Хроники тоталитарного времени
3.23K subscribers
56 photos
96 links
О мрачных, жестоких, драматичных, кровавых событиях. О людях: инициаторах и жертвах этих событий, мучениках и лидерах тоталитарных режимов. 18+

Для связи по рекламе и другим вопросам - @totalitariantimes_bot
Download Telegram
Подросток, который не захотел стричь волосы и отказываться от яркой одежды. Девочка, взбунтовавшаяся против школьной формы. Мужчина, неосмотрительно подавший заявление на выезд из страны. Все они – и тысячи других жителей ГДР с 1950-го по 1990-й – становились объектами наблюдения и преследования со стороны штази, печально известной тайной полиции, третировавшей граждан за малейшие нарушения. Все они попадали в заключение за нарушения, на которые власти в соседней Германии не обратили бы ни малейшего внимания.

Правительство ГДР вплоть до развала санкционировало беспрецедентные меры по наблюдению за населением. По степени контроля государство мало отличалось от тюрьмы, несмотря на некоторые блага, недоступные для других стран соцблока. Агенты штази устанавливали жучки, сверлили дыры в стенах, вскрывали письма и вели слежку за каждым, в абсолютной преданности которого возникали сомнения. Тайная полиция полагалась на более чем 200 тысяч неофициальных информаторов. На граждан составлялись подробные досье: общая протяженность папок, если бы их разложили одну за другой, составила бы 111 километров.

Трудно существовать в такой обстановке и не поддаться паранойе. Даже те, кому удавалось сбежать и обосноваться за границей, часто до конца жизни страдали от последствий пребывания в полицейском государстве. Такие люди изолировали себя от общества, сокращали круг общения до минимума и не делились переживаниями даже с близкими. По мнению психолога Селии Фишер, одна из причин подобного поведения – так называемая вина уцелевшего. Однако травматичный опыт бывших жителей ГДР слишком разнообразен, чтобы его можно было унифицировать под одним диагнозом.

Пациенты берлинского психиатра Штефана Тробиша-Лютге страдают от тревожного расстройства, депрессии и панических атак. Один таких людей Крис Хендшке – тот самый мужчина, который в середине 1980-х подал прошение об отъезде – ждал ответа от властей почти год. За это время агенты штази несколько раз пригрозили выгнать его жену с работы. Когда он пришел жаловаться на полицию в ведомство по защите прав граждан, его арестовали и отправили в тюрьму, где продержали 18 месяцев.

Спустя несколько десятилетий Хендшке – участник группы психологической помощи, в которой жертвы штази все еще пытаются понять, как жить дальше. Одна из самых распространенных проблем у тех, кто приходит на подобные встречи, состоит в отсутствии доверия к окружению. Некоторые из них спустя много лет после краха ГДР узнавали, что показания против них дали партнеры. Привыкшие, что сосед и друг может предать и донести на них в полицию, люди опасаются заводить близкие связи, даже когда оказываются в безопасности.

По данным исследования 2015 года, даже после объединения Германии среди жителей ГДР сохранился низкий уровень доверия к соотечественникам. Люди постоянно сохраняют бдительность, чтобы не показаться собеседникам подозрительными и не сказать лишнего.

Самоцензура – еще одно значимое следствие жизни в полицейском государстве. Социализация в среде, когда нужно подумать дважды, прежде чем говорить, что думаешь на самом деле, вела к тому, что, даже оказавшись вне этой среды, люди продолжали следовать привычным паттернам. Большинство участников групп поддержки жертв штази не имеют аккаунтов в соцсетях из-за иррационального страха перед компроматом. Подобная эмоция, по словам социального антрополога Ульрике Нойендорф, может десятилетиями определять поведение человека.

Лишь регулярно прорабатывая травмы, бывшие жители ГДР могут хотя бы частично примириться с призраками прошлого. Их опыт представляет собой причудливое сочетание индивидуального и коллективного. Индивидуальное приходится кропотливо восстанавливать после жизни в государстве, основная цель которого сводилась в тотальном подчинении личности. Коллективное они учатся понимать не как пропагандистскую установку, подразумевающую тотальный отказ от самих себя, а как возможность обрести утешение и спастись от одиночества.
Пожалуй, главная особенность, присущая практически всем путчам и мятежам, состоит в том, что момент их планирования и осуществления провоцируется реальным или предполагаемым ослаблением режима.

В Испании в 1981-м подполковник Антонио Техеро и другие закоренелые франкисты взяли в заложники депутатов в надежде отправить в небытие охваченную экономическим кризисом и политической неопределенностью молодую демократию. В Японии группа молодых офицеров в 1936 году захватила несколько министерств, поскольку считала, что государство ослабло из-за коррупционных связей между чиновниками и промышленниками. Бывшие соратники каудильо и воинственные японцы стремились "укрепить" государство, но с одной оговоркой: действуя в обществах, где в амплуа “сильного лидера” уже выступал монарх, они называли своим основным противником не его, а когорту приближенных, якобы неспособных должным образом руководить страной. И те, и другие заявляли о своей преданности королю Хуану Карлосу и императору Хирохито соответственно, а свергнуть собирались правительство.

В отличие от революционеров, которые однозначно противопоставляют себя сложившейся системе и хотят снести ее до основания, путчисты часто видят себя не ренегатами, а, наоборот, лоялистами: единственными подданными, достаточно патриотичными, чтобы вернуть страну на “правильный” путь, даже если придется прибегнуть к насилию. И хотя в 1981-м с восстановления монархии прошло всего несколько лет, а полномочия короля значительно ограничивались конституцией, франкисты всерьез закладывались на то, что король поддержит их идею созданию чрезвычайного правительства и смещения премьера Суареса. Когда этого не произошло, путч захлебнулся: организаторы начали спорить о допустимых компромиссах, региональные командиры пошли на попятную.

Означает ли наличие сильного лидера, что путч – в отличие от революции – никогда не будет направлен на него как на ядро политической системы и, как следствие, что он никогда не будет полностью соответствовать интересам противников режима? Иными словами – значит ли это, что радикальные патриоты, выступившие против бюрократического аппарата при диктатуре, никогда не сойдутся с теми, кто протестует против диктатуры самой по себе? Почти наверняка – да, причем решающую роль тут сыграют не только идеологические, но и методологические различия.

Путчи японских и испанских военных преследовали намного более утопическую цель, чем подразумевающие тотальное уничтожение прежней системы революции: их участники стремились укрепить одни элементы действующей власти, разрушив другие, сохранить “дух” или ядро режима, избавившись от всего, что казалось им отступлением от патриотических идеалов. Парадокс заключается в том, что инструментами для подобных преобразований располагает демократическое государство – там недовольные могут протестовать и участвовать в демонстрациях, выдвигать свои кандидатуры или голосовать, формулировать инициативы и публично критиковать власть, не прибегая к насилию.

В милитаристских диктатурах, к возвращению, укреплению или установлению которых обычно стремятся путчисты, таких инструментов нет. И людям, стремящимся выковать “правильное” государство с помощью стрельбы и захвата заложников, осуществить косметические преобразования танками и кувалдами, практически никогда не удается добиться своего. Прославляемый воинственными путчистами путь приводит их в изгнание, на скамью подсудимых или на обочину истории, где им – как, например, ностальгирующему франкисту Техеро – приходится доживать свои дни совсем не в том государстве, которым они бредили когда выкрикивали лозунги с трибун и захватывали парламенты.
“Меня держали взаперти 30 дней, потом выпускали на несколько суток, снова задерживали и отправляли за решетку”: жизнь транс-людей при аргентинской хунте

“Их привозили в это место, подвергали пыткам, насиловали, принуждали к труду, лишали свободы, а затем выбрасывали. Они подвергались жестокому обращению не только как объекты сексуального интереса. С ними ужасно обращались из-за их гендерной идентичности”.

Так помощница прокурора Ана Оберлин описала случившееся с пятью транс-девушками в конце 1970-х и начале 1980-х, когда в стране действовала военная диктатура. О них как о жертвах режима долгое время умалчивали, поскольку пренебрежительное отношение к транс-людям и насилие против них оставалось нормализовано даже после перехода к демократии.

В апреле этого года в стране состоялось историческое событие: пять транс-женщин, побывавших в заключении и подвергшихся надругательствам при диктатуре, дали показания на суде по делу 12 офицеров, обвиняемых в преступлениях против человечности. Свидетельницы рассказали, как им и до прихода к власти генерал-лейтенанта Хорхе Виделы приходилось заниматься секс-работой и терпеть насилие со стороны полицейских, но после установления хунты ситуация ухудшилась. Военные активно продвигали концепцию “традиционной семьи”, а любое отклонение от нее демонизировали и криминализовали. Одной из очевидных целей стали люди, чья гендерная идентичность не вписывалась в насаждавшиеся рамки.

“Они объезжали улицы и собирали нас, – вспоминала одна из свидетельниц Хулиета Гонсалес. – Я не хотела залезать в грузовик, и военный ударил меня в спину прикладом. Он схватил меня за волосы и сказал, чтобы я залезала внутрь”.

