<Дама с дрелью>
Девушка с дрелью шла по улице. Тяжесть инструмента увеличивала амплитуду виляющей из стороны в сторону тазобедренной композиции. Декабрьское солнце отражалось в стальном корпусе, напоминающем израильский пистолет Узи. Скользящие мимо неё особи мужского пола восторженно немели. Их цветные мысли красили образ незнакомки с оружием труда в руке:
«Вот она! – восклицали они ей вслед. - Вот она настоящая Лиза Мона… с дрелью».
«Такая кого угодно остановит, куда угодно войдёт и что угодно просверлит», – восклицали иные.
«Ах, какая женщина, - пели другие, - знает что подарить мужчине, мне б такую».
Алая помада, вьющиеся волосы, безмятежная походка – всё указывало на то, что вероятно снимался рекламный ролик электродрели. Но камер вокруг не было. А девушка плыла, нежно обхватив изящными, как у пианиста, пальцами рукоятку инструмента.
Вот она, как в замедленном кадре, вскидывает волосы, кончиком языка проводит по обветренным губам, приподнимает и обхватывает дрель двумя руками. Вот она замедлила шаг. Вот она подходит к мусорному баку. Угасает стук её каблуков.
- Это тебе за всё, козёл, - прошипела вдруг девушка и швырнула дрель в мусорный бак.
Девушка с дрелью шла по улице. Тяжесть инструмента увеличивала амплитуду виляющей из стороны в сторону тазобедренной композиции. Декабрьское солнце отражалось в стальном корпусе, напоминающем израильский пистолет Узи. Скользящие мимо неё особи мужского пола восторженно немели. Их цветные мысли красили образ незнакомки с оружием труда в руке:
«Вот она! – восклицали они ей вслед. - Вот она настоящая Лиза Мона… с дрелью».
«Такая кого угодно остановит, куда угодно войдёт и что угодно просверлит», – восклицали иные.
«Ах, какая женщина, - пели другие, - знает что подарить мужчине, мне б такую».
Алая помада, вьющиеся волосы, безмятежная походка – всё указывало на то, что вероятно снимался рекламный ролик электродрели. Но камер вокруг не было. А девушка плыла, нежно обхватив изящными, как у пианиста, пальцами рукоятку инструмента.
Вот она, как в замедленном кадре, вскидывает волосы, кончиком языка проводит по обветренным губам, приподнимает и обхватывает дрель двумя руками. Вот она замедлила шаг. Вот она подходит к мусорному баку. Угасает стук её каблуков.
- Это тебе за всё, козёл, - прошипела вдруг девушка и швырнула дрель в мусорный бак.
<Письмо Отца>
(по Жванецкому)
А ещё, Тима, когда у тебя будет сын, позволь ему насладиться детством. Впрочем, не забывай, что к четырём годам у человека формируется характер, а значит и личность. Ты только представь, что через какие-то четыре года в твоём доме заведётся – личность. Личность эта будет расхаживать, как барин, по твоей недвижимости, эксплуатировать твоё имущество, повелевать. Слова «дай» и «нет» будут чуть ли не единственными в его скудном словарном запасе. Помни, что недосказанное в младенчестве «нельзя» и «надо» - потом никакими «не смей» и «не сдавайся» не исправишь.
Главное, следи, чтобы он не мусорил на улице. А будет сорить – заставь его чистить всю улицу. Понимаю, унизительно, но ты же чистил, забыл? Кто сорит в общественных местах – тот никогда не будет учиться в Гарварде. Не знаю, как эти два связаны, но связь между ними определённо есть. Воспитание — это то, как ты себя ведёшь, когда никто тебя не видит. Кроме б-га, разумеется. А кто с ним нынче считается?
Убеди его в том, что это книги, а не лакокрасочный завод, красят наш серый мир в радужные цвета. Только с помощью книг он скажет девушке: «Как многое в моей жизни обесценилось без Вас, девушка». Она же, не найдясь, что ответить, от изумления поцелует его. Скажи ему, в конце концов, что это эффективней и дешевле чем дарить им украшения.
Только к читающему человеку по вечерам приходит Сэлинджер и рассказывает о мальчике, оказавшемся над пропастью. А кто приходит к тёмному человеку? Сантехник и Свидетели Иеговы?
Да, и не забудь предупредить его, что порой он будет чувствовать себя лишним, родившимся не в своё время, будет подавлять острые приступы править миром, а иной раз захочет решать - кому жить, а кто должен умереть. К сожалению, эти синдромы онегина, наполеона и раскольникова не лечатся, они генные. Поноют первые шестьдесят лет и пройдут, ничего страшного.
А в остальном люби его, не балуй, следи за гигиеной и дисциплиной.
Всё, мне пора, техника ждёт (Он у меня инженер),
целую, твой отец.
(по Жванецкому)
А ещё, Тима, когда у тебя будет сын, позволь ему насладиться детством. Впрочем, не забывай, что к четырём годам у человека формируется характер, а значит и личность. Ты только представь, что через какие-то четыре года в твоём доме заведётся – личность. Личность эта будет расхаживать, как барин, по твоей недвижимости, эксплуатировать твоё имущество, повелевать. Слова «дай» и «нет» будут чуть ли не единственными в его скудном словарном запасе. Помни, что недосказанное в младенчестве «нельзя» и «надо» - потом никакими «не смей» и «не сдавайся» не исправишь.
Главное, следи, чтобы он не мусорил на улице. А будет сорить – заставь его чистить всю улицу. Понимаю, унизительно, но ты же чистил, забыл? Кто сорит в общественных местах – тот никогда не будет учиться в Гарварде. Не знаю, как эти два связаны, но связь между ними определённо есть. Воспитание — это то, как ты себя ведёшь, когда никто тебя не видит. Кроме б-га, разумеется. А кто с ним нынче считается?
Убеди его в том, что это книги, а не лакокрасочный завод, красят наш серый мир в радужные цвета. Только с помощью книг он скажет девушке: «Как многое в моей жизни обесценилось без Вас, девушка». Она же, не найдясь, что ответить, от изумления поцелует его. Скажи ему, в конце концов, что это эффективней и дешевле чем дарить им украшения.
Только к читающему человеку по вечерам приходит Сэлинджер и рассказывает о мальчике, оказавшемся над пропастью. А кто приходит к тёмному человеку? Сантехник и Свидетели Иеговы?
Да, и не забудь предупредить его, что порой он будет чувствовать себя лишним, родившимся не в своё время, будет подавлять острые приступы править миром, а иной раз захочет решать - кому жить, а кто должен умереть. К сожалению, эти синдромы онегина, наполеона и раскольникова не лечатся, они генные. Поноют первые шестьдесят лет и пройдут, ничего страшного.
