Изменение не может произойти, потому что, хотя пациент может слышать и понимать социальную коммуникацию, передаваемую терапевтом, эта новая информация не может быть принята им как истинная для самого пациента (т.е. относящаяся к нему) и, следовательно, потенциально полезная в других социальных контекстах.
Таким образом, расстройство личности можно понимать как провал в коммуникации, возникающий в результате нарушения способности устанавливать обучающие отношения, в которых знания о себе и других могут быть изменены и дополнены. Мы считаем, что именно это нарушение лежит в основе болезненного чувства изоляции, о котором часто говорят пациенты с расстройством личности.
Терапия является наиболее успешной в тех случаях, когда удаётся распространить эпистемологическое доверие за пределы терапевтического кабинета. В таком случае повышение эпистемологического доверия и отказ от ригидности позволяют человеку снова начать учиться на собственном опыте.
Переживание клиентом слов терапевта как истинных – это не самоцель, а условия, которые позволяют пациенту начать принимать и использовать предлагаемые ему социальные знания как внутри, так и за пределами консультационного кабинета. Этот опыт позволяет установить отношения эпистемологического доверия и повысить способность к ментализации, что, в свою очередь, позволит успешно ориентироваться в неспокойных водах социальных взаимодействий».
Таким образом, расстройство личности можно понимать как провал в коммуникации, возникающий в результате нарушения способности устанавливать обучающие отношения, в которых знания о себе и других могут быть изменены и дополнены. Мы считаем, что именно это нарушение лежит в основе болезненного чувства изоляции, о котором часто говорят пациенты с расстройством личности.
Терапия является наиболее успешной в тех случаях, когда удаётся распространить эпистемологическое доверие за пределы терапевтического кабинета. В таком случае повышение эпистемологического доверия и отказ от ригидности позволяют человеку снова начать учиться на собственном опыте.
Переживание клиентом слов терапевта как истинных – это не самоцель, а условия, которые позволяют пациенту начать принимать и использовать предлагаемые ему социальные знания как внутри, так и за пределами консультационного кабинета. Этот опыт позволяет установить отношения эпистемологического доверия и повысить способность к ментализации, что, в свою очередь, позволит успешно ориентироваться в неспокойных водах социальных взаимодействий».
Дана Амир о травме (часть 1)
В психоаналитической литературе по травме много говорится о главной роли другого в свидетельствовании травмы, которую жертва часто не видела и не могла видеть сама. Авторы из различных теоретических областей (Laub and Auerhahn, 1993; Oliner, 1996) описывают травму как нечто, что произошло «там, далеко», событие, которое не принадлежит переживающему «Я» (experiencing “I”.
Травма часто концептуализируется как событие, отделенное от рассказчика, который ее переживал. Пережившие травму утверждают, что они живут в двух мирах: в мире своих травматических воспоминаний (своего рода вечное настоящее) и в реальном мире (конкретное настоящее). Обычно они не хотят и не могут интегрировать эти два мира. В результате травматическая память сохраняется замороженной и вневременной (Laub, 2005).
В основе травматического опыта лежит переживание избыточности, которое ускользает от репрезентации и оставляет пробел в сознании (LaCapra, 2001).
Caruth (1996, стр. 91-92) пишет о травматическом парадоксе, при котором самый прямой контакт с насильственным событием может произойти только через саму неспособность его узнать.
Травма – это не только опыт, но и неспособность пережить этот опыт; не только сама угроза, но и тот факт, что угроза была признана таковой лишь на мгновение позже. Поскольку это событие не было пережито во времени, оно приговорено не быть полноценно познанным (Caruth, 1996, стр. 62). Как таковая она возвращается, чтобы заявить о своем присутствии, пытаясь покрыть экспириентальную пустоту с помощью навязчивого повторения.
Van der Kolk et al. (1996) утверждают, что, хотя ужасающие события могут вспоминаться чрезвычайно ярко, они могут в равной степени противостоять любому виду интеграции. Эти воспоминания остаются мощными, но замороженными, не трансформируемыми ни обстоятельствами, ни течением времени. Они не подвержены ни ассимиляции, ни изменениям в развитии, поскольку не интегрированы в ассоциативную сеть.
В результате они остаются скрытыми, сохраняя свою магнетическую силу в своей детальной и противоречивой ясности, в сгущенной расплывчатости, которая их окружает. Вместо того чтобы претерпевать трансформацию, которая приводит к личному нарративу, травматические опыты запечатлеваются как первичные впечатления, которые не получают вербальной репрезентации (там же, стр. 282, 296).
Как предполагает Modell (2006), травма склонна замораживать прошлое и, следовательно, «лишает его пластичности, в которой оно нуждается, если хочет соединиться с настоящим» (Stern, 2012, с. 56). Воспоминания о травме не только ригидны и конкретны, но и не документированы. Как таковые, они остаются «вещами в себе», ни адаптируемыми, ни порождающими (там же).
В своей книге «Родители, которые живут через меня» (2010) Yolanda Gampel описывает постоянное сосуществование, типичное для переживших Холокост и других жертв коллективного насилия, двух «фоновых образов»: один – «фон безопасности», а другой – «фон жуткого» (background of the uncanny).
По словам Gampel, дети, чьи родители погибли во время Холокоста, стали свидетелями внезапного стирания – как физического, так и эмоционального – своих родителей и часто оставались с отчужденными родительскими фигурами, замороженными и безжизненными. В результате возник «фон жуткого» (Gampel, 1999). С этого момента этот фон является вместилищем всех потерь и функций одновременно в качестве средства отрицания, которое, вероятно, выразится в форме «психических дыр».
В психоаналитической литературе по травме много говорится о главной роли другого в свидетельствовании травмы, которую жертва часто не видела и не могла видеть сама. Авторы из различных теоретических областей (Laub and Auerhahn, 1993; Oliner, 1996) описывают травму как нечто, что произошло «там, далеко», событие, которое не принадлежит переживающему «Я» (experiencing “I”.
Травма часто концептуализируется как событие, отделенное от рассказчика, который ее переживал. Пережившие травму утверждают, что они живут в двух мирах: в мире своих травматических воспоминаний (своего рода вечное настоящее) и в реальном мире (конкретное настоящее). Обычно они не хотят и не могут интегрировать эти два мира. В результате травматическая память сохраняется замороженной и вневременной (Laub, 2005).
В основе травматического опыта лежит переживание избыточности, которое ускользает от репрезентации и оставляет пробел в сознании (LaCapra, 2001).
Caruth (1996, стр. 91-92) пишет о травматическом парадоксе, при котором самый прямой контакт с насильственным событием может произойти только через саму неспособность его узнать.
Травма – это не только опыт, но и неспособность пережить этот опыт; не только сама угроза, но и тот факт, что угроза была признана таковой лишь на мгновение позже. Поскольку это событие не было пережито во времени, оно приговорено не быть полноценно познанным (Caruth, 1996, стр. 62). Как таковая она возвращается, чтобы заявить о своем присутствии, пытаясь покрыть экспириентальную пустоту с помощью навязчивого повторения.
Van der Kolk et al. (1996) утверждают, что, хотя ужасающие события могут вспоминаться чрезвычайно ярко, они могут в равной степени противостоять любому виду интеграции. Эти воспоминания остаются мощными, но замороженными, не трансформируемыми ни обстоятельствами, ни течением времени. Они не подвержены ни ассимиляции, ни изменениям в развитии, поскольку не интегрированы в ассоциативную сеть.
В результате они остаются скрытыми, сохраняя свою магнетическую силу в своей детальной и противоречивой ясности, в сгущенной расплывчатости, которая их окружает. Вместо того чтобы претерпевать трансформацию, которая приводит к личному нарративу, травматические опыты запечатлеваются как первичные впечатления, которые не получают вербальной репрезентации (там же, стр. 282, 296).
Как предполагает Modell (2006), травма склонна замораживать прошлое и, следовательно, «лишает его пластичности, в которой оно нуждается, если хочет соединиться с настоящим» (Stern, 2012, с. 56). Воспоминания о травме не только ригидны и конкретны, но и не документированы. Как таковые, они остаются «вещами в себе», ни адаптируемыми, ни порождающими (там же).
В своей книге «Родители, которые живут через меня» (2010) Yolanda Gampel описывает постоянное сосуществование, типичное для переживших Холокост и других жертв коллективного насилия, двух «фоновых образов»: один – «фон безопасности», а другой – «фон жуткого» (background of the uncanny).
По словам Gampel, дети, чьи родители погибли во время Холокоста, стали свидетелями внезапного стирания – как физического, так и эмоционального – своих родителей и часто оставались с отчужденными родительскими фигурами, замороженными и безжизненными. В результате возник «фон жуткого» (Gampel, 1999). С этого момента этот фон является вместилищем всех потерь и функций одновременно в качестве средства отрицания, которое, вероятно, выразится в форме «психических дыр».
Дана Амир о травме (часть 2)
В статье, обсуждающей многогранные мутации этих травматических инкапсуляций, Gampel and Mazor (2004) пишут:
«Это нарушает нарратив жизни. Это создает семантическую дыру, которая не вписывается в остальное. Она не входит в континуум биографического нарратива, потому что новые опыты натыкаются на дыру, разрыв, предел, и поэтому они не могут стать частью континуума и не могут повернуть диалектику внутри личности. Был создан новый жуткий фон, который не позволяет опытам войти в прежний фон» (стр. 555).
В очень похожем контексте Vivian Liska (2009) пишет:
«На протяжении десятилетий литературные приближения молчания определяли поэтику памяти о Холокосте. Эта поэтика предполагала, что только молчание может по-настоящему передать то, что произошло, и передать ужасы этого прошлого на языке, не загрязненном неадекватным дискурсом. Поскольку последний свидетель, мертвые, молчат и говорят только через живых, призывается само молчание. Только само молчание, прерывание коммуникативной речи, пустое пространство между словами, самоустраняющийся след непредставимого, открытая рана бездны, цезура, разрыв, заикающееся, запинающееся слово, приближающееся к молчанию, истинно» (стр. 151).
