нисколько их не ошарашил. Тотчас нашлась с ответом девица – вертлявая и с порочным личиком, в лаконичной сверх пределов юбчонке, – в калужских кругах известная как “показательная воспитанница детской комнаты милиции”.

– Мы-то вот люди, а вы кто? – И далее уже по инструкции: – Нам стыдно за академика Сахарова.

Мы и они стояли по разные стороны ворот, из которых должны были вывести осужденного, и они реготали, ржали тем смехом, какой возникает только при виде пальца, — над чем же? Как ловко они нас провели. В руках у нас были цветы, мы хотели их бросить под колеса “воронка” с привычным уже скандированием “А-лик! А-лик!”; и эти цветы хранились в прозрачном полиэтиленовом мешке с водой и были розданы в последние минуты — и тут, кстати, выдали себя все примазавшиеся, втесавшиеся, изображавшие “сочувствующих”: от цветов они отказались, этого инструкция то ли не предусмотрела, то ли не могла позволить, даже в целях маскировки. Однако ж и они приготовили свою “новинку”.

За три дня мы привыкли, что “воронок” этот (не черный, как в песне поется, а серовато-розовый) вылетает стремительно и тут же скрывается и мчит за ним с прерывистой сиреной оперативный желто-синий газик. Но вылетел — другой какой-то, без сопровождения, с одним лишь водителем в кабине, — у нас не было уверенности, но бросили цветы и под него, все-таки проскандировали. Это и было начало их розыгрыша, а самая кульминация наступила, когда у второго “воронка” так театрально неожиданно распахнулась задняя дверка и подбежавший дружинник показал нам, что в нем везут порожние бутылки из-под кефира.

– А вы — “Алик, Алик”! Вот вы кого с цветами встречали. Подберите ваш мусор.

***

Мусором в их понимании были цветы, остававшиеся единственным доступным способом показать, что советское общество состоит не только из людей, для которых преданность власти важнее человеческих судеб. Цветы не регламентировала партия, да и бросали их не в честь генсека, а в честь того, кто осмеливался ставить человека выше системы и идеологии. Статьи, запрещавшей цветы не существовало, но смириться с такой эмпатией конвоиры не могли, поэтому решили обесценить жест правозащитников и поиздеваться над ними. Призыв “быть хоть раз в жизни людьми” предсказуемо не нашел никакого отклика у тех, кому его адресовали.
Приведу и остальной текст заметки Владимова. Кстати, озаглавлена она так – “Лик моего народа?”

Уже давно истощились наши с ними дискуссии: кого мы тут чествуем цветами, чем нас не устраивает советская власть и какого нам рожна еще нужно, “борцам справедливости”. Уже послышалось – и все чаще раздавалось – слово “стрелять”, и вот некто, явно нагрузившийся, ступив с тротуара и выпятив живот, обвел наши ряды блаженным и оценивающим взглядом.

– Эх, хорошо встали! Щас бы вас всех из автомата – одной очередью.

– В своих попадешь, – сказал ему кто-то из нас. – Тут и ваши стоят, на этой стороне.

– Никогда! – воскликнула страстно “показательная воспитанница”. – Никогда мы не встанем на вашу сторону!

Свой фортель с “воронками” они могли проделывать до бесконечности, и мы двинулись восвояси – под накрапывающим дождем, по улице, закрытой для проезда всех машин, кроме оперативных. Двинулись и они – параллельно, по проезжей части, временами приближаясь и все же не смея переступить незримую, но указанную им черту, – и все ржали и выкрикивали свои оскорбления.

Вот эти гогочущие, глумливые, неподдельной злобой исковерканные лица – это он и есть, лик моего народа? Это за него – бороться нужно, внушать ему начатки правосознания, человечности? Это ради него жертвовали профессией, любимым делом Сергей Ковалев, Андрей Твердохлебов, Юрий Орлов, платили свободой, да вот и Александр Гинзбург в третий раз за решетку идет, за проволоку? Стоит ли? Нужна ли противникам нашим другая участь, они так довольны своею?!