А в остальном люби его, не балуй, следи за гигиеной и дисциплиной.
Всё, мне пора, техника ждёт (Он у меня инженер),
целую, твой отец.
<СОБЕСЕДОВАНИЕ>
- А что вы умеете? – спросила HR менеджер компании, куда я полгода назад отправлял своё резюме.
Я сидел и разглядывал её маникюр. Ногти были длиннющие, стальные, по-орлиному изогнутые, так и кричали «обцарапаю всю спину». Моя фантазия боролась с моей воспитанностью. Фантазия заметно одолевала.
- Ну так что вы умеете? – повторили ногти.
«А ведь один из них сломан. Вооон тот, безымянный. Видать действительно царапала».
Тут фантазия сокрушительно победила.
- Так вы что-нибудь умеете?
«И действительно, - задумался я по-роденовски, - что?»
Ну, умею орать в караоке по пьяни. Хотя вряд ли её это интересует. Может сказать, что умею вонзать острые карандаши в потолок? Даже чемпионом месяца был на прежней работе. Нет, тоже не то. Небось тут у самих офисных Робин Гудов полно.
«Что же тогда умею? Что же умею?»
Вспомнил роман Прилепина. Там женщина-следователь с пристрастием допрашивала заключённого и задала тот же вопрос. А главный герой не растерялся, стряхнул фуфайку, вытер кровь, и торжественно объявил ей: «Целоваться умею!».
«Может тоже признаться? – мелькнула мысля. - Как бы тоже не дурак, преуспел в этом деле».
Я поправил галстук, прокашлял в кулак, молвил:
- Умею цел… цел… целенаправленно спекулировать производными финансовыми инструментами, - неожиданно для себя составил я предложение из совершенно незнакомых мне слов. Это я, подозреваю, Евроньюз насмотрелся.
- Йиищё, - процедила девушка. На её лице наблюдался процесс думанья. Процесс оказался недолгим. Она привстала, шагнула к окну закурить. Разрешения у меня спрашивать не стала. А к чему? Кабинет её, кресло её, лёгкие её, компания солидная. Дался им спекулянт деривативами?
Взгляд мой с её ногтей перешёл на кусок ткани, когда-то бывший полноценной юбкой. Пытаясь объять необъятное, материя вызывающе разошлась по шву и превратилась в разрез.
- А ещё умею целоваться, - сказал кто-то моими сухими треснутыми губами, что я даже удивлённо обернулся.
Разминувшись с тоненькой сигаретой, торчавшей из алых губ, зажжённая спичка догорала в руке, пока менеджер по кадрам изучала кандидата. Потом вдруг очнулась, будто мои слова долго блуждали по комнате и вот только теперь дошли до её ушей.
- Хорошо, вы свободны. Я вам позвоню… то есть мы вам позвоним, - затараторила HR-ша и выпроводила меня в коридор.
- А что вы умеете? – спросила HR менеджер компании, куда я полгода назад отправлял своё резюме.
Я сидел и разглядывал её маникюр. Ногти были длиннющие, стальные, по-орлиному изогнутые, так и кричали «обцарапаю всю спину». Моя фантазия боролась с моей воспитанностью. Фантазия заметно одолевала.
- Ну так что вы умеете? – повторили ногти.
«А ведь один из них сломан. Вооон тот, безымянный. Видать действительно царапала».
Тут фантазия сокрушительно победила.
- Так вы что-нибудь умеете?
«И действительно, - задумался я по-роденовски, - что?»
Ну, умею орать в караоке по пьяни. Хотя вряд ли её это интересует. Может сказать, что умею вонзать острые карандаши в потолок? Даже чемпионом месяца был на прежней работе. Нет, тоже не то. Небось тут у самих офисных Робин Гудов полно.
«Что же тогда умею? Что же умею?»
Вспомнил роман Прилепина. Там женщина-следователь с пристрастием допрашивала заключённого и задала тот же вопрос. А главный герой не растерялся, стряхнул фуфайку, вытер кровь, и торжественно объявил ей: «Целоваться умею!».
«Может тоже признаться? – мелькнула мысля. - Как бы тоже не дурак, преуспел в этом деле».
Я поправил галстук, прокашлял в кулак, молвил:
- Умею цел… цел… целенаправленно спекулировать производными финансовыми инструментами, - неожиданно для себя составил я предложение из совершенно незнакомых мне слов. Это я, подозреваю, Евроньюз насмотрелся.
- Йиищё, - процедила девушка. На её лице наблюдался процесс думанья. Процесс оказался недолгим. Она привстала, шагнула к окну закурить. Разрешения у меня спрашивать не стала. А к чему? Кабинет её, кресло её, лёгкие её, компания солидная. Дался им спекулянт деривативами?
Взгляд мой с её ногтей перешёл на кусок ткани, когда-то бывший полноценной юбкой. Пытаясь объять необъятное, материя вызывающе разошлась по шву и превратилась в разрез.
- А ещё умею целоваться, - сказал кто-то моими сухими треснутыми губами, что я даже удивлённо обернулся.
Разминувшись с тоненькой сигаретой, торчавшей из алых губ, зажжённая спичка догорала в руке, пока менеджер по кадрам изучала кандидата. Потом вдруг очнулась, будто мои слова долго блуждали по комнате и вот только теперь дошли до её ушей.
- Хорошо, вы свободны. Я вам позвоню… то есть мы вам позвоним, - затараторила HR-ша и выпроводила меня в коридор.
<ПОРОЧНАЯ неЛЮБОВЬ>
Он любит свою родину. Неистово, нервно, с тиком. Точнее сказать полюбливает её, местами и временами. Особенно весной, когда родина, бывает, окутается в зелень, зачирикает, закапает и глядит на него с нежностью щенка. Но с повышением атмосферной температуры, в знойное лето, его любовь перегорает, вянет. Тут связь обратная, не пропорциональная.
Зато на работе любит он родину на зависть всем сотрудникам – пылко, громко, официозно. Должность у него такая – любить родину. Любит он её на бумаге, по телефону, на планёрке, даже в столовой - уплетает третью котлету и любит, любит.
И так каждый день, с девяти утра до шести вечера. Нелёгкая у него работа. А вот после 18:00 перестаёт. Домой ведь пора. Не нести же работу домой? А там другая любовь, молодая, страстная. До самого утра он с ней, а родина остаётся без любви.