Уже в XXI веке транс-женщинам в Аргентине, подвергшимся преследованиям не из-за политических взглядов или из-за критики властей, а из-за гендерной идентичности, приходилось добиваться, чтобы государство признало их жертвами хунты. В июле 2022 года 64-летняя Карина Пинтарелли стала первой аргентинкой, получившей от министерства юстиции и прав человека компенсацию за трансфобные преступления диктатуры.

“Я жила в тюрьме, – так Карина описала свое существование при диктатуре. – Меня держали взаперти 30 дней, потом выпускали на несколько суток, снова задерживали и отправляли за решетку”.

Уже в 2010-х, когда Карина жила и работала в центре помощи оставшимся без дома женщинам и ЛГБТК-людям, она решила попробовать подтвердить статус жертвы. По закону аргентинцам, которые могли доказать, что их права нарушались с 1976-го по 1983-й годы, полагались регулярные выплаты. В процессе Карине удалось заручиться поддержкой юристов и активистов, которые отстаивают права транс-людей. Вместе они нашли ее дело – толстую папку с первой записью в конце 1960-х и последней в 1996-м. Надпись на обложке гласила “Педераст”.

“Дело Карины фактически подтверждало насилие и криминализацию по гендерному признаку, – объяснил один из юристов. – Вы можете подумать, что ее тайно задерживали и скрывали от посторонних глаз, но это не так. Полиция арестовывала ее и доставляла в участок. Ее держали в тюремных блоках для мужчин, где пытали, чтобы “дисциплинировать” и “исправить” ее гендерную идентичность.

В июле 2020-го власти Аргентины, основываясь на случае Карины, признали систематическую жестокость против транс-людей частью действовавшей при диктатуре “программы национальной безопасности”. Правозащитники назвали решение в пользу пострадавшей историческим прецедентом, поскольку в некоторых сферах предубеждения против транс-людей продолжали действовать и спустя несколько десятилетий после падения диктатуры.

Восстановив справедливость, Карина обрела покой, но чтобы справиться с травмой ей все равно приходится регулярно посещать психолога. Еще одной формой терапии для нее стала поэзия – в стихах она ищет новые формы выражения своего опыта и примирения со случившимся.

“Она была бы рада, как и все баски, – ответила Карина на вопрос, как бы отреагировала на решение правительства в пользу дочери ее покойная мать-басконка. – Она бы порадовалась, что меня наконец признали”.
Хроники тоталитарного времени
“Меня держали взаперти 30 дней, потом выпускали на несколько суток, снова задерживали и отправляли за решетку”: жизнь транс-людей при аргентинской хунте “Их привозили в это место, подвергали пыткам, насиловали, принуждали к труду, лишали свободы, а затем…
Пожалуй, самый важный вывод, который можно сделать из истории Карины и других пострадавших от хунты транс-людей, состоит в том, что в обществе не существует того запроса на зверства, жестокость и репрессии, которые власть при диктатуре обрушивает на неугодных. В современной Аргентине не поднялись массовые протесты и не началась гражданская война из-за того, что консервативная часть населения считает реабилитацию транс-людей экзистенциальной катастрофой. Апелляция к “противоестественности” и “извращенности” работает лишь на самом примитивном уровне: на самом деле большинство граждан не мечтает, чтобы других притесняли и мучили только потому, что их гендерная идентичность не совпадает с полом, присвоенным при рождении. Такие меры нужны самой диктатуре, которая закрепляет за собой право на формирование “нормы” с помощью произвола.

Другой вывод заключается в том, что общество в силу своей аморфности хоть и не ненавидит транс-людей так, как пытается показать власть, но и не готово отстаивать их права. Большинство граждан не воспринимают притеснения транс-людей как что-то важное для себя. Репрессии, нацеленные на столь малую часть населения, остаются далекой и как будто даже надуманной проблемой, в то время как здесь и сейчас нужно заниматься повседневной рутиной. Многие люди, которые совершенно спокойно восприняли новость о признании преступлений против транс-сообщества в 2020-х и даже порадовались восстановлению справедливости для Карины Пинтарелли и других жертв, 40 лет назад едва ли переживали о бедах секс-работников и транс-людей.

Из этого следует не то, что все они – бездушные монстры, а лишь то, что авторитарные и тоталитарные режимы сознательно преувеличивают социальный запрос на меры против определенных слоев населения, чтобы создать иллюзию в действительности отсутствующего – в силу все той же аморфности общества – единства между народом и государством. Часто мнимым основанием для этого единства становится борьба за сохранение "традиционных ценностей", но используются и другие штампы. Все эти идеологические категории в действительности совсем не нуждаются в защите – в отличие от реальных людей, которым в подобной обстановке буквально приходится бороться за право на существование.
Хава Злочовер родилась в 1891 году в семье бакалейщика Мордехая и домохозяйки Мирьям в польском городе Млава – старшая из семи детей. В 1912-м любознательная и одержимая путешествиями 20-летняя Хава в одиночку отправилась в Антверпен, а оттуда – в Нью-Йорк. Она говорила не семи языках, включая иврит, но нигде не чувствовала себя дома.

“Во всем мире я ощущаю себя иностранкой, – писала она подруге. – А в стране, где я родилась, я остаюсь еврейкой”.

Зловочер переживала из-за ощущения неприкаянности: она чувствовала, что не вписывается не только в национальные, но и в гендерные рамки. Оппозиция между мужчинами и женщинами с соответствующим распределением социальных ролей казалась ей слишком строгой и надуманной. В Штатах девушка взяла себе имя, которое отражало бы андрогинный аспект ее личности: Ева Адамс.

Она носила мужскую одежду, предпочитала компанию женщин, вела себя смело и откровенно в эпоху, когда большинство людей опасались проявлять индивидуальность на публике. Вскоре ей как “агитатором” заинтересовались американские спецслужбы. Сформулировать причину пристального внимания довольно легко: проживая в консервативной, антисемитской, гомофобной и в целом настроенной против иммигрантов стране, урожденная Хава Зловочер не скрывала, что в романтическом и сексуальном смысле ее привлекают женщины.

Она зарабатывала продажей периодических изданий на разных языках, много ездила по стране и встречала многих известных людей. В нью-йоркском районе Гринвич-Виллидж, где она жила, Ева содержала чайную, где лесбиянки могли не опасаться осуждения. Там Адамс устраивала дискуссии и поэтические чтения. В 1925-м она издала под именем Эвелин Адамс книгу “Лесбийская любовь” – сборник историй и зарисовок о не вписывающейся в навязанные обществом и государством рамки гендерной и сексуальной идентичности женщин, с которыми она встретилась в США. “Моя единственная цель заключалась в том, чтобы, описав этих людей, помочь им, – позже объясняла она. – Показать им правду их жизней”.

Однако в то время такие книги провозглашались непристойными, и “Лесбийская любовь”, изданная небольшим тиражом, распространялась подпольно. В 1926-м один экземпляр купила действовавшая под прикрытием сотрудница полиции, которая затем арестовала Еву за нарушение общественного порядка. Следующие полтора года Адамс провела в тюрьме, а в декабре 1927-го ее депортировали в Польшу. К 1930-му она перебралась в Париж, где без особого успеха предлагала истории о своем заключении издателям и подпольно распространяла книги, которые считались слишком откровенными по обе стороны Атлантики.

В 1933-м Ева встретила певицу кабаре из Германии Геллу Золднер, знакомство с которой Адамс называла “судьбой”. Женщины съехались и с тех пор жили вместе, хотя никогда открыто не говорили о своих отношениях. Когда в июне 1940-го немецкая армия достигла Парижа, Ева и Гелла бежали на юг Франции. Однако в декабре 1943-го нацисты все-таки настигли их в Ницце и депортировали в транзитный лагерь Дранси. В том же месяце их отправили в Освенцим. О гибели Адамс и Золднер не сохранилось никаких сведений, но к моменту освобождения лагеря в январе 1945-го они обе уже умерли.

Много лет спустя именем Евы Адамс назвали улицу и школу в Париже. Власти отметили ее вклад в движение за права женщин, а в торжественной церемонии поучаствовали польские и американские дипломаты. В 1999-м студентка из города Олбани, штат Нью-Йорк нашла у себя в подъезде единственную сохранившуюся копию “Лесбийской любви”. Книгу перепечатали, а историк Джонатан Нед Катц опубликовал биографию Адамс.

Сейчас ни в одной стране, где жила Ева, не пытаются игнорировать ее существование. Ее история – это напоминание о том, к каким последствиям приводит ненависть, на чем бы она ни основывалась: на происхождении, сексуальной ориентации или гендерной идентичности. Ева Адамс подвергалась преследованиям за то, что любила женщин, и за то, что была еврейкой. Оправдывать ненависть по любому из этих или каких-то других признаков – значит открывать дверь злу, способному уничтожить миллионы жизней.
После Первой мировой войны, в которой в составе британских войск приняли участие более миллиона индийцев, в “жемчужине британской короны” участились призывы к борьбе за независимость. Сообщения об аресте одного из лидеров индийских националистов в священном городе сикхов Амритсаре в штате Пенджаб в начале 1919 года привели к масштабным протестам. Толпа недовольных сметала все на своем пути, грабила банки и громила государственные учреждения.