Dori Laub (2005) в статье, озаглавленной «Травматическое выключение нарратива и символизации», цитирует Moore (1999), который утверждал, что травмированный субъект не может знать, что произошло травматическое событие, пока другой не предоставит ему нарратив. Человек может знать свою историю только тогда, когда он или она рассказывает ее тому, что Laub называет «внутренним ты» (внутренним другим).
Но поскольку травма наносит критический ущерб как внутреннему, так и внешнему другому, а именно адресату любых диалогических отношений, она разрушает возможность эмпатической диады во внутренней репрезентации мира, оставляя субъекта ни с кем, ни внутри, ни вне его.
Shoshana Felman (1992) аналогичным образом размышляет о «Чуме» Альбера Камю (2004):
«[ ... ] опыт, который требует, чтобы человек пережил свою собственную смерть и, как это ни парадоксально, свидетельствовал о том, что он пережил свою смерть; опыт смерти, который может быть по-настоящему понят, засвидетельствован только изнутри (изнутри собственного уничтожения свидетеля); радикальный опыт, по отношению к которому никто посторонний не может быть свидетелем, и по отношению к которому ни один свидетель не может быть или оставаться посторонним» (стр. 109).
В статье, обсуждающей многогранные мутации этих травматических инкапсуляций, Gampel and Mazor (2004) пишут:
«Это нарушает нарратив жизни. Это создает семантическую дыру, которая не вписывается в остальное. Она не входит в континуум биографического нарратива, потому что новые опыты натыкаются на дыру, разрыв, предел, и поэтому они не могут стать частью континуума и не могут повернуть диалектику внутри личности. Был создан новый жуткий фон, который не позволяет опытам войти в прежний фон» (стр. 555).
В очень похожем контексте Vivian Liska (2009) пишет:
«На протяжении десятилетий литературные приближения молчания определяли поэтику памяти о Холокосте. Эта поэтика предполагала, что только молчание может по-настоящему передать то, что произошло, и передать ужасы этого прошлого на языке, не загрязненном неадекватным дискурсом. Поскольку последний свидетель, мертвые, молчат и говорят только через живых, призывается само молчание. Только само молчание, прерывание коммуникативной речи, пустое пространство между словами, самоустраняющийся след непредставимого, открытая рана бездны, цезура, разрыв, заикающееся, запинающееся слово, приближающееся к молчанию, истинно» (стр. 151).
Dori Laub (2005) в статье, озаглавленной «Травматическое выключение нарратива и символизации», цитирует Moore (1999), который утверждал, что травмированный субъект не может знать, что произошло травматическое событие, пока другой не предоставит ему нарратив. Человек может знать свою историю только тогда, когда он или она рассказывает ее тому, что Laub называет «внутренним ты» (внутренним другим).
Но поскольку травма наносит критический ущерб как внутреннему, так и внешнему другому, а именно адресату любых диалогических отношений, она разрушает возможность эмпатической диады во внутренней репрезентации мира, оставляя субъекта ни с кем, ни внутри, ни вне его.
Shoshana Felman (1992) аналогичным образом размышляет о «Чуме» Альбера Камю (2004):
«[ ... ] опыт, который требует, чтобы человек пережил свою собственную смерть и, как это ни парадоксально, свидетельствовал о том, что он пережил свою смерть; опыт смерти, который может быть по-настоящему понят, засвидетельствован только изнутри (изнутри собственного уничтожения свидетеля); радикальный опыт, по отношению к которому никто посторонний не может быть свидетелем, и по отношению к которому ни один свидетель не может быть или оставаться посторонним» (стр. 109).
НЕМНОГО О ТРАВМЕ И ДИССОЦИАЦИИ
Фрэнк Патнем:
«[Диссоциация – это] выход, когда нет никакого выхода».
Шелдон Бах:
«Нормальный ребенок защищен своим окружением, которое присматривает за его основными потребностями, и доверие к этой защите является тем, что позволяет ему жить в своей собственной субъективности без того, чтобы быть на страже.
П. не была защищена – она была атакована – и, таким образом, она никогда не могла позволить себе роскошь жизни от первого лица; она должна была стать своим собственным защитником; и для того, чтобы заботиться о себе, она переехала в третье лицо и стала наблюдателем своей жизни, вместо того, чтобы быть тем, кто проживает ее».
Филип Бромберг:
«Опекунство такого масштаба требует такого высокого уровня бдительности, что оно становится изнурительным заменителем жизни».
Шелдон Бах:
По сути П. создала множественные фальшивые самости, чтобы справляться с миром и облегчать ее невыносимое страдание. Хотя некоторые из этих самостей были весьма полезными некоторое время, ни одна из них не чувствовала себя устойчиво реальной, и все они приводили к паническим атакам.
Филип Бромберг:
«Для того, кто перенес такого рода травму и использует диссоциацию как единственно верный способ защитить себя от самоуничтожения, тот факт, что она живет с интенсивной тревогой – одновременно и хорошие, и плохие новости.
…
Хорошая новость – что тревога говорит о необычной способности к совместному сознанию между двумя диссоциированными аспектами самости (размещении в сознании обоих аспектов самости без диссоциации): уязвимым, переполненным страхом ребенком, который всегда остается в ужасе дисрегуляции аффекта, и самостью, которую видит мир – самостью, которая, по словам П. - ложь, потому что она маскирует перепуганного ребенка, скрытого от мира.
Но травмированный ребенок не маскируется от самой П. – факт, который вызывает сильную боль, но также несет в себе терапевтическое преимущество.
Ее способность к совместному сознанию означает, что ее диссоциативная ментальная структура является достаточно гибкой, чтобы обеспечить доступ к травмированной самости здесь-и-сейчас, не вызывая той войны в лечении, которая часто происходит при попытке способствовать совместному существованию различных состояний самости».
Шелдон Бах:
П. хочет вернуть обратно контакт с реальностью путем скорби, потому что «скорбь означает, что я что-то потеряла», и что там были реальные чувства, связанные с этим, что это было не просто маниакальное отрицание. Она ищет реальные чувства, которые составляют аутентичную самость. До лечения единственными реальными чувствами, которые она знала, были стыд, зависть и гнев».
Филип Бромберг:
«Это защита от травмы, которая, в отличие от защит против внутреннего конфликта, не просто отрицает доступ самости к потенциально угрожающим чувствам, мыслям и воспоминаниям; она эффективно стирает – как минимум на время – существование той самости, с которой могла произойти травма, это своего рода квази-смерть.
Восстановление связей, возвращение в жизнь сопряжено с болью, мало чем отличающейся от боли траура. Возвращение к жизни означает признание и столкновение со смертью; не просто смертью ранних объектов как реальных людей, а смертью тех аспектов самости, с которыми эти объекты были объединены.
В тот момент, когда пациент начинает отказываться от мгновенной и абсолютной «истины» диссоциативной реальности в пользу внутреннего конфликта и человеческих отношений, пациент обнаруживает, что нет пути без боли. Рассел в недавней статье говорит об опыте признания и обработки травмы как требующем способности к определенному виду горя».
Фрэнк Патнем:
«[Диссоциация – это] выход, когда нет никакого выхода».
Шелдон Бах:
«Нормальный ребенок защищен своим окружением, которое присматривает за его основными потребностями, и доверие к этой защите является тем, что позволяет ему жить в своей собственной субъективности без того, чтобы быть на страже.
П. не была защищена – она была атакована – и, таким образом, она никогда не могла позволить себе роскошь жизни от первого лица; она должна была стать своим собственным защитником; и для того, чтобы заботиться о себе, она переехала в третье лицо и стала наблюдателем своей жизни, вместо того, чтобы быть тем, кто проживает ее».
Филип Бромберг:
«Опекунство такого масштаба требует такого высокого уровня бдительности, что оно становится изнурительным заменителем жизни».
Шелдон Бах:
По сути П. создала множественные фальшивые самости, чтобы справляться с миром и облегчать ее невыносимое страдание. Хотя некоторые из этих самостей были весьма полезными некоторое время, ни одна из них не чувствовала себя устойчиво реальной, и все они приводили к паническим атакам.
Филип Бромберг:
«Для того, кто перенес такого рода травму и использует диссоциацию как единственно верный способ защитить себя от самоуничтожения, тот факт, что она живет с интенсивной тревогой – одновременно и хорошие, и плохие новости.
…
Хорошая новость – что тревога говорит о необычной способности к совместному сознанию между двумя диссоциированными аспектами самости (размещении в сознании обоих аспектов самости без диссоциации): уязвимым, переполненным страхом ребенком, который всегда остается в ужасе дисрегуляции аффекта, и самостью, которую видит мир – самостью, которая, по словам П. - ложь, потому что она маскирует перепуганного ребенка, скрытого от мира.
Но травмированный ребенок не маскируется от самой П. – факт, который вызывает сильную боль, но также несет в себе терапевтическое преимущество.
Ее способность к совместному сознанию означает, что ее диссоциативная ментальная структура является достаточно гибкой, чтобы обеспечить доступ к травмированной самости здесь-и-сейчас, не вызывая той войны в лечении, которая часто происходит при попытке способствовать совместному существованию различных состояний самости».
Шелдон Бах:
П. хочет вернуть обратно контакт с реальностью путем скорби, потому что «скорбь означает, что я что-то потеряла», и что там были реальные чувства, связанные с этим, что это было не просто маниакальное отрицание. Она ищет реальные чувства, которые составляют аутентичную самость. До лечения единственными реальными чувствами, которые она знала, были стыд, зависть и гнев».