Но больше всего родина любится ему за кордоном, где-нибудь, скажем, в Германии или Швейцарии. Закажет он себе белую колбасочку в местном кафе (это дома свинину он не ест, а там, он решает, что можно), сядет среди бюргеров, обмажет колбаску сладкой горчицей, откусит кусочек и любит, жуёт и любит, чавкает и любит, облизывается и любит, аж душа кровоточит.
«Эх, за отчизну обидно, - вздыхает он тяжко и запивает комок пивом».
Он любит свою родину. Неистово, нервно, с тиком. Точнее сказать полюбливает её, местами и временами. Особенно весной, когда родина, бывает, окутается в зелень, зачирикает, закапает и глядит на него с нежностью щенка. Но с повышением атмосферной температуры, в знойное лето, его любовь перегорает, вянет. Тут связь обратная, не пропорциональная.
Зато на работе любит он родину на зависть всем сотрудникам – пылко, громко, официозно. Должность у него такая – любить родину. Любит он её на бумаге, по телефону, на планёрке, даже в столовой - уплетает третью котлету и любит, любит.
И так каждый день, с девяти утра до шести вечера. Нелёгкая у него работа. А вот после 18:00 перестаёт. Домой ведь пора. Не нести же работу домой? А там другая любовь, молодая, страстная. До самого утра он с ней, а родина остаётся без любви.
Но больше всего родина любится ему за кордоном, где-нибудь, скажем, в Германии или Швейцарии. Закажет он себе белую колбасочку в местном кафе (это дома свинину он не ест, а там, он решает, что можно), сядет среди бюргеров, обмажет колбаску сладкой горчицей, откусит кусочек и любит, жуёт и любит, чавкает и любит, облизывается и любит, аж душа кровоточит.
«Эх, за отчизну обидно, - вздыхает он тяжко и запивает комок пивом».
<ЭТЮД>
«Он проснулся рано. За окном, борясь с тьмой, разгорался рассвет, как разгораются угли, когда чайханщик раздувает огонь, колдуя над шашлыком. Вязкое облако над его головой расплывалось по небу, словно сгущённое молоко на лепёшке из тандыра.
Он накинул на себя куртку цвета спелого винограда и выбежал на улицу. В тёмных лужах тонули редкие снежинки, будто сахар в кофе. Под его ногами хрустел лёд, как потрескивает кокандский нават в пиале зелёного чая. За горизонтом сахарной ватой стелился туман. Слоённым тортом возвышался многоярусный дом, а чёрные вороны кишмишом рассыпались по крыше и требовали у погоды снега – «Каррр! Корррр!» («снег» на узб.). По улицам плыли буханкаобразные автобусы, скользили бутербродные автомобили, дрожали румяные пешеходы. Вдали проглядывались горы, белоснежные, как хорезмский рис в свадебном казане. Вот-вот выглянет шеф-повар солнце и примется готовить рассыпчатый плов…»
Так, стоп! Пожалуй, не стоит писать на голодный желудок. Пойду, перекушу. Всем приятного аппетита!
«Он проснулся рано. За окном, борясь с тьмой, разгорался рассвет, как разгораются угли, когда чайханщик раздувает огонь, колдуя над шашлыком. Вязкое облако над его головой расплывалось по небу, словно сгущённое молоко на лепёшке из тандыра.
Он накинул на себя куртку цвета спелого винограда и выбежал на улицу. В тёмных лужах тонули редкие снежинки, будто сахар в кофе. Под его ногами хрустел лёд, как потрескивает кокандский нават в пиале зелёного чая. За горизонтом сахарной ватой стелился туман. Слоённым тортом возвышался многоярусный дом, а чёрные вороны кишмишом рассыпались по крыше и требовали у погоды снега – «Каррр! Корррр!» («снег» на узб.). По улицам плыли буханкаобразные автобусы, скользили бутербродные автомобили, дрожали румяные пешеходы. Вдали проглядывались горы, белоснежные, как хорезмский рис в свадебном казане. Вот-вот выглянет шеф-повар солнце и примется готовить рассыпчатый плов…»
Так, стоп! Пожалуй, не стоит писать на голодный желудок. Пойду, перекушу. Всем приятного аппетита!
<РАЗНИЦА ВО ВРЕМЕНИ>
Друг вернулся из Германии:
- Устаю тут, - жалуется он, - уже неделю в Ташкенте, а к разнице во времени так и не привык.
Разница во времени между Ташкентом и Берлином четыре часа, а жить нормально, видите ли, не может, устаёт, чудак.
Ну, а с другой-то стороны, что такое «четыре часа»?
За эти четыре часа тут, у нас, успевают срубить столетние чинары, слепить из них скрипучие шкафы, а на их месте построить какой-нибудь «жри.uz». А в это самое время, в берлинской мэрии, всё ещё будут дискутировать: поливать ли кипарисы на Кайзерштрассе артезианской водой или заменить их удобрение на менее фосфоритный?
За четыре часа сквозь щели наших асфальтов ростки репейника успевают пробиться на свободу, тогда как их лопухи так и будут томиться под тяжестью автобанов.
За четыре часа наш народ успеет перелезть ограждение и пять раз перебежать проезжую часть, а машины пролететь на красный свет, сигналя этому пробегающему народу. Ну, а там их глупый бюргер так и будет тратить свою жизнь, поджидая зелёный свет светофора и шастая по подземным переходам.
Тут-то и задумываешься, а действительно ли между нами разница во времени всего в четыре часа?
Друг вернулся из Германии:
- Устаю тут, - жалуется он, - уже неделю в Ташкенте, а к разнице во времени так и не привык.
Разница во времени между Ташкентом и Берлином четыре часа, а жить нормально, видите ли, не может, устаёт, чудак.
Ну, а с другой-то стороны, что такое «четыре часа»?
За эти четыре часа тут, у нас, успевают срубить столетние чинары, слепить из них скрипучие шкафы, а на их месте построить какой-нибудь «жри.uz». А в это самое время, в берлинской мэрии, всё ещё будут дискутировать: поливать ли кипарисы на Кайзерштрассе артезианской водой или заменить их удобрение на менее фосфоритный?
За четыре часа сквозь щели наших асфальтов ростки репейника успевают пробиться на свободу, тогда как их лопухи так и будут томиться под тяжестью автобанов.
За четыре часа наш народ успеет перелезть ограждение и пять раз перебежать проезжую часть, а машины пролететь на красный свет, сигналя этому пробегающему народу. Ну, а там их глупый бюргер так и будет тратить свою жизнь, поджидая зелёный свет светофора и шастая по подземным переходам.
Тут-то и задумываешься, а действительно ли между нами разница во времени всего в четыре часа?