А ведь далеким предкам их свойственно было сострадание – даже и к государственному преступнику, – как же отвердели, окаменели потомки! А что стало бы, если бы и впрямь кто-нибудь из них оказался “мягкотелым выродком”? Когда обращался к публике Сахаров с просьбой кому-нибудь выйти, уступить место жене, а публика смотрела на него из окон второго этажа – тупо, равнодушно, вовсе без всякого выражения, мертвецы, почему-то расположившиеся вертикально, – вдруг бы кто-нибудь ожил, вышел бы, уступил? Вдруг бы комендант суда, предупредительный и непреклонный, презрел свои функции и пропустил бы Арину в зал – хотя бы на время чтения приговора? Да хоть бы один из этих дружинников с выправкой строевых офицеров – нет, не провел бы под свою ответственность, а только вопрос бы задал: “Ну, может, все-таки пропустим, начальник?” Стряслось бы крушение всей системы, миропорядка? Сами бы эти люди – жестоко пострадали? Мы из литературы помним, что стало с купринским дьяконом, который не опустил свечу, но поднял ее высоко и вместо анафемы “болярину Льву Толстому” проревел ему “долгая лета” – он лишился службы и сорвал голос. Так, стало быть, анафемствовать – выгоднее, покойнее для души?..

Но вот с этими калужанами, из которых ни одного нет, у кого б хоть один родственник, хоть самый дальний, не пострадал, не загинул на “сталинских курортах”, – чего мы не поделили с ними, откуда такая ненависть?

Кончается эта улица, тенистая и короткая, и нам расходиться пора, а пленительное “а вдруг” так и не приходит. Однако ж уходят они – совершенно спокойно, с другими уже заботами на лицах, даже как будто усталые, опустошенные. Сыграв свои роли, сбросивши маски, они уже не дают себе труда ни лишнее бранное слово произнести, ни выглядеть, какими только что были.

А полчаса спустя, на другой улице, я сталкиваюсь с одним из них; мы узнаем друг друга, и я вижу два глаза, глядящих на меня с живым любопытством. А в самом деле – натасканный, надрессированный, он ведь так и не получит ответа: что же нас гнало в эту Калугу, где нас не поселяли ни в одной гостинице – и мы спали по чужим дворам по трое в одной машине, или по семь – по восемь человек в комнатке у знакомых? Что нас заставляло целыми днями выстаивать в затоптанном скверике около суда, откуда заранее, предусмотрительно убраны были скамейки, – без малой надежды хоть на минутку проникнуть в зал? И чем могли мы помочь судимому, который и видеть не мог ни нас самих, ни наших цветов?

Если хоть это ему интересно, то он уже – “выродок”. И значит, не потерян для человечества.
Хроники тоталитарного времени
Приведу и остальной текст заметки Владимова. Кстати, озаглавлена она так – “Лик моего народа?” Уже давно истощились наши с ними дискуссии: кого мы тут чествуем цветами, чем нас не устраивает советская власть и какого нам рожна еще нужно, “борцам справедливости”.…
Поразительно точно в этом коротком тексте передана горечь от того, что достойные, умные, добрые, смелые, сочувствующие люди отказываются мириться с произволом системы, жертвуют своей свободой и рискуют жизнью в том числе (и даже в основном) ради тех, кто ни на минуту не задумывается над подменившим реальность кошмарным спектаклем. В этом и героизм, и трагедия таких, как Гинзбург. И невольно возникает вопрос: а стоит ли оно того? Особенно с высоты прошедших десятилетий, когда уже новые поколения с удовольствием втаптывают в грязь свободу, которой другие добивались ценой страданий и лишений.

Гинзбурга еще в студенчестве задерживали за публикацию не прошедших цензуру стихов в альманахе “Синтаксис”. В нем, например, издавались Иосиф Бродский, Булат Окуджава, Белла Ахмадулина. Но советским бюрократам, естественно, не было никакого дела до таланта авторов. Чтобы наказать непокорного юнца, его обвинили в подделке документов за фотографию, которую тот переклеил в студбилете, чтобы сдать экзамен за приятеля. Все понимали, что к двум годам Гинзбурга приговорили совсем не за это, а за то, что осмелился ослушаться государства.

Еще одно громкое дело с участием Гинзбурга началось в 1966-м, когда он составил “Белую книгу” – сборник документальных свидетельств о явно политизированном суде над писателями Юлием Даниэлем и Андреем Синявским. Правозащитник совершил страшное преступление в глазах власти: раскрыл предвзятость и тоталитарность советской системы за границей, куда просочилась “Белая книга”. Как объяснил друг Гинзбурга, биофизик, историк науки и правозащитник Валерий Сойфер, сборник “показал, что никакого правосудия в СССР нет”.