Власти отправили на восстановление порядка отряд под командованием бригадного генерала Реджинальда Дайера. Тот запретил публичные собрания и пригрозил, что если на улицах появятся скопления людей, их разгонят силой. Несмотря на запрет, 13 апреля, в день Вайсакхи, одного из крупнейших сикхских праздников, в парке Джаллианвала рядом с богослужебным сооружением Хармандир-Сахиб – Золотым Храмом – образовалась огромная толпа.

По приказу Дайера 90 солдат вошли в парк и без предупреждения открыли огонь по собравшимся. Стрельба продолжалась примерно 10 минут. Всего в тот день, по официальным данным британской стороны, погибло 379 человек, а 1200 получили ранения, хотя другие источники говорили о 1000 погибших и 1500 раненых. Впрочем, даже британцы не отрицали, что военные в тот день расстреляли как минимум 40 детей, самому младшему из которых не исполнилось и двух месяцев.

Пытаясь укрыться от огня, многие прыгали в колодец на территории комплекса, где давили друг друга и погибали от полученных травм. Наконец, решив, что с местных хватит, Дайер отозвал солдат, но не предоставил пострадавшим никакой помощи, оставив раненых и погибших лежать там, где их настигли выстрелы. Губернатор штата Пенджаб Майкл О’Дуайер вынес генералу благодарность за восстановление порядка, а старейшины Золотого Храма произвели его в “почетные сикхи”. По мнению историка Алана Джона Персиваля Тейлора, массовое убийство стало “решающим моментом, когда индийцы отстранились от британской власти”.

Резня в Амритсаре привлекла слишком много внимания и вызвала слишком резкое осуждение – в том числе со стороны британских политиков – чтобы в Лондоне могли оставить ее без внимания. Возглавивший комиссию по проверке судья постановил, что у Дайера не было оснований действовать настолько радикально. Генерал пытался оправдаться, но под давлением Черчилля, который тогда занимал должность военного министра, ему пришлось подать в отставку. Никто из участников расправы так и не понес наказания, а многие политики по-прежнему считали их действия полностью оправданными.

В наше время движение за независимость Индии в основном ассоциируется с ненасильственным сопротивлением, к которому призывал Махатма Ганди. Однако в действительности вся первая половина XX века сопровождалась жестокими столкновениями между революционерами и колониальными войсками.

Один из ключевых эпизодов этой борьбы – резня в Амритсаре. Другой случился 13 марта 1940 года и стал косвенным следствием первого. Именно тогда индийский революционер Удам Сингх пробрался на мероприятие в Лондоне, где выступал с речью 75-летний бывший губернатор Пенджаба сэр Майкл О’Дуайера. Когда британец закончил говорить, Сингх поднялся с места и несколько раз выстрелил в него. Одна из пуль попала в сердце и мгновенно убила экс-губернатора. Еще три аристократа получили ранения.

Сингха почти сразу схватили и повесили в июле 1940-го. Он не скрывал свой мотив – месть человеку, который объявил расстрел мирных жителей подвигом. Британские националисты воспользовались инцидентом как поводом, чтобы призвать к ужесточению контроля над колониями.

“В момент выстрела Сингх стал самым ненавистным человеком в Британии, героем для соотечественников и пешкой в международной политике”, – заключила авторка книги о революционере Анита Ананд.

Количество погибших в процессе освобождения Индии от британского правления Ананд оценивает в два миллиона человек. Еще 15 миллионов подверглись переселению. В 2017-м на месте резни в Амритсаре установили памятник Удаму Сингху – напоминание о том, что борьба против колониального господства сопровождалась болью, насилием и огромными жертвами.
Может ли преступление, совершенное в прошлом, отправиться в мусорное ведро в настоящем? Таким вопросом задается в названии одного из своих текстов историк Крис Лоренц. И приходит к выводу – да, вполне может.

Процесс формирования выгодного государству дискурса о “неудобных” моментах своей истории Лоренц демонстрирует на примере преступлений армии Нидерландов в ходе войны за независимость Индонезии 1945-47 годов. Историк подмечает, что голландское правительство упорно избегало слова “война”. Происходившее называли “вооруженным восстанием”, участников борьбы за независимость – “бывшими коллаборационистами”, которые якобы поддерживали японцев в период оккупации Индонезии, а действия метрополии – “операциями по восстановлению порядка”.

Однако эвфемизмами дело не ограничивалось. Когда в 1969-м ветеран той войны Йооп Хютинг выступил с признанием в расправах голландских военных над гражданскими, правительство спешно выпустило отчет, в котором признало около 70 случаев превышения полномочий, но назвало их изолированными инцидентами, не отменявшими того, что в основном служащие армии Нидерландов вели себя достойно и гуманно. Как и в Германии, где вермахт часто описывали как благородный институт, неповинный в бесчинствах СС и гестапо, так и власти Нидерландов настаивали на том, что “чистки” проводили войска специального назначения, подразделения разведки, составленные из местного населения части, но никак не регулярная армия.

Один из эпизодов, массовое убийство в деревне Равагеде на острове Ява в 1947 году, когда около 100 солдат расстреляли 431 мужчину и мальчика в возрасте от 15 до 60 лет, правительство описало так: 130 индонезийцев погибли в сражении (хотя нет данных ни об одном погибшем или раненом голландце), после чего 20 человек казнили. В действительности вся операция представляла казнь местных жителей, которых подозревали в укрывательстве партизана.

В 1969-м и 1995-м правительство ссылалось на давность лет как на обоснование не проводить расследование и не привлекать виновных к ответственности. В 2011-м суд вроде бы принял решение удовлетворить требование девяти вдов погибших в Равагеде и одного выжившего: каждому из них выплатили по 20 тысяч евро, а посол Нидерландов в Индонезии принес извинения от имени властей.

Однако говорить о восстановлении справедливости не приходилось и тогда. Во-первых, в постановлении суда упоминалась “исключительность” произошедшего в Равагеде, то есть государство по-прежнему отказывалось признать, что преступления совершались на постоянной основе. Во-вторых, правительство, как и раньше, настаивало на том, что прошло слишком много лет, чтобы проводить расследование. Это косвенно свидетельствовало о том, что власти не признали ни то массовое убийство, ни другие военными преступлениями, поскольку последние по закону не имеют срока давности.

Лоренц объясняет, что подобное отношение сформировалось по причинам, актуальным и для других стран. В первые десятилетия после Второй мировой события тех лет в Нидерландах настолько однозначно осмыслялись через статус жертвы оккупации и насилия со стороны нацистов, что казалось немыслимым допустить мысль о себе и своих соотечественниках как об оккупантах и военных преступниках по отношению к другим народам. К тому же голландские власти традиционно позиционировали себя как “лучших” и более гуманных колонизаторов, чем Англия и Франция. Признать, что их власть над колониями тоже основывалась на насилии и подавлении, оказалось сложно даже спустя более чем 60 лет.

Короткий вывод Лоренца состоит в том, что в контексте “неудобного прошлого” со стороны властей любого государства требуется огромная и кропотливая работа. Ее цель – нормализовать мысль о том, что даже если народ на каком-то этапе своего существования пострадал от расправ и оккупации, это не значит, что представители того же народа не могут выступать военными преступниками и оккупантами в других случаях.
“Правосудие – это скучно”, – так подумала хорватская писательница и журналистка Славенка Дракулич, просидев час на заседании в Гааге по делу трех сербов, обвиняемых в военных преступлениях. Монотонная бюрократия усыпляла – но только до тех пор, пока кто-то из свидетелей не упомянул про кровь на стенах. Дракулич встрепенулась от внезапного осознания того, что речь идет о самом масштабном европейском конфликте второй половины XX века.

Посетив множество заседаний, в 2003 году она выпустила книгу “Они и мухи не обидят” о военных преступниках, которые предстали перед ней на скамье подсудимых. В ней Дракулич подробно задокументировала события и рассказала о их участниках. От учиненных хорватской армией этнических чисток до массовых изнасилований мусульманских женщин сербами. От хорватского генерала Рахима Адеми, который не пресек беспредел своих солдат в ходе операции “Медакский карман”, до сербского генерала Ратко Младича, ответственного за уничтожение мирных жителей при осаде Сараева. От простых солдат, расстреливавших безоружных людей, до произведенного националистической пропагандой в мученики Слободана Милошевича.

Один из персонажей книги Дракулич, солдат из диверсионной группы на стороне Республики Сербской Дражен Эрдемович получил 10 лет за участие в геноциде, поскольку расстрелял около 120 безоружных мальчиков и мужчин в Сребренице. Сам он утверждал, что поступил так лишь потому, что в противном случае ему угрожали убийством вышестоящие по званию. После апелляции суд принял во внимание тот факт, что Эрдемович добровольно во всех подробностях рассказал о бойне. Наказание ему сократили до пяти лет в обмен на показания против генерала боснийских сербов Радислава Крстича и самого Милошевича.

