<ПРОБЕЖКА>
Раньше я бегал по утрам. После долгих, чуть ли не со слезами на глазах, прощаний с подушкой, я призывал EMINEM хоть как-то облегчить моё тяжкое утреннее начинание. Тот из моих наушников ритмично приступал кого-то поносить, разнося остатки сна в моей голове.
Но вот недавно решил я пробежаться ночью, этак ближе к полуночи. Нормальные люди в это время уже спят, а не перелезают забор школьного стадиона, чтоб потом как угорелый носиться по нему, наматывая в кромешной темноте круги.
На самом старте, под турниками, я распознал два силуэты, временами сливающиеся в одно целое. "Молодежь! - подумал я. - Видимо не спится, отрабатывает в темноте дыхательные упражнения".
На первой стометровке, к моему огромному удивлению, столкнулся я с дамой, бегающая трусцой и… с телефоном, прижатым к уху:
- Вот сволочь! – периодический вставляла она в разговор. - А ты ему что? Умничка! А он тебе? Вот сволочь!
Обогнал её. Во второй стометровке, откуда не возьмись, нагнала меня борзая. Я замер. Та небрежно понюхала меня, кусать не стала, и отошла прочь, видимо не понравился я ей, оно и неудивительно, потный я и моей-то особо не по вкусу.
- Вы здесь наверно новенький, - подбежав откуда-то хозяин собаки, стал пояснять мне, - вот он Вас и обнюхивает! Вы не бойтесь!
У них тут что, «клуб анонимных полуночников»?! – подумал я.
Успешно пройдя крещение собакой, я продолжил пробежку. На финишной прямой я наткнулся на целую группу бабушек - божьих одуванчиков. Впрочем, старушки в трико Adidas, кроссовках Nike и в буденовках - картина не для слабонервных, скажу я вам, одуванчиками тут и не пахнет.
На мгновение я представил себе, как каждый день весь этот честной народ в полночь дружно перелезает 3-х метровый забор школы и устремляется в стадион. Видать секта какая! На мгновение мне стало даже жутковато.
Это я потом уже узнал, что в заборе существует отверстие, потайной вход, но знают о ней только свои, крещенные борзой.
Теперь я бегаю исключительно по ночам.
Раньше я бегал по утрам. После долгих, чуть ли не со слезами на глазах, прощаний с подушкой, я призывал EMINEM хоть как-то облегчить моё тяжкое утреннее начинание. Тот из моих наушников ритмично приступал кого-то поносить, разнося остатки сна в моей голове.
Но вот недавно решил я пробежаться ночью, этак ближе к полуночи. Нормальные люди в это время уже спят, а не перелезают забор школьного стадиона, чтоб потом как угорелый носиться по нему, наматывая в кромешной темноте круги.
На самом старте, под турниками, я распознал два силуэты, временами сливающиеся в одно целое. "Молодежь! - подумал я. - Видимо не спится, отрабатывает в темноте дыхательные упражнения".
На первой стометровке, к моему огромному удивлению, столкнулся я с дамой, бегающая трусцой и… с телефоном, прижатым к уху:
- Вот сволочь! – периодический вставляла она в разговор. - А ты ему что? Умничка! А он тебе? Вот сволочь!
Обогнал её. Во второй стометровке, откуда не возьмись, нагнала меня борзая. Я замер. Та небрежно понюхала меня, кусать не стала, и отошла прочь, видимо не понравился я ей, оно и неудивительно, потный я и моей-то особо не по вкусу.
- Вы здесь наверно новенький, - подбежав откуда-то хозяин собаки, стал пояснять мне, - вот он Вас и обнюхивает! Вы не бойтесь!
У них тут что, «клуб анонимных полуночников»?! – подумал я.
Успешно пройдя крещение собакой, я продолжил пробежку. На финишной прямой я наткнулся на целую группу бабушек - божьих одуванчиков. Впрочем, старушки в трико Adidas, кроссовках Nike и в буденовках - картина не для слабонервных, скажу я вам, одуванчиками тут и не пахнет.
На мгновение я представил себе, как каждый день весь этот честной народ в полночь дружно перелезает 3-х метровый забор школы и устремляется в стадион. Видать секта какая! На мгновение мне стало даже жутковато.
Это я потом уже узнал, что в заборе существует отверстие, потайной вход, но знают о ней только свои, крещенные борзой.
Теперь я бегаю исключительно по ночам.
<БАБА ШУРА>
Сначала баба Шура предложит вам воду. Студёную, почти колодезную. Зубы-то у неё давно перевелись, вот и пьёт она прямо из морозильника. Затем появится она у порога с тарелочкой в руках. Блеклый фарфор с отшибленными краями, а на ней три самсы дымят паровозом. Самсушки румяные, равнобедренные. А уже через мгновение вы будете ёрзать за скрипучим столом, мешая чай с молоком и покушаясь на бёдра треугольника.
- Кушай, внучок, кушай.
Своих-то у неё нет, разбрелись кто куда, да попрятались в фотоальбомах. Их-то баба Шура и покажет вам, как только вы третий треугольник уплетёте. Сядет рядышком, вытрет передником пыль, и начнёт листать свою судьбу.
- Это вот Ваня. Тут ему и шестнадцати нет.
Русые кудри Вани оттеняют его глаза. Сам Ваня рослый, загорелый, выглядит на все двадцать пять. Баба Шура пройдётся дрожащими пальцами по его лицу, выдохнет тяжело. Слезинка змейкой сползёт по канавкам морщин. Листает дальше.
- Тут я с мамой после блокады.
Карточки ветхие, лиц не разобрать. Но баба Шура видит, хоть и сетует на зрение. А может память дорисовывает.
А уходя вы и не заметите как бабка украдкой перекрестит вас, пока вы, склонившись, обувь надевает. И, отварив дверь, вы, крещённый мусульманин, буддист иль атеист, шагнёте из судьбы бабы Шуры в городскую суету.
Сначала баба Шура предложит вам воду. Студёную, почти колодезную. Зубы-то у неё давно перевелись, вот и пьёт она прямо из морозильника. Затем появится она у порога с тарелочкой в руках. Блеклый фарфор с отшибленными краями, а на ней три самсы дымят паровозом. Самсушки румяные, равнобедренные. А уже через мгновение вы будете ёрзать за скрипучим столом, мешая чай с молоком и покушаясь на бёдра треугольника.
- Кушай, внучок, кушай.
Своих-то у неё нет, разбрелись кто куда, да попрятались в фотоальбомах. Их-то баба Шура и покажет вам, как только вы третий треугольник уплетёте. Сядет рядышком, вытрет передником пыль, и начнёт листать свою судьбу.
- Это вот Ваня. Тут ему и шестнадцати нет.
Русые кудри Вани оттеняют его глаза. Сам Ваня рослый, загорелый, выглядит на все двадцать пять. Баба Шура пройдётся дрожащими пальцами по его лицу, выдохнет тяжело. Слезинка змейкой сползёт по канавкам морщин. Листает дальше.
- Тут я с мамой после блокады.
Карточки ветхие, лиц не разобрать. Но баба Шура видит, хоть и сетует на зрение. А может память дорисовывает.
А уходя вы и не заметите как бабка украдкой перекрестит вас, пока вы, склонившись, обувь надевает. И, отварив дверь, вы, крещённый мусульманин, буддист иль атеист, шагнёте из судьбы бабы Шуры в городскую суету.
<ДВЕ ПОЛОВИНКИ СВЕТА>
Юлий Юльевич, мужчина статных лет, был камергером в восьмом поколении, и все мужчины у них как один звались Юлиями Юльевичами. Он так и представлялся:
- Юлий Юльевич, простите, выбор не богат. Имею честь.
К тому же Юлии Юльевичи были немцами. Нашими немцами. И их это нисколь не смущало… до июня, 41-го. А далее, смущенные и злые, защищали они свою нынешнюю Родину от фашистов, бомбя свою историческую Родину.