Гинзбурга признали виновным в “антисоветской агитации и клевете на строй” и приговорили к пяти годам лагерей. Однако он, несмотря на упорные попытки властей сломить его, и в заключении продолжил отстаивать свои права и права других людей. Одну голодовку он устроил, когда ему не позволили жениться на невесте Арине, другую – за изменение условий содержания своему товарищу Виктору Калныньшу. Обе акции получили широкую международную огласку и закончились тем, что власти удовлетворили требования Гинзбурга.

После описанного Владимовым процесса правозащитника отправили в лагерь для рецидивистов в Мордовию, где отрядили на вредное стекольное производство. Спасла Гинзбурга, чье здоровье и так сильно ухудшилось за время следствия, договоренность Кремля от обмене пяти политзаключенных, включая него, на двух советских шпионов. Сам Гинзбург не хотел покидать СССР, но его никто не спрашивал: о происходящем он узнал уже на борту самолета в Нью-Йорк.

Когда Гинзбург в 2002-м умер в 65 лет, Анна Политковская написала: “Светлый человек. Ходатай за нашу свободу. Борец за нее в те времена, когда, кроме близких его товарищей, за свободу никто и не боролся. А значит, первопроходец, которому все мы обязаны нашими нынешними свободами: слова, совести, передвижений... Всем хорошим, что есть. Диссидент. Оптимист. Не сломленный, ни единожды не предавший, на компромиссы в главном не идущий – из той плеяды, кто ВСЕГДА, при любых обстоятельствах был верен своим демократическим убеждениям”.

Сейчас от строк о свободах, которых добивался Гинзбург, особенно горько и обидно: неужели все было зря? Стоило ли бороться и терпеть, чтобы теперь в России блокировался доступ и к тексту Владимова, и к материалу Политковской? Однако деятельность самого Гинзбурга, подсказывает, что так рассуждать в корне неправильно. Люди, которые были готовы жертвовать собой не только ради личных убеждений, но и ради тех, кто считал их предателями, делали это не в качестве одолжения, не ради благодарности или удовлетворения от итогового результата. Выступая против произвола, репрессий, пропаганды и государственного насилия, они реализовывали свой моральный долг. Их деятельность была ценной сама по себе, независимо от мнения идеологически правильных граждан. И уж точно не делает ее менее ценной тот факт, что много лет спустя уже новые поколения идеологически правильных граждан все так же смакуют нападки на тех, кто зачем-то напоминает им о свободе.
Предлагаю всем, кто сейчас в Питере, посетить сегодня вечером книжный магазин «Порядок слов». Там пройдет встреча, в высоком качестве которой у меня нет никаких сомнений: презентация книги «Частная армия Попски» Владимира Пенякова — мемуаров русского эмигранта во втором поколении, который в годы Второй мировой организовал свой батальон в составе британской армии и сеял страх в глубоком тылу итало-германской группировки в Северной Африке. Представит книгу переводчик Николай Конашенок.

Пойти советую, потому что это ивент формата три в одном — можно послушать про интересную книгу, поддержать классное издательство Individuum и посмотреть культовую военную драму «Такси до Тобрука» об испытаниях четырех солдат союзных войск в Ливийской пустыне (показ пройдет после презентации).

Итак — 14 марта, 19:30, «Порядок слов» на Фонтанке
Вход свободный, по регистрации. Приходите!
Текст не об истории, не о политике, не о диктаторах и не о войнах.

Семь с половиной лет назад восторженный мальчик, который очень любил футбол, сел напротив великого и ужасного Василия Уткина и что-то промямлил на собеседовании в комментаторскую школу. Комментатором он так и не стал, зато получил, кажется, гораздо больше.

Когда стало ясно, что писать у меня получается намного лучше, чем говорить, Вася научил меня думать, рассуждать, формулировать мысли так, как, я уверен, не научил бы ни один, даже самый выдающийся редактор. И совершенно неважно, что со временем я перестал писать про спорт: нет человека, которого я вспоминаю чаще Васи, когда думаю, как же получилось, что я занимаюсь тем, что люблю, и что вроде иногда даже относительно неплохо получается. Таких как я не 10 и даже не 100. Все мы комментируем футбол, пишем тексты, монтируем сюжеты, потому что в нашей жизни появился человек, который среди прочего видел свое предназначение в том, чтобы давать шансы другим.

