взгляд любовный и взгляд треугольный
в 1946 году семен деревянский и игорь земгано снимают фильм «центр нападения» про футболиста, влюбленного в спорт, свой мотоцикл и девушку Лену. этот пост мог бы быть связан с евро-2024, но, к сожалению, в футболе я не разбираюсь, а вот влюбленность меня интересует сильнее.
главный герой — футболист Андрей — вынужден переехать в другой город и попрощаться с Леной. в фильме есть эпизод, где перед расставанием Андрей крадет в доме Лены фотографию на память.
фотографию отца Лены.
футболист стоит спиной к столику, на котором расположились два фото — возлюбленной и ее отца. Андрей осознанно берет второй.
намного позднее Андрей объясняет, что иметь фото девушки «слишком примитивно», куда интереснее пытаться разглядеть ее черты через портрет отца, узнавая на его лице ее глаза, ее рот и т.д.
тут можно долго рассуждать о гомосексуальном либидо, знаменитом советском квире, но, мне кажется, это не самое важное.
важно, что влюбленный взгляд никогда не движется по прямой (как, я подозреваю, и футбольный мяч на евро-2024). пробиваться к образу объекта любви надо всегда через воображаемое препятствие, через вот этот трансцендентный элемент, который поддерживает нашу любовь на том расстоянии, которое для нее обязательно необходимо.
(источник: мазин в.а., погребняк а.а. эпизоды советского кино)
в 1946 году семен деревянский и игорь земгано снимают фильм «центр нападения» про футболиста, влюбленного в спорт, свой мотоцикл и девушку Лену. этот пост мог бы быть связан с евро-2024, но, к сожалению, в футболе я не разбираюсь, а вот влюбленность меня интересует сильнее.
главный герой — футболист Андрей — вынужден переехать в другой город и попрощаться с Леной. в фильме есть эпизод, где перед расставанием Андрей крадет в доме Лены фотографию на память.
фотографию отца Лены.
футболист стоит спиной к столику, на котором расположились два фото — возлюбленной и ее отца. Андрей осознанно берет второй.
намного позднее Андрей объясняет, что иметь фото девушки «слишком примитивно», куда интереснее пытаться разглядеть ее черты через портрет отца, узнавая на его лице ее глаза, ее рот и т.д.
тут можно долго рассуждать о гомосексуальном либидо, знаменитом советском квире, но, мне кажется, это не самое важное.
важно, что влюбленный взгляд никогда не движется по прямой (как, я подозреваю, и футбольный мяч на евро-2024). пробиваться к образу объекта любви надо всегда через воображаемое препятствие, через вот этот трансцендентный элемент, который поддерживает нашу любовь на том расстоянии, которое для нее обязательно необходимо.
(источник: мазин в.а., погребняк а.а. эпизоды советского кино)
❤15❤🔥1🔥1💔1
несказуемость субъекта, или топ-5 оправданий моей прокрастинации
в ближайшие пару недель мне надо отправить Statement of Purpose и Personal Statement для подачи заявки на PhD. обычно всякие заявки на конференции, эссе и статьи для публикаций я пишу довольно бодро, а тут прям засела. попытки сформулировать хоть что-то из разряда personal привели к осознанию отсутствия подходящего для этого языка. я могу говорить о себе на языке поэтического текста и на языке шутки, анекдота, но почему-то оба они не расцениваются солидными университетами как официально подходящие.
первое время я думала, что это исключительно культурно-языковая проблема, но приятнее смотреть на нее как на проблему субъектности вообще.
в первом выпуске московского христианского самиздатского альманаха «Рубежи» в 1980 году публикуется эссе Ольги Седаковой «Памяти героини». оно вообще не очень похоже на то, что Седакова пишет в тот период, но очень похоже на то, как я себя сейчас чувствую.
его центральный образ, то возникающий, то растворяющийся в множестве своих текстуальных отражений — школьница, певшая «Горные вершины…», которая покончила с собой после десятого класса, оставив записку: «я плохой человек». девочка-певица, старуха с протянутой рукой, сама смерть, рассказчица, вспоминающая свое детство и ожидание отца — все они превращаются, перетекают друг в друга так, что какой-либо цельный субъект нарратива (которого в эссе, в общем-то, и нет) становится невозможен:
эссе вообще ужасно красивое, и мне нравится его главная мысль: любой рассказ о себе возможен только из точки (у)молчания.
таким образом, дискурсивная субъектность оказывается чем-то вроде зеркала, который не отражает всего субъекта
образ, не идентичный самому себе, содержащий в себе неотражаемую — несказуемую — часть (которую у меня и не получается никак вытянуть из себя в текст)
полностью отразиться, то есть высказать как бы всего себя наизнанку, можно, очевидно, только в момент смерти
ну, а еще там много про Фрейда в этом эссе, и это неудивительно. но я про Фрейда в personal statement писать, пожалуй, не буду.