Но рассказ вовсе не о нём, точнее не только о нём, о старике с раком лёгких последней стадии, который, чтобы приехать в Москву на свадьбу своей внучки, бросил на молодых Юлиев Юльевичей взгляд Бисмарка, стукнул тростью, и потребовал колоть ему лошадиную дозу химии, чтобы продержаться дня два-три. И он пришёл, точнее, дошёл, как тогда до Берлина.
- Буду говорить стоя, извините, обстоятельства, - начал он свою речь на свадебном банкете.
Ну вот я опять увлёкся первой половинкой. Итак, рассказ о второй половинке Юлия Юльевича - Мариам Израилевне.
Дама пусть и преклонных лет, но статная и с шармом, шествует по красному свадебному ковру, украшая своего кавалера.
- Юлий, - озарялась она улыбкой каждый раз, когда произносила имя супруга, - ты не Цезарь, ты не можешь курить, пить и слушать джаз одновременно.
Впрочем, Юлий Юльевич мог. Он по-джеймсбондовски изящно затягивал дым сигарет (разумеется туда, где у него был рак), заглатывал дым бургундским вином grand cru, в то время как его левая, более активная, нога отбивала степ.
Ах да, Мариам Израилевна. Солнечный человек, излучающий свет и тепло. Прекрасный архитектор, принимавшая участие в постройке мавзолея Мао в Пекине. Умная, сильная женщина, встретив Юлия, вдруг оробела. Вы только представьте, как непросто было получить родительское благословение на брак молодой девушки из еврейской семьи с немцем, пусть и нашим. Время-то было послевоенное, шинельное. Память свежа и зла.
Но любовь всё же победила. Поверженные отреклись и отвернулись. ВУЗы и те по разным причинам не желали принимать Мариам Израилевну. А она всё грезила архитектурой. Видимо, она слышала музыку, застывшую в камне. Днём стояла у станка, ночью самостоятельно штудировала конструкцию римского Пантеона.
Но тут, как это обычно бывает, вмешался Его Величество Случай, а точнее профессор Сканави. Да, да, тот самый, Марк Иванович, редактор популярных сборников задач. Он и принял девушку, на свой страх и риск, в строительный университет, где заведовал кафедрой. Позже он предложит ей остаться в аспирантуре, и вообще, в университете. Но Мариам откажется. Она захочет создавать. Любовь к творчеству победит. У неё всегда побеждает любовь.
И вот сидят за свадебным столом две половинки одного счастья. Свет от них льётся, как от иконы, и непонятно, кто на этой свадьбе молодожёны.
Юлий Юльевич, мужчина статных лет, был камергером в восьмом поколении, и все мужчины у них как один звались Юлиями Юльевичами. Он так и представлялся:
- Юлий Юльевич, простите, выбор не богат. Имею честь.
К тому же Юлии Юльевичи были немцами. Нашими немцами. И их это нисколь не смущало… до июня, 41-го. А далее, смущенные и злые, защищали они свою нынешнюю Родину от фашистов, бомбя свою историческую Родину.
Но рассказ вовсе не о нём, точнее не только о нём, о старике с раком лёгких последней стадии, который, чтобы приехать в Москву на свадьбу своей внучки, бросил на молодых Юлиев Юльевичей взгляд Бисмарка, стукнул тростью, и потребовал колоть ему лошадиную дозу химии, чтобы продержаться дня два-три. И он пришёл, точнее, дошёл, как тогда до Берлина.
- Буду говорить стоя, извините, обстоятельства, - начал он свою речь на свадебном банкете.
Ну вот я опять увлёкся первой половинкой. Итак, рассказ о второй половинке Юлия Юльевича - Мариам Израилевне.
Дама пусть и преклонных лет, но статная и с шармом, шествует по красному свадебному ковру, украшая своего кавалера.
- Юлий, - озарялась она улыбкой каждый раз, когда произносила имя супруга, - ты не Цезарь, ты не можешь курить, пить и слушать джаз одновременно.
Впрочем, Юлий Юльевич мог. Он по-джеймсбондовски изящно затягивал дым сигарет (разумеется туда, где у него был рак), заглатывал дым бургундским вином grand cru, в то время как его левая, более активная, нога отбивала степ.
Ах да, Мариам Израилевна. Солнечный человек, излучающий свет и тепло. Прекрасный архитектор, принимавшая участие в постройке мавзолея Мао в Пекине. Умная, сильная женщина, встретив Юлия, вдруг оробела. Вы только представьте, как непросто было получить родительское благословение на брак молодой девушки из еврейской семьи с немцем, пусть и нашим. Время-то было послевоенное, шинельное. Память свежа и зла.
Но любовь всё же победила. Поверженные отреклись и отвернулись. ВУЗы и те по разным причинам не желали принимать Мариам Израилевну. А она всё грезила архитектурой. Видимо, она слышала музыку, застывшую в камне. Днём стояла у станка, ночью самостоятельно штудировала конструкцию римского Пантеона.
Но тут, как это обычно бывает, вмешался Его Величество Случай, а точнее профессор Сканави. Да, да, тот самый, Марк Иванович, редактор популярных сборников задач. Он и принял девушку, на свой страх и риск, в строительный университет, где заведовал кафедрой. Позже он предложит ей остаться в аспирантуре, и вообще, в университете. Но Мариам откажется. Она захочет создавать. Любовь к творчеству победит. У неё всегда побеждает любовь.
И вот сидят за свадебным столом две половинки одного счастья. Свет от них льётся, как от иконы, и непонятно, кто на этой свадьбе молодожёны.
<ПоДруг>
Есть у меня подружка… хотя нет, перефразирую-ка, от греха подальше: Есть у меня друг женского пола, хороший человек. Любит любить (в философском смысле этого слова). Много читает, мало ест. На высоких каблуках, но с низкой самооценкой. Волосы цвета корица. Причёска незатейлива, как кетмень. Чёрные бусинки пляшут и светятся в глазах. Жизненный стаж - неполных тридцать лет, и, что интересно, ни одного из них она и не пытается скрыть.
Раз в месяц приглашает она меня на «профилактический ужин», хотя, разумеется, плачу всегда я.
- Плохо мне, - воркующим голосом говорит она в трубку.
Это у неё вместо «привет, как дела».
- По пивку и жирному гамбургеру? – приветствую я её в ответ.
- Приторная красота не для меня, - бубнит она уже часом позже в кафе, чавкая гамбургером. - Ну, как жена? Как дети? Рассказывай!
- У меня…
- А я вот недавно права, наконец, получила. Я ему, значит, говорю: «Зай, ну дай ключи, а, за хлебушком съезжу». А он ключи к груди прижал и ни в какую. Вот ты бы дал своей покататься?
- Я бы…
- Видишь, а вот он мне не доверяет. А я же ведь училась, не покупала права, обидно. Да что я о себе только. Ну, рассказывай, как сынуля-то?
- Ну, сын у меня...
- А недавно я ему говорю: «Зай, давай сегодня сходим куда-нибудь, ты же обещал?». А он: «Сегодня футбол, Франция с Парагваем играет».
- С Португалией.
- Нееет, Парагвай, я точно знаю, там ещё симпатяшка Ривальдо играл.
- Рональдо.
- Ты тоже ничего не смыслишь в футболе?
- Я…
- Ну так вот, представляешь, он меня променял на какой-то футбол! Целую неделю я с ним не разговаривала.
- Мда..
- Хороший ты собеседник, а вот от моего и слово не добьёшься.
А в целом, хороший она человек… аж врезать охота. Если бы вы видели её изящно-тонко начерченные губы, вы бы сами догадались, что созданы они исключительно для монологов. Наивный она человек, прям как дитя малое. Вот сейчас она, к примеру, читает это и даже не подозревает, что за маской анонима прячусь я. Да что там я, она и себя-то не узнает здесь. Посочувствует героине, пожалеет её, и забудет. Даже лайк не поставит. А если не забудет так при следующей встрече мне же про неё и расскажет. Хороший она человек. Любит любить, всё в том же смысле слова.
