Цитатник на Пэ
14 subscribers
правила везде одинаковые
Download Telegram
Стая кашалотов прибилась к берегу в палящий полдень, пуская фонтаны, барахтаясь на мели. И тут, из голодного города за частоколом - орда карликов в кургузых полукафтаньях, мой народ, с мясницкими ножами, бегут, карабкаются, кромсают куски зеленого, ворванью пропахлого мяса. Голод, чума и бойни. Их кровь в моих жилах, их похоти бурлят во мне. Я шел среди них по замерзшей Лиффи, другой я, подменыш, среди плюющихся смолой костров. Не говорил ни с кем; и со мной никто.

Улисс
«Граждан уже не убивали. Лояльных слуг Истинного Учения даже не сажали в тюрьму. Жизнь просвещенного общества утратила характер коллективной истерии и обрела характер хитрожопой покорности.

Определите понятие «хитрожопой покорности».

Повадка дворни престарелого, тронутого, но еще грозного барина. Охотная готовность лгать ради своего спокойствия и выгоды. Трусливый эгоизм с циничной ухмылкой».

Сергей Хоружий о месте Джойса в советской культуре постсталинской эпохи.

Сергей Хоружий о культуре постсталинской эпохи.

Сергей Хоружий о постсталинской эпохе.

Сергей Хоружий об эпохе. Пост, пост и еще раз пост, без конца и точки

Истинно: Улисс в Русском зеркале.
Когда караван снова тронулся в путь, солнце стояло уже довольно высоко. Тем, кто оказался слишком пьян, чтобы двигаться, оказывали всяческое уважение им выделили место на тележках среди скарба. Так, словно они пали жертвой некой пагубы, которая запросто может сразить кого угодно.

The Crossing
Древние украшали свои саркофаги символами жизни и зачатия, даже непристойными изображениями ибо для древнего религиозного сознания священное весьма часто сочеталось с непристойным. Эти люди умели чтить смерть. И смерть достойна почитания как колыбель жизни, как материнское лоно обновления. Но когда ее отторгают от жизни, она становится призраком, страшной личиной - и даже кое-чем похуже... Ибо смерть как самостоятельная духовная сила это в высшей степени распутная сила, чья порочная притягательность без сомнения очень велика, но влечение к этой силе бесспорно является самым жестоким заблуждением человеческого духа.

Томас Манн, "Волшебная гора"
- Понимаешь, - сказал он, морща чистый лоб и крепко выбивая трубку, - я считаю, что в искусстве - особенно в живописи - есть что-то женственное, болезненное, недостойное сильного человека. Я стараюсь бороться с этим бесом, оттого что знаю, как он губит людей. В случае, если я всецело ему поддамся, меня ожидает не покойная и размеренная жизнь с ограниченным количеством горя, с ограниченным количеством наслаждения, с точными правилами, без которых всякая игра теряет свою прелесть, - а сплошная сумятица, буря, Бог знает что.

Владимир Набоков, Венецианка
Некоторые из нас боятся умереть, другие - человеческого одиночества. Профан боялся таких вот далей суши или моря, где не живет больше никто, кроме него самого. Он, похоже, вечно в такую забредает: свернешь за угол на улице, откроешь дверь на верхнюю палубу - и вот уже в чужих краях.

Томас Пинчон, V.
Идеальное по точности описание жизни любой богемы в любую эпоху:

"Они же не производят ничего - один треп, да и тот не весьма хорош. Некоторые, вроде Сляба, и впрямь занимаются тем, что проповедуют: выдают на-гора ощутимый продукт. Но, опять же, какой? «Ватрушки с творогом». Или этот их метод ради метода кататонический экспрессионизм. Или пародии на то, что уже сотворил кто-то другой.

Ну его, это Искусство. А что у нас с Мыслью? Шайка разработала для себя некую стенографию, посредством коей они могли выражать любые представления, им попадавшиеся. Разговоры в «Ложке» теперь сводились едва ли к чему-то больше имен собственных, литературных аллюзий, терминов критики или философии, определенным образом взаимосвязанных. В зависимости от того, как расставлял строительные кубики в твоем распоряжении, ты и считался умным либо дураком. В зависимости от того, как реагировали остальные, ты был В Теме или Вне. Количество кубиков, однако, было конечно"
.