Некоторые подсудимые сознавались в преступлениях и вроде бы искренне раскаивались. Другие робко пытались перекладывали ответственность на начальство. Третьи шокировали цинизмом и не высказывали никаких сожалений по поводу случившегося. К числу последних относился Горан Елисич, который служил военным полицейским в лагере Лука в городе Брчко, убил там более 100 мусульман и называл себя “сербским Адольфом”. Суд приговорил его к 40 годам.

Тем не менее далеко не всех обвиняемых можно было охарактеризовать как садистов. Многие придерживались националистических взглядов под влиянием ксенофобной пропаганды, которая процветала среди всех участников Боснийской войны. Конечно, это не оправдывало их действия, но позволяло понять, что одни люди убивали других не в силу природной жестокости, присущей лично им или их народу. Дракулич пришла к выводу, что их действия невозможно рассматривать отдельно от социального контекста и от правительственного нарратива.

“Многие из поколения его родителей поддались национализму и не пытались предотвратить войну, – писала Дракулич про приговоренного к 35 годам генерала Крстича. – Они были оппортунистами и слишком боялись, чтобы не следовать за лидерами, как они привыкли. Многие из их детей заплатили за глупость родителей – иногда ценой собственных жизней”.

Еще один важный вывод Дракулич состоит в том, что “война не начинается из ниоткуда”, а людей, которые ведут войны, нельзя считать монстрами. Их восприятие реальности складывается из миллиона мелочей. Народы и государства формируют свою повседневность таким образом, что через какое-то время для них становится нормально перейти от насмешек над происхождением и расистских обобщений к нормализации принудительных переселений и этнических чисток.

“Мы не совершаем преступлений, но мы все равно часть всего этого, – рассуждает Дракулич. – Эти люди – не монстры сами по себе, но мы превращаем их в монстров. Все начинается с решения не здороваться с соседом, потому что он другой национальности или другого происхождения, потому что он отличается цветом кожи. А затем, даже не задумываясь, вы начинаете оправдывать войны, военные преступления и фашизм. Сегодня вы не поздороваетесь с соседом, а завтра займете место того, кого забрали, не задаваясь вопросом, куда он делся. Именно такие решения делают вас соучастником фашизма и военных преступлений”.
Хроники тоталитарного времени
“Правосудие – это скучно”, – так подумала хорватская писательница и журналистка Славенка Дракулич, просидев час на заседании в Гааге по делу трех сербов, обвиняемых в военных преступлениях. Монотонная бюрократия усыпляла – но только до тех пор, пока кто-то…
Ну а самое ироничное и одновременно страшное наблюдение Дракулич касалось жизни находившихся под следствием обвиняемых, которым, несмотря на разное происхождение и противоположные взгляды, приходилось вместе существовать в тюрьме ООН в нидерландском Схевенингене. Там военные преступники удивительным образом отринули все, случившееся с ними на свободе, и создали абсурдную идиллию, максимально отличающуюся от того, что по-прежнему приходилось терпеть их соотечественникам.

По словам Дракулич, “Схевенинген стал единственным местом, где по-прежнему существовала Югославия Тито”. Обвиняемые в убийствах мусульман сербы приветливо общались и играли в карты с мусульманами, которых обвиняли в пытках сербов.

“Они явно достигли компромисса, который позволял им жить вместе, – отметила Дракулич. – Людям там, откуда они родом, о подобном остается только мечтать”.

Один вопрос остается без ответа: если происходящее с заключенными в Схевенингене свидетельствует о том, что даже участники геноцида, радикальные националисты, организаторы и исполнители массовых убийств могут мирно сосуществовать и поддерживать почти дружеские отношения с теми, кого еще недавно считали заклятыми врагами, то ради чего все это затевалось? Почему эти люди ненавидели и зачем уничтожали друг друга?

Вопроса на этот ответ не существует. Вернее, он есть, но состоит из всего одного слова и не объясняет никаких социальных процессов, стоящих за идеологическими конфликтами и военными преступлениями. Это слово – низачем. Оно фиксирует пугающую иррациональность того, что происходило не только в 1990-х на территории бывшей Югославии, но и по всему миру на протяжении всей человеческой истории.

А объясняет случившееся все та же ядовитая враждебность, которая формируется веками и манифестируется множеством разных способов: от мелочных обид до расчеловечивания, от зацикленности на прошлом до геноцида.

“[С раннего детства] у меня уже были представления о партизанах, немцах, четниках и усташах, – пишет Дракулич. – Никакие исторические факты не могли стереть картинки, укоренившиеся у меня в голове. Только теперь я понимаю, как легко начинаются войны, когда игнорируются факты. Легко использовать мысленные изображения, чтобы воздействовать на эмоциональную память и преобразовывать ее в ненависть. Потому что у каждого есть собрание подобных воспоминаний. Политические лидеры узурпировали их, смешивали их с народными предрассудками и манипулировали эмоциями”.
В мае 1989 года трое молодых людей из южной части Китая решили выразить протест против коммунистического режима. Они сели на автобус до Пекина, пришли на площадь Тяньаньмэнь, где располагался огромный портрет покойного диктатора Мао Цзэдуна и закидали его яйцами, заполненными краской. Под портретом они развесили баннеры с лозунгами: “Конец пятитысячелетней автократии” и “Время положить конец культу личности”.

Инцидент пришелся на самый пик студенческих протестов – активисты выступали за либерализацию и социальные реформы, против сращения частного бизнеса с государственным аппаратом и монополии компартии на власть. Спустя меньше чем через две недели после “эггвошинга”, которому подвергся портрет Мао, армия разогнала протестующих с применением огнестрельного оружия и бронетехники, убив по разным данным от нескольких сотен до нескольких тысяч человек.

Судьба участников “эггвошинга” сложилась причудливо и драматично – протестующие, приняв их за правительственных провокаторов, схватили и передали их полиции. Сначала с ними обращались хорошо, но после ужесточения позиции властей по поводу протестов, ситуация изменилась. В середине июня Лю Дэчэна грубо вытолкали из камеры, надели на него наручники и вывели на улицу. Там его заставили встать на четвереньки перед военным грузовиком. Солдаты использовали его как лестницу, пока забирались в транспорт. Затем ему приказали залезть в грузовик, где из участника акции с яйцами снова сделали подставку для ног.

Лю не сомневался, что его собираются застрелить и объявить пропавшим. Однако его вместе с “соучастниками” – Ю Чжицзянем и Ю Дунъюэ – перевели в тюрьму супермаксимальной безопасности. Там им должны были предъявить официальные обвинения. Порядки в этом учреждении заметно отличались от режима в предыдущей тюрьме. Наручники не снимали даже на ночь. От них на коже оставались глубокие ссадины. Завтрак состоял из кукурузного отвара, картофельных очистков и нескольких капустных листьев. На обед и ужин давали булочки из кукурузной муки, которые лишь распаляли голод. Приговоренным к смерти накануне казни посыпали еду сахаром – это была максимальная роскошь, на которую могли рассчитывать заключенные.

Питаться со скованными руками получалось, лишь поставив тарелку на пол. Выйти в туалет разрешали дважды в день, всего на 10 минут и всем вместе. За короткое время заключенные должны были освободиться от мешковатых роб, что из-за наручников превращалось в сложную задачу. Тех, кто не успевал и испражнялся на пол, заставляли убирать “беспорядок” собственной одеждой.

Суд над Дэчэном и его соратниками продлился всего два часа, а обсуждение вердикта заняло всего несколько минут: виновны по всем пунктам. Морально Дэчаэн приготовился к казни, но ровно месяц спустя их приговорили к пожизненному, 20 и 16 годам заключения. В 1998-м Дэчэна освободили, но полиция продолжала его третировать. Репутация преступника превратила поиск работы в невозможное занятие. В середине 2000-х власти отказались давать ему выездную визу, но Лю удалось покинуть Китай и бежать в Канаду. Воссоединиться с женой и сыном у него получилось больше чем через год, когда тех после многочисленных отказов все-таки выпустили в Гонконг. Оттуда им удалось сесть на самолет до Калгари.

Закидывание портрета диктатора само по себе не кажется радикальным протестом, но последствия, с которыми столкнулись участники акции, придали ей символической значимости. Наказывая активистов жестоким обращением, чрезмерными приговорами и последующей стигматизацией, режим продемонстрировала справедливость обвинений в свой адрес. А поступок Дэчэна и его соратников, которые вышли на свободу уже в 2000-х, и сейчас напоминает, какое мужество нужно для выступления против власти, способной санкционировать любой произвол.
Искренне рекомендую организованную друзьями из издательства Individuum к выходу книги Харальда Йенера «Волчье время. Германия и немцы: 1945–1955» ретроспективу «Уроки немецкого», которая пройдет 8-10 декабря в Третьяковской галерее.

Книга Йенера представляет собой панорамный рассказ о первом десятилетии после Второй мировой войны, когда Германия выбиралась из-под обломков гитлеровского режима. Страна была поделена на оккупационные зоны, города лежали в руинах, бóльшая часть населения лишилась крыши над головой. Это было время волков, когда каждый заботился только о себе и своей стае, — но также время изобретения новой политики, новой литературы, нового искусства и нового мировоззрения.