Филип Бромберг:
«Это защита от травмы, которая, в отличие от защит против внутреннего конфликта, не просто отрицает доступ самости к потенциально угрожающим чувствам, мыслям и воспоминаниям; она эффективно стирает – как минимум на время – существование той самости, с которой могла произойти травма, это своего рода квази-смерть.
Восстановление связей, возвращение в жизнь сопряжено с болью, мало чем отличающейся от боли траура. Возвращение к жизни означает признание и столкновение со смертью; не просто смертью ранних объектов как реальных людей, а смертью тех аспектов самости, с которыми эти объекты были объединены.
В тот момент, когда пациент начинает отказываться от мгновенной и абсолютной «истины» диссоциативной реальности в пользу внутреннего конфликта и человеческих отношений, пациент обнаруживает, что нет пути без боли. Рассел в недавней статье говорит об опыте признания и обработки травмы как требующем способности к определенному виду горя».
Льюис Арон
(отрывок из клинического случая на конференции):
«Если жизнь пациентов была адом, если их детство было адом, если их взрослые отношения были адом, то я уверен, что их анализ будет адом, и я ожидаю, что мне придется гореть там вместе с ними, как их мучителю, товарищу по несчастью, свидетелю и спасителю. Я не ожидаю, что смогу долго сохранять хладнокровие в этой ситуации. И даже если я это сделаю, тогда я не могу себе представить, как анализ продвинется дальше поверхностной поддержки.
Так что и здесь я бы ожидал, что так или иначе наше участие в этой дискуссии будет включать в себя некоторое разыгрывание садомазохистских тем, а также защиты от принятия на себя этих неприятных ролей, и я не верю, что предупреждения об этой вероятности будет достаточно, чтобы предотвратить их возникновение, даже если это может смягчить или модулировать наше участие.
Чтобы углубить аналитический процесс, мы должны столкнуться с нашим самым трудным препятствием. Всегда есть аспекты пациента, которые напоминают нам о нас самих. Некоторые из этих аспектов нашего характера мы в глубине души хотим отрицать. Чтобы сдерживать их в себе, мы часто отрицаем и эти аспекты наших пациентов, и при этом мы не можем помочь нашим пациентам справиться с ними.
Аналитические застои и тупики возникают, когда мы присоединяемся к контр-сопротивлению вместе с нашими пациентами, так что мы встречаем тревогу контр-тревогой, сопротивление контр-сопротивлением и перенос контр-переносом. У меня есть разногласия с некоторыми техническими терминами, которые я только что использовал, но я думаю, что они прекрасно отражают природу «блокировок переноса-контрпереноса», как называл это Бенджамин Вольштейн.
Мы должны поддерживать в себе гибкость, позволяющую идентифицироваться со всеми аспектами наших пациентов, даже с теми, которых мы больше всего боимся в себе. Со временем наши пациенты помогают нам делать это».
(отрывок из клинического случая на конференции):
«Если жизнь пациентов была адом, если их детство было адом, если их взрослые отношения были адом, то я уверен, что их анализ будет адом, и я ожидаю, что мне придется гореть там вместе с ними, как их мучителю, товарищу по несчастью, свидетелю и спасителю. Я не ожидаю, что смогу долго сохранять хладнокровие в этой ситуации. И даже если я это сделаю, тогда я не могу себе представить, как анализ продвинется дальше поверхностной поддержки.
Так что и здесь я бы ожидал, что так или иначе наше участие в этой дискуссии будет включать в себя некоторое разыгрывание садомазохистских тем, а также защиты от принятия на себя этих неприятных ролей, и я не верю, что предупреждения об этой вероятности будет достаточно, чтобы предотвратить их возникновение, даже если это может смягчить или модулировать наше участие.
Чтобы углубить аналитический процесс, мы должны столкнуться с нашим самым трудным препятствием. Всегда есть аспекты пациента, которые напоминают нам о нас самих. Некоторые из этих аспектов нашего характера мы в глубине души хотим отрицать. Чтобы сдерживать их в себе, мы часто отрицаем и эти аспекты наших пациентов, и при этом мы не можем помочь нашим пациентам справиться с ними.
Аналитические застои и тупики возникают, когда мы присоединяемся к контр-сопротивлению вместе с нашими пациентами, так что мы встречаем тревогу контр-тревогой, сопротивление контр-сопротивлением и перенос контр-переносом. У меня есть разногласия с некоторыми техническими терминами, которые я только что использовал, но я думаю, что они прекрасно отражают природу «блокировок переноса-контрпереноса», как называл это Бенджамин Вольштейн.
Мы должны поддерживать в себе гибкость, позволяющую идентифицироваться со всеми аспектами наших пациентов, даже с теми, которых мы больше всего боимся в себе. Со временем наши пациенты помогают нам делать это».
Точка зрения Эдгара Левенсона на дихотомию внутрипсихического и межличностного в психоанализе:
«Настоящие лягушки в воображаемых садах: факты и фантазии в психоанализе»
Эдгар Левенсон, 1988
Напряженные поляризации в психоаналитическом поле пролегают между внутрипсихическими и межличностными факторами, или между тем, что Гринберг и Митчелл (1983) называли моделью влечений и моделью отношений.
Откуда взялась эта поляризация? Почему мы не можем найти подходящий синтез этих двух позиций? На мой взгляд, это связано с тем, что различия, с которыми мы боремся (межличностное/внутрипсихическое; отношения/влечения), на самом деле не являются базовыми категориями, а проявлениями гораздо более древней и глубокой поляризации человеческого существования, восходящей к ледниковому периоду, когда ориньякский homo sapiens вырезал наконечник копья – настоящее технологическое достижение — а затем украсил его рисунком оленя. Орудие стало инструментом как для борьбы с реалиями охоты, так и для умилостивления богов охоты; оно приобрело как инструментальные, так и магические свойства. Я бы предположил, что основная дихотомия в психоанализе заключается не между сферами, внутрипсихической или межличностной, а между функциями: воображением, с одной стороны, и опытом с другой стороны; сложными навыками, необходимыми для функционирования в этом мире.
Я думаю, что теория влечений – это гениальное изобретение, призванное объяснить силу воображения, сделать эту силу видимой. А реляционные модели подчеркивают сложные и неизбежные нюансы интерсубъективного мира.
Если мужчина теряет эрекцию в постели с женщиной, то причиной этого является как его собственная внутрипсихическая реакция на собственное сексуальное возбуждение, так и особые переживания рядом с этой женщиной.
Если вы верите в силу воображения, вы также верите в свободные ассоциации, невроз как конфликт, нейтрального аналитика, перенос как искажение и контрперенос как то, что вам следует обсудить со своим аналитиком. Если вы верите в силу опыта (experience), то вы верите в детальный расспрос, развитийный дефицит, аналитика как участвующего наблюдателя, перенос и контрперенос не как искажение, а как сконтейнированный и очерченный фрагмент жизни пациента.
Позвольте мне повторить: в основе кажущегося психоаналитического раскола между внутрипсихическим и межличностным, или системами влечений и отношений, лежит более глубокая, древняя и более повсеместная поляризация людей, а именно дихотомия между тем, что я назвал воображением и опытом или, точнее говоря, поэтикой и прагматикой. Я использую поэтику не в смысле поэзии, а от греческого poesis — способность к творчеству, воображению, фантазии, магии — и прагматику от латинского pragmaticus — бытие искусным в делах, обладающим способностью функционировать в практическом мире.
Поэтика и прагматика не могут быть ни согласованы, ни интегрированы. Это не два взгляда на одно и то же.
Возможно, экзистенциальные психоаналитики ближе всего к позиции, которую я отстаиваю. Бинсвангер рассматривал человека как живущего эмпирически в трех мирах: umwelt, mitwelt и eigenweit, мире окружающей среды, мире людей и мире самого себя. Если пренебрегать любым из этих трех миров, "бытие-в-мире" обедняется (Май и др., 1958).
Какое отношение это имеет к психоанализу? Мы хотим, чтобы пациент заинтересовался своим собственным процессом, своим творчеством. Мы хотим, чтобы он слушал самого себя, разговаривающего с нами. Мы хотим, чтобы он настроился на свой собственный поток сознания, который Юнг назвал бы миром бессознательного мифа. На мой взгляд, нет сомнений в том, что встреча между отупевшим и банальным пациентом и потенциальным богатством его бессознательного потока является основным фактором психоаналитического лечения, независимо от метапсихологии. И всё же этого, похоже, недостаточно. Мы также хотим, чтобы пациент был внимателен к нюансам взаимодействия с другими людьми.
«Настоящие лягушки в воображаемых садах: факты и фантазии в психоанализе»
Эдгар Левенсон, 1988
Напряженные поляризации в психоаналитическом поле пролегают между внутрипсихическими и межличностными факторами, или между тем, что Гринберг и Митчелл (1983) называли моделью влечений и моделью отношений.
Откуда взялась эта поляризация? Почему мы не можем найти подходящий синтез этих двух позиций? На мой взгляд, это связано с тем, что различия, с которыми мы боремся (межличностное/внутрипсихическое; отношения/влечения), на самом деле не являются базовыми категориями, а проявлениями гораздо более древней и глубокой поляризации человеческого существования, восходящей к ледниковому периоду, когда ориньякский homo sapiens вырезал наконечник копья – настоящее технологическое достижение — а затем украсил его рисунком оленя. Орудие стало инструментом как для борьбы с реалиями охоты, так и для умилостивления богов охоты; оно приобрело как инструментальные, так и магические свойства. Я бы предположил, что основная дихотомия в психоанализе заключается не между сферами, внутрипсихической или межличностной, а между функциями: воображением, с одной стороны, и опытом с другой стороны; сложными навыками, необходимыми для функционирования в этом мире.