Есть у меня подружка… хотя нет, перефразирую-ка, от греха подальше: Есть у меня друг женского пола, хороший человек. Любит любить (в философском смысле этого слова). Много читает, мало ест. На высоких каблуках, но с низкой самооценкой. Волосы цвета корица. Причёска незатейлива, как кетмень. Чёрные бусинки пляшут и светятся в глазах. Жизненный стаж - неполных тридцать лет, и, что интересно, ни одного из них она и не пытается скрыть.
Раз в месяц приглашает она меня на «профилактический ужин», хотя, разумеется, плачу всегда я.
- Плохо мне, - воркующим голосом говорит она в трубку.
Это у неё вместо «привет, как дела».
- По пивку и жирному гамбургеру? – приветствую я её в ответ.
- Приторная красота не для меня, - бубнит она уже часом позже в кафе, чавкая гамбургером. - Ну, как жена? Как дети? Рассказывай!
- У меня…
- А я вот недавно права, наконец, получила. Я ему, значит, говорю: «Зай, ну дай ключи, а, за хлебушком съезжу». А он ключи к груди прижал и ни в какую. Вот ты бы дал своей покататься?
- Я бы…
- Видишь, а вот он мне не доверяет. А я же ведь училась, не покупала права, обидно. Да что я о себе только. Ну, рассказывай, как сынуля-то?
- Ну, сын у меня...
- А недавно я ему говорю: «Зай, давай сегодня сходим куда-нибудь, ты же обещал?». А он: «Сегодня футбол, Франция с Парагваем играет».
- С Португалией.
- Нееет, Парагвай, я точно знаю, там ещё симпатяшка Ривальдо играл.
- Рональдо.
- Ты тоже ничего не смыслишь в футболе?
- Я…
- Ну так вот, представляешь, он меня променял на какой-то футбол! Целую неделю я с ним не разговаривала.
- Мда..
- Хороший ты собеседник, а вот от моего и слово не добьёшься.
А в целом, хороший она человек… аж врезать охота. Если бы вы видели её изящно-тонко начерченные губы, вы бы сами догадались, что созданы они исключительно для монологов. Наивный она человек, прям как дитя малое. Вот сейчас она, к примеру, читает это и даже не подозревает, что за маской анонима прячусь я. Да что там я, она и себя-то не узнает здесь. Посочувствует героине, пожалеет её, и забудет. Даже лайк не поставит. А если не забудет так при следующей встрече мне же про неё и расскажет. Хороший она человек. Любит любить, всё в том же смысле слова.
❤1
<Дама с дрелью>
Девушка с дрелью шла по улице. Тяжесть инструмента увеличивала амплитуду виляющей из стороны в сторону тазобедренной композиции. Декабрьское солнце отражалось в стальном корпусе, напоминающем израильский пистолет Узи. Скользящие мимо неё особи мужского пола восторженно немели. Их цветные мысли красили образ незнакомки с оружием труда в руке:
«Вот она! – восклицали они ей вслед. - Вот она настоящая Лиза Мона… с дрелью».
«Такая кого угодно остановит, куда угодно войдёт и что угодно просверлит», – восклицали иные.
«Ах, какая женщина, - пели другие, - знает что подарить мужчине, мне б такую».
Алая помада, вьющиеся волосы, безмятежная походка – всё указывало на то, что вероятно снимался рекламный ролик электродрели. Но камер вокруг не было. А девушка плыла, нежно обхватив изящными, как у пианиста, пальцами рукоятку инструмента.
Вот она, как в замедленном кадре, вскидывает волосы, кончиком языка проводит по обветренным губам, приподнимает и обхватывает дрель двумя руками. Вот она замедлила шаг. Вот она подходит к мусорному баку. Угасает стук её каблуков.
- Это тебе за всё, козёл, - прошипела вдруг девушка и швырнула дрель в мусорный бак.
Девушка с дрелью шла по улице. Тяжесть инструмента увеличивала амплитуду виляющей из стороны в сторону тазобедренной композиции. Декабрьское солнце отражалось в стальном корпусе, напоминающем израильский пистолет Узи. Скользящие мимо неё особи мужского пола восторженно немели. Их цветные мысли красили образ незнакомки с оружием труда в руке:
«Вот она! – восклицали они ей вслед. - Вот она настоящая Лиза Мона… с дрелью».
«Такая кого угодно остановит, куда угодно войдёт и что угодно просверлит», – восклицали иные.
«Ах, какая женщина, - пели другие, - знает что подарить мужчине, мне б такую».
Алая помада, вьющиеся волосы, безмятежная походка – всё указывало на то, что вероятно снимался рекламный ролик электродрели. Но камер вокруг не было. А девушка плыла, нежно обхватив изящными, как у пианиста, пальцами рукоятку инструмента.
Вот она, как в замедленном кадре, вскидывает волосы, кончиком языка проводит по обветренным губам, приподнимает и обхватывает дрель двумя руками. Вот она замедлила шаг. Вот она подходит к мусорному баку. Угасает стук её каблуков.
- Это тебе за всё, козёл, - прошипела вдруг девушка и швырнула дрель в мусорный бак.
<Письмо Отца>
(по Жванецкому)
А ещё, Тима, когда у тебя будет сын, позволь ему насладиться детством. Впрочем, не забывай, что к четырём годам у человека формируется характер, а значит и личность. Ты только представь, что через какие-то четыре года в твоём доме заведётся – личность. Личность эта будет расхаживать, как барин, по твоей недвижимости, эксплуатировать твоё имущество, повелевать. Слова «дай» и «нет» будут чуть ли не единственными в его скудном словарном запасе. Помни, что недосказанное в младенчестве «нельзя» и «надо» - потом никакими «не смей» и «не сдавайся» не исправишь.
Главное, следи, чтобы он не мусорил на улице. А будет сорить – заставь его чистить всю улицу. Понимаю, унизительно, но ты же чистил, забыл? Кто сорит в общественных местах – тот никогда не будет учиться в Гарварде. Не знаю, как эти два связаны, но связь между ними определённо есть. Воспитание — это то, как ты себя ведёшь, когда никто тебя не видит. Кроме б-га, разумеется. А кто с ним нынче считается?
Убеди его в том, что это книги, а не лакокрасочный завод, красят наш серый мир в радужные цвета. Только с помощью книг он скажет девушке: «Как многое в моей жизни обесценилось без Вас, девушка». Она же, не найдясь, что ответить, от изумления поцелует его. Скажи ему, в конце концов, что это эффективней и дешевле чем дарить им украшения.
Только к читающему человеку по вечерам приходит Сэлинджер и рассказывает о мальчике, оказавшемся над пропастью. А кто приходит к тёмному человеку? Сантехник и Свидетели Иеговы?
Да, и не забудь предупредить его, что порой он будет чувствовать себя лишним, родившимся не в своё время, будет подавлять острые приступы править миром, а иной раз захочет решать - кому жить, а кто должен умереть. К сожалению, эти синдромы онегина, наполеона и раскольникова не лечатся, они генные. Поноют первые шестьдесят лет и пройдут, ничего страшного.
А в остальном люби его, не балуй, следи за гигиеной и дисциплиной.
Всё, мне пора, техника ждёт (Он у меня инженер),
целую, твой отец.
(по Жванецкому)
А ещё, Тима, когда у тебя будет сын, позволь ему насладиться детством. Впрочем, не забывай, что к четырём годам у человека формируется характер, а значит и личность. Ты только представь, что через какие-то четыре года в твоём доме заведётся – личность. Личность эта будет расхаживать, как барин, по твоей недвижимости, эксплуатировать твоё имущество, повелевать. Слова «дай» и «нет» будут чуть ли не единственными в его скудном словарном запасе. Помни, что недосказанное в младенчестве «нельзя» и «надо» - потом никакими «не смей» и «не сдавайся» не исправишь.