в ближайшие пару недель мне надо отправить Statement of Purpose и Personal Statement для подачи заявки на PhD. обычно всякие заявки на конференции, эссе и статьи для публикаций я пишу довольно бодро, а тут прям засела. попытки сформулировать хоть что-то из разряда personal привели к осознанию отсутствия подходящего для этого языка. я могу говорить о себе на языке поэтического текста и на языке шутки, анекдота, но почему-то оба они не расцениваются солидными университетами как официально подходящие.
первое время я думала, что это исключительно культурно-языковая проблема, но приятнее смотреть на нее как на проблему субъектности вообще.
в первом выпуске московского христианского самиздатского альманаха «Рубежи» в 1980 году публикуется эссе Ольги Седаковой «Памяти героини». оно вообще не очень похоже на то, что Седакова пишет в тот период, но очень похоже на то, как я себя сейчас чувствую.
его центральный образ, то возникающий, то растворяющийся в множестве своих текстуальных отражений — школьница, певшая «Горные вершины…», которая покончила с собой после десятого класса, оставив записку: «я плохой человек». девочка-певица, старуха с протянутой рукой, сама смерть, рассказчица, вспоминающая свое детство и ожидание отца — все они превращаются, перетекают друг в друга так, что какой-либо цельный субъект нарратива (которого в эссе, в общем-то, и нет) становится невозможен:
Как вдруг из хора выступит вперед один голос, не сильнее любого из множества поющих вместе, и в том-то и радость, что он не сильнее, но вдруг остается один, а хор перед ним расступается, как вода вокруг купальщицы, но купальщица сама — вода, еще больше вода, чем та, что перед расступается — так из лица, давно уже исполняющего желание глаз, и только глаза, не знали своего желания, выйдет оно, напоение зрения, выйдет из расступившегося времени — время, — Отдохнешь и ты.
Певица сойдет со сцены, не поклонившись.
Меня позовут из коридора в комнату с подарками и я увижу видимое.
Я поклонюсь вам, потому что вы любили друг друга, а я нет, и потому что мы жили вместе и я была плохим человеком. Мне казалось и будет казаться, наверное, что все написано на голландской картине.
эссе вообще ужасно красивое, и мне нравится его главная мысль: любой рассказ о себе возможен только из точки (у)молчания.
В таких-то местах, где принимается решение сделать это — дать молчанию молчать о тебе, — там и есть центр происшествия, фокус поступка, место рождения героя. О том, что есть и чего уже не будет, чтобы вслух молчало то, что тогда молчало тайком
.
таким образом, дискурсивная субъектность оказывается чем-то вроде зеркала, который не отражает всего субъекта
образ, не идентичный самому себе, содержащий в себе неотражаемую — несказуемую — часть (которую у меня и не получается никак вытянуть из себя в текст)
полностью отразиться, то есть высказать как бы всего себя наизнанку, можно, очевидно, только в момент смерти
И вот открывается дверь и выходит в коридор отец, не зажигая света, и гладит меня по голове, и я знаю, что <...> это лицо уже есть, я вижу, ч т о в нем молчит и говорит мне «ты». И говорит тем, что оно само в себе не видит и что другими своими частями отражает, как множеством по-разному кривых зеркал:
— Это не встреча еще. Обдумывая себя, ты в себе этого не встретишь. Рассказываемая часть увидит несказуемую, которая потому и несказуема, что она — имя, а ты пример на это имя, исчезающий, когда смысл имени уже не нуждается в пояснениях, — тогда только увидит, когда они вместе сойдутся на одном предмете, вместе увидят то, что просит у них разрешения существовать.
ну, а еще там много про Фрейда в этом эссе, и это неудивительно. но я про Фрейда в personal statement писать, пожалуй, не буду.
❤19🥰4❤🔥3🕊2
жаль, что уже не увижу деревья, какими видел их раньше
у меня довольно напряженные отношения с автофикшном, но вот автотеория как жанр всегда казалась мне удивительно терапевтичной. именно потому что мне сложно представить, зачем вообще заниматься академической/научной теорией, если она не воспринимается как что-то, помогающее каждый день осмыслять свою жизнь.
так что теперь, когда я думаю о всем, что я потеряла и еще потеряю, я думаю о папоротниках и деревьях, как мне предложил майкл фрейм в своей книге «геометрия скорби. размышления о математике, об утрате близких и о скорби».
фрейму больше 70 лет, он бывший профессор йельского университета, который всю жизнь занимался фрактальной геометрией. и вот он пишет книжку про фракталы, но вообще-то это книжка про все, что он утратил — про погибших тетю, мать и отца, умерших кошек, неправильно выбранный жизненный путь, отсутствие детей и т.д.