Я думаю, что теория влечений – это гениальное изобретение, призванное объяснить силу воображения, сделать эту силу видимой. А реляционные модели подчеркивают сложные и неизбежные нюансы интерсубъективного мира.
Если мужчина теряет эрекцию в постели с женщиной, то причиной этого является как его собственная внутрипсихическая реакция на собственное сексуальное возбуждение, так и особые переживания рядом с этой женщиной.
Если вы верите в силу воображения, вы также верите в свободные ассоциации, невроз как конфликт, нейтрального аналитика, перенос как искажение и контрперенос как то, что вам следует обсудить со своим аналитиком. Если вы верите в силу опыта (experience), то вы верите в детальный расспрос, развитийный дефицит, аналитика как участвующего наблюдателя, перенос и контрперенос не как искажение, а как сконтейнированный и очерченный фрагмент жизни пациента.
Позвольте мне повторить: в основе кажущегося психоаналитического раскола между внутрипсихическим и межличностным, или системами влечений и отношений, лежит более глубокая, древняя и более повсеместная поляризация людей, а именно дихотомия между тем, что я назвал воображением и опытом или, точнее говоря, поэтикой и прагматикой. Я использую поэтику не в смысле поэзии, а от греческого poesis — способность к творчеству, воображению, фантазии, магии — и прагматику от латинского pragmaticus — бытие искусным в делах, обладающим способностью функционировать в практическом мире.
Поэтика и прагматика не могут быть ни согласованы, ни интегрированы. Это не два взгляда на одно и то же.
Возможно, экзистенциальные психоаналитики ближе всего к позиции, которую я отстаиваю. Бинсвангер рассматривал человека как живущего эмпирически в трех мирах: umwelt, mitwelt и eigenweit, мире окружающей среды, мире людей и мире самого себя. Если пренебрегать любым из этих трех миров, "бытие-в-мире" обедняется (Май и др., 1958).
Какое отношение это имеет к психоанализу? Мы хотим, чтобы пациент заинтересовался своим собственным процессом, своим творчеством. Мы хотим, чтобы он слушал самого себя, разговаривающего с нами. Мы хотим, чтобы он настроился на свой собственный поток сознания, который Юнг назвал бы миром бессознательного мифа. На мой взгляд, нет сомнений в том, что встреча между отупевшим и банальным пациентом и потенциальным богатством его бессознательного потока является основным фактором психоаналитического лечения, независимо от метапсихологии. И всё же этого, похоже, недостаточно. Мы также хотим, чтобы пациент был внимателен к нюансам взаимодействия с другими людьми.
Продолжение:
Существует целый мир интерсубъективных нюансов, с которыми большинство пациентов так же совершенно не знакомы, как и со своей собственной игривостью и творчеством, и с которыми необходимо столкнуться.
Я подозреваю, что клиническая значимость одного параметра по сравнению с другим будет варьироваться в зависимости от культурного контекста конкретного пациента. В высоко упорядоченном социальном мире, где отношения четко определены и очерчены, а поведение ритуализировано, где, как выразился Норман Мейлер (1984), "порядок становится такой же добродетелью, как чистые полы в монастыре", терапия обязательно будет зависеть от способности пациента подключиться к его или её более анархическому миру фантазий. В обществе, где социальные взаимодействия плохо очерчены, где каждый стремится делать что-то своё, становится важным внимание к социальному взаимодействию. Таким образом, в Вене Фрейда, с её в высшей степени конфуцианским регулированием социального взаимодействия, фантазия открыла дверь к более богатому самопознанию. В нашем нынешнем нарциссическом обществе, с его диффузными границами и ролями, возможно, фантазия открывает дверь безумию.
Существует целый мир интерсубъективных нюансов, с которыми большинство пациентов так же совершенно не знакомы, как и со своей собственной игривостью и творчеством, и с которыми необходимо столкнуться.
Я подозреваю, что клиническая значимость одного параметра по сравнению с другим будет варьироваться в зависимости от культурного контекста конкретного пациента. В высоко упорядоченном социальном мире, где отношения четко определены и очерчены, а поведение ритуализировано, где, как выразился Норман Мейлер (1984), "порядок становится такой же добродетелью, как чистые полы в монастыре", терапия обязательно будет зависеть от способности пациента подключиться к его или её более анархическому миру фантазий. В обществе, где социальные взаимодействия плохо очерчены, где каждый стремится делать что-то своё, становится важным внимание к социальному взаимодействию. Таким образом, в Вене Фрейда, с её в высшей степени конфуцианским регулированием социального взаимодействия, фантазия открыла дверь к более богатому самопознанию. В нашем нынешнем нарциссическом обществе, с его диффузными границами и ролями, возможно, фантазия открывает дверь безумию.
Оля и правильный психотерапевтический подход (часть 1)
Молодая терапевтка Оля представляет сложную для нее работу с властным, доминирующим мужчиной, где она чувствует себя вдавленной в кресло и не способной вымолвить ни слова. Клиент рассказывает про то, как он наслаждался страхом и зажатостью его студентов на недавней встрече с ним.
Терапевтическое пространство заполняется его объемными рассказами, где практически не остается места для чего-то еще. Оля ограничивается короткими «Угу» и чувствует, как будто ей больше нечего предложить.
Клиент иногда замолкает на мгновение, смотрит на нее и затем продолжает. Ждет ли он какого-то отклика от нее? Или его и так все устраивает? Непонятно и ей практически невозможно включиться в диалог, чтобы выяснить.
Довольно быстро Оля начинает переживать себя растерянной и некомпетентной – никакой полезной работы не происходит, она не знает, что она может дать этому человеку. Зачем он приходит? Что ему нужно? Как все это связано с теми профессиональными трудностями, по поводу которых он обратился к психологу?
Оля идет к разным супервизорам.
Вывод после супервизии №1. Терапевтические отношения воспроизводят тот же паттерн, по которому выстраиваются и все другие отношения в жизни клиента. Поддержание их в таком же виде – в лучшем случае бесполезно, это никак его не изменит. Оле важно понять, что ей мешает включаться во взаимодействие, и прийти к более активной терапевтической позиции. Она должна помочь клиенту осознать, как именно он выстраивает отношения с другими людьми и какой вклад вносит в те трудности, с которыми потом сталкивается. Пассивный терапевт тут ничем не поможет, а будет лишь закреплять существующие паттерны, увековечивая проблему.
Вывод после супервизии №2. Оля все делает правильно, предоставляя пространство терапии клиенту. Кажется, ему важно, чтобы он говорил, а его слушали. Возможно, это отражает его ранние неудовлетворенные потребности во внимании и признании. Его проблема не исправится встречей с реальностью другого человека в комнате. Важно создать такие условия, в которых он мог бы самостоятельно, в своем собственном темпе, прийти к тому, что в кабинете есть кто-то еще, что Оля – это отдельный живой человек. Но это долгий путь и терапевту важно сохранять терпение и смирение.
Вывод после супервизии №3. Оля и клиент – уже персонажи какой-то истории. Которая рассказывает себя через них. Все, что происходит в кабинете – это сказка, страшный сон. Есть кто-то властный, доминирующий, не дающий место другому. И кто-то, кому почти невозможно проявиться – так страшно, так неловко. И нет места никакой взаимности. Про что это все? Как это связано с опытом клиента? Важно не сорвать развитие этой истории поспешными интерпретациями и исследованиями отношений, продолжать участвовать в ней и наблюдать внутри себя, куда же она нас ведет. Оле не надо относиться к происходящему в кабинете буквально – как к проблеме построения отношений с людьми, которую надо обсуждать напрямую. Надо работать с этим как с материалом сна. И пока не торопиться возвращать свое понимание клиенту.
Вывод после супервизии №4. Клиенту настолько невыносимо чувствовать себя слабым, уязвимым, неполноценным, что он участвует в отношениях таким образом, чтобы все эти чувства переживал его собеседник. Супервизор говорит, что клиент как бы «помещает» эти невыносимые чувства в Олю, и та теперь вынуждена их переживать. Что клиент так учит Олю, каково это – быть им. И что ей важно в подходящей форме возвращать ему то, что он с ней делает.
Молодая терапевтка Оля представляет сложную для нее работу с властным, доминирующим мужчиной, где она чувствует себя вдавленной в кресло и не способной вымолвить ни слова. Клиент рассказывает про то, как он наслаждался страхом и зажатостью его студентов на недавней встрече с ним.
Терапевтическое пространство заполняется его объемными рассказами, где практически не остается места для чего-то еще. Оля ограничивается короткими «Угу» и чувствует, как будто ей больше нечего предложить.
Клиент иногда замолкает на мгновение, смотрит на нее и затем продолжает. Ждет ли он какого-то отклика от нее? Или его и так все устраивает? Непонятно и ей практически невозможно включиться в диалог, чтобы выяснить.
Довольно быстро Оля начинает переживать себя растерянной и некомпетентной – никакой полезной работы не происходит, она не знает, что она может дать этому человеку. Зачем он приходит? Что ему нужно? Как все это связано с теми профессиональными трудностями, по поводу которых он обратился к психологу?
Оля идет к разным супервизорам.
Вывод после супервизии №1. Терапевтические отношения воспроизводят тот же паттерн, по которому выстраиваются и все другие отношения в жизни клиента. Поддержание их в таком же виде – в лучшем случае бесполезно, это никак его не изменит. Оле важно понять, что ей мешает включаться во взаимодействие, и прийти к более активной терапевтической позиции. Она должна помочь клиенту осознать, как именно он выстраивает отношения с другими людьми и какой вклад вносит в те трудности, с которыми потом сталкивается. Пассивный терапевт тут ничем не поможет, а будет лишь закреплять существующие паттерны, увековечивая проблему.