А кинопрограмма, приуроченная к выходу книги, включает в себя три фильма, с разных сторон раскрывающих феномен послевоенной жизни в Германии, в центре внимания которых проблема моральной ответственности человека за свои поступки.

Все фильмы представляют до показа и обсуждают со зрителями после историки, литературоведы и киноведы. Вот немного о самих картинах:

Убийцы среди нас (18+)

Первый фильм, снятый в Германии после окончания Второй мировой войны на берлинской студии «Дефа», возникшей в Бабельсберге на месте легендарной студии «Уфа». После окончания войны из концлагеря в Берлин возвращается молодая немка. Здесь она обнаруживает, что её квартира самовольно занята странным мужчиной, который наотрез отказывается выезжать. Пытаясь помочь ему, она открывает в его прошлом одну загадку за другой… Кинокартина оказала огромное влияние на последующие поколения европейских кинематографистов, а также стала основополагающей для эстетики течения «Trümmerfilm» — фильмов, снятых в послевоенных руинах.

Фотография класса (18+)

Отправной точкой двухсерийного фильма являются фотографии школьного класса берлинской гимназии имени Лессинга 1931 и 1933 годов. Эти люди учились в школе, когда в Германии к власти пришли национал-социалисты. Их детство и юность совпали со взлетом Третьего Рейха. Их отцы вступали в нацистскую партию и уходили на войну. Этих детей воспитывали в школе в духе национал-социалистической идеологии. Спустя сорок лет режиссёр Эберхард Фехнер и оператор Рудольф Кёрёси нашли этих людей — от бывших членов СА до еврейских эмигрантов, чтобы запечатлеть на камеру их воспоминания, их исповедь, их жизнь.

Непримирившиеся, или Где правит насилие, помогает только насилие (18+)

В 1934 году гимназист Роберт Фемель и его приятель Шрелла, восставшие против жестокости своего одноклассника Неттлингера и одного из учителей, вынуждены были бежать от полиции в Голландию. Спустя 20 лет Шрелла возвращается в Германию и подвергается аресту, поскольку до сих пор числится в списке разыскиваемых преступников. Его освобождению из тюрьмы способствует не кто иной, как Неттлингер, занимающий теперь высокий пост в министерстве.

А вот полная программа мероприятия со ссылками на билеты внутри: tretyakovgallery.ru/cinema/o/uroki-nemetskogo-prezentatsiya-knigi-volche-vremya-germaniya-i-nemtsy-1945-1955/.
Диктаторы с разных политических полюсов часто эксплуатируют одни и те же риторические приемы – например, пугают население внешними врагами и оправдывают репрессии борьбой против “пятой колонны”. Но кое в чем они все-таки различаются. Если у левых диктаторов поводом для притеснений и абсолютизации власти становится классовая борьба, стремление к всеобщему равенству на словах и к личному превосходству над всеми на деле, необходимость противостоять империализму, капитализму и буржуазии, то правые диктаторы обычно апеллируют к национальному духу, культурным особенностям и традициям.

А что может быть более традиционным чем религия? Для значительной части населения многих стран вера – основа мировоззрения и повод поддержать политического лидера, если тот провозглашает крестовый поход против безбожия и распущенности. И совершенно неважно, что разговоры о морали и устоях предков у такого правителя могут сочетаться с террором против собственного населения, этническими чистками и массовыми убийствами.

Один из самых ярких примеров такого феномена – диктатор, генерал и образцовый христианин Хосе Эфраин Риос Монтт. Он правил Гватемалой чуть больше года – с марта 1982-го по август 1983-го, пришел к власти благодаря перевороту и так же ее утратил, но за свой короткий миг славы и предшествовавшие ему несколько лет развернул беспрецедентный в истории страны геноцид всех, кого подозревал в симпатиях к левым партизанам. Из 200 тысяч погибших за 36 лет гражданской войны более 150 тысяч пришлись именно на правление Риоса Монтта. Из них около 135 тысяч составили представители народа майя. Свидетели рассказывали, что отряды Риоса Монтта сжигали дома с семьями внутри, забивали до смерти маленьких детей, насиловали девочек и женщин. В историю Гватемалы тот период вошел как “тихий холокост”.

Едва ли не самая жуткая деталь диктатуры Риоса Монтта состоит в его искренней религиозности. После разрушительного землетрясения, потрясшего Гватемалу в 1976-м, в страну приехало несколько десятков миссионеров из протестантской церкви пятидесятников. Они помогали восстанавливать страну, а заодно проповедовали свою веру. Одним из их главных сторонников стал Риос Монтт, который уже тогда претендовал на должность президента. Он отказался от католичества и принял пятидесятничество. Религия настолько заворожила военного, что он на несколько лет ушел из политики и стал проповедником: обращал новых сторонников, вел кружки, налаживал связи с правыми активистами из американского отделения церкви.

Когда в 1982-м Риос Монтт захватил власть, один из лидеров американских пятидесятников Джим Дюркин приехал в Гватемалу и заявил, что “Господь послал нации лидера”, под руководством которого страна “вознесется выше всех в мире” благодаря “праведности и справедливости”. Риоса Монтта Дюркин заверил, что “ни одна армия в мире и даже вся сила, которой владеет дьявол”, не помешают ему “исполнить свою судьбу”.

Религия с первых дней стала фундаментом диктатуры: Риос Монтт каждое воскресенье выступал по телевидению с проповедями о морали, пока его эскадроны смерти “вычищали” неугодных. Себя он позиционировал духовным наставником нации, а в ответ на обвинения в жестокости отвечал: “Возможно, я не безгрешен, но моя совесть чиста”.

Для сторонников Риоса Монтта, которые поддерживали его за умение “навести порядок”, религиозность президента оставалась одним из главных аргументов в пользу его невиновности в геноциде. Для его жертв и тех, кто расследовал преступления диктатуры, эта характеристика стала очередным доказательством того, что для тоталитарных структур в буквальном смысле нет ничего святого: даже нормы морали и нравственности они могут использовать, чтобы обосновать насилие и произвол.

Риос Монтт скончался в апреле 2018-го в 91 год – на следующий день после того как в СМИ опубликовали цитату папы римского Франциска о том, что ада не существует. Гватемальцы шутили: их бывший президент наконец узнал из надежного источника, что ему не грозит вечность в геенне огненной, поэтому решился умереть.
Культ личности как форма почитания на стыке политического и религиозного фанатизма зачастую принимает причудливые, почти комические формы. Именно так получилось в Китае в августе 1968 года, в самый разгар провозглашенной Мао Цзэдуном “культурной революции”.

Борьба с буржуазией, которую во имя диктатора осуществляли хунвейбины – радикально настроенные студенты и школьники, к тому времени велась довольно хаотично. Провластные радикалы публично унижали, избивали и убивали людей, которые предположительно поддерживали старые порядки. Уничтожались культурные реликвии. Но самое плохое для режима Мао заключалось в том, что хунвейбины не только боролись с врагами коммунизма, но и конфликтовали между собой. Страна тонула в неконтролируемом насилии. После двух лет беспредела Мао вознамерился восстановить порядок и осадить фанатичную молодежь.

Для этого в июле 1968-го диктатор приказал 30 тысячам безоружных рабочих штурмом взять университет Цинхуа в Пекине, который прекратился в поле боя между двумя группировками хунвейбинов. Несмотря на численное преимущество, рабочие понесли тяжелые потери: их закидывали кирпичами, копьями, серной кислотой и самодельными бомбами. Пять человек погибли, а около 700 получили ранения.

Когда рабочим все-таки удалось занять университет, Мао в качестве благодарности послал им 40 манго. Днем раньше партию фруктов, практически неизвестных в КНР, подарил главе государства прибывший с визитом министр иностранных дел Пакистана.

Манго доставили с посланием от Мао, который отныне объявил именно рабочих основной силой культурной революции. Среди них такой жест вызвал небывалый ажиотаж. “Никто в Китае в то время не представлял, что такое манго, – объясняет историк Фрида Мурк. – Рабочие всю ночь разглядывали, нюхали, поглаживали их и думали, что за магический фрукт послал им лидер. Поскольку их подарил сам Мао, манго вызывали у рабочих трепет”.

Так в Китае начался культ манго. Рабочие решили не есть священные фрукты и попытались сохранить их в первозданном виде. Для этого их замачивали в банках с формальдегидом и заливали воском, но ни один способ не помогал: спустя несколько дней манго начинали гнить. Тогда рабочие сварили плоды в огромной кастрюле с водой, а затем каждый попробовал по ложке драгоценного эликсира. На фабриках начали массово выпускать искусственные манго, которые затем возили по стране. Рабочие фотографировались с ними и дрались за снимки. Партийные поэты посвящали фруктам стихи. Для поклонения манго даже возводились алтари.

Никто точно не знал, что именно символизировали манго, но выражать сомнение в их значимости – значило сомневаться в величии председателя, поэтому экзотические плоды продолжали почитать. Некоторые начали думать, что, подарив рабочим манго, Мао таким образом транслировал им часть дарованных ему сил. В действительности диктатор руководствовался намного более прозаическими мотивами: ему самому манго казались отвратительными, поэтому, когда выпала возможность отправить ящик ненавистных фруктов преданным почитателям, он охотно ей воспользовался. Решение возымело неожиданный эффект – почитание манго стало считаться обязательным проявлением патриотизма и преданности Мао. Те, кто осмеливался насмехаться над манго, подвергались публичным расправам. Например, в провинции Сычуань протащили по улицам и казнили мужчину, пренебрежительно сравнившего священный фрукт с бататом.