Главное, следи, чтобы он не мусорил на улице. А будет сорить – заставь его чистить всю улицу. Понимаю, унизительно, но ты же чистил, забыл? Кто сорит в общественных местах – тот никогда не будет учиться в Гарварде. Не знаю, как эти два связаны, но связь между ними определённо есть. Воспитание — это то, как ты себя ведёшь, когда никто тебя не видит. Кроме б-га, разумеется. А кто с ним нынче считается?
Убеди его в том, что это книги, а не лакокрасочный завод, красят наш серый мир в радужные цвета. Только с помощью книг он скажет девушке: «Как многое в моей жизни обесценилось без Вас, девушка». Она же, не найдясь, что ответить, от изумления поцелует его. Скажи ему, в конце концов, что это эффективней и дешевле чем дарить им украшения.
Только к читающему человеку по вечерам приходит Сэлинджер и рассказывает о мальчике, оказавшемся над пропастью. А кто приходит к тёмному человеку? Сантехник и Свидетели Иеговы?
Да, и не забудь предупредить его, что порой он будет чувствовать себя лишним, родившимся не в своё время, будет подавлять острые приступы править миром, а иной раз захочет решать - кому жить, а кто должен умереть. К сожалению, эти синдромы онегина, наполеона и раскольникова не лечатся, они генные. Поноют первые шестьдесят лет и пройдут, ничего страшного.
А в остальном люби его, не балуй, следи за гигиеной и дисциплиной.
Всё, мне пора, техника ждёт (Он у меня инженер),
целую, твой отец.
<СОБЕСЕДОВАНИЕ>
- А что вы умеете? – спросила HR менеджер компании, куда я полгода назад отправлял своё резюме.
Я сидел и разглядывал её маникюр. Ногти были длиннющие, стальные, по-орлиному изогнутые, так и кричали «обцарапаю всю спину». Моя фантазия боролась с моей воспитанностью. Фантазия заметно одолевала.
- Ну так что вы умеете? – повторили ногти.
«А ведь один из них сломан. Вооон тот, безымянный. Видать действительно царапала».
Тут фантазия сокрушительно победила.
- Так вы что-нибудь умеете?
«И действительно, - задумался я по-роденовски, - что?»
Ну, умею орать в караоке по пьяни. Хотя вряд ли её это интересует. Может сказать, что умею вонзать острые карандаши в потолок? Даже чемпионом месяца был на прежней работе. Нет, тоже не то. Небось тут у самих офисных Робин Гудов полно.
«Что же тогда умею? Что же умею?»
Вспомнил роман Прилепина. Там женщина-следователь с пристрастием допрашивала заключённого и задала тот же вопрос. А главный герой не растерялся, стряхнул фуфайку, вытер кровь, и торжественно объявил ей: «Целоваться умею!».
«Может тоже признаться? – мелькнула мысля. - Как бы тоже не дурак, преуспел в этом деле».
Я поправил галстук, прокашлял в кулак, молвил:
- Умею цел… цел… целенаправленно спекулировать производными финансовыми инструментами, - неожиданно для себя составил я предложение из совершенно незнакомых мне слов. Это я, подозреваю, Евроньюз насмотрелся.
- Йиищё, - процедила девушка. На её лице наблюдался процесс думанья. Процесс оказался недолгим. Она привстала, шагнула к окну закурить. Разрешения у меня спрашивать не стала. А к чему? Кабинет её, кресло её, лёгкие её, компания солидная. Дался им спекулянт деривативами?
Взгляд мой с её ногтей перешёл на кусок ткани, когда-то бывший полноценной юбкой. Пытаясь объять необъятное, материя вызывающе разошлась по шву и превратилась в разрез.
- А ещё умею целоваться, - сказал кто-то моими сухими треснутыми губами, что я даже удивлённо обернулся.
Разминувшись с тоненькой сигаретой, торчавшей из алых губ, зажжённая спичка догорала в руке, пока менеджер по кадрам изучала кандидата. Потом вдруг очнулась, будто мои слова долго блуждали по комнате и вот только теперь дошли до её ушей.
- Хорошо, вы свободны. Я вам позвоню… то есть мы вам позвоним, - затараторила HR-ша и выпроводила меня в коридор.
- А что вы умеете? – спросила HR менеджер компании, куда я полгода назад отправлял своё резюме.
Я сидел и разглядывал её маникюр. Ногти были длиннющие, стальные, по-орлиному изогнутые, так и кричали «обцарапаю всю спину». Моя фантазия боролась с моей воспитанностью. Фантазия заметно одолевала.
- Ну так что вы умеете? – повторили ногти.
«А ведь один из них сломан. Вооон тот, безымянный. Видать действительно царапала».
Тут фантазия сокрушительно победила.
- Так вы что-нибудь умеете?
«И действительно, - задумался я по-роденовски, - что?»
Ну, умею орать в караоке по пьяни. Хотя вряд ли её это интересует. Может сказать, что умею вонзать острые карандаши в потолок? Даже чемпионом месяца был на прежней работе. Нет, тоже не то. Небось тут у самих офисных Робин Гудов полно.
«Что же тогда умею? Что же умею?»
Вспомнил роман Прилепина. Там женщина-следователь с пристрастием допрашивала заключённого и задала тот же вопрос. А главный герой не растерялся, стряхнул фуфайку, вытер кровь, и торжественно объявил ей: «Целоваться умею!».
«Может тоже признаться? – мелькнула мысля. - Как бы тоже не дурак, преуспел в этом деле».
Я поправил галстук, прокашлял в кулак, молвил:
- Умею цел… цел… целенаправленно спекулировать производными финансовыми инструментами, - неожиданно для себя составил я предложение из совершенно незнакомых мне слов. Это я, подозреваю, Евроньюз насмотрелся.
- Йиищё, - процедила девушка. На её лице наблюдался процесс думанья. Процесс оказался недолгим. Она привстала, шагнула к окну закурить. Разрешения у меня спрашивать не стала. А к чему? Кабинет её, кресло её, лёгкие её, компания солидная. Дался им спекулянт деривативами?
Взгляд мой с её ногтей перешёл на кусок ткани, когда-то бывший полноценной юбкой. Пытаясь объять необъятное, материя вызывающе разошлась по шву и превратилась в разрез.
- А ещё умею целоваться, - сказал кто-то моими сухими треснутыми губами, что я даже удивлённо обернулся.
Разминувшись с тоненькой сигаретой, торчавшей из алых губ, зажжённая спичка догорала в руке, пока менеджер по кадрам изучала кандидата. Потом вдруг очнулась, будто мои слова долго блуждали по комнате и вот только теперь дошли до её ушей.
- Хорошо, вы свободны. Я вам позвоню… то есть мы вам позвоним, - затараторила HR-ша и выпроводила меня в коридор.
<ПОРОЧНАЯ неЛЮБОВЬ>
Он любит свою родину. Неистово, нервно, с тиком. Точнее сказать полюбливает её, местами и временами. Особенно весной, когда родина, бывает, окутается в зелень, зачирикает, закапает и глядит на него с нежностью щенка. Но с повышением атмосферной температуры, в знойное лето, его любовь перегорает, вянет. Тут связь обратная, не пропорциональная.
Зато на работе любит он родину на зависть всем сотрудникам – пылко, громко, официозно. Должность у него такая – любить родину. Любит он её на бумаге, по телефону, на планёрке, даже в столовой - уплетает третью котлету и любит, любит.
И так каждый день, с девяти утра до шести вечера. Нелёгкая у него работа. А вот после 18:00 перестаёт. Домой ведь пора. Не нести же работу домой? А там другая любовь, молодая, страстная. До самого утра он с ней, а родина остаётся без любви.