<БОЛЕЗНЬ>
Он мерит комнату шагами. Тяжелыми, неторопливыми. От Хемингуэя до Платонова девять футов: два прыжка и ещё пол шажочка. Он не спешит, плывёт, как лодка без вёсел – покойно, покачиваясь.
Подойдёт к старику и глянет в упор. Тот всё улыбается лучистыми морщинками в уголках глаз. Водолазка, пропахшая морем, душит его за горло, как питон. Кепка прячет седину, но годы просочились и в бороду, припорошив её.
Выдохнет он тяжко на портрет и, словно часовой, развернувшись, двинется в противоположную сторону. А там ждут его узкие сомкнутые губы, широкий лоб с бороздами и взгляд, говорящий: «Ты бы жить сперва научился, графоман». Он косится, злится на Платонова: «Учусь, – бубнит он под нос, - учусь я, на бумаге учусь».
А бумага лежит на столе. Ждёт его. Уже час как ждёт. Он же наматывает круги по комнате, то вдоль, то поперёк. Вдруг застынет под люстрой. Свет потеряет его тень. Как ошпаренный, рванёт к столу, схватится за карандаш, припадёт к листу и…
И ничего. Карандаш дрожит, а следить не решается. Лист под ним шуршит, будто смеётся. Смял он его, швырнул прочь.
Классики, застывши на полках, смотрят на него свысока, улыбаются. Стыдно и боязно ему взгляд на них поднять. «Можешь не писать – не пиши!» - слышится ему голос старца.
Тогда свои страхи и сомнения глушит он зельем. «Так надёжней, - решает он, заглатывая очередной стакан. – Сейчас мы развяжем язык карандашу». И вновь наполняет посуду. От этого шаги его ложатся неровные, строки косые, буквы перекошенные. Зато мысль в голове заметается, как речной жерех в сети. То прильнёт, то ускользнёт. То утихнет, уйдёт вглубь. То вдруг задрожит, забурлит, хлынет горячей магмой и покатится кривыми буквами по белому листу…
А утром он прочтёт «потухшую магму», фыркнет брезгливо, скомкает её и отправит в мусорное ведро.
Он мерит комнату шагами. Тяжелыми, неторопливыми. От Хемингуэя до Платонова девять футов: два прыжка и ещё пол шажочка. Он не спешит, плывёт, как лодка без вёсел – покойно, покачиваясь.
Подойдёт к старику и глянет в упор. Тот всё улыбается лучистыми морщинками в уголках глаз. Водолазка, пропахшая морем, душит его за горло, как питон. Кепка прячет седину, но годы просочились и в бороду, припорошив её.
Выдохнет он тяжко на портрет и, словно часовой, развернувшись, двинется в противоположную сторону. А там ждут его узкие сомкнутые губы, широкий лоб с бороздами и взгляд, говорящий: «Ты бы жить сперва научился, графоман». Он косится, злится на Платонова: «Учусь, – бубнит он под нос, - учусь я, на бумаге учусь».
А бумага лежит на столе. Ждёт его. Уже час как ждёт. Он же наматывает круги по комнате, то вдоль, то поперёк. Вдруг застынет под люстрой. Свет потеряет его тень. Как ошпаренный, рванёт к столу, схватится за карандаш, припадёт к листу и…
И ничего. Карандаш дрожит, а следить не решается. Лист под ним шуршит, будто смеётся. Смял он его, швырнул прочь.
Классики, застывши на полках, смотрят на него свысока, улыбаются. Стыдно и боязно ему взгляд на них поднять. «Можешь не писать – не пиши!» - слышится ему голос старца.
Тогда свои страхи и сомнения глушит он зельем. «Так надёжней, - решает он, заглатывая очередной стакан. – Сейчас мы развяжем язык карандашу». И вновь наполняет посуду. От этого шаги его ложатся неровные, строки косые, буквы перекошенные. Зато мысль в голове заметается, как речной жерех в сети. То прильнёт, то ускользнёт. То утихнет, уйдёт вглубь. То вдруг задрожит, забурлит, хлынет горячей магмой и покатится кривыми буквами по белому листу…
А утром он прочтёт «потухшую магму», фыркнет брезгливо, скомкает её и отправит в мусорное ведро.
<СЕБЯ>
Я сегодня встретил… себя. Я, то есть он, стоял под дождём, растерянный, уставший, и смотрел в туман. Странное дело, когда он улыбался, на его лице проступали черты матери, мягкие, неуловимые. Но стоило ему только задуматься, уткнувшись в точку, так тяжёлый лик отца глядел чрез его очи.
- Ты чего? – спросил я его, как призрак, выплыв из тумана.
Он как будто и не узнал меня. Долго смотрел, почти не моргал, выдувая пар из ноздрей.
- Я был слаб, - выронил он наконец. – Слабосилен.
Я вдыхал туман и выдыхал пар. От этого, казалось, туманилось в голове. Я сел на корточки, прислонившись к мокрой коре платана. Он продолжал. Он говорил даже не мне, а куда-то в туман:
- Вот я несколько раз прошёл мимо старушки, торгующей фиалками. Ну та, что у метро, помнишь? Эти мёрзлые, увядшие фиалки, чёрт их подери, мне они по ночам теперь снятся. И кровь можно б было почаще сдавать. И Мишку с Камолкой в детдоме проведать. Вечно я псевдозанятой.
Он вытер с лица солёные капли дождя.
- А мечты? Ты помнишь наши мечты? Детские, наивные? Мы же мир спасать хотели, а не торговать!
Я всё слушал его. Мне нечем было его перебить. Он бы меня и не услышал. Его слова паром вылетали в туман и таяли в нём.
- Опять не смог уехать.
- И что в этот раз удержало? – спросил я осторожно.
- Надежда, - выдохнул он, - надежда на перемены. Живучая ж эта тварь - надежда.
Я знал, что его чемодан, по-давлатовски собранный, пылится под кроватью между зимней и летней обувью. Непонятно чего ждёт: жары или стужи.
- Инженер, мечтавший стать писателем, но увядший в виртуальной сатире. Я бы даже сказал «в сортире». Вот так вот, – он то ли усмехнулся, то ли поперхнулся туманом. – А ведь стоящего так ничего и не написал. Слабосилие, понимаешь ли.
А стал ли я лучше в этом году? – вдруг спросил он, взглянув на меня, как смотрят с эшафота в ожидании чуда.
Ответить я так и не решился. Испугался ответа. Я встал. В чудеса я давно уже не верил. Я шагнул в новый туман, оставив позади прошлогоднего себя.