Вывод после супервизии №2. Оля все делает правильно, предоставляя пространство терапии клиенту. Кажется, ему важно, чтобы он говорил, а его слушали. Возможно, это отражает его ранние неудовлетворенные потребности во внимании и признании. Его проблема не исправится встречей с реальностью другого человека в комнате. Важно создать такие условия, в которых он мог бы самостоятельно, в своем собственном темпе, прийти к тому, что в кабинете есть кто-то еще, что Оля – это отдельный живой человек. Но это долгий путь и терапевту важно сохранять терпение и смирение.
Вывод после супервизии №3. Оля и клиент – уже персонажи какой-то истории. Которая рассказывает себя через них. Все, что происходит в кабинете – это сказка, страшный сон. Есть кто-то властный, доминирующий, не дающий место другому. И кто-то, кому почти невозможно проявиться – так страшно, так неловко. И нет места никакой взаимности. Про что это все? Как это связано с опытом клиента? Важно не сорвать развитие этой истории поспешными интерпретациями и исследованиями отношений, продолжать участвовать в ней и наблюдать внутри себя, куда же она нас ведет. Оле не надо относиться к происходящему в кабинете буквально – как к проблеме построения отношений с людьми, которую надо обсуждать напрямую. Надо работать с этим как с материалом сна. И пока не торопиться возвращать свое понимание клиенту.
Вывод после супервизии №4. Клиенту настолько невыносимо чувствовать себя слабым, уязвимым, неполноценным, что он участвует в отношениях таким образом, чтобы все эти чувства переживал его собеседник. Супервизор говорит, что клиент как бы «помещает» эти невыносимые чувства в Олю, и та теперь вынуждена их переживать. Что клиент так учит Олю, каково это – быть им. И что ей важно в подходящей форме возвращать ему то, что он с ней делает.
Оля и правильный психотерапевтический подход (часть 2)
Оля живет в большом городе, она любопытная и поэтому по ходу работы с этим клиентом посещает и других супервизоров, получая еще больше ракурсов на терапевтический процесс.
Разнообразие ответов порождает еще больше вопросов.
А где та граница, где мое пассивное присутствие с таким клиентом еще холдинг и создание целебного принимающего пространства, а где это уже бесполезное повторение его патогенных моделей? И как мне отличить одно от другого?
Когд я сижу такая зажатая и скованная – это я так целебно познаю клиента изнутри или просто сталкиваюсь со своими собственными ограничениями, от которых важно поторопиться избавиться в личной терапии и супервизии? Как отличить, это его тяжелый опыт или моя личная трудность? И можно ли вообще отличить одно от другого?
Где вообще эта тонкая линия, когда мы плодотворно отсутствуем, предоставляя пространство клиенту, и когда мы таким образом лишь покидаем его или просто формируем вместе с клиентом зону вход воспрещен, куда невозможно сунуться вслух?
А где другая тонкая линия, когда мы плодотворно присутствуем, предъявляясь своим опытом, который позволяет узнать/пережить что-то в новом ключе, и когда мы, действуя таким образом, лишь навязываем клиенту свою субъективность, бесполезно интерактивно «шумя» в кабинете?
Какие версии наших клиентов никогда не покажут своего носа на активно присутствующего в отношениях терапевта и так и останутся не познанными? А какие ни за что не возникнут с едва мерцающим, безлико аккомпанирующим терапевтом?
На эти и многие другие вопросы Оля находила самые разнообразные ответы – порой они не совпадали, а иногда и вовсе были несовместимыми. Со временем Оля начала понимать, что сейчас, кажется, существует столько теорий, что можно оправдать любые действия и бездействия.
Профессиональный онтогенез Оли повторил филогенез психотерапии. Сначала она искала универсальная истину, которая освободит ее от мук неопределенности, предскажет правильный путь и даст надежное руководство к действию. Со временем она поняла, что, кажется, в разных случаях работает разное. Так Оля открыла конструктивизм.
Оля живет в большом городе, она любопытная и поэтому по ходу работы с этим клиентом посещает и других супервизоров, получая еще больше ракурсов на терапевтический процесс.
Разнообразие ответов порождает еще больше вопросов.
А где та граница, где мое пассивное присутствие с таким клиентом еще холдинг и создание целебного принимающего пространства, а где это уже бесполезное повторение его патогенных моделей? И как мне отличить одно от другого?
Когд я сижу такая зажатая и скованная – это я так целебно познаю клиента изнутри или просто сталкиваюсь со своими собственными ограничениями, от которых важно поторопиться избавиться в личной терапии и супервизии? Как отличить, это его тяжелый опыт или моя личная трудность? И можно ли вообще отличить одно от другого?
Где вообще эта тонкая линия, когда мы плодотворно отсутствуем, предоставляя пространство клиенту, и когда мы таким образом лишь покидаем его или просто формируем вместе с клиентом зону вход воспрещен, куда невозможно сунуться вслух?
А где другая тонкая линия, когда мы плодотворно присутствуем, предъявляясь своим опытом, который позволяет узнать/пережить что-то в новом ключе, и когда мы, действуя таким образом, лишь навязываем клиенту свою субъективность, бесполезно интерактивно «шумя» в кабинете?
Какие версии наших клиентов никогда не покажут своего носа на активно присутствующего в отношениях терапевта и так и останутся не познанными? А какие ни за что не возникнут с едва мерцающим, безлико аккомпанирующим терапевтом?
На эти и многие другие вопросы Оля находила самые разнообразные ответы – порой они не совпадали, а иногда и вовсе были несовместимыми. Со временем Оля начала понимать, что сейчас, кажется, существует столько теорий, что можно оправдать любые действия и бездействия.
Профессиональный онтогенез Оли повторил филогенез психотерапии. Сначала она искала универсальная истину, которая освободит ее от мук неопределенности, предскажет правильный путь и даст надежное руководство к действию. Со временем она поняла, что, кажется, в разных случаях работает разное. Так Оля открыла конструктивизм.
Продолжение дискуссии про правильный психотерапевтический подход (и в конце немного про разыгрывание) можно посмотреть в видеоролике.
В Facebook (там же можно обсудить все это в комментариях):
https://www.facebook.com/ale.lev.chuk/posts/10223603067637563
Либо на YouTube:
https://youtu.be/gPYv8GsPA-c
В Facebook (там же можно обсудить все это в комментариях):
https://www.facebook.com/ale.lev.chuk/posts/10223603067637563
Либо на YouTube:
https://youtu.be/gPYv8GsPA-c
КОЛЛОКВИУМ 11-22 МАЯ 2022 ГОДА
Ох, коллеги, нас будет ждать огненный коллоквиум (с 11 по 22 мая)!
Мне из IARPP вчера прислали материалы, которые надо будет для него перевести, и написали, какая будет тема.
Эти материалы уже много лет назад мной переведены и зачитаны до дыр.
Вот тема:
"Relational therapeutic technique, focusing on Bromberg's controversial views of self-disclosure"
"Реляционная терапевтическая техника". Будут обсуждать "спорные" взгляды Филипа Бромберга на самораскрытие терапевта.
Для этого надо будет прочитать главу из его второй книги, глава называется "Самораскрытие аналитика. Не просто допустимое, но необходимое".
Коллеги, те из вас, кто являются членами IARPP, смогут участвовать в коллоквиуме самостоятельно, но мы постараемся организовать какой-нибудь интерактив по этому поводу. Либо будем обсуждать ее здесь, либо организуем отдельную встречу в Зуме.
После смерти Бромберга (18 мая 2020 года) по всему миру периодически проводятся мероприятия, посвященные его вкладу в психоанализ. Возможно, поэтому мы будем обсуждать его работу и на коллоквиуме.
Филип Бромберг внес значительный вклад в развитие реляционного психоанализа (хотя всегда подчеркивал свою двойную идентичность "интерперсональный/реляционный" психоаналитик). Он написал много работ по травме, диссоциации, разыгрыванию, множественным состояниям самости.
Интересно, что для коллоквиума выбрали именно тему реляционной техники + самораскрытие (как будто мы снова оказались в 90-х). К слову сказать, у реляционных аналитиков очень разное отношение к экспрессивному использованию субъективному опыта терапевта в сессии. Ну, тем интересней будет почитать, что про это думают специалисты сейчас.
Глава, которую мы будем обсуждать, представляет из себя переработанную и дополненную компиляцию из двух его более ранних статей.
С одной из статей у меня была отдельная история. Она являлась частью горячей дискуссии.
Помню, когда-то давно я копался в журнале "Journal of the American Academy of Psychoanalysis and Dynamic Psychiatry" (сейчас он называется "Psychodynamic Psychiatry"). Я наткнулся там на раскаленные дебаты между двумя людьми, которых не ожидал увидеть в такой стычке друг с другом. Дискуссия касалась вопросов спонтанности и самораскрытия терапевта. Оба участника были выпускниками (а ныне преподавателями и супервизорами) Института Вайта ("дом" интерперсонального психоанализа в Нью-Йорке). Оба психоаналитика идентифицировали себя как "интерперсональный/реляционный". Работами обоих я тогда одинаково восхищался. Это были Ирвин Хирш и Филип Бромберг.
Коллеги, перед коллоквиумом я обязательно запишу несколько видеороликов, один про Филипа Бромберга, другой про эту дискуссию, которая стала основой для этой главы в книге, которую все мы будем читать весной.
У кого есть любопытство почитать их дебаты, вот данные по ним:
1) Hirsch, I. (2002). Interpersonal Psychoanalysis’ Radical Façade. Journal of the American Academy of Psychoanalysis, 30(4), 595–603. doi:10.1521/jaap.30.4.595.24204
2) Bromberg, P. M. (2002). “Speak to Me as to Thy Thinkings” Commentary on “Interpersonal Psychoanalysis’ Radical Façade” by Irwin Hirsch. Journal of the American Academy of Psychoanalysis, 30(4), 605–620. doi:10.1521/jaap.30.4.605.24195
3) Hirsch, I. (2002). An Illustration of the Irreducible Subjectivity in Interpreting Data—Clinical or Written: A Reply to Philip Bromberg. Journal of the American Academy of Psychoanalysis, 30(4), 621–632. doi:10.1521/jaap.30.4.621.24190
Ох, коллеги, нас будет ждать огненный коллоквиум (с 11 по 22 мая)!