Но больше всего родина любится ему за кордоном, где-нибудь, скажем, в Германии или Швейцарии. Закажет он себе белую колбасочку в местном кафе (это дома свинину он не ест, а там, он решает, что можно), сядет среди бюргеров, обмажет колбаску сладкой горчицей, откусит кусочек и любит, жуёт и любит, чавкает и любит, облизывается и любит, аж душа кровоточит.
«Эх, за отчизну обидно, - вздыхает он тяжко и запивает комок пивом».
Он любит свою родину. Неистово, нервно, с тиком. Точнее сказать полюбливает её, местами и временами. Особенно весной, когда родина, бывает, окутается в зелень, зачирикает, закапает и глядит на него с нежностью щенка. Но с повышением атмосферной температуры, в знойное лето, его любовь перегорает, вянет. Тут связь обратная, не пропорциональная.
Зато на работе любит он родину на зависть всем сотрудникам – пылко, громко, официозно. Должность у него такая – любить родину. Любит он её на бумаге, по телефону, на планёрке, даже в столовой - уплетает третью котлету и любит, любит.
И так каждый день, с девяти утра до шести вечера. Нелёгкая у него работа. А вот после 18:00 перестаёт. Домой ведь пора. Не нести же работу домой? А там другая любовь, молодая, страстная. До самого утра он с ней, а родина остаётся без любви.
Но больше всего родина любится ему за кордоном, где-нибудь, скажем, в Германии или Швейцарии. Закажет он себе белую колбасочку в местном кафе (это дома свинину он не ест, а там, он решает, что можно), сядет среди бюргеров, обмажет колбаску сладкой горчицей, откусит кусочек и любит, жуёт и любит, чавкает и любит, облизывается и любит, аж душа кровоточит.
«Эх, за отчизну обидно, - вздыхает он тяжко и запивает комок пивом».
<ЭТЮД>
«Он проснулся рано. За окном, борясь с тьмой, разгорался рассвет, как разгораются угли, когда чайханщик раздувает огонь, колдуя над шашлыком. Вязкое облако над его головой расплывалось по небу, словно сгущённое молоко на лепёшке из тандыра.
Он накинул на себя куртку цвета спелого винограда и выбежал на улицу. В тёмных лужах тонули редкие снежинки, будто сахар в кофе. Под его ногами хрустел лёд, как потрескивает кокандский нават в пиале зелёного чая. За горизонтом сахарной ватой стелился туман. Слоённым тортом возвышался многоярусный дом, а чёрные вороны кишмишом рассыпались по крыше и требовали у погоды снега – «Каррр! Корррр!» («снег» на узб.). По улицам плыли буханкаобразные автобусы, скользили бутербродные автомобили, дрожали румяные пешеходы. Вдали проглядывались горы, белоснежные, как хорезмский рис в свадебном казане. Вот-вот выглянет шеф-повар солнце и примется готовить рассыпчатый плов…»
Так, стоп! Пожалуй, не стоит писать на голодный желудок. Пойду, перекушу. Всем приятного аппетита!
«Он проснулся рано. За окном, борясь с тьмой, разгорался рассвет, как разгораются угли, когда чайханщик раздувает огонь, колдуя над шашлыком. Вязкое облако над его головой расплывалось по небу, словно сгущённое молоко на лепёшке из тандыра.
Он накинул на себя куртку цвета спелого винограда и выбежал на улицу. В тёмных лужах тонули редкие снежинки, будто сахар в кофе. Под его ногами хрустел лёд, как потрескивает кокандский нават в пиале зелёного чая. За горизонтом сахарной ватой стелился туман. Слоённым тортом возвышался многоярусный дом, а чёрные вороны кишмишом рассыпались по крыше и требовали у погоды снега – «Каррр! Корррр!» («снег» на узб.). По улицам плыли буханкаобразные автобусы, скользили бутербродные автомобили, дрожали румяные пешеходы. Вдали проглядывались горы, белоснежные, как хорезмский рис в свадебном казане. Вот-вот выглянет шеф-повар солнце и примется готовить рассыпчатый плов…»
Так, стоп! Пожалуй, не стоит писать на голодный желудок. Пойду, перекушу. Всем приятного аппетита!
<РАЗНИЦА ВО ВРЕМЕНИ>
Друг вернулся из Германии:
- Устаю тут, - жалуется он, - уже неделю в Ташкенте, а к разнице во времени так и не привык.
Разница во времени между Ташкентом и Берлином четыре часа, а жить нормально, видите ли, не может, устаёт, чудак.
Ну, а с другой-то стороны, что такое «четыре часа»?
За эти четыре часа тут, у нас, успевают срубить столетние чинары, слепить из них скрипучие шкафы, а на их месте построить какой-нибудь «жри.uz». А в это самое время, в берлинской мэрии, всё ещё будут дискутировать: поливать ли кипарисы на Кайзерштрассе артезианской водой или заменить их удобрение на менее фосфоритный?
За четыре часа сквозь щели наших асфальтов ростки репейника успевают пробиться на свободу, тогда как их лопухи так и будут томиться под тяжестью автобанов.
За четыре часа наш народ успеет перелезть ограждение и пять раз перебежать проезжую часть, а машины пролететь на красный свет, сигналя этому пробегающему народу. Ну, а там их глупый бюргер так и будет тратить свою жизнь, поджидая зелёный свет светофора и шастая по подземным переходам.
Тут-то и задумываешься, а действительно ли между нами разница во времени всего в четыре часа?
Друг вернулся из Германии:
- Устаю тут, - жалуется он, - уже неделю в Ташкенте, а к разнице во времени так и не привык.
Разница во времени между Ташкентом и Берлином четыре часа, а жить нормально, видите ли, не может, устаёт, чудак.
Ну, а с другой-то стороны, что такое «четыре часа»?
За эти четыре часа тут, у нас, успевают срубить столетние чинары, слепить из них скрипучие шкафы, а на их месте построить какой-нибудь «жри.uz». А в это самое время, в берлинской мэрии, всё ещё будут дискутировать: поливать ли кипарисы на Кайзерштрассе артезианской водой или заменить их удобрение на менее фосфоритный?
За четыре часа сквозь щели наших асфальтов ростки репейника успевают пробиться на свободу, тогда как их лопухи так и будут томиться под тяжестью автобанов.
За четыре часа наш народ успеет перелезть ограждение и пять раз перебежать проезжую часть, а машины пролететь на красный свет, сигналя этому пробегающему народу. Ну, а там их глупый бюргер так и будет тратить свою жизнь, поджидая зелёный свет светофора и шастая по подземным переходам.
Тут-то и задумываешься, а действительно ли между нами разница во времени всего в четыре часа?
<БОЛЕЗНЬ>
Он мерит комнату шагами. Тяжелыми, неторопливыми. От Хемингуэя до Платонова девять футов: два прыжка и ещё пол шажочка. Он не спешит, плывёт, как лодка без вёсел – покойно, покачиваясь.
Подойдёт к старику и глянет в упор. Тот всё улыбается лучистыми морщинками в уголках глаз. Водолазка, пропахшая морем, душит его за горло, как питон. Кепка прячет седину, но годы просочились и в бороду, припорошив её.
Выдохнет он тяжко на портрет и, словно часовой, развернувшись, двинется в противоположную сторону. А там ждут его узкие сомкнутые губы, широкий лоб с бороздами и взгляд, говорящий: «Ты бы жить сперва научился, графоман». Он косится, злится на Платонова: «Учусь, – бубнит он под нос, - учусь я, на бумаге учусь».
А бумага лежит на столе. Ждёт его. Уже час как ждёт. Он же наматывает круги по комнате, то вдоль, то поперёк. Вдруг застынет под люстрой. Свет потеряет его тень. Как ошпаренный, рванёт к столу, схватится за карандаш, припадёт к листу и…
И ничего. Карандаш дрожит, а следить не решается. Лист под ним шуршит, будто смеётся. Смял он его, швырнул прочь.