Я сегодня встретил… себя. Я, то есть он, стоял под дождём, растерянный, уставший, и смотрел в туман. Странное дело, когда он улыбался, на его лице проступали черты матери, мягкие, неуловимые. Но стоило ему только задуматься, уткнувшись в точку, так тяжёлый лик отца глядел чрез его очи.
- Ты чего? – спросил я его, как призрак, выплыв из тумана.
Он как будто и не узнал меня. Долго смотрел, почти не моргал, выдувая пар из ноздрей.
- Я был слаб, - выронил он наконец. – Слабосилен.
Я вдыхал туман и выдыхал пар. От этого, казалось, туманилось в голове. Я сел на корточки, прислонившись к мокрой коре платана. Он продолжал. Он говорил даже не мне, а куда-то в туман:
- Вот я несколько раз прошёл мимо старушки, торгующей фиалками. Ну та, что у метро, помнишь? Эти мёрзлые, увядшие фиалки, чёрт их подери, мне они по ночам теперь снятся. И кровь можно б было почаще сдавать. И Мишку с Камолкой в детдоме проведать. Вечно я псевдозанятой.
Он вытер с лица солёные капли дождя.
- А мечты? Ты помнишь наши мечты? Детские, наивные? Мы же мир спасать хотели, а не торговать!
Я всё слушал его. Мне нечем было его перебить. Он бы меня и не услышал. Его слова паром вылетали в туман и таяли в нём.
- Опять не смог уехать.
- И что в этот раз удержало? – спросил я осторожно.
- Надежда, - выдохнул он, - надежда на перемены. Живучая ж эта тварь - надежда.
Я знал, что его чемодан, по-давлатовски собранный, пылится под кроватью между зимней и летней обувью. Непонятно чего ждёт: жары или стужи.
- Инженер, мечтавший стать писателем, но увядший в виртуальной сатире. Я бы даже сказал «в сортире». Вот так вот, – он то ли усмехнулся, то ли поперхнулся туманом. – А ведь стоящего так ничего и не написал. Слабосилие, понимаешь ли.
А стал ли я лучше в этом году? – вдруг спросил он, взглянув на меня, как смотрят с эшафота в ожидании чуда.
Ответить я так и не решился. Испугался ответа. Я встал. В чудеса я давно уже не верил. Я шагнул в новый туман, оставив позади прошлогоднего себя.
<НАТЮРМОРТ>
Не скажу про всю руку, поскольку не имел чести лицезреть, но средний палец у неё оказался длинный, ухоженный. Золотое колечко обвивало его, как змей посох Асклепия. Кончик пальца был увенчан ногтем цвета морской пены, под стать цвету её авто. Палец торчал из-за окна и стрелкой указывал куда-то в небо. (А столичное небо сегодня действительно было чудным, рыхлым, как одеяло с подушками. Так и хотелось упасть в небо и заснуть.)
Подъехал в плотную. Владелица среднего пальца была изумительна: алые губы на матовом лице отливали лаком подобно красной сумочке от китайского Pradda на сиденье машины, устланном белоснежными чехлами. Локоны спиралями свисали на руль и, казалось, управляли машиной. Её томный взгляд был устремлён вперёд. Томность ей придавали накладные ресницы, тяжёлые, острые, как иглы дикобраза.
Весь этот натюрморт передвигался в спортивном авто на бешеной скорости в 40 км/час, пропуская под себя прерывистые линии дорожной разметки. Наконец, локоны решились-таки докрутить руль и, полностью перестроившись в правый ряд, пропустить меня. Я перестал сигналить и мигать. Проплывая мимо на своём немытом авто, я любовался ей, как любуются Джокондой в Лувре.
Я подмигнул ей аварийками, в ответ её посох Асклепия опять пожелал мне доброго пути.
Не скажу про всю руку, поскольку не имел чести лицезреть, но средний палец у неё оказался длинный, ухоженный. Золотое колечко обвивало его, как змей посох Асклепия. Кончик пальца был увенчан ногтем цвета морской пены, под стать цвету её авто. Палец торчал из-за окна и стрелкой указывал куда-то в небо. (А столичное небо сегодня действительно было чудным, рыхлым, как одеяло с подушками. Так и хотелось упасть в небо и заснуть.)
Подъехал в плотную. Владелица среднего пальца была изумительна: алые губы на матовом лице отливали лаком подобно красной сумочке от китайского Pradda на сиденье машины, устланном белоснежными чехлами. Локоны спиралями свисали на руль и, казалось, управляли машиной. Её томный взгляд был устремлён вперёд. Томность ей придавали накладные ресницы, тяжёлые, острые, как иглы дикобраза.
Весь этот натюрморт передвигался в спортивном авто на бешеной скорости в 40 км/час, пропуская под себя прерывистые линии дорожной разметки. Наконец, локоны решились-таки докрутить руль и, полностью перестроившись в правый ряд, пропустить меня. Я перестал сигналить и мигать. Проплывая мимо на своём немытом авто, я любовался ей, как любуются Джокондой в Лувре.
Я подмигнул ей аварийками, в ответ её посох Асклепия опять пожелал мне доброго пути.
<ИСПОВЕДЬ>
Утро оказалось злым. Мороз щипался, снег ослеплял. За ночь его выпало столько, что он не пускал меня к машине, заблокировав ворота гаража.
В пижонском костюме, льняной рубашке, со свисающим, как сосулька, бордовым галстуком, я подметал снег. Этот рыхлый крахмальный снег можно было только подмести, ну или пропылесосить. С лопаты он сыпался, как сахар с ложки. Со стороны я выглядел смешным и жалким. Но вокруг не было ни души, только грачи наблюдали с деревьев. Впрочем, и они громко гоготали надо мной.
«Груши обугленные», - обозвал я их по-Пастернаковски и продолжил суетливо мести.
Я спешил, нервно рассыпая снег по обе стороны. Бордовая сосулька маячила, как ходики на старинных часах, отсчитывая время опоздания на работу.
И тут появился он. Сухой старик с бородой белее снега.
- Ты сын …? - он назвал имя отца.
Столько лет прошло, а услышав это редкое имя, вздрагиваю, будто явится он сейчас и попросит отчитаться за то, как я жизнь волочу.
- Конечно ты, - ответил он сам себе и мелко закивал головой. - Тебе бы бороду с усами - будешь вылитый он.
От изумления я забыл поздороваться со старцем и стоял, приобняв метлу.
- Я пешку на h4 передвинул тогда, - почти шёпотом выдавил старик.
Я опешил, не понимая, что он несёт.
- Пешку, говорю, я незаметно сдвинул, когда мы с твоим отцом в шахматы играли. Он тогда не заметил, кашлял отвернувшись. Он тогда уже сильно кашлял.