Мне из IARPP вчера прислали материалы, которые надо будет для него перевести, и написали, какая будет тема.
Эти материалы уже много лет назад мной переведены и зачитаны до дыр.
Вот тема:
"Relational therapeutic technique, focusing on Bromberg's controversial views of self-disclosure"
"Реляционная терапевтическая техника". Будут обсуждать "спорные" взгляды Филипа Бромберга на самораскрытие терапевта.
Для этого надо будет прочитать главу из его второй книги, глава называется "Самораскрытие аналитика. Не просто допустимое, но необходимое".
Коллеги, те из вас, кто являются членами IARPP, смогут участвовать в коллоквиуме самостоятельно, но мы постараемся организовать какой-нибудь интерактив по этому поводу. Либо будем обсуждать ее здесь, либо организуем отдельную встречу в Зуме.
После смерти Бромберга (18 мая 2020 года) по всему миру периодически проводятся мероприятия, посвященные его вкладу в психоанализ. Возможно, поэтому мы будем обсуждать его работу и на коллоквиуме.
Филип Бромберг внес значительный вклад в развитие реляционного психоанализа (хотя всегда подчеркивал свою двойную идентичность "интерперсональный/реляционный" психоаналитик). Он написал много работ по травме, диссоциации, разыгрыванию, множественным состояниям самости.
Интересно, что для коллоквиума выбрали именно тему реляционной техники + самораскрытие (как будто мы снова оказались в 90-х). К слову сказать, у реляционных аналитиков очень разное отношение к экспрессивному использованию субъективному опыта терапевта в сессии. Ну, тем интересней будет почитать, что про это думают специалисты сейчас.
Глава, которую мы будем обсуждать, представляет из себя переработанную и дополненную компиляцию из двух его более ранних статей.
С одной из статей у меня была отдельная история. Она являлась частью горячей дискуссии.
Помню, когда-то давно я копался в журнале "Journal of the American Academy of Psychoanalysis and Dynamic Psychiatry" (сейчас он называется "Psychodynamic Psychiatry"). Я наткнулся там на раскаленные дебаты между двумя людьми, которых не ожидал увидеть в такой стычке друг с другом. Дискуссия касалась вопросов спонтанности и самораскрытия терапевта. Оба участника были выпускниками (а ныне преподавателями и супервизорами) Института Вайта ("дом" интерперсонального психоанализа в Нью-Йорке). Оба психоаналитика идентифицировали себя как "интерперсональный/реляционный". Работами обоих я тогда одинаково восхищался. Это были Ирвин Хирш и Филип Бромберг.
Коллеги, перед коллоквиумом я обязательно запишу несколько видеороликов, один про Филипа Бромберга, другой про эту дискуссию, которая стала основой для этой главы в книге, которую все мы будем читать весной.
У кого есть любопытство почитать их дебаты, вот данные по ним:
1) Hirsch, I. (2002). Interpersonal Psychoanalysis’ Radical Façade. Journal of the American Academy of Psychoanalysis, 30(4), 595–603. doi:10.1521/jaap.30.4.595.24204
2) Bromberg, P. M. (2002). “Speak to Me as to Thy Thinkings” Commentary on “Interpersonal Psychoanalysis’ Radical Façade” by Irwin Hirsch. Journal of the American Academy of Psychoanalysis, 30(4), 605–620. doi:10.1521/jaap.30.4.605.24195
3) Hirsch, I. (2002). An Illustration of the Irreducible Subjectivity in Interpreting Data—Clinical or Written: A Reply to Philip Bromberg. Journal of the American Academy of Psychoanalysis, 30(4), 621–632. doi:10.1521/jaap.30.4.621.24190
Как мы вообще можем иметь дело со своим бессознательным участием в терапевтических отношениях, если оно бессознательное?
В 2022-м году ответы разные. 20 лет назад было меньше. Обратимся к размышлениям Доннела Стерна образца 2004-го года.
Отрывки из статьи Доннела Стерна «Глаз видит сам себя. Диссоциация, разыгрывание и достижение конфликта».
Многие разыгрывания ослабевают (relax) по причинам, которые, по-видимому, имеют мало общего с последствиями наших сознательно запланированных интервенций.
При всем этом нам не остается другого способа работать с разыгрываниями, кроме как пытаться нащупать путь к ясному пониманию, где же они существуют в нашем опыте и взаимодействии с пациентами и о чем они.
И тут мы сталкиваемся с проблемой, которая побудила меня написать этот текст: как мы вообще когда-либо узнаем, что мы делаем в бессознательных регистрах наших отношений с пациентом? Как глаз может видеть сам себя? Как мы можем концептуализировать осознание контрпереноса?
Практически каждый современный психоаналитик согласился бы с тем, что для нас крайне важно найти способ осмыслить как можно большую часть своей бессознательной связи (unconscious relatedness) с пациентом. При этом у нас мало согласия, как же приходить к подобной саморефлексии. На самом деле этот вопрос вообще довольно редко ставится – а как познавать свой контрперенос?
Однако, употребляя слово «как» (например, «как мы познаем контрперенос»), я не ставлю вопрос о технике. Я не хочу спрашивать, что должен делать аналитик, чтобы осознать контрперенос. Хотя я приведу клинические замечания и примеры, проблема, которую я хочу затронуть, вовсе не техническая, а теоретическая: как можно представить себе, что мы наблюдаем наше собственное бессознательное участие в продолжающихся отношениях?
Если наша бессознательная вовлеченность в отношения с пациентами неизбежна и непрерывна, то каким образом мы можем выработать уверенность в том, какие интерпретации или реляционные интервенции могут быть наиболее полезными в тот или иной конкретный момент?
Почему каждое клиническое намерение просто не проваливается в разыгрывание? Эта кажущаяся бесконечной цикличность и есть то, что Эдгар Левенсон описал в названии своей первой книги «Заблуждение понимания» (1972): Инсайты аналитика – это не только то, что аналитик о них думает; они также, и что более важно, являются участиями в том, что больше всего нуждается в понимании.
Когда вопрос ставится таким образом, не кажется ли вам, что аналитик никогда не должен быть способным познать контрперенос? Где тот «насест» (Modell, 1991), с которого бессознательно вовлеченный аналитик каким-то образом получает ясный взгляд на вовлеченность, которая сама по себе является преградой для этого взгляда?
С чисто логической точки зрения задача наблюдения за собственной бессознательной вовлеченностью в отношения с пациентами представляется противоречием, операцией невозможных масштабов. «Я встретил врага», – сказал бессмертный Пого много лет назад, – «и он – это мы».
В течение многих лет после появления книги Левенсона многие из нас не знали – его идеи нас больше воодушевили или довели до отчаяния в том, как же контролировать нашу клиническую работу. Но мы привыкли к этому, мы стали жить с этим. Возможно, мы слишком привыкли к этому.
Пришло время вернуться к неразрешимому вопросу, который, по-видимому, ставит работа Левенсона и многие другие, которые последовали за ней в реляционном и интерперсональном психоанализе: как глаз может видеть себя?».
_________________
Коллеги, в этом отрывке Доннел Стерн ставит вопросы, чуть позже опубликуем его варианты ответов. К слову, с 2004-го года количество ответов в психоаналитической литературе заметно поприбавилось.
В 2022-м году ответы разные. 20 лет назад было меньше. Обратимся к размышлениям Доннела Стерна образца 2004-го года.
Отрывки из статьи Доннела Стерна «Глаз видит сам себя. Диссоциация, разыгрывание и достижение конфликта».
Многие разыгрывания ослабевают (relax) по причинам, которые, по-видимому, имеют мало общего с последствиями наших сознательно запланированных интервенций.
При всем этом нам не остается другого способа работать с разыгрываниями, кроме как пытаться нащупать путь к ясному пониманию, где же они существуют в нашем опыте и взаимодействии с пациентами и о чем они.
И тут мы сталкиваемся с проблемой, которая побудила меня написать этот текст: как мы вообще когда-либо узнаем, что мы делаем в бессознательных регистрах наших отношений с пациентом? Как глаз может видеть сам себя? Как мы можем концептуализировать осознание контрпереноса?
Практически каждый современный психоаналитик согласился бы с тем, что для нас крайне важно найти способ осмыслить как можно большую часть своей бессознательной связи (unconscious relatedness) с пациентом. При этом у нас мало согласия, как же приходить к подобной саморефлексии. На самом деле этот вопрос вообще довольно редко ставится – а как познавать свой контрперенос?
Однако, употребляя слово «как» (например, «как мы познаем контрперенос»), я не ставлю вопрос о технике. Я не хочу спрашивать, что должен делать аналитик, чтобы осознать контрперенос. Хотя я приведу клинические замечания и примеры, проблема, которую я хочу затронуть, вовсе не техническая, а теоретическая: как можно представить себе, что мы наблюдаем наше собственное бессознательное участие в продолжающихся отношениях?
Если наша бессознательная вовлеченность в отношения с пациентами неизбежна и непрерывна, то каким образом мы можем выработать уверенность в том, какие интерпретации или реляционные интервенции могут быть наиболее полезными в тот или иной конкретный момент?
Почему каждое клиническое намерение просто не проваливается в разыгрывание? Эта кажущаяся бесконечной цикличность и есть то, что Эдгар Левенсон описал в названии своей первой книги «Заблуждение понимания» (1972): Инсайты аналитика – это не только то, что аналитик о них думает; они также, и что более важно, являются участиями в том, что больше всего нуждается в понимании.