Классики, застывши на полках, смотрят на него свысока, улыбаются. Стыдно и боязно ему взгляд на них поднять. «Можешь не писать – не пиши!» - слышится ему голос старца.
Тогда свои страхи и сомнения глушит он зельем. «Так надёжней, - решает он, заглатывая очередной стакан. – Сейчас мы развяжем язык карандашу». И вновь наполняет посуду. От этого шаги его ложатся неровные, строки косые, буквы перекошенные. Зато мысль в голове заметается, как речной жерех в сети. То прильнёт, то ускользнёт. То утихнет, уйдёт вглубь. То вдруг задрожит, забурлит, хлынет горячей магмой и покатится кривыми буквами по белому листу…
А утром он прочтёт «потухшую магму», фыркнет брезгливо, скомкает её и отправит в мусорное ведро.
Он мерит комнату шагами. Тяжелыми, неторопливыми. От Хемингуэя до Платонова девять футов: два прыжка и ещё пол шажочка. Он не спешит, плывёт, как лодка без вёсел – покойно, покачиваясь.
Подойдёт к старику и глянет в упор. Тот всё улыбается лучистыми морщинками в уголках глаз. Водолазка, пропахшая морем, душит его за горло, как питон. Кепка прячет седину, но годы просочились и в бороду, припорошив её.
Выдохнет он тяжко на портрет и, словно часовой, развернувшись, двинется в противоположную сторону. А там ждут его узкие сомкнутые губы, широкий лоб с бороздами и взгляд, говорящий: «Ты бы жить сперва научился, графоман». Он косится, злится на Платонова: «Учусь, – бубнит он под нос, - учусь я, на бумаге учусь».
А бумага лежит на столе. Ждёт его. Уже час как ждёт. Он же наматывает круги по комнате, то вдоль, то поперёк. Вдруг застынет под люстрой. Свет потеряет его тень. Как ошпаренный, рванёт к столу, схватится за карандаш, припадёт к листу и…
И ничего. Карандаш дрожит, а следить не решается. Лист под ним шуршит, будто смеётся. Смял он его, швырнул прочь.
Классики, застывши на полках, смотрят на него свысока, улыбаются. Стыдно и боязно ему взгляд на них поднять. «Можешь не писать – не пиши!» - слышится ему голос старца.
Тогда свои страхи и сомнения глушит он зельем. «Так надёжней, - решает он, заглатывая очередной стакан. – Сейчас мы развяжем язык карандашу». И вновь наполняет посуду. От этого шаги его ложатся неровные, строки косые, буквы перекошенные. Зато мысль в голове заметается, как речной жерех в сети. То прильнёт, то ускользнёт. То утихнет, уйдёт вглубь. То вдруг задрожит, забурлит, хлынет горячей магмой и покатится кривыми буквами по белому листу…
А утром он прочтёт «потухшую магму», фыркнет брезгливо, скомкает её и отправит в мусорное ведро.
<СЕБЯ>
Я сегодня встретил… себя. Я, то есть он, стоял под дождём, растерянный, уставший, и смотрел в туман. Странное дело, когда он улыбался, на его лице проступали черты матери, мягкие, неуловимые. Но стоило ему только задуматься, уткнувшись в точку, так тяжёлый лик отца глядел чрез его очи.
- Ты чего? – спросил я его, как призрак, выплыв из тумана.
Он как будто и не узнал меня. Долго смотрел, почти не моргал, выдувая пар из ноздрей.
- Я был слаб, - выронил он наконец. – Слабосилен.
Я вдыхал туман и выдыхал пар. От этого, казалось, туманилось в голове. Я сел на корточки, прислонившись к мокрой коре платана. Он продолжал. Он говорил даже не мне, а куда-то в туман:
- Вот я несколько раз прошёл мимо старушки, торгующей фиалками. Ну та, что у метро, помнишь? Эти мёрзлые, увядшие фиалки, чёрт их подери, мне они по ночам теперь снятся. И кровь можно б было почаще сдавать. И Мишку с Камолкой в детдоме проведать. Вечно я псевдозанятой.
Он вытер с лица солёные капли дождя.
- А мечты? Ты помнишь наши мечты? Детские, наивные? Мы же мир спасать хотели, а не торговать!
Я всё слушал его. Мне нечем было его перебить. Он бы меня и не услышал. Его слова паром вылетали в туман и таяли в нём.
- Опять не смог уехать.
- И что в этот раз удержало? – спросил я осторожно.
- Надежда, - выдохнул он, - надежда на перемены. Живучая ж эта тварь - надежда.
Я знал, что его чемодан, по-давлатовски собранный, пылится под кроватью между зимней и летней обувью. Непонятно чего ждёт: жары или стужи.
- Инженер, мечтавший стать писателем, но увядший в виртуальной сатире. Я бы даже сказал «в сортире». Вот так вот, – он то ли усмехнулся, то ли поперхнулся туманом. – А ведь стоящего так ничего и не написал. Слабосилие, понимаешь ли.
А стал ли я лучше в этом году? – вдруг спросил он, взглянув на меня, как смотрят с эшафота в ожидании чуда.
Ответить я так и не решился. Испугался ответа. Я встал. В чудеса я давно уже не верил. Я шагнул в новый туман, оставив позади прошлогоднего себя.
Я сегодня встретил… себя. Я, то есть он, стоял под дождём, растерянный, уставший, и смотрел в туман. Странное дело, когда он улыбался, на его лице проступали черты матери, мягкие, неуловимые. Но стоило ему только задуматься, уткнувшись в точку, так тяжёлый лик отца глядел чрез его очи.
- Ты чего? – спросил я его, как призрак, выплыв из тумана.
Он как будто и не узнал меня. Долго смотрел, почти не моргал, выдувая пар из ноздрей.
- Я был слаб, - выронил он наконец. – Слабосилен.
Я вдыхал туман и выдыхал пар. От этого, казалось, туманилось в голове. Я сел на корточки, прислонившись к мокрой коре платана. Он продолжал. Он говорил даже не мне, а куда-то в туман:
- Вот я несколько раз прошёл мимо старушки, торгующей фиалками. Ну та, что у метро, помнишь? Эти мёрзлые, увядшие фиалки, чёрт их подери, мне они по ночам теперь снятся. И кровь можно б было почаще сдавать. И Мишку с Камолкой в детдоме проведать. Вечно я псевдозанятой.
Он вытер с лица солёные капли дождя.
- А мечты? Ты помнишь наши мечты? Детские, наивные? Мы же мир спасать хотели, а не торговать!
Я всё слушал его. Мне нечем было его перебить. Он бы меня и не услышал. Его слова паром вылетали в туман и таяли в нём.
- Опять не смог уехать.
- И что в этот раз удержало? – спросил я осторожно.
- Надежда, - выдохнул он, - надежда на перемены. Живучая ж эта тварь - надежда.
Я знал, что его чемодан, по-давлатовски собранный, пылится под кроватью между зимней и летней обувью. Непонятно чего ждёт: жары или стужи.
- Инженер, мечтавший стать писателем, но увядший в виртуальной сатире. Я бы даже сказал «в сортире». Вот так вот, – он то ли усмехнулся, то ли поперхнулся туманом. – А ведь стоящего так ничего и не написал. Слабосилие, понимаешь ли.
А стал ли я лучше в этом году? – вдруг спросил он, взглянув на меня, как смотрят с эшафота в ожидании чуда.
Ответить я так и не решился. Испугался ответа. Я встал. В чудеса я давно уже не верил. Я шагнул в новый туман, оставив позади прошлогоднего себя.