Седая борода подрагивала, то ли от ветра, то ли от сильно сжатых губ.
- Прости сынок, - голос его дрогнул. - Я должен был тебе это сказать.
Он смолк. Даже грачи притихли. Тишина висела свинцом.
- А ведь по-другому обыграть его в шахматы было невозможно, - сказал он сквозь улыбку.
Я так ничего и не ответил. Старик медленно повернулся и захрустел прочь по свежему снегу.
«Ушёл непобеждённым», - кружилось в голове.
Я присел. Снег, казалось, был тёплым и невероятно чистым, как душа раскаявшегося человека.
Мороз целовал щёки. Грачи басисто пели какую-то мелодию. Утро было добрым.
Утро оказалось злым. Мороз щипался, снег ослеплял. За ночь его выпало столько, что он не пускал меня к машине, заблокировав ворота гаража.
В пижонском костюме, льняной рубашке, со свисающим, как сосулька, бордовым галстуком, я подметал снег. Этот рыхлый крахмальный снег можно было только подмести, ну или пропылесосить. С лопаты он сыпался, как сахар с ложки. Со стороны я выглядел смешным и жалким. Но вокруг не было ни души, только грачи наблюдали с деревьев. Впрочем, и они громко гоготали надо мной.
«Груши обугленные», - обозвал я их по-Пастернаковски и продолжил суетливо мести.
Я спешил, нервно рассыпая снег по обе стороны. Бордовая сосулька маячила, как ходики на старинных часах, отсчитывая время опоздания на работу.
И тут появился он. Сухой старик с бородой белее снега.
- Ты сын …? - он назвал имя отца.
Столько лет прошло, а услышав это редкое имя, вздрагиваю, будто явится он сейчас и попросит отчитаться за то, как я жизнь волочу.
- Конечно ты, - ответил он сам себе и мелко закивал головой. - Тебе бы бороду с усами - будешь вылитый он.
От изумления я забыл поздороваться со старцем и стоял, приобняв метлу.
- Я пешку на h4 передвинул тогда, - почти шёпотом выдавил старик.
Я опешил, не понимая, что он несёт.
- Пешку, говорю, я незаметно сдвинул, когда мы с твоим отцом в шахматы играли. Он тогда не заметил, кашлял отвернувшись. Он тогда уже сильно кашлял.
Седая борода подрагивала, то ли от ветра, то ли от сильно сжатых губ.
- Прости сынок, - голос его дрогнул. - Я должен был тебе это сказать.
Он смолк. Даже грачи притихли. Тишина висела свинцом.
- А ведь по-другому обыграть его в шахматы было невозможно, - сказал он сквозь улыбку.
Я так ничего и не ответил. Старик медленно повернулся и захрустел прочь по свежему снегу.
«Ушёл непобеждённым», - кружилось в голове.
Я присел. Снег, казалось, был тёплым и невероятно чистым, как душа раскаявшегося человека.
Мороз целовал щёки. Грачи басисто пели какую-то мелодию. Утро было добрым.
<СЛУЧАЙ У ЧИНОВНИКА>
(часть – 1: "В приемной")
В приёмной большого чиновника восседала маленькая кикимора, глупая, как инфузория-туфелька. Алые ногти длиннее её самой. Тонкая полоска её моноброви аккуратно прочерчена на добротном слое пудры. Глаза огромные, пластмассовые, как у плюшевого мишки. Зато бёдра лирой.
Оглядев всех нас «двустволкой», она выбрала меня (я раздражаю, мне говорили):
- Фамилия? – выстрелила она.
Я представился.
- Как пишется? – продолжался допрос.
Тут я сморозил глупость, решив пошутить:
- С любовью и с заглавной буквы!
Зря. Инфузория вскинула на меня свою монобровь и напечатала фамилию как слышала: с тремя ошибками, но с заглавной буквы. Насчёт любви не уверен. Так в стране появился новый гражданин, со странной фамилией и непонятной национальности. Предположительно еврей. Я благоразумно решил, что моего коллегу-немца Максимилиана Циммермана представлять ей не стоит.
Так мы попали в святая святых большого чиновника.
(продолжение следует)
(часть – 1: "В приемной")
В приёмной большого чиновника восседала маленькая кикимора, глупая, как инфузория-туфелька. Алые ногти длиннее её самой. Тонкая полоска её моноброви аккуратно прочерчена на добротном слое пудры. Глаза огромные, пластмассовые, как у плюшевого мишки. Зато бёдра лирой.
Оглядев всех нас «двустволкой», она выбрала меня (я раздражаю, мне говорили):
- Фамилия? – выстрелила она.
Я представился.
- Как пишется? – продолжался допрос.
Тут я сморозил глупость, решив пошутить:
- С любовью и с заглавной буквы!
Зря. Инфузория вскинула на меня свою монобровь и напечатала фамилию как слышала: с тремя ошибками, но с заглавной буквы. Насчёт любви не уверен. Так в стране появился новый гражданин, со странной фамилией и непонятной национальности. Предположительно еврей. Я благоразумно решил, что моего коллегу-немца Максимилиана Циммермана представлять ей не стоит.
Так мы попали в святая святых большого чиновника.
(продолжение следует)
<ВЕЧНЫЕ ТЕМЫ>
- О чём вы пишете? - спросили.
Задумался. Ответить толком не смог.
Пишу о себе. Лицемерно пытаясь исправить карандашом свои недостатки.
Про сына пишу. Быстро и много, чтобы сволочь помнил, как сильно любил его отец, даже когда сгоряча хватался за ремень.
Про дочь пишу. Трепетно, осторожно, будто по льду хожу. Учу её уверенности и дисциплине, а она меня любви, настоящей, безусловной.
Про Отца пишу. Редко и с болью. Он давно стал для меня мифическим героем, подобно царю Соломону.
Про Родину пишу. С надеждой, больной, исхудалой; стиснув зубы и глотая комок.
Про Маму пишу. Но только для себя. Потому что если бы не она, я, вероятно, был бы много богаче, чем сейчас, но был бы чертовски злым, бессердечным и не писал бы вовсе.
- О чём вы пишете? - спросили.
Задумался. Ответить толком не смог.
Пишу о себе. Лицемерно пытаясь исправить карандашом свои недостатки.
Про сына пишу. Быстро и много, чтобы сволочь помнил, как сильно любил его отец, даже когда сгоряча хватался за ремень.
Про дочь пишу. Трепетно, осторожно, будто по льду хожу. Учу её уверенности и дисциплине, а она меня любви, настоящей, безусловной.
Про Отца пишу. Редко и с болью. Он давно стал для меня мифическим героем, подобно царю Соломону.