Пропаганда воспользовалась стихийно возникшим культом и довела почитание манго до абсурда: в честь него проводились парады, печатались плакаты и устраивались выставки. Уже невозможно было сказать, искренне ли китайцы поклонялись плодам или публично благоговели перед ними, чтобы никто не осмелился обвинить их неуважении к Мао. Одержимость манго продлилась 18 месяцев и закончилась почти сразу, как только государство полностью подавило движение хунвейбинов. Скоро китайцы начали прозаично использовать восковые фрукты в качестве свечей при отключениях электричества. Манго в китайской истории закрепилось как символ бессмысленного раболепия, характерного для диктатур с “сильными лидерами”.
“Он решает, что полиэтиленовые пакеты вредны для окружающей среды. И почти за ночь полиэтиленовые пакеты по всей стране исчезают. Он решает, что все должны носить шлепанцы. И почти за ночь все население обувается в шлепанцы”.

Так описывает режим президента Поля Кагаме в Руанде исследователь и автор книги “Плохие новости. Последние журналисты при диктатуре” Анджан Сундарам. Со стороны Кагаме – выдающаяся историческая личность, основатель Руандийского патриотического фронта, борец за права народа тутси и человек, который остановил геноцид в 1994 году.

Все это действительно так. Но как относиться к такому человеку, если после свержения бесчеловечной власти, он основал диктатуру? Кагаме занимает должность президента с 2000 года, а фактически управляет страной еще дольше – с 1994-го, когда вроде бы способствовал демократизации и снижению напряжения в обществе.

С тех пор он подчинил себе все политические процессы. Главная задача госструктур в Руанде сводится к тому, чтобы 66-летний Кагаме мог как можно дольше оставаться у власти. Прессу незаметно затыкают, чтобы некому было критиковать президента.

В качестве примера последнего Сундарам приводит издание The Chronicles, которое опубликовало заметку с заголовком “Какая зарплата у Поля Кагаме?” В статье сообщались лишь официальные данные, но факт того, что редакция осмелилась затронуть табуированную тему, уже напряг власть.

Потом Кагаме объявил, что с уважением относится к ограничению в два срока и не будет баллотироваться на третий, когда его полномочия закончатся в 2017-м. Редактор The Chronicles предложил населению начать дискуссию о том, кто должен быть следующим президентом и провел серию интервью с политиками и интеллектуалами. Скоро газету закрыли, а Кагаме “поддался” на уговоры соратников и согласился провести референдум о поправках, которые теоретически позволят ему оставаться у власти до 2034-го. Всенародное голосование предсказуемо завершилось триумфом президента.

В своей книге Сундарам рассказал про более чем 50 руандийских журналистов, которых с середины 1990-х до середины 2010-х убивали, похищали, пытали и высылали из страны. Выборы 2017 года, когда Кагаме набрал 99 процентов, по оценке Amnesty International прошли в “атмосфере страха и репрессий”.

При этом в мире о Кагаме часто говорят как о прогрессивном политике. Еще Тони Блэр называл его “лидером-визионером” и хвалил за “путь развития”, который он проложил для страны. Такое расхождение во взглядах Сундарам объясняет тем, что “на поверхности Руанда – это очень простое место для жизни”. На улицах чисто, царит порядок, чиновники исправно выполняют обязанности.

Но если копнуть глубже, раскрываются неприглядные подробности. Журналисты рассказывают о деревнях, где люди либо живут на улицах под проливными дождями, либо ютятся в холодных бетонных постройках, где массово болеют пневмонией или малярией. Их хижины показались Кагаме недостаточно современными и живописными. Желая угодить президенту, бюрократы снесли их, а жилья на замену не предоставили. Тысячи руандийцев оказались обречены на убогое существование. Свободной прессы, которая могла бы рассказать о такой несправедливости, к тому времени уже не осталось.

Сундарам причисляет Руанду к диктатурам нового типа, которые образовались после холодной войны. Распознать их не так просто: “Политики носят западные костюмы и рассказывают, что их страна открыта для бизнеса. В выборах участвуют несколько партий. Агенты в плащах не преследуют неугодных. Это государство устроено совсем по-другому”.

Пока в газетах прославляют мудрость Кагаме, а иностранцы вспоминают борьбу президента против геноцида, те, кто осмеливается критиковать его, бегут из Руанды. В 2013-м правительство запустило комитет по защите прав прессы, но два года спустя его руководитель уехал в Германию. Ему начали угрожать, потому что он высказался против запрета BBC.

Ближайшие выборы в Руанде намечены на лето этого года. Их исход, как и семь лет назад, легко предсказать со стопроцентной вероятностью.
Стив Бико с детства испытывал отвращение к режиму апартеида, который не позволял ему иметь равные права с другими людьми в ЮАР только из-за цвета кожи. Поступив на отделение для темнокожих медицинского факультета Натальского университета в Дурбане, он основал Южноафриканскую студенческую организацию, в ее составе начал привлекать внимание к неравенству и призывать к отмене сегрегации.

Еще Бико стал одним из главных идеологов доктрины “черного самосознания”. Его основной тезис состоял в том, что темнокожее население должно само отстаивать свои интересы, а не позволять заниматься этим умеренным белым либералам, робкие требования которых вполне вписывались в картину мира властей.

С самого начала общественной деятельности Стив стал врагом государства. Даже на фоне других противников режима он выделялся смелостью и харизмой. Его обсуждали и знали по всей стране люди всех рас, возрастов и профессий. Когда ему закрыли путь в политический мейнстрим, он все равно продолжил проводить собрания и печататься в оппозиционном самиздате.

Такая настойчивость не могла не пугать правительство. В 1973-м ему запретили покидать район города Кинг-Уильямс-Таун, где он был прописан, и публично выступать. Он же все равно ездил по стране и общаться с единомышленниками, даже если за этим гарантированно следовали новые аресты.

17 августа 1977-го Стива задержали на блокпосте и обвинили в терроризме. А спустя почти месяц, 14 сентября, министр юстиции, полиции и тюрем Джимми Крюгер объявил, что 30-летний активист скончался в тюрьме после семи дней голодовки.

В полицейском рапорте говорилось, что Бико плохо почувствовал себя 7 сентября, но врачи не выявили причин недомогания. 8 сентября Стива перевели в больницу, а 11 сентября – вернули в участок, где он содержался раньше. На протяжении всего этого времени врачи якобы пытались установить, что с ним происходит, а 12 сентября решили транспортировать его Преторию, где он и скончался.

Три врача в своих отчетах заявили, будто “на теле задержанного отсутствуют какие-либо аномалии или патологии”, но, как выяснилось позде, в действительности Стив явно подвергался пыткам. В медкарте, данные из которой не вошли в итоговое заключение, упоминались ссадины от наручников на запястьях, несколько тяжелых повреждений мозга, невнятная речь и два сломанных ребра.

Несмотря на все это, врачи позволили транспортировать его на расстояние более 1000 километров. Бико чудом пережил саму поездку, но умер почти сразу после прибытия. Сочинив легенду о голодовке, государство попыталось переложить на одного из своих противников вину даже за его собственную смерть.

Даже когда под давлением мировой общественности в 1984-м в ЮАР провели разбирательство, по итогам которого врачей признали виновными в халатности, они отделались почти без последствий: одного отстранили на три месяца, другому лишь сделали выговор. Когда апартеид пал, выяснилось, что медики фактически подчинялись спецслужбам. В 1997-м стали известны имена пяти полицейских, которые пытали Бико – по закону об амнистии они тоже избежали наказания.

Может показаться, что мученическая смерть Бико была напрасной – ведь после его убийства режим продержался еще 13 лет. Однако многие косвенные признаки указывают на то, что шок от жестокой расправы над ним стал важным фактором, который расшатал систему апартеида. Новость о смерти Бико привлекла по всему миру больше внимания, чем любое из его выступлений. В многих южноафриканских городах состоялись протесты, которые жестоко разгоняли полицейские. Прощание с Бико продлилось пять часов и стало первым в ЮАР событием такого масштаба. Его посетило больше 20 тысяч человек, включая белых.

Бико так и не застал развал репрессивного аппарата, с которым боролся. Но его жизнь вдохновила тысячи людей, а его убийство убедило их в том, что начатая им борьба не должна прекращаться. Он посвятил всего себя тому, во что верил, и едва ли изменил бы хоть что-то, даже если бы знал, что с ним случится. Однажды он сказал: “Лучше умереть за идею, которая будет жить, чем жить ради идеи, которая умрет”.
“Я считаю, что если вы хотите оставаться достойным и честным человеком при диктатуре, то вы должны бороться за права человека и за свободу слова, – говорил китайский преподаватель, литератор и правозащитник Лю Сяобо в 2007 году. – Тюремное заключение – часть этого, так что мне не на что жаловаться”. В декабре следующего года Лю арестовали. Дольше шести месяцев его держали в заключении без предъявления обвинений, а в декабре 2009-го приговорили к 11 годам за “использование слухов, клеветы и других средств для подстрекательства к подрыву государственного строя”. При вынесении приговора судья характеризовал преступления Лю как “чудовищные”.