Когда вопрос ставится таким образом, не кажется ли вам, что аналитик никогда не должен быть способным познать контрперенос? Где тот «насест» (Modell, 1991), с которого бессознательно вовлеченный аналитик каким-то образом получает ясный взгляд на вовлеченность, которая сама по себе является преградой для этого взгляда?
С чисто логической точки зрения задача наблюдения за собственной бессознательной вовлеченностью в отношения с пациентами представляется противоречием, операцией невозможных масштабов. «Я встретил врага», – сказал бессмертный Пого много лет назад, – «и он – это мы».
В течение многих лет после появления книги Левенсона многие из нас не знали – его идеи нас больше воодушевили или довели до отчаяния в том, как же контролировать нашу клиническую работу. Но мы привыкли к этому, мы стали жить с этим. Возможно, мы слишком привыкли к этому.
Пришло время вернуться к неразрешимому вопросу, который, по-видимому, ставит работа Левенсона и многие другие, которые последовали за ней в реляционном и интерперсональном психоанализе: как глаз может видеть себя?».
_________________
Коллеги, в этом отрывке Доннел Стерн ставит вопросы, чуть позже опубликуем его варианты ответов. К слову, с 2004-го года количество ответов в психоаналитической литературе заметно поприбавилось.
Не ожидал, что встречу свой день рождения в эмиграции. Несколько недель беготни подошли к концу. За это время было много всего, ужаса, стыда и вины, ярости и отчаяния, бессилия и отвращения, а также пролитых слез за моих друзей и коллег.
Так вышло, что каждую неделю я веду много групп для коллег, сейчас их восемь (семинарские занятия, группы чтения, супервизии и т.д), и в каждой есть россияне и украинцы. Также я состою в нескольких международных сообществах, где есть специалисты из Украины и России. И за пределами этого у меня много близких коллег из Украины, с которыми я постоянно на связи.
Думал, чем могу быть полезен коллегам в это ужасное время. Помимо всего остального, что я сейчас делаю, решил, что буду находить, переводить и публиковать зарубежные материалы по психотерапевтической работе в период острых социальных потрясений и военных конфликтов (особенно когда клиент и терапевт разделяют одну и ту же травму), по социальной травме, вынужденной эмиграции и другим темам.
В комментариях к этому посту будет ссылка на статью реляционного психоаналитика Мэри Гейл Фроули О’Ди (2003-го года). Она называется «Когда травма – это терроризм и терапевт тоже травмирован: работа аналитика после 11-го сентября».
В ней Фроули описывает свои переживания и опыт работы в этот день и после. И поднимает большое количество важных вопросов. Как работать, когда все терапевты сами подвергаются травматизации? Как быть, если клиент занимает противоположную точку зрения на происходящее? Как меняется терапевтическая работа с такой степенью вторжения реальности? Как меняется сеттинг в таких условиях? Какими узорами переплетаются нормативные реакции на экстремальный стресс с личной историей и уязвимостями конкретного человека? И как учитывать нашу разность как терапевтов и, самое главное, разность наших клиентов во всем этом.
Статья написана простым языком, легко читается, и я подумал, что она будет полезной и поддерживающей. Фроули – известный специалист в области работы с травмой насилия, и здесь она делится таким опытом не только снаружи, но и изнутри. Некоторые говорят, что сейчас мы живем в учебнике истории, но также можно сказать, что сейчас мы живем в учебнике психопатологии (в том плане, что мы сами для себя сейчас – иллюстрация того, как психика справляется с экстремальными обстоятельствами).
Ссылка на перевод ниже.
Коллеги, держитесь.
https://drive.google.com/file/d/1RGOLiwUoS1MiL1MYT13JYqOiyMMXd42p/view?usp=sharing
Так вышло, что каждую неделю я веду много групп для коллег, сейчас их восемь (семинарские занятия, группы чтения, супервизии и т.д), и в каждой есть россияне и украинцы. Также я состою в нескольких международных сообществах, где есть специалисты из Украины и России. И за пределами этого у меня много близких коллег из Украины, с которыми я постоянно на связи.
Думал, чем могу быть полезен коллегам в это ужасное время. Помимо всего остального, что я сейчас делаю, решил, что буду находить, переводить и публиковать зарубежные материалы по психотерапевтической работе в период острых социальных потрясений и военных конфликтов (особенно когда клиент и терапевт разделяют одну и ту же травму), по социальной травме, вынужденной эмиграции и другим темам.
В комментариях к этому посту будет ссылка на статью реляционного психоаналитика Мэри Гейл Фроули О’Ди (2003-го года). Она называется «Когда травма – это терроризм и терапевт тоже травмирован: работа аналитика после 11-го сентября».
В ней Фроули описывает свои переживания и опыт работы в этот день и после. И поднимает большое количество важных вопросов. Как работать, когда все терапевты сами подвергаются травматизации? Как быть, если клиент занимает противоположную точку зрения на происходящее? Как меняется терапевтическая работа с такой степенью вторжения реальности? Как меняется сеттинг в таких условиях? Какими узорами переплетаются нормативные реакции на экстремальный стресс с личной историей и уязвимостями конкретного человека? И как учитывать нашу разность как терапевтов и, самое главное, разность наших клиентов во всем этом.
Статья написана простым языком, легко читается, и я подумал, что она будет полезной и поддерживающей. Фроули – известный специалист в области работы с травмой насилия, и здесь она делится таким опытом не только снаружи, но и изнутри. Некоторые говорят, что сейчас мы живем в учебнике истории, но также можно сказать, что сейчас мы живем в учебнике психопатологии (в том плане, что мы сами для себя сейчас – иллюстрация того, как психика справляется с экстремальными обстоятельствами).
Ссылка на перевод ниже.
Коллеги, держитесь.
https://drive.google.com/file/d/1RGOLiwUoS1MiL1MYT13JYqOiyMMXd42p/view?usp=sharing
Нейтральность
Потихоньку осматриваюсь, что я пропустил в коллегиальном пространстве за несколько недель, пока меня не было в сети. Увидел, что было много дискуссий о так называемой нейтральности.
Когда-то я планировал делать по этой теме вебинар, сначала в 2020-м, потом недавно, но не успел.
Оставляя за скобками, насколько по-разному это слово понималось в психоаналитической вселенной и насколько по-разному трактуется сейчас (в тех школах, где его используют), я хочу отметить то общее, что есть во всех определениях.
Что бы это понятие ни означало, его используют в качестве одного из руководящих технических принципов, определяющих позицию психоаналитика в терапевтических отношениях. Неважно, идет речь об определенном поведении, об установке к клиенту, о позиции по отношению к внутреннему конфликту клиента, об уважении к его автономии и инаковости и т.д.
Во всех случаях этот принцип «живет» исключительно в терапевтическом пространстве, которое существует в рабочем кабинете. Ни один из авторов ни одного из определений нейтральности не пытался использовать его для описания чего-либо за пределами терапевтических отношений. Это просто то, что позволяет психоаналитическим терапевтам лучше выполнять свою довольно специфическую работу, оно не распространяется на то, как болеть в футбольном матче, спорить по поводу музыкальных жанров, относиться к политическим событиям, выражать гражданскую позицию.
Поэтому не очень понятно, как это слово оказалось в текущем дискурсе.
Последние несколько дней в различных социальных сетях я набирал в поиске слово «нейтральность» и читал все посты за последний месяц, где оно упоминалось. Я пытался понять, о какой «нейтральности» идет речь, когда говорят о жизни терапевта за пределами кабинета.
В итоге оказалось, что некоторые коллеги переносят техническую рекомендацию, применяемую в узком профессиональном контексте, на остальную жизнь «Пытаться понять разные стороны ситуации», «сохранять беспристрастную позицию», «не присоединяться к той или иной стороне конфликта» – мы привыкли читать это в описаниях аналитической позиции. Теперь про это пишут как про корректное публичное поведение за пределами работы.
У меня не было возможности спросить у коллег, чем мотивированы эти призывы. Из того, что я понял из публичных дискуссий:
1) Расширение технических требований. Это то, про что я писал выше. Терапевт в публичном пространстве всегда должен оставаться терапевтом, в том числе соблюдая принцип нейтральности. Если он его не соблюдает – это «отреагирование», «прорыв контейнера», «травмированность», «непроработанность» и т.д. И тогда ему важно уйти в сторону, позаботится о себе, поделиться тяжелыми переживаниями с другими коллегами, обратиться к личной терапии.
2) Забота о клиентах. Клиенты могут увидеть публичную активность своих терапевтов, поэтому важно осмысленно подходить к формам выражения этой активности. В психоаналитической терапии приходится иметь дело с разными «частями» клиента, иногда эта работа может пострадать в результате неудачных самораскрытий терапевта в публичном поле.
3) Моральное измерение. Вести себя таким образом – «плохо», «неправильно», «вредно» (публично занимать какую-то позицию во время острых социальных конфликтов и/или ярко ее отстаивать, «раскачивать лодку», «усиливать агрессию»).
В итоге, у меня сложилось впечатление, что причина некоторых дискуссий была в том, что на самом деле коллеги располагались по разные стороны текущего социального конфликта, но спорили как будто бы в профессиональной плоскости.
В другом случае споры шли в моральном измерении («хорошо – не молчать» против «хорошо – не кричать», «плохо – оставаться в стороне» против «плохо – быть захваченным одной из сторон и критиковать другую» и так далее).
Были ситуации, где собеседники спорили друг с другом из разных сфер (например, кто-то говорил из «технического» пункта 1, что терапевт всегда должен оставаться терапевтом, а другой отвечал из «морального» пункта 3, что в некоторых ситуациях «это не по-человечески»).
Потихоньку осматриваюсь, что я пропустил в коллегиальном пространстве за несколько недель, пока меня не было в сети. Увидел, что было много дискуссий о так называемой нейтральности.