<НАТЮРМОРТ>
Не скажу про всю руку, поскольку не имел чести лицезреть, но средний палец у неё оказался длинный, ухоженный. Золотое колечко обвивало его, как змей посох Асклепия. Кончик пальца был увенчан ногтем цвета морской пены, под стать цвету её авто. Палец торчал из-за окна и стрелкой указывал куда-то в небо. (А столичное небо сегодня действительно было чудным, рыхлым, как одеяло с подушками. Так и хотелось упасть в небо и заснуть.)
Подъехал в плотную. Владелица среднего пальца была изумительна: алые губы на матовом лице отливали лаком подобно красной сумочке от китайского Pradda на сиденье машины, устланном белоснежными чехлами. Локоны спиралями свисали на руль и, казалось, управляли машиной. Её томный взгляд был устремлён вперёд. Томность ей придавали накладные ресницы, тяжёлые, острые, как иглы дикобраза.
Весь этот натюрморт передвигался в спортивном авто на бешеной скорости в 40 км/час, пропуская под себя прерывистые линии дорожной разметки. Наконец, локоны решились-таки докрутить руль и, полностью перестроившись в правый ряд, пропустить меня. Я перестал сигналить и мигать. Проплывая мимо на своём немытом авто, я любовался ей, как любуются Джокондой в Лувре.
Я подмигнул ей аварийками, в ответ её посох Асклепия опять пожелал мне доброго пути.
Не скажу про всю руку, поскольку не имел чести лицезреть, но средний палец у неё оказался длинный, ухоженный. Золотое колечко обвивало его, как змей посох Асклепия. Кончик пальца был увенчан ногтем цвета морской пены, под стать цвету её авто. Палец торчал из-за окна и стрелкой указывал куда-то в небо. (А столичное небо сегодня действительно было чудным, рыхлым, как одеяло с подушками. Так и хотелось упасть в небо и заснуть.)
Подъехал в плотную. Владелица среднего пальца была изумительна: алые губы на матовом лице отливали лаком подобно красной сумочке от китайского Pradda на сиденье машины, устланном белоснежными чехлами. Локоны спиралями свисали на руль и, казалось, управляли машиной. Её томный взгляд был устремлён вперёд. Томность ей придавали накладные ресницы, тяжёлые, острые, как иглы дикобраза.
Весь этот натюрморт передвигался в спортивном авто на бешеной скорости в 40 км/час, пропуская под себя прерывистые линии дорожной разметки. Наконец, локоны решились-таки докрутить руль и, полностью перестроившись в правый ряд, пропустить меня. Я перестал сигналить и мигать. Проплывая мимо на своём немытом авто, я любовался ей, как любуются Джокондой в Лувре.
Я подмигнул ей аварийками, в ответ её посох Асклепия опять пожелал мне доброго пути.
<ИСПОВЕДЬ>
Утро оказалось злым. Мороз щипался, снег ослеплял. За ночь его выпало столько, что он не пускал меня к машине, заблокировав ворота гаража.
В пижонском костюме, льняной рубашке, со свисающим, как сосулька, бордовым галстуком, я подметал снег. Этот рыхлый крахмальный снег можно было только подмести, ну или пропылесосить. С лопаты он сыпался, как сахар с ложки. Со стороны я выглядел смешным и жалким. Но вокруг не было ни души, только грачи наблюдали с деревьев. Впрочем, и они громко гоготали надо мной.
«Груши обугленные», - обозвал я их по-Пастернаковски и продолжил суетливо мести.
Я спешил, нервно рассыпая снег по обе стороны. Бордовая сосулька маячила, как ходики на старинных часах, отсчитывая время опоздания на работу.
И тут появился он. Сухой старик с бородой белее снега.
- Ты сын …? - он назвал имя отца.
Столько лет прошло, а услышав это редкое имя, вздрагиваю, будто явится он сейчас и попросит отчитаться за то, как я жизнь волочу.
- Конечно ты, - ответил он сам себе и мелко закивал головой. - Тебе бы бороду с усами - будешь вылитый он.
От изумления я забыл поздороваться со старцем и стоял, приобняв метлу.
- Я пешку на h4 передвинул тогда, - почти шёпотом выдавил старик.
Я опешил, не понимая, что он несёт.
- Пешку, говорю, я незаметно сдвинул, когда мы с твоим отцом в шахматы играли. Он тогда не заметил, кашлял отвернувшись. Он тогда уже сильно кашлял.
Седая борода подрагивала, то ли от ветра, то ли от сильно сжатых губ.
- Прости сынок, - голос его дрогнул. - Я должен был тебе это сказать.
Он смолк. Даже грачи притихли. Тишина висела свинцом.
- А ведь по-другому обыграть его в шахматы было невозможно, - сказал он сквозь улыбку.
Я так ничего и не ответил. Старик медленно повернулся и захрустел прочь по свежему снегу.
«Ушёл непобеждённым», - кружилось в голове.
Я присел. Снег, казалось, был тёплым и невероятно чистым, как душа раскаявшегося человека.
Мороз целовал щёки. Грачи басисто пели какую-то мелодию. Утро было добрым.
Утро оказалось злым. Мороз щипался, снег ослеплял. За ночь его выпало столько, что он не пускал меня к машине, заблокировав ворота гаража.
В пижонском костюме, льняной рубашке, со свисающим, как сосулька, бордовым галстуком, я подметал снег. Этот рыхлый крахмальный снег можно было только подмести, ну или пропылесосить. С лопаты он сыпался, как сахар с ложки. Со стороны я выглядел смешным и жалким. Но вокруг не было ни души, только грачи наблюдали с деревьев. Впрочем, и они громко гоготали надо мной.
«Груши обугленные», - обозвал я их по-Пастернаковски и продолжил суетливо мести.
Я спешил, нервно рассыпая снег по обе стороны. Бордовая сосулька маячила, как ходики на старинных часах, отсчитывая время опоздания на работу.
И тут появился он. Сухой старик с бородой белее снега.
- Ты сын …? - он назвал имя отца.
Столько лет прошло, а услышав это редкое имя, вздрагиваю, будто явится он сейчас и попросит отчитаться за то, как я жизнь волочу.
- Конечно ты, - ответил он сам себе и мелко закивал головой. - Тебе бы бороду с усами - будешь вылитый он.
От изумления я забыл поздороваться со старцем и стоял, приобняв метлу.
- Я пешку на h4 передвинул тогда, - почти шёпотом выдавил старик.
Я опешил, не понимая, что он несёт.
- Пешку, говорю, я незаметно сдвинул, когда мы с твоим отцом в шахматы играли. Он тогда не заметил, кашлял отвернувшись. Он тогда уже сильно кашлял.
Седая борода подрагивала, то ли от ветра, то ли от сильно сжатых губ.
- Прости сынок, - голос его дрогнул. - Я должен был тебе это сказать.
Он смолк. Даже грачи притихли. Тишина висела свинцом.
- А ведь по-другому обыграть его в шахматы было невозможно, - сказал он сквозь улыбку.
Я так ничего и не ответил. Старик медленно повернулся и захрустел прочь по свежему снегу.
«Ушёл непобеждённым», - кружилось в голове.
Я присел. Снег, казалось, был тёплым и невероятно чистым, как душа раскаявшегося человека.
Мороз целовал щёки. Грачи басисто пели какую-то мелодию. Утро было добрым.
<СЛУЧАЙ У ЧИНОВНИКА>
(часть – 1: "В приемной")
В приёмной большого чиновника восседала маленькая кикимора, глупая, как инфузория-туфелька. Алые ногти длиннее её самой. Тонкая полоска её моноброви аккуратно прочерчена на добротном слое пудры. Глаза огромные, пластмассовые, как у плюшевого мишки. Зато бёдра лирой.
Оглядев всех нас «двустволкой», она выбрала меня (я раздражаю, мне говорили):
- Фамилия? – выстрелила она.
Я представился.
- Как пишется? – продолжался допрос.
Тут я сморозил глупость, решив пошутить:
- С любовью и с заглавной буквы!