Про Родину пишу. С надеждой, больной, исхудалой; стиснув зубы и глотая комок.
Про Маму пишу. Но только для себя. Потому что если бы не она, я, вероятно, был бы много богаче, чем сейчас, но был бы чертовски злым, бессердечным и не писал бы вовсе.
Рассказ "ДУРАК" (лонгрид):
http://telegra.ph/DURAK-10-06
http://telegra.ph/DURAK-10-06
Telegraph
ДУРАК
По району скачет дождь. С паузами, урывками. Прыгает на дерево, копошится в ветвях, путается, сваливается на асфальт. Поднявшись, он бежит по проезжей части, будто на скачках, обгоняет автомобили. Дождь в Ташкенте добрый, он не бьёт по лицу, он целует щёки…
<ПРО НАШ МИНЗДРАВ>
Обожаю нашу медицину. Никогда не знаешь, что она выявит у тебя. Поэтому каждый из нас, на всякий случай, немного невропатолог, кардиолог, проктолог…
Сдавал намедни анализы: кровь и, простите, урину. По результатам оказался… беременный! Вот те раз! Первое, что на ум пришло: «От кого? От жены?».
В регистратуре сразу сказали: «Не делайте нам мозги» (Там ещё так говорят).
- Может всё ж перепроверите, мало ли что: анализы перепутали, фамилию неверно вписали?
- Нет, - говорят мне. - Вот, сами гляньте в монитор. Ваша фамилия?
- Моя.
- Значит и хорионические гонадотропины (ХГЧ) ваши. Минздрав не ошибается. Будьте здоровы.
- Слушайте, - осенило меня вдруг, - а может это путинские хакеры взломали ваш компьютер и поменяли мои анализы?
- Вы меня Путиным не пугайте. Может это вы сами принесли чужую мочу, и сценку тут разыгрываете, а?
- Как принёс? В себе?
- Так, хватит гражданин, вы очередь задерживаете.
- Ну хоть скажите на каком месяце я нахожусь? (Не, ну а что? Интересно же! Не каждый же день залетаешь.)
- Прекратите этот цирк! – взревела одна из них. - У нас, если хотите знать, всё честно, добросовестно и бесплатно, хоть в «Портал» пишите. У нас, если хотите знать, интересы пациента первостепенны и диалог, если хотите знать, с больными проводим.
А знать я хотел вовсе не это. Но меня уже никто не слушал. Наш диалог плавно переходил в пылкий монолог. Я большей частью слушал, кивал головой. Медсёстры пытались успокоить меня. Вероятно, думали они, что в моём интересном положении, мне не стоит сильно волноваться.
Я так и ушёл с чужими (надеюсь!) анализами, поняв, что наш «Минздрав» это - «Минимум здравого смысла».
А ведь где-то сейчас ходит беременная женщина с моими анализами, полными тестостерона, холестерина, алкоголя, никотина и рок-н-ролла.
Обожаю нашу медицину. Никогда не знаешь, что она выявит у тебя. Поэтому каждый из нас, на всякий случай, немного невропатолог, кардиолог, проктолог…
Сдавал намедни анализы: кровь и, простите, урину. По результатам оказался… беременный! Вот те раз! Первое, что на ум пришло: «От кого? От жены?».
В регистратуре сразу сказали: «Не делайте нам мозги» (Там ещё так говорят).
- Может всё ж перепроверите, мало ли что: анализы перепутали, фамилию неверно вписали?
- Нет, - говорят мне. - Вот, сами гляньте в монитор. Ваша фамилия?
- Моя.
- Значит и хорионические гонадотропины (ХГЧ) ваши. Минздрав не ошибается. Будьте здоровы.
- Слушайте, - осенило меня вдруг, - а может это путинские хакеры взломали ваш компьютер и поменяли мои анализы?
- Вы меня Путиным не пугайте. Может это вы сами принесли чужую мочу, и сценку тут разыгрываете, а?
- Как принёс? В себе?
- Так, хватит гражданин, вы очередь задерживаете.
- Ну хоть скажите на каком месяце я нахожусь? (Не, ну а что? Интересно же! Не каждый же день залетаешь.)
- Прекратите этот цирк! – взревела одна из них. - У нас, если хотите знать, всё честно, добросовестно и бесплатно, хоть в «Портал» пишите. У нас, если хотите знать, интересы пациента первостепенны и диалог, если хотите знать, с больными проводим.
А знать я хотел вовсе не это. Но меня уже никто не слушал. Наш диалог плавно переходил в пылкий монолог. Я большей частью слушал, кивал головой. Медсёстры пытались успокоить меня. Вероятно, думали они, что в моём интересном положении, мне не стоит сильно волноваться.
Я так и ушёл с чужими (надеюсь!) анализами, поняв, что наш «Минздрав» это - «Минимум здравого смысла».
А ведь где-то сейчас ходит беременная женщина с моими анализами, полными тестостерона, холестерина, алкоголя, никотина и рок-н-ролла.
<НАТЮРМОРТ>
Не скажу про всю руку, поскольку не имел чести лицезреть, но средний палец у неё оказался длинный, ухоженный. Золотое колечко обвивало его, как змей посох Асклепия. Кончик пальца был увенчан ногтем цвета морской пены, под стать цвету её авто. Палец торчал из-за окна и стрелкой указывал куда-то в небо. (А столичное небо сегодня действительно было чудным, рыхлым, как одеяло с подушками. Так и хотелось упасть в небо и заснуть.)
Подъехал в плотную. Владелица среднего пальца была изумительна: алые губы на матовом лице отливали лаком подобно красной сумочке от китайского Pradda на сиденье машины, устланном белоснежными чехлами. Локоны спиралями свисали на руль и, казалось, управляли машиной. Её томный взгляд был устремлён вперёд. Томность ей придавали накладные ресницы, тяжёлые, острые, как иглы дикобраза.
Весь этот натюрморт передвигался в спортивном авто на бешеной скорости в 40 км/час, пропуская под себя прерывистые линии дорожной разметки.
Наконец, локоны решились-таки докрутить руль и, полностью перестроившись в правый ряд, пропустить меня. Я перестал сигналить и мигать. Проплывая мимо на своём немытом авто, я любовался ей, как любуются Джокондой в Лувре.
Я подмигнул ей аварийками, в ответ её посох Асклепия опять пожелал мне доброго пути.
Не скажу про всю руку, поскольку не имел чести лицезреть, но средний палец у неё оказался длинный, ухоженный. Золотое колечко обвивало его, как змей посох Асклепия. Кончик пальца был увенчан ногтем цвета морской пены, под стать цвету её авто. Палец торчал из-за окна и стрелкой указывал куда-то в небо. (А столичное небо сегодня действительно было чудным, рыхлым, как одеяло с подушками. Так и хотелось упасть в небо и заснуть.)