Он обладал уникальной способностью притягивать людей. Развивать и объединять. С ним творческая тусовка становилась компанией друзей, а компания друзей – сообществом профессионалов. Если Вася возникал в вашей жизни, то обычно оставался в ней, даже если вы не работали вместе и не очень часто общались. Мы могли не разговаривать неделями и месяцами, но присутствие Васи рядом ощущалось всегда. От вопроса про сериалы в сонном чате до спонтанного предложения посмотреть футбол. От неожиданного упоминания в интервью, когда он посмеивается над твоим голосом и хвалит твои тексты, до приглашения обсудить кое-какой проект и знакомого голоса в трубке: "Ну что, тезка, как жизнь?" От споров об уместности пейволлов до обсуждения значимости Дэвида Бэтти для сборной Англии 1990-х.

Уткин – это не только гениальные каламбуры, не только легендарный “Футбольный клуб”, не только остроумные посты, в которых он парой фраз отправлял оппонента в интеллектуальный нокаут. Уткин – это жизнь во всех ее проявлениях: иногда вспыльчивый и хмурый, но чаще – с искоркой во взгляде, интересующийся миллионом разных тем, вечно погруженный в миллион разных дел, с множеством планов, идей, проектов и людей вокруг, чьи таланты раскрылись именно благодаря нему.

Вчера я вспомнил две истории.

В 2017-м, когда "Манчестер Юнайтед", за который я болею, приезжал в Ростов в 1/8 финала Лиги Европы, на матч, кажется, рвалось раз в 100 больше человек, чем вмещала арена, а билеты продавались только в кассах. Вася достал по два билета для меня и для еще одного студента нашей школы. А уже после эйфорического похода на матч, пока все спали в ожидании рейса, я, скрючившись в неудобной позе в аэропорту, два часа строчил репортаж о поездке. Потому что Вася достал билеты именно с учетом последующего текста и потому что мне очень хотелось написать что-то достойное такого жеста с его стороны. Вроде бы получилось – он даже отдельно похвалил метафору про шелуху от семечек, которая накрыла стадион как снежные хлопья. И такие поступки были для него совершенно обыденными: он каждый день давал людям шансы, которые позволяли становиться лучше, развиваться, находить свой путь.

А вторая история – про то, как однажды Вася позвонил, чтобы узнать, как сейчас дела у клуба "Борнмут", потому что (в последние годы не совсем оправданно) неизменно считал меня специалистом по английскому футболу. Я в тот момент сидел в коридоре ветклиники и ждал, пока прооперируют мою кошку, поэтому предложил пообщаться через пару часов. С тех пор каждый раз, когда мы виделись или созванивались, он неизменно спрашивал, как дела у моих котов. Не из вежливости, а из искреннего интереса, потому что сам очень любил животных.

Пытаюсь осмыслить, что Васи больше нет, и пока не получается. Зато когда я думаю про то, какой он, очень хорошо встраивается в портрет его личности именно любовь к животным. Потому что это чувство сильное, безусловное и искреннее, как любовь к жизни, которая исходила от Васи всегда и во всем. Любовь к тем, кто его окружал, и к тому, что он делал.

Большой человек с огромным, необъятным сердцем.
Про "африканский Версаль"

Даже самым прагматичным диктаторам важно оставлять о себе память – правители, которые добиваются абсолютной власти, часто видят себя спасителями народа, цивилизации или государства, а свою миссию – в обретении величия. Стремление застолбить место в истории проявляется по-разному: можно переписывать учебники истории, называть в свою честь институты или соревнования, а можно буквально пытаться построить личный рай на земле. Материальное свидетельство величия, рукотворный памятник самопровозглашенного полубога самому себе.

Именно такое, осязаемое, напоминание о том, насколько значимой фигурой он стал для своей страны стремился оставить конголезский диктатор Мобуту Сесе Секо. Выходец из бывшей бельгийской колонии после обретения ей независимости в 1960 году стал начальником генштаба армии, воспользовался неразберихой и провернул два путча. Со второй попытки в 1965-м ему удалось захватить власть – с тех пор Мобуту удерживал власть над ДР Конго (или Заиром, как страна называлась большую часть его правления) вплоть до свержения в 1997-м.

Правление Мобуту – это публичные казни, культ личности и запредельная эксплуатация природных богатств. Пока подавляющее большинство жителей голодало, диктатор сколотил состояние в районе пяти миллиардов американских долларов и накупил особняков по всему миру. Главным же символом могущества Мобуту, по его задумке, должны были стать преобразования в его родной деревне Гбадолите. В начале 1970-х ее население составляло около 1500 человек, почти все они жили в примитивных глинобитных хижинах. Однако движимый желанием увековечить место своего рождения Мобуту решил превратить поселок в аналог Ксанаду – резиденции монгольского императора Хубилая. И ему это удалось: за несколько лет в глуши выросла личная резиденция диктатора, которую прозвали “африканским Версалем”.