Зря. Инфузория вскинула на меня свою монобровь и напечатала фамилию как слышала: с тремя ошибками, но с заглавной буквы. Насчёт любви не уверен. Так в стране появился новый гражданин, со странной фамилией и непонятной национальности. Предположительно еврей. Я благоразумно решил, что моего коллегу-немца Максимилиана Циммермана представлять ей не стоит.
Так мы попали в святая святых большого чиновника.
(продолжение следует)
(часть – 1: "В приемной")
В приёмной большого чиновника восседала маленькая кикимора, глупая, как инфузория-туфелька. Алые ногти длиннее её самой. Тонкая полоска её моноброви аккуратно прочерчена на добротном слое пудры. Глаза огромные, пластмассовые, как у плюшевого мишки. Зато бёдра лирой.
Оглядев всех нас «двустволкой», она выбрала меня (я раздражаю, мне говорили):
- Фамилия? – выстрелила она.
Я представился.
- Как пишется? – продолжался допрос.
Тут я сморозил глупость, решив пошутить:
- С любовью и с заглавной буквы!
Зря. Инфузория вскинула на меня свою монобровь и напечатала фамилию как слышала: с тремя ошибками, но с заглавной буквы. Насчёт любви не уверен. Так в стране появился новый гражданин, со странной фамилией и непонятной национальности. Предположительно еврей. Я благоразумно решил, что моего коллегу-немца Максимилиана Циммермана представлять ей не стоит.
Так мы попали в святая святых большого чиновника.
(продолжение следует)
<ВЕЧНЫЕ ТЕМЫ>
- О чём вы пишете? - спросили.
Задумался. Ответить толком не смог.
Пишу о себе. Лицемерно пытаясь исправить карандашом свои недостатки.
Про сына пишу. Быстро и много, чтобы сволочь помнил, как сильно любил его отец, даже когда сгоряча хватался за ремень.
Про дочь пишу. Трепетно, осторожно, будто по льду хожу. Учу её уверенности и дисциплине, а она меня любви, настоящей, безусловной.
Про Отца пишу. Редко и с болью. Он давно стал для меня мифическим героем, подобно царю Соломону.
Про Родину пишу. С надеждой, больной, исхудалой; стиснув зубы и глотая комок.
Про Маму пишу. Но только для себя. Потому что если бы не она, я, вероятно, был бы много богаче, чем сейчас, но был бы чертовски злым, бессердечным и не писал бы вовсе.
- О чём вы пишете? - спросили.
Задумался. Ответить толком не смог.
Пишу о себе. Лицемерно пытаясь исправить карандашом свои недостатки.
Про сына пишу. Быстро и много, чтобы сволочь помнил, как сильно любил его отец, даже когда сгоряча хватался за ремень.
Про дочь пишу. Трепетно, осторожно, будто по льду хожу. Учу её уверенности и дисциплине, а она меня любви, настоящей, безусловной.
Про Отца пишу. Редко и с болью. Он давно стал для меня мифическим героем, подобно царю Соломону.
Про Родину пишу. С надеждой, больной, исхудалой; стиснув зубы и глотая комок.
Про Маму пишу. Но только для себя. Потому что если бы не она, я, вероятно, был бы много богаче, чем сейчас, но был бы чертовски злым, бессердечным и не писал бы вовсе.
Рассказ "ДУРАК" (лонгрид):
http://telegra.ph/DURAK-10-06
http://telegra.ph/DURAK-10-06
Telegraph
ДУРАК
По району скачет дождь. С паузами, урывками. Прыгает на дерево, копошится в ветвях, путается, сваливается на асфальт. Поднявшись, он бежит по проезжей части, будто на скачках, обгоняет автомобили. Дождь в Ташкенте добрый, он не бьёт по лицу, он целует щёки…
<ПРО НАШ МИНЗДРАВ>
Обожаю нашу медицину. Никогда не знаешь, что она выявит у тебя. Поэтому каждый из нас, на всякий случай, немного невропатолог, кардиолог, проктолог…
Сдавал намедни анализы: кровь и, простите, урину. По результатам оказался… беременный! Вот те раз! Первое, что на ум пришло: «От кого? От жены?».
В регистратуре сразу сказали: «Не делайте нам мозги» (Там ещё так говорят).
- Может всё ж перепроверите, мало ли что: анализы перепутали, фамилию неверно вписали?
- Нет, - говорят мне. - Вот, сами гляньте в монитор. Ваша фамилия?
- Моя.
- Значит и хорионические гонадотропины (ХГЧ) ваши. Минздрав не ошибается. Будьте здоровы.
- Слушайте, - осенило меня вдруг, - а может это путинские хакеры взломали ваш компьютер и поменяли мои анализы?
- Вы меня Путиным не пугайте. Может это вы сами принесли чужую мочу, и сценку тут разыгрываете, а?
- Как принёс? В себе?
- Так, хватит гражданин, вы очередь задерживаете.
- Ну хоть скажите на каком месяце я нахожусь? (Не, ну а что? Интересно же! Не каждый же день залетаешь.)
- Прекратите этот цирк! – взревела одна из них. - У нас, если хотите знать, всё честно, добросовестно и бесплатно, хоть в «Портал» пишите. У нас, если хотите знать, интересы пациента первостепенны и диалог, если хотите знать, с больными проводим.
А знать я хотел вовсе не это. Но меня уже никто не слушал. Наш диалог плавно переходил в пылкий монолог. Я большей частью слушал, кивал головой. Медсёстры пытались успокоить меня. Вероятно, думали они, что в моём интересном положении, мне не стоит сильно волноваться.
Я так и ушёл с чужими (надеюсь!) анализами, поняв, что наш «Минздрав» это - «Минимум здравого смысла».
А ведь где-то сейчас ходит беременная женщина с моими анализами, полными тестостерона, холестерина, алкоголя, никотина и рок-н-ролла.
Обожаю нашу медицину. Никогда не знаешь, что она выявит у тебя. Поэтому каждый из нас, на всякий случай, немного невропатолог, кардиолог, проктолог…
Сдавал намедни анализы: кровь и, простите, урину. По результатам оказался… беременный! Вот те раз! Первое, что на ум пришло: «От кого? От жены?».
В регистратуре сразу сказали: «Не делайте нам мозги» (Там ещё так говорят).
- Может всё ж перепроверите, мало ли что: анализы перепутали, фамилию неверно вписали?
- Нет, - говорят мне. - Вот, сами гляньте в монитор. Ваша фамилия?
- Моя.
- Значит и хорионические гонадотропины (ХГЧ) ваши. Минздрав не ошибается. Будьте здоровы.
- Слушайте, - осенило меня вдруг, - а может это путинские хакеры взломали ваш компьютер и поменяли мои анализы?
- Вы меня Путиным не пугайте. Может это вы сами принесли чужую мочу, и сценку тут разыгрываете, а?
- Как принёс? В себе?
- Так, хватит гражданин, вы очередь задерживаете.
- Ну хоть скажите на каком месяце я нахожусь? (Не, ну а что? Интересно же! Не каждый же день залетаешь.)
- Прекратите этот цирк! – взревела одна из них. - У нас, если хотите знать, всё честно, добросовестно и бесплатно, хоть в «Портал» пишите. У нас, если хотите знать, интересы пациента первостепенны и диалог, если хотите знать, с больными проводим.
А знать я хотел вовсе не это. Но меня уже никто не слушал. Наш диалог плавно переходил в пылкий монолог. Я большей частью слушал, кивал головой. Медсёстры пытались успокоить меня. Вероятно, думали они, что в моём интересном положении, мне не стоит сильно волноваться.
Я так и ушёл с чужими (надеюсь!) анализами, поняв, что наш «Минздрав» это - «Минимум здравого смысла».
А ведь где-то сейчас ходит беременная женщина с моими анализами, полными тестостерона, холестерина, алкоголя, никотина и рок-н-ролла.