“Чудовищные преступления” Лю начались еще в 1980-х, когда он работал над докторской по литературоведению в Пекинском педагогическом университете. Уже тогда, публикуясь в журналах, он нажил недоброжелателей среди преданных маоистов, поскольку смело и остроумно критиковал косные пропагандистские сочинения фанатичных сторонников партии. По словам австралийского синолога Джереми Барме, Лю “вызывал ажиотаж, высмеивая чопорных современников, предупреждая об опасностях традиционализма и отката в прошлое”.

В конце весны 1989 года, когда на площади Тяньаньмэнь в Пекине разгорелись студенческие протесты за демократические реформы и против коммунистической диктатуры, Лю преподавал в Штатах, но, получив тревожные известия с родины, решил вернуться и поддержать подопечных. “Для меня было опасно возвращаться, – вспоминал Лю. – Я даже спросил на кассе про обратные билеты в Нью-Йорк. Но затем объявили посадку до Пекина, и у меня больше не было времени сомневаться. Я подумал: “К черту, жизнь или смерть, я полечу”.

На площади Тяньаньмэнь, где протесты не утихали полтора месяца, Лю спас многих студентов, погнав их из центра города, когда туда начали стекаться военные. Одновременно он – известный и уважаемый за рубежом интеллектуал – стал негласным лицом протеста, что, конечно, сделало его мишенью для властей. Военные жестоко подавили выступления на площади и расстреляли от нескольких сотен до нескольких тысяч гражданских. А вскоре после этого Лю впервые арестовали. Следующие 19 месяцев он провел в тюрьме по обвинению в заговоре с целью свержения правительства.

Выйдя на свободу, Лю остался в Китае. Его арестовывали в 1995-м, 1996-м и наконец – в последний раз – в 2008-м. Поводом для самого длительного приговора против Лю стал составленный им с коллегами манифест, Хартия-08, с требованиями открытых выборов, окончания партийной диктатуры, свободы вероисповедания, собраний, прессы. Между публикацией документа и арестом Лю прошло всего несколько часов. Суд над ним еще через год продлился два часа.

А в 2010-м политзаключенному присвоили Нобелевскую премию мира за “длительную и ненасильственную борьбу за фундаментальные права человека в Китае”. Именно на церемонии вручения, которую Лю по понятным причинам не смог посетить, было зачитано его эссе “У меня нет врагов”, которое Лю впервые планировал прочитать еще в суде. Отрывок из него гласит: “Ненависть разъедает разум и сознание человека; враждебный менталитет способен отравить дух народа, спровоцировать жестокость и насилие, уничтожить в обществе терпимость и человечность, заблокировать путь к свободе и демократии. Я надеюсь, что смогу преодолеть свои злоключения и противопоставить враждебности режима свои лучшие намерения, ослабить ненависть любовью”.

В мае 2017 года у Лю диагностировали рак печени. Несколько недель спустя его выпустили из тюрьмы в больницу в сопровождении надзирателей. А в июле того же года 61-летний борец за демократию умер от полиорганной недостаточности и стал вторым в истории нобелевским лауреатом, скончавшимся под стражей, после затравленного нацистами Карла фон Осецкого. Китайские власти же после смерти Лю сделали все, чтобы стереть любые следы его существования: отключили в мессенджерах и соцсетях возможность отправлять грустные эмодзи, заблокировали поиск по словам “Нобель”, RIP, а также фразу, которая стала главным принципом Лю Сяобо: “У меня нет врагов”.
Один из частых аргументов в пользу невиновности власти в предполагаемых или даже очевидных преступлениях при диктатуре состоит в том, что режиму это “не выгодно”. Такая попытка рационализировать призвана убедить, что государство не будет делать то, что не принесет ему явной пользы. Не будет уничтожать тех, кто по очевидным причинам вроде бы не представляет угрозу для политической элиты. Другими словами – что государство прагматично и рационально.

Разве станет власть уничтожать оппозицию, если та не в состоянии поднять гражданскую войну? Разве будет власть по надуманным обвинениям задерживать тех, кто против нее, если речь идет не о публичных личностях, а о самых обычных людях? Ну какой смысл диктатору пытаться устранить оппонента, если явно не располагает возможностями для захвата власти? А как объяснить действия власти, если она и вовсе атакует тех, кто выступает против любого применения силы?

Такие рассуждения основываются на непонимании или сознательном игнорировании двух аспектов, в той или иной степени присущих любой диктатуре.

Первый состоит в том, что диктатура прежде всего основывается не на циничной рациональности, не на запредельном прагматизме и не на политических манипуляциях, а на силе. Причем не просто силе, поскольку силовые структуры есть в любом государстве и любое государство, даже демократическое, само является дисциплинарной структурой, а на силе избыточной. Избыточность силы – фундаментальная характеристика государства, в котором абсолютная свобода власти вытесняет все остальное: разделение, сменяемость, плюрализм, право на частную жизнь.

В демократических государствах верховенство закона не только ограничивает власть, но и гарантирует ей возможность реализовывать свои полномочия. Но когда закон превращается в ширму для вседозволенности конкретных людей, у них самих больше нет ни повода, ни желания полагаться на правовые нормы. Вместо этого есть дубинки, автозаки и возможность трактовать что угодно как угодно.

Второй аспект – в том, что все существование диктатуры построено на балансировании между двумя тезисами: “если постоянно не закручивать гайки, то наши враги победят” и “наши враги слабые, продажные, ничем нам не угрожают и никогда ни на что не повлияют”. Получается, что с одной стороны власть непоколебима, а с другой – если не бороться против пацифизма, аниме, гуманизма, неправильной музыки, неправильных сериалов, неправильных запросов в гугле, видео на ютубе, слов и букв, то произойдет нечто страшное, несущее для власти экзистенциальную угрозу. Такая вот сильная власть, любое несогласие с которой способно спровоцировать крах страны, культуры, цивилизации, а то и всего человечества.

Почему хунта в Чили тысячами похищала и держала в тайных концлагерях не вооруженных радикалов, готовых штурмовать дворец Пиночета, а всех, кто давал повод заподозрить себя в критическом отношении к власти? Зачем доминиканский диктатор Рафаэль Трухильо организовал убийство сестер Мирабаль? Почему в Китае, где государство вроде бы полностью контролирует общество, к огромным срокам приговариваются за слова? Разве не “выгоднее” было бы власти остаться над всем этим? Демонстративно проигнорировать тех, кто разводит суету на пустом месте, показать, что ей нет никакого дела до мелких людишек?

Такая логика неприменима, когда речь идет о власти, главная мотивация которой – сочетание параноидального страха и абсолютной безнаказанности. Ну да, можно где-то перегнуть палку, организовав убийство одного, 10 или нескольких тысяч человек. Но что с того? Диктатура достаточно уверена в себе, чтобы игнорировать любые возможные последствия “невыгодных” решений. Но диктатура недостаточно уверена в себе, чтобы игнорировать тех, кто осмеливается не кивать ей в такт. Любой подобный режим основывается на двойственности, которая не поддается рациональному анализу. А любое рассуждение на тему того, что диктатура не стала бы применять силу, потому что ей это “не выгодно”, основывается на фундаментальном непонимании двойственной природы диктатуры.
Генерал, который стал пацифистом. Часть 1

Можно ли оставаться человеком, хранить верность принципам и выступать против насилия, находясь в эпицентре жестокой и репрессивной милитаристской системы? Этот вопрос особенно остро встал перед французской общественностью в период войны за независимость Алжира в конце 1950-х. Тогда колониальные силы массово применяли пытки против боровшихся за независимость повстанцев и всех, кого подозревали в симпатиях к ним.

Этнических алжирцев и “черноногих” (жителей Алжира французского происхождения) арестовывали и обвиняли в угрозе государственному строю на основании малейшей критики в сторону метрополии. В изоляторах и лагерях узников били током, топили и жгли. Больше 3000 заключенных “исчезли” при невыясненных обстоятельствах – такой эвфемизм использовался для обозначения запытанных до смерти или расстрелянных без приговора. Трагедией стали не только сами расправы, но и отношение к ним французских властей: в последующие десятилетия они амнистировали всех участников "операции по восстановлению порядка" в Алжире. Высокопоставленные офицеры хладнокровно оправдывали пытки как единственный способ справиться с варварами-мятежниками и описывали их как рутинную процедуру.

Редким – и самым известным – исключением на фоне сослуживцев стал генерал Жак де Боллардье, который публично осудил действия французской армии. Все в биографии Боллардье намекало, что он, наоборот, должен был поддерживать власть в попытках даже ценой насилия сохранить распадающуюся империю: потомственный военный, истовый католик, ветеран Второй мировой. Он одним из первых откликнулся на призыв Шарля де Голля продолжать борьбу против нацистов и на лодке перебрался через Ла-Манш, а потом сражался в Эритрее, Габоне и Египте, за что был заочно приговорен режимом Виши к смертной казни. Возможно, именно поэтому Боллардье настолько отчетливо осознавал, что, оправдывая пытки алжирцев, его соотечественники ведут себя точно так же, как всего 15 лет назад действовали пытавшие их сотрудники СС и гестапо.