Тропический лес вокруг деревни безжалостно вырубили – на его месте выросли школы, больницы, многоквартирные дома, пятизвездочный отель, взлетная полоса для сверхзвуковых “Конкордов” и три дворца, проектировать которые Мобуту нанял известных архитекторов. Обстановка внутри соответствовала представлениям диктатора о роскоши: картины, скульптуры, витражи, мебель в стиле Людовика XIV, итальянский мрамор, бассейны, окруженные мощными динамиками, чтобы Мобуту и его гости могли плавать под классическую музыку.

Резиденцию Мобуту посещали Иоанн Павел II, бельгийский король Бодуэн, французский президент Валери д’Эстен, генсек ООН Бутрос Бутрос-Гали, директор ЦРУ Уильям Кейси и другие известные личности. Диктатор встречал их дорогим вином из личных погребов, угощал антилопой, угрями и другими деликатесами. Корреспондент The New York Times вспоминал отделанную мрамором террасу, фонтаны с подсветкой, лиможский фарфор и официантов в ливреях.

Эпоха великолепия родной деревни диктатора оборвалась вместе с его правлением – когда Мобуту пришлось бежать от повстанцев, его противники не пощадили “африканский Версаль” стоимостью примерно 400 миллионов долларов. Антикварную мебель сломали, шелковые обои сорвали, а все элементы декора и дорогие безделушки украли. Сейчас дворец, где Мобуту проводил приемы, превратился в развалину: крыша отсутствует, сквозь пол прорываются сорняки, стены исписаны граффити. Кинозал в пятизвездочном отеле тоже стал символом упадка с порванной обивкой на креслах и выкорчеванными проекторами. Сам отель работает, но от напускного великолепия не осталось и следа.

Напускного – потому что после себя Мобуту оставил в первую очередь не дворцы и отели, а нищету и разруху. И хотя многие местные по-прежнему его боготворят, судьба Гбадолите и окрестностей представляет собой хорошую метафору диктатуры: режима, который прикрывает неравенство, коррупцию и насилие роскошью и амбициями, но рушится, как только человек на вершине утрачивает абсолютный контроль. Бассейны зарастают тиной, крыши проседают и разваливаются, обстановку разворовывают, а местным жителям, как и 60 лет назад, остается мечтать о лучшем будущем.
18+ НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН, РАСПРОСТРАНЕН И (ИЛИ) НАПРАВЛЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ «ЦЕНТР ПО РАБОТЕ С ПРОБЛЕМОЙ НАСИЛИЯ «НАСИЛИЮ.НЕТ» ЛИБО КАСАЕТСЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА «ЦЕНТР ПО РАБОТЕ С ПРОБЛЕМОЙ НАСИЛИЯ «НАСИЛИЮ.НЕТ».

С огромным удовольствием поучаствовал в проекте Центра “Насилию.нет” “Между строк”. Проект рассказывает о том, как обстояли дела с положением женщин и гендерным насилием в Российской империи на рубеже XIX и XX веков и в ранней советской России. Мои материалы – про отношения Айседоры Дункан и Сергея Есенина, союз Натальи Нордман и Ильи Репина, а также про выдающихся женщин, которые остались в тени своих мужей (например, оперную певицу Надежду Забелу и актрису Ольгу Книппер-Чехову).

Тема гендерного насилия часто игнорируется и обесценивается и в современной России. Говорить о ней важно и нужно, причем именно как о социальном явлении, которое во многом определяется формировавшимися на протяжении многих веков культурными и мировоззренческими установками. И я очень рад, что по-прежнему есть люди и организации, занимающиеся повышением осведомленности об этой теме. Мне кажется, “Насилию.нет” удалось реализовать важную и сложную задачу – поместить тему гендерного насилия в исторический контекст. Показать, что это не просто некая лингвистическая или идеологическая абстракция, а то, что происходило – и продолжает происходить – на самом деле с настоящими женщинами.