Томас Пинчон, V.
Когда они вышли на темнеющую улицу, сирены завелись снова. Расчет «бофорса», каждый со стаканом вина в руке, задребезжал вверх по лестнице, столкнулся с ними. Днубитна, в раздражении, вдруг вынырнул из-под руки Фаусто и выкинул кулак, метя в живот ближайшего артиллериста. Завязалась потасовка. Бомбы падали у Великой гавани. Взрывы подбирались медленно и неуклонно, словно шаги людоеда из детства. Фаусто лежал на земле, не чувствуя особого желания идти на выручку другу, над коим, с численным преобладаньем, хорошенько трудились. Наконец Днубитну бросили и направились к «бофорсам». Не слишком высоко «МЕ-109», прижатый прожекторами, вдруг вырвался из-под облачного покрова и спикировал. За ним потянулись оранжевые трассирующие. «Бей педрилу», - крикнул кто-то с зенитной позиции. «Бофорс» открыл огонь. Фаусто с умеренным интересом поднял голову. В ночи мигали тени орудийного расчета, подсвеченные сверху разрывами снарядов и «разбросом» прожекторов, то есть, то нет. В одной вспышке Фаусто заметил красное сиянье Тифкириного вина в стакане у губ подносчика боеприпасов - оно медленно гасло. Где-то над Гаванью зенитные снаряды нагнали «мессер»; его топливные баки вспыхнули громадным желтым цветеньем, и он пошел вниз, медленно, как шарик, а черный дым его нисхождения клубился в лучах прожекторов, которые задерживались на миг в точке перехвата, прежде чем обратиться к другим делам.

Томас Пинчон, V.
Отождествляясь с жертвами, а поэтому поглощаясь жалостью, писатели о Третьем Рейхе - до моего примера - никогда не удосуживались ставить себя на место мерзавцев, воображать невообразимое - легко быть жертвой, тебе не нужно ничего делать, ты просто истекаешь слезами и кровью, - но, ах, обидчик, обидчик не та роль, в легком овладении которой с готовностью признаются; сочувствием в таком случае заручаются не праздно, не обыденно, не часто; а заручись ими, тогда что? что человек тогда узнает о самом себе? встанут ли дыбом волоски души, как у испуганного зверька, почувствует ли тогда кто-то, однажды днем при таком упражнении, как когда-то квелый кулак разбивает ненавистное лицо в колоссально кровавую кашу, ощутит мягкость на конце ударов, когда подадутся скулы, и все, через что ты прошел, выйдет у тебя через руку, как пуля по стволу, не так, чтоб назавтра ты ощутил вину, вовсе нет, а чтобы прямо сейчас почувствовал, что ты ас во власти, ощутил чистоту в чистке, почувствовал право в оправдании, возрождение в искуплении.

Уильям Гэсс, «Тоннель» / перевод Макса Немцова
Тогда, в августе Шестьдесят Проклятого, они все были в Крыму и вдруг узнали, открыли было рты, чтобы устроить дикий хай и вдруг заткнулись. Они не понимали, что происходит, почему они не вопят, но рты открывали только для водки или чтобы взять в зубы мундштуки своих инструментов. Они только пили и играли, пили и играли, пили и играли и чуть не сдохли от своей страшной музыки, от водки и молчания, как вдруг прилетел из Столицы Мира Буздыкин и начал говорить гадости о чехах. Дескать, ишь чего захотели, нам нельзя, а им, видите ли, можно! У Буздыкина были личные счеты к чехам: годом раньше ему здорово накостыляли в Праге за педерастические склонности. Самсик, однако, этого не учел и устроил истерику с мордобоем.

Аксенов, Ожог.
Привел их Вадим Серебряников, друг Пантелея, бывший друг, бывший лидер «новой волны», бывшая первая скрипка в оркестре «новых голосов», крупнейшая хромосома четвертой генерации, фундатор двух или трех напористых авангардных студий, ныне, конечно, уже забытых, бывший выразитель «идей шестидесятых», ныне трижды купленный-перекупленный культурный деятель, директор академической капеллы с филиалами, номенклатурная ценность, запойный алкоголик.

Еще недавно о Серебряникове спорили - скурвился или не до конца? Сейчас уже перестали спорить: он стал недосягаем, он ушел «к ним», туда, где не нашими мерками меряют, на «ту» орбиту. Лишь в дни запоев, которые, надо признать, случались все реже и реже, Вадим Николаевич появлялся в старых кабаках, бесчинствовал с прежними корешами, казнился перед всякой рублевой швалью, рычал куда-то по анонимному адресу, три или четыре дня ГУДЕЛ, СБЛИЖАЛСЯ, КУЧКОВАЛСЯ, ползал по помойкам и вдруг - исчезал. Куда? Куда пропал? Иные полагали в психиатричку, другие в тюрьму, третьи проще - выпал, мол, в осадок; и вдруг он появлялся, и не где-нибудь - на экране телевизора. Чистый, гладкий, в прелестных очках, с легкой интеллигентской волнишкой в голосе рассуждал Вадим Николаевич с экрана о взаимовлиянии национальных культур, о магистральной теме, о кризисе западных несчастных коллег. Сука, блядь, подонок, ругались вчерашние собутыльники и добавляли - вот корифей, не нам чета!