Уже в годы службы в Индокитае, где война за независимость началась вскоре после Второй мировой, у Боллардье возникло ощущение несоответствия: официальная пропаганда уверяла, что французская армия сражается за восстановление легитимной власти в колониях после японской оккупации, но сам он чувствовал себя не освободителем, а скорее очередным оккупантом. Партизаны, которые противостояли военным, напоминали ему отряды маки, вынужденные похожими подпольными методами противостоять жестоким угнетателям.

Спустя еще несколько лет в Алжире Боллардье окончательно разочаровался в официальном дискурсе. И хотя генерал все еще участвовал в боевых действиях на стороне колониальных сил, он отказывался считать всех местных врагами. Конечную цель войны Боллардье видел не в полном разгроме этнических алжирцев, а в примирении и поиске компромисса, который устроил бы обе стороны. Но чем дольше велись боевые действия, тем отчетливее он осознал наивность такой позиции: борцы за независимость Алжира устраивали все более масштабные теракты, а французские военные все чаще прибегали к пыткам – ни о каком компромиссе не могло быть и речи. Тогда генерал подал прошение о переводе из Алжира. А в марте 1957 года в журнале L’Express вышло открытое письмо Боллардье в защиту откровенных публикаций о методах французской армии. Тогда командование обвинило офицера в клевете и поместило его под арест на 60 дней.

Писатель Жиль Перро, который сражался в Алжире в составе французской армии, потом вспоминал, что на него и других молодых солдат поступок Боллардье оказал мощнейшее впечатление. А президент Ассоциации алжирцев в Европе Али Аммар позже вспоминал, как обращение генерала убедило его, несмотря на перенесенные пытки, в том, что “в этой варварской пустыне еще остались островки человечности”.
Генерал, который стал пацифистом. Часть 2

В 1961 году, когда группа разочарованных деколониальной политикой де Голля генералов осуществила неудачную попытку путча, 53-летний Боллардье окончательно разочаровался в принципах и установках французской армии. Он вышел в отставку, переехал в родную Бретань и возглавил судостроительную компанию. Однако даже эта вроде бы невинная работа со временем начала казаться ему лишь еще одной формой насилия, угнетения, эксплуатации.

“Я открыл новую форму насилия, о которой раньше не подозревал, незаметную, но неизбывную, – писал он. – Это насилие структур. Ключевые слова здесь – “соревновательность”, “продуктивность”, “прибыльность”. Человек прежде всего воспринимается как производственный фактор. Он должен бесконечно совершать одни и те же действия. Он не должен ничего понимать. Значение имеет лишь его эффективность”.

Такая механизированность и бездумность напоминала Боллардье внедряемый в армии образ мышления, благодаря которому и становились возможны пытки. Многие мучители впоследствии оправдывались тем, что лишь выполняли приказы, не задумываясь об этической стороне своих поступков. Боллардье с головой погрузился в труды известных гуманистов и полностью пересмотрел свои взгляды на жизнь. Покинув судостроение, он запустил проект по строительству муниципального жилья для беженцев и эмигрантов, стал много писать и выступать на конференциях. Одной из главных тем в докладах генерала стало то, как колониальные структуры уничтожают региональные культуры на подконтрольных территориях: от бретонской и баскской до вьетнамской и алжирской.

В 1970-м Боллардье познакомился с продвигавшим отказ от насилия философом Жаном-Мари Мюллером, который рассказал, что на его взгляды повлиял именно публичный разрыв генерала с армией. После той беседы бывший офицер стал убежденным пацифистом и поучаствовал в создании движения Ненасильственная альтернатива. Тогда же Боллардье вступил в дискуссию с командиром французских хвойск в Алжире генералом Массю, который публично оправдывал пытки. Боллардье возражал, что в действительности аморальные методы ведут лишь к упадку как на личном, так и на государственном уровне.

До самой смерти в 1986 году Боллардье страстно выступал против насилия и участвовал в множестве акций: обличал контакты влиятельных французов с латиноамериканскими диктаторами, боролся с расширением военных баз путем конфискации земли у фермеров и даже пытался сорвать испытания ядерного оружия во Французской Полинезии. “Для меня это бой за освобождение человека от чудовищной ядерной эскалации, которая угрожает самому основанию нашей цивилизации”, – объяснял он.

Лодку, на которой Боллардье с группой соратников плыл к месту проведения испытаний, остановили французские военные, а самих активистов жестко задержали. Боллардье пять дней голодал в знак протеста, пока у него обострилась гипертония. Тогда его вернули во Францию, поместили в больницу и освободили, но наказали за публичную критику властей увольнением из армии (до сих пор Боллардье формально числился генералом, хоть и оставил службу). Он же в ответ вернул государству Орден Почетного легиона – высший знак отличия во Франции.

В последние десятилетия Боллардье редко вспоминали на родине, но, кажется, именно сейчас, когда перед сотнями тысяч человек ежедневно встает выбор, потворствовать ли преступлениям или остаться людьми, историю генерала следует рассказывать как можно чаще и подробнее. Он не был видным левым мыслителем, а его взгляды формировались в консервативной среде под влиянием пропаганды милитаризма и колониализма. Однако, оказавшись в Алжире и увидев преступления своими глазами, Боллардье нашел в себе силы не участвовать в них и не мириться с ними, а высказаться против, даже если ему самому такая позиция сулила исключительно проблемы. Имея такой пример перед глазами, трудно принять аргументы людей, которые оправдывают противоположный выбор мировоззрением, военной необходимостью, давлением среды или начальства.
С большим интересом и удовольствием обсудил смысл цензуры и цензурные практики в гостях у подкаста «Юра, мы всё узнали!»

Ссылки на выпуск: Apple Podcasts | Яндекс.Музыка | Звук | Google Podcasts

Коротко проговорю здесь одну мысль, которую постарался затронуть и в подкасте. Оправдывая цензуру, ее часто пытаются отождествить с "культурой отмены". Однако в действительности речь идет о прямо противоположных процессах. В одном случае можно рассуждать про волеизъявление гражданского общества, которое своими усилями добивается того, чтобы неэтичные и аморальные действия влиятельных людей, десятилетиями нормализовавшиеся в публичном дискурсе, наконец открыто назывались неэтичными и аморальными. При этом их противоречие правовым нормам часто не является определяющим. Собственно, именно поэтому активироваться и приходится обществу: оно апеллирует к институту репутации, к нормам не только права, но и морали, к универсальным нравственным и гуманистическим установкам.

Итогом такой деятельности далеко не обязательно становится юридическое преследование. Актеру могут перестать предлагать роли, а писателю – контракты на книги, потому что студии и издательства считают репутационные риски для себя значительнее возможности посотрудничать с конкретным человеком. Ориентируются они при этом вообще не на позицию властей, а на то, чего требуют от них зрители и читатели. При этом речь почти никогда не идет о полном исключении такого человека из публичного пространства. Яркий пример – Дж.К. Роулинг, которую сторонники часто называют жертвой "культуры отмены", но которая при этом по-прежнему имеет многомиллионную аудиторию. Ее книги продолжают издаваться, а Max и вовсе анонсировал масштабное переосмысление вселенной Гарри Поттера в формате сериала уже через много лет после того, как за Роулинг закрепилась репутация трансфобки. Конечно, институт репутации и социальные практики, которые иногда объединяют под ярлыком "культура отмены", далеко не идеальны, поскольку гражданское общество неоднородно и функционирует не в рамках строгого алгоритма. Но эти практики по крайней мере свидетельствуют о том, что такое общество существует.

Цензура же доказывает прямо противоположное – там, где она беспрепятственно приживается, гражданское общество либо полностью разгромлено, либо жестко подавляется. Люди не выбирают, что им смотреть или читать, какой точки зрения придерживаться по той или иной спорной ситуации, какой актер или писатель скомпрометировал себя настолько, что появление его имени на экране или на прилавке будет равнозначно моральному банкротству канала или книжного магазина. Власть настойчиво присваивает функцию универсального классификатора под предлогом защиты населения и тех ценностей, которые якобы никак не получится сохранить, если не задействовать всю мощь государственного аппарата. Раст Коул в первом сезоне "Настоящего детектива" уличал религию в лицемерии за то, что она заменяет человеку способность самостоятельно определять, что хорошо, а что плохо: главной мотивацией для верующего часто становится ожидание божественной награды, а требование следовать ритуалам и предписаниям избавляет от необходимости решать за себя и следовать принципам, не надеясь на покровительство свыше. Точно так же и с цензурой: чего стоят универсальные ценности, которые она якобы призвана защищать, если защитить их можно только путем запретов, ограничений, изъятий, маркировок и уголовных дел?

Подробнее об этом и о других свойствах цензуры, опять же, постарался порассуждать в подкасте «Юра, мы всё узнали!»