В “Насилию.нет” всегда можно обратиться, если вы стали жертвой домашнего насилия: на сайте или по телефону +7(495)916-3000. Центр предоставляет бесплатные консультации (в том числе и онлайн по всему миру), возможность посетить группу психологической поддержки и экстренное размещение в Москве. А еще обратиться за помощью могут агрессоры, решившие отказаться от насилия и изменить свою жизнь.
16 октября 1989 года офицер Народной полиции ГДР позвонил в дверь Кристы и Курта Бетманнов и сообщил супругам, что их сын погиб, а его тело находится в больнице приграничного польского города Слубице на берегу реки Одра. Днем раньше командир немецких пограничников записал в отчете, что польские коллеги проинформировали его людей о выловленном из реки теле 28-летнего Франка Бетманна.

В отчете тайной полиции Штази Франка характеризовали как “непримечательного, добропорядочного молодого человека с положительной репутацией”. После 10 классов и техникума он поступил на курсы мастера по изготовлению инструментов на комбинате, где работал и его отец. Франк не был ни бунтарем, ни героем. Однако у него, как и у многих соотечественников, была мечта: покинуть коммунистическую диктатуру и перебраться в ФРГ.

Западной Германией Бетманн начал восхищаться еще в детстве. Дядя и тетя, приезжая в гости из Гамбурга, дарили ему апельсины, жвачку и игрушки. На контрасте с серой жизнью в ГДР соседнее государство казалось Франку раем, где можно наслаждаться благами цивилизации и не опасаться, что за тобой приедут люди в погонах. Первую попытку бежать Бетманн предпринял еще в 18 лет, в октябре 1979-го, но его арестовали и приговорили к 10 месяцам тюрьмы.

Выйдя на свободу, Франк устроился на фабрику и начал встречаться с коллегой. Вскоре они поженились. Франк усыновил ребенка жены от предыдущего брака. Через какое-то время у пары родился второй ребенок. Несколько лет Бетманн вел спокойную и вроде бы счастливую жизнь. Однако после того как его призвали в армию и направили в Берлин, брак развалился. В мае 1989-го Франк подал прошение на выездную визу. С тех пор Штази поместила его под наблюдение. В досье на Бетманна говорилось, что “запрос на переезд, вероятно, связан с желанием сбежать от личных проблем”.

Однако сам Бетманн, когда его спросили, почему он хочет уехать, объяснил свое желание тем, что в ГДР нет свободы слова и свободы перемещения, и добавил, что хочет путешествовать, как жители ФРГ. Той осенью он пытался вырваться из страны и через Венгрию и Чехословакию. Постоянное ужесточение правил выезда не позволило сделать это легальным образом, но Франк не отступился. В начале октября 1989-го он сказал отцу: “Я выберусь отсюда” – а всего через пару недель погиб при туманных обстоятельствах, пытаясь пересечь Одру.

Покинуть страну по такому маршруту надеялся далеко не один Бетманн. Всего за месяц пограничники задержали около 2000 граждан ГДР без разрешения на выезд. Из Одры выловили тела еще двух молодых мужчин, Уве Петраса и Дитмара Поммера. Родителям Поммера сообщили, что смерть их сына, вероятно, наступила в результате утопления, усугубленного холодной водой. И Петраса, и Поммера похоронили в Польше, поставив семьи перед фактом. Друг Петраса и Поммера Герд Кифер, который должен был пересекать границу с ними, пропал без вести в октябре 1989-го. Его так и не нашли.

Там, откуда выловили Петраса и Поммера, река достигала 120 метров в ширину, скорость течения – примерно метра в секунду, а температура воды колебалась от 8 до 12 градусов Цельсия. Родным оставалось гадать, почему молодые люди зашли в воду в тяжелых свитерах и насколько можно доверять официальным отчетам об их гибели. Впрочем, даже если Бетманн, Петрас и Поммер действительно утонули, не справившись с холодом и течением, невозможно игнорировать причины, по которым они оказались в таком положении. Что бы ни случилось с ними на Одре, правильнее всего будет называть их последними жертвами коммунистического режима в ГДР. Режима, который даже в последние месяцы своего существования, когда ощущение, что железный занавес скоро рухнет, буквально витало в воздухе, продолжал притеснять, ограничивать и запрещать.

Меньше чем через месяц после тех событий протесты вынудили власти открыть границу с ФРГ, а Берлинская стена фактически была выведена из эксплуатации. По словам священницы, которая проводила панихиду по Бетманну, большинство людей на похоронах хоть и горевали по покойному, но с трудом сдерживали радость от скорого снятия ограничений на перемещение между двумя Германиями.