он пишет про то, как пережить эти утраты, обращаясь к геометрии, и мне кажется это очень воодушевляющим — даже не столько из-за моей завороженности всякими треугольниками серпинского и развертками гиперкуба, сколько из-за самой возможности продолжать жить, потому что силы тебе для этого дает теория.
и если начать долго думать о фракталах и о самоподобии всего, что нас окружает, вдруг можно заметить, что и скорбь самоподобна: скорбь утраты близкого содержит в себе множество более «мелких скорбей». вы больше никогда не будете беседовать, делиться с ним воспоминаниями о плохом и хорошем, не прогуляетесь молча вдвоем. каждая из этих «скорбей» — уменьшенная версия вашей реакции на утрату близкого, маленькая копия, которая может стать лабораторией для поиска полезных проекций.
у меня довольно напряженные отношения с автофикшном, но вот автотеория как жанр всегда казалась мне удивительно терапевтичной. именно потому что мне сложно представить, зачем вообще заниматься академической/научной теорией, если она не воспринимается как что-то, помогающее каждый день осмыслять свою жизнь.
так что теперь, когда я думаю о всем, что я потеряла и еще потеряю, я думаю о папоротниках и деревьях, как мне предложил майкл фрейм в своей книге «геометрия скорби. размышления о математике, об утрате близких и о скорби».
фрейму больше 70 лет, он бывший профессор йельского университета, который всю жизнь занимался фрактальной геометрией. и вот он пишет книжку про фракталы, но вообще-то это книжка про все, что он утратил — про погибших тетю, мать и отца, умерших кошек, неправильно выбранный жизненный путь, отсутствие детей и т.д.
он пишет про то, как пережить эти утраты, обращаясь к геометрии, и мне кажется это очень воодушевляющим — даже не столько из-за моей завороженности всякими треугольниками серпинского и развертками гиперкуба, сколько из-за самой возможности продолжать жить, потому что силы тебе для этого дает теория.
Момент озарения, когда всё вдруг становится ясно, бывает лишь раз. Но если то, что мы поняли, очень важно для нас, если оно затрагивает тайные глубины души, мы порой скорбим об утрате этого мига: будучи единожды пережитым, он уже никогда не случится вновь. Красота, увиденная в зеркале, отражает скорбь. Именно она, по моему мнению, связывает скорбь с геометрией. <...> Мне сотни раз приходилось слышать от студентов сетования вроде: «Жаль, что я больше не смогу, глядя на деревья, просто любоваться их красотой. Теперь я невольно ищу трансформации, в результате которых возникает форма дерева». Как хорошо, говорят эти студенты, что Джон Мьюр (или Рейчел Карсон, или Эдвард Эбби) не знали о фракталах
и если начать долго думать о фракталах и о самоподобии всего, что нас окружает, вдруг можно заметить, что и скорбь самоподобна: скорбь утраты близкого содержит в себе множество более «мелких скорбей». вы больше никогда не будете беседовать, делиться с ним воспоминаниями о плохом и хорошем, не прогуляетесь молча вдвоем. каждая из этих «скорбей» — уменьшенная версия вашей реакции на утрату близкого, маленькая копия, которая может стать лабораторией для поиска полезных проекций.
Примеры фракталов во времени нашей жизни:
Возьмем день. Вы просыпаетесь засветло, думаете о предстоящих делах. Утром вы уже вовсю трудитесь; вечером вы заканчиваете работу и мысленно подводите итог сделанному за день. День закончен, вы ложитесь спать.
Возьмем год. Во тьме зимы вы думаете о том, что будете делать в этом году. Весной вы уже вовсю работаете над своим годовым проектом; осенью бо́льшая часть работы выполнена, и вы подводите итог сделанному за год. Наступает зима, год закончен, вы отдыхаете.
Возьмем жизнь. В детстве и юности мы осваиваем навыки для работы в будущем. В молодости вы вовсю включаетесь в работу; в старости выходите на пенсию и подводите итог сделанному за свою жизнь. Жизнь заканчивается, вы погружаетесь в сон небытия.
Конечно, этот грубый набросок не отражает всего богатства и разнообразия жизни, но он позволяет увидеть мотивы, повторяющиеся в различных временны́х масштабах. Эксперименты в краткосрочном масштабе прекрасны тем, что можно попробовать много разных изменений и увидеть их краткосрочные последствия. Фрактальность предлагает условия для проверки гипотез в малом масштабе с последующим переносом в более крупный масштаб.