Подъехал в плотную. Владелица среднего пальца была изумительна: алые губы на матовом лице отливали лаком подобно красной сумочке от китайского Pradda на сиденье машины, устланном белоснежными чехлами. Локоны спиралями свисали на руль и, казалось, управляли машиной. Её томный взгляд был устремлён вперёд. Томность ей придавали накладные ресницы, тяжёлые, острые, как иглы дикобраза.
Весь этот натюрморт передвигался в спортивном авто на бешеной скорости в 40 км/час, пропуская под себя прерывистые линии дорожной разметки.
Наконец, локоны решились-таки докрутить руль и, полностью перестроившись в правый ряд, пропустить меня. Я перестал сигналить и мигать. Проплывая мимо на своём немытом авто, я любовался ей, как любуются Джокондой в Лувре.
Я подмигнул ей аварийками, в ответ её посох Асклепия опять пожелал мне доброго пути.
<СТАТУС>
От счастья ему хотелось выть. Распахнув окна девятого этажа, он собирался прокричать миру что-то безумное, глупое, бессмысленное, типа 'люблююю'. Сердце бешено прыгало и колотилось. Казалось, на земле не хватит воздуха, чтобы заполнить его лёгкие и насытить кислородом.
Он уже думал купить на все деньги розы и постелить их у её окна. По пожарной лестнице подняться к ней на пятый этаж и спеть ей серенаду, пусть и знал-то он на гитаре всего лишь три аккорда и два блатных шансона.
Он сейчас же захотел надеть красный пиджак, жёлтые брюки, зелёные ботинки и танцевать джигу на проезжей части. И пускай обзовут его 'чокнутым светофором' и выставят на youtube.
Сейчас он жаждал создать какую-нибудь вакцину, открыть континент, спасти человечество.
Всё это ему жутко захотелось… сейчас… на миг.
Но он зашёл на Фейсбук, отметил в статусе «В хорошем настроении» и, прокручивая ленту, просидел так допоздна... а его статус затерялся среди прочего хлама.
От счастья ему хотелось выть. Распахнув окна девятого этажа, он собирался прокричать миру что-то безумное, глупое, бессмысленное, типа 'люблююю'. Сердце бешено прыгало и колотилось. Казалось, на земле не хватит воздуха, чтобы заполнить его лёгкие и насытить кислородом.
Он уже думал купить на все деньги розы и постелить их у её окна. По пожарной лестнице подняться к ней на пятый этаж и спеть ей серенаду, пусть и знал-то он на гитаре всего лишь три аккорда и два блатных шансона.
Он сейчас же захотел надеть красный пиджак, жёлтые брюки, зелёные ботинки и танцевать джигу на проезжей части. И пускай обзовут его 'чокнутым светофором' и выставят на youtube.
Сейчас он жаждал создать какую-нибудь вакцину, открыть континент, спасти человечество.
Всё это ему жутко захотелось… сейчас… на миг.
Но он зашёл на Фейсбук, отметил в статусе «В хорошем настроении» и, прокручивая ленту, просидел так допоздна... а его статус затерялся среди прочего хлама.
<ЭКЗЕМПЛЯР>
#29
Любопытный экземпляр вот уже третий год обитает в моём доме.
Говоришь ему «не тронь, горячий!» - он сунет руку под кулер, «действительно, кипяток!».
А недавно, не поверив нам, он потрогал работающий утюг и был весьма поражён, что горячими бывают не только жидкости.
В два года он твёрдо освоил теорию центробежной силы, забравшись внутрь стиральной машины.
На аттракционах его интересует только одно: как эта махина вертится? Тянет меня за руку в моторный отсек каруселей.
А на той неделе он вытащил из аквариума свою рыбку, сунул в карман и потопал в детский сад. Ну а что, друзья ведь не должны расставаться. Поминки проходили три дня, пока я, наконец, не нашёл такого же чёрного петушка с белым хвостом. Теперь ребёнок верит в реинкарнацию. Боюсь, как бы в буддизм не перешёл.
А ведь малыш по сути классический интроверт. С ним интересно молчать. Он может подолгу о чём-то своём размышлять, уставившись в одну точку, и не разговаривать часами. А потом, словно продолжая давно начатый разговор, внезапно сказать что-то сумбурное типа «…и это ведь хорошо, правда?».
Сын улыбающийся и сын задумчивый это совершенно разные люди, которые друг с другом не знакомы. По этому поводу я даже обращался к врачу. Тот, решив успокоить меня, объяснил, что это вовсе не страшно, что не надо переживать, что такие становятся или Эйнштейнами, или маньяками. В общем, успокоил как мог.
Сегодня утром в его рюкзаке, с которым он ходит в детсад, я обнаружил отвёртку и плоскогубцы… Даже не хочу думать, что он ими планировал делать.
#29
Любопытный экземпляр вот уже третий год обитает в моём доме.
Говоришь ему «не тронь, горячий!» - он сунет руку под кулер, «действительно, кипяток!».
А недавно, не поверив нам, он потрогал работающий утюг и был весьма поражён, что горячими бывают не только жидкости.
В два года он твёрдо освоил теорию центробежной силы, забравшись внутрь стиральной машины.
На аттракционах его интересует только одно: как эта махина вертится? Тянет меня за руку в моторный отсек каруселей.
А на той неделе он вытащил из аквариума свою рыбку, сунул в карман и потопал в детский сад. Ну а что, друзья ведь не должны расставаться. Поминки проходили три дня, пока я, наконец, не нашёл такого же чёрного петушка с белым хвостом. Теперь ребёнок верит в реинкарнацию. Боюсь, как бы в буддизм не перешёл.
А ведь малыш по сути классический интроверт. С ним интересно молчать. Он может подолгу о чём-то своём размышлять, уставившись в одну точку, и не разговаривать часами. А потом, словно продолжая давно начатый разговор, внезапно сказать что-то сумбурное типа «…и это ведь хорошо, правда?».
Сын улыбающийся и сын задумчивый это совершенно разные люди, которые друг с другом не знакомы. По этому поводу я даже обращался к врачу. Тот, решив успокоить меня, объяснил, что это вовсе не страшно, что не надо переживать, что такие становятся или Эйнштейнами, или маньяками. В общем, успокоил как мог.
Сегодня утром в его рюкзаке, с которым он ходит в детсад, я обнаружил отвёртку и плоскогубцы… Даже не хочу думать, что он ими планировал делать.