Аксенов, Ожог.
Где и проснулась, приходя в себя на спине, натягивая простыню и одеяло ради тепла, или его ощущения, пестрящего по стенам и потолку комнаты с мягким подъёмом и падением красного, жёлтого, что вспыхнули оранжевым, подняли её на локти - Пол! к изножью кровати и к окну в озорстве пламени сквозь ветки на улице. Она схватила его за плечо и тормошила, потянулась к свету, к телефону, когда подножье холма внизу изверглось вспышками красного. ослепительно-белого, взбирающимися прямо к ней грохочущим колоколами - Пол пожалуйста! перевернула его обеими руками, глаза запечатаны и челюсть отвалилась, пусто отвалилась на пол рука, и она вернулась к окну, где теперь были сплошь свет и звук, лай мегафона, протянутые за забор шланги, когда последние окна и белизна гаража полыхнули в языках пламени, дотянувшихся до веток наверху и на миг схвативших одну здесь, другую повыше, словно разожжённые добраться до самой небесной тверди, пока вдруг крыша не провалилась в снопе искр и огня, оставляя силуэтами на умирающем свете мальчишек внизу, тех же самых мальчишек, что карабкались на холм днём, но старше, или их братьев, по торчащие подбородки в пожарных шлемах, по лодыжку в чёрных плащах, с томящимся бездействием теребящих топоры почти с них ростом, пока самый младший не обернулся увидеть её в освещённом окне и не протрубил остальным о своем открытии, отшатнув её обратно затемнить комнату, натянуть простыню, неподвижно лежать рядом с размеренно дышащим покоем, и запахом гари.

Уильям Гэддис, Плотницкая готика
В голове у Койла помутилось, и нутро его мира схлопнулось до тьмы, а рука оглыбилась. Ринулся он на человека перед собой, его кулак попал тому в челюсть, поддержанный весом всего его тела за ним. Лошадь взвилась на дыбы, и человека отшатнуло назад, пока не рухнул он на камни стены. Тихонько хлопнуло - то голова его разломилась на камне, и кость вдалась внутрь, из него хлынула кровь, а глаза его закатились, словно бы стараясь озарить зреньем тот пролом, затопивший дневным светом мир его, обратившийся во мрак.

Пол Линч, Небо красно поутру
Снится ему, что он у себя в постели, а огонь уснул, и тут обнаруживает, что на нем сверху Хэмилтон, тела их корчатся, и он хапает ртом воздух, потеряв голову в ревущей темноте, а противник меж тем безмолвно шарит, чтобы прижать его члены к телу, голова зарылась в тулово ему, как будто есть у него бешеная сила сломать грудину, разорвать ребра, и он бьет другого в грудь кулаками, руки сжаты убийством, два человека при убиенье, и он хватает Хэмилтона за глотку или тянет его за рот, вывернутое зубастое окочененье. В схватке он заглядывает тому в глаза, но те незрячие призрачные яблоки, и видит он среди плетенья волос его пробой в черепе, лакированный обод сухой темной крови, а внутри головы его манит почернелая пустота.

Пол Линч, Небо красно поутру
Ойкумена поражена червем и бегством.

Эдуард Веркин, Сорока на виселице
Казалось, я нахожусь в самой верхней точке Земли, там, где всегда сверкает неподвижное зимнее небо; словно эта пустошь замерла по стойке смирно, словно в песчаных промоинах затаились гадюки, ужи и ящерицы из прозрачного льда.

В.Г. Зебальд, Кольца Сатурна
Если бы ад не был вечным, он не был бы адом.

...В этой жизни смерть является предметом, которого грешники страшатся более всего, однако же в аду она будет для них самой желанной. …Осужденные спросят у бесов: «Сколько времени продолжится ночь? Когда она окончится? Когда наступит конец всему этому мраку, воплям, зловонию, пламени, всем этим мукам?» Бесы же ответят: «Никогда, никогда». «А сколько времени они будут длиться?» — «Всегда, всегда».


Святой Альфонсо Мария Де’Лигуор, «Предуготовление к смерти, размышление XXVI», 1758 год