И здесь мы приходим к еще одному моменту: любая скорбь состоит из множества своих подвидов, более мелких скорбей. Теряя близкого человека, мы также теряем возможность снова увидеть его реакции, его действия. Каждое действие складывается из более мелких действий, из многих мелочей, и мы теряем возможность снова увидеть каждую из них. И так далее. Если все мелкие скорби одинаковы, значит, скорбь самоподобна. Признав это самоподобие, мы определим те проекции, которые помогут нам умерить скорбь.
❤8💔3❤🔥2
фрейм приводит конкретные шаги по тому, как начать создавать проекции своей скорби во внешний мир, которые смогли бы помочь и нам самим, и людям рядом с нами.
но это мне уже не кажется настолько важным, как сам факт смены оптики — перенаправление восприятия скорби по оси «личное — академическое». переход из не-дискурсивности аффекта в четкий вербализованный и начерченный на листе бумаги с помощью линейки план любви к умершим и к еще живущим, как бы подтверждающий, для чего нам академия.ну, для спасения души, для чего же еще.
но это мне уже не кажется настолько важным, как сам факт смены оптики — перенаправление восприятия скорби по оси «личное — академическое». переход из не-дискурсивности аффекта в четкий вербализованный и начерченный на листе бумаги с помощью линейки план любви к умершим и к еще живущим, как бы подтверждающий, для чего нам академия.
❤10❤🔥1💋1
Юлия Кисина в 1988 (!) году публикует в Митином журнале эссе под названием «Памяти модерна», в котором она утверждает, что эпоха концептуализма — мужского искусства — подошла к концу, и наступает новая эпоха модерна — то есть эпоха женственности
посмотрев на этот текст, хочется сказать одну фразу:
и в чем она не права?
ставь лайк, если рад, что Ильич все-таки превратился в Клеопатру. ставь дизлайк, если женственная эпоха умеренного психоза заставляет тебя тратить слишком много денег на маркетплейсах.
посмотрев на этот текст, хочется сказать одну фразу:
и в чем она не права?
Прошла мужская параноидальная эпоха — начинается эпоха умеренного психоза и аккуратной шизофрении, эпоха разрозненности и коммерции, эпоха самостоятельного предметного мира, следовательно — эпоха женственная.
Теперь ни грубый соц-арт, ни минимал-арт, ни концептуализм — искусство нищих, где невозможность приобрести предмет или действие за деньги заставляет подменять этот предмет или действие специально придуманными интеллектуальными или нарочито тупыми смыслами и значками, когда искусство еще не вылупилось из хаоса и не пришло к высшей пустоте, хотя оперирует порядками пустоты. Теперь же ничто не сможет заменить искусство коммерции. А искусство коммерции всегда состоит из предметов, из розовых одеяльц и чистых рубашек. Более того, наступит женственная эпоха пресыщения (что для советского человека выразится еще в одной паре носков) и
тогда строгий портрет мудро взирающего Ильича расцветет всевозможными лилиями и виньетками, тогда из кришнаистского жреца любви, который ебется в белом хитоне, он превратится в самого себя — в демона масс — в Клеопатру, расцвеченную изумрудами и камелиями!
Итак, эстеты всех видов, соединитесь в едином порыве любви и роскоши, прочь вынужденную аскезу, перейдем к вакханалии чувств и сладости явлений!
ставь лайк, если рад, что Ильич все-таки превратился в Клеопатру. ставь дизлайк, если женственная эпоха умеренного психоза заставляет тебя тратить слишком много денег на маркетплейсах.
❤8👎5💋4
личное — это академическое
Юлия Кисина в 1988 (!) году публикует в Митином журнале эссе под названием «Памяти модерна», в котором она утверждает, что эпоха концептуализма — мужского искусства — подошла к концу, и наступает новая эпоха модерна — то есть эпоха женственности посмотрев…
и вот ее же комментарий к статье
вот этот квир-переход андеграунда 80-х, который Кисина обозначает «программой неги и роскоши», кажется, замечен ей довольно поздно, но от этого не менее точно.
За неделю до этой выставки я написала статью "Памяти модерна", которую хотела отдать Мите. Она как раз связана с этой выставкой... Вернее, и статья, и выставка, и тема эротики связаны с одной идеей: переход к новой, женственной эпохе в противовес эпохе концептуализма, соц-арта и какого-то политизированного искусства. Я думаю, что это связано в каком-то смысле с переломом, произошедшим летом на аукционе "Сотбиз", когда очень многие получили деньги. Соц-арт сейчас уже на этом рынке отрабатывает свое, и через какое-то время будет неинтересен, потому что это все-таки достаточно фольклорное искусство... (смеется) местного значения...
вот этот квир-переход андеграунда 80-х, который Кисина обозначает «программой неги и роскоши», кажется, замечен ей довольно поздно, но от этого не менее точно.
❤11