Когда-то я планировал делать по этой теме вебинар, сначала в 2020-м, потом недавно, но не успел.
Оставляя за скобками, насколько по-разному это слово понималось в психоаналитической вселенной и насколько по-разному трактуется сейчас (в тех школах, где его используют), я хочу отметить то общее, что есть во всех определениях.
Что бы это понятие ни означало, его используют в качестве одного из руководящих технических принципов, определяющих позицию психоаналитика в терапевтических отношениях. Неважно, идет речь об определенном поведении, об установке к клиенту, о позиции по отношению к внутреннему конфликту клиента, об уважении к его автономии и инаковости и т.д.
Во всех случаях этот принцип «живет» исключительно в терапевтическом пространстве, которое существует в рабочем кабинете. Ни один из авторов ни одного из определений нейтральности не пытался использовать его для описания чего-либо за пределами терапевтических отношений. Это просто то, что позволяет психоаналитическим терапевтам лучше выполнять свою довольно специфическую работу, оно не распространяется на то, как болеть в футбольном матче, спорить по поводу музыкальных жанров, относиться к политическим событиям, выражать гражданскую позицию.
Поэтому не очень понятно, как это слово оказалось в текущем дискурсе.
Последние несколько дней в различных социальных сетях я набирал в поиске слово «нейтральность» и читал все посты за последний месяц, где оно упоминалось. Я пытался понять, о какой «нейтральности» идет речь, когда говорят о жизни терапевта за пределами кабинета.
В итоге оказалось, что некоторые коллеги переносят техническую рекомендацию, применяемую в узком профессиональном контексте, на остальную жизнь «Пытаться понять разные стороны ситуации», «сохранять беспристрастную позицию», «не присоединяться к той или иной стороне конфликта» – мы привыкли читать это в описаниях аналитической позиции. Теперь про это пишут как про корректное публичное поведение за пределами работы.
У меня не было возможности спросить у коллег, чем мотивированы эти призывы. Из того, что я понял из публичных дискуссий:
1) Расширение технических требований. Это то, про что я писал выше. Терапевт в публичном пространстве всегда должен оставаться терапевтом, в том числе соблюдая принцип нейтральности. Если он его не соблюдает – это «отреагирование», «прорыв контейнера», «травмированность», «непроработанность» и т.д. И тогда ему важно уйти в сторону, позаботится о себе, поделиться тяжелыми переживаниями с другими коллегами, обратиться к личной терапии.
2) Забота о клиентах. Клиенты могут увидеть публичную активность своих терапевтов, поэтому важно осмысленно подходить к формам выражения этой активности. В психоаналитической терапии приходится иметь дело с разными «частями» клиента, иногда эта работа может пострадать в результате неудачных самораскрытий терапевта в публичном поле.
3) Моральное измерение. Вести себя таким образом – «плохо», «неправильно», «вредно» (публично занимать какую-то позицию во время острых социальных конфликтов и/или ярко ее отстаивать, «раскачивать лодку», «усиливать агрессию»).
В итоге, у меня сложилось впечатление, что причина некоторых дискуссий была в том, что на самом деле коллеги располагались по разные стороны текущего социального конфликта, но спорили как будто бы в профессиональной плоскости.
В другом случае споры шли в моральном измерении («хорошо – не молчать» против «хорошо – не кричать», «плохо – оставаться в стороне» против «плохо – быть захваченным одной из сторон и критиковать другую» и так далее).
Были ситуации, где собеседники спорили друг с другом из разных сфер (например, кто-то говорил из «технического» пункта 1, что терапевт всегда должен оставаться терапевтом, а другой отвечал из «морального» пункта 3, что в некоторых ситуациях «это не по-человечески»).
Коллеги, это было развёрнутое введение к следующему посту, где я буду подробно писать о соотнесении терапевтической и гражданской позиции и о том, как это понимается в реляционном психоанализе.
Коллеги, через неделю начинается коллоквиум Международной ассоциации реляционного психоанализа и психотерапии (11–22 мая).
Внизу будет ссылка, где вы сможете скачать русскоязычный перевод материалов для чтения и обсуждения (глава из книги Филипа Бромберга о самораскрытии терапевта).
Тема мероприятия:
«Relational therapeutic technique, focusing on Bromberg's controversial views of self-disclosure»
То есть речь пойдет о реляционной терапевтической технике, и, в частности, будут обсуждаться «спорные» взгляды Филипа Бромберга на самораскрытие терапевта.
Для этого надо будет прочитать главу из его второй книги, которая называется
«Самораскрытие аналитика. Не просто допустимое, но необходимое».
Ссылка на перевод:
https://drive.google.com/file/d/1z7FpWgMheGyvMWCfMAFJPpFKKnUfon2W/view?usp=sharing
О самом коллоквиуме:
https://t.me/relational/164
О реляционных коллоквиумах вообще:
один раз в полгода IARPP проводит онлайн-коллоквиум. На обсуждение выносится значимая статья по определенной теме. Приглашается автор статьи и несколько известных реляционных психоаналитиков из разных стран. Несколько дней они обсуждают материал. Затем дискуссия открывается для всех желающих со всего мира. Процесс обсуждения происходит в формате отправки и получения писем по электронной почте.
Внизу будет ссылка, где вы сможете скачать русскоязычный перевод материалов для чтения и обсуждения (глава из книги Филипа Бромберга о самораскрытии терапевта).
Тема мероприятия:
«Relational therapeutic technique, focusing on Bromberg's controversial views of self-disclosure»
То есть речь пойдет о реляционной терапевтической технике, и, в частности, будут обсуждаться «спорные» взгляды Филипа Бромберга на самораскрытие терапевта.
Для этого надо будет прочитать главу из его второй книги, которая называется
«Самораскрытие аналитика. Не просто допустимое, но необходимое».
Ссылка на перевод:
https://drive.google.com/file/d/1z7FpWgMheGyvMWCfMAFJPpFKKnUfon2W/view?usp=sharing
О самом коллоквиуме:
https://t.me/relational/164
О реляционных коллоквиумах вообще:
один раз в полгода IARPP проводит онлайн-коллоквиум. На обсуждение выносится значимая статья по определенной теме. Приглашается автор статьи и несколько известных реляционных психоаналитиков из разных стран. Несколько дней они обсуждают материал. Затем дискуссия открывается для всех желающих со всего мира. Процесс обсуждения происходит в формате отправки и получения писем по электронной почте.
Итак, в среду начался 40-й коллоквиум Международной ассоциации реляционного психоанализа и психотерапии. Он посвящен реляционной технике работы и, в частности, вопросу о самораскрытии терапевта.
Сперва меня удивила эта тема. С одной стороны, в США самораскрытие – это позавчерашний вопрос, который был актуален в 1990-х, когда на протяжении десятилетия в американских журналах разгорались многочисленные дебаты по этому поводу. С тех пор самораскрытие там – это интервенция, нейтральная по отношению к терапевтическому действию психоанализа (то есть, как и любая другая, может быть полезна в одном контексте, бесполезна в другом, вредна в третьем).
По этому вопросу в реляционной литературе было исписано такое количество работ, что трудно добавить что-то новое (кому интересно – поделимся).
Второй момент – «реляционная техника» и «самораскрытие». Эти двое снова стоят рядом. И снова для тех, кто не знаком близко с реляционным психоанализом, есть искушение упростить реляционную работу до поверхностного интеракционизма, сознательного исследования терапевтических отношений в регистре «субъект-субъект». И снова задаваться вопросами, а где здесь психоанализ? А где здесь работа с бессознательным? и т.д.
Вспоминается ироничный заголовок (серьезной) реляционной статьи Чарльза Спеззано «Молчание и интерпретация: как реляционные аналитики убивают время между разыгрываниями и самораскрытиями» (1997).
Так о чем же будет этот коллоквиум?
На обсуждение вынесена глава из второй книги Филипа Бромберга «Самораскрытие: не просто допустимое, но необходимое» (книга называется «Пробуждая сновидящего. Клинические приключения», 2006). Ссылку на русскоязычный перевод главы вы можете найти в предыдущем посте.
В ней он обсуждает целесообразность самого концепта «техники» для психоаналитической практики (спойлер – в рамках пост-классического психоаналитического мышления ее нет; подробности в статье); говорит о бессознательном материале как совместно-сконструированном психиками обоих участников диады, а не расположенном «внутри» клиента в готовой форме и ожидающем своего открытия; о необходимости двух психик для того, чтобы безымянный (нерепрезентированный) опыт смог обрести существование (и те ситуации, где аналитик может и должен эксплицитно («вслух») включаться своей «реальной» личностью, а где нет).
Посмотрим, в какую сторону двинется коллоквиум. Первые 3 дня обсуждение открыто для специальных гостей, известных реляционных аналитиков из разных стран. Завтра пространство откроется для всех нас. У меня (Александр Левчук) есть ряд вопросов и мыслей, которыми там хотелось бы поделиться.
На выходных напишем про первые три дня общения панелистов друг с другом, про то, что звучало на старте. И дальше будем держать вас в курсе.
#реляционныйколлоквиум
Сперва меня удивила эта тема. С одной стороны, в США самораскрытие – это позавчерашний вопрос, который был актуален в 1990-х, когда на протяжении десятилетия в американских журналах разгорались многочисленные дебаты по этому поводу. С тех пор самораскрытие там – это интервенция, нейтральная по отношению к терапевтическому действию психоанализа (то есть, как и любая другая, может быть полезна в одном контексте, бесполезна в другом, вредна в третьем).
По этому вопросу в реляционной литературе было исписано такое количество работ, что трудно добавить что-то новое (кому интересно – поделимся).
Второй момент – «реляционная техника» и «самораскрытие». Эти двое снова стоят рядом. И снова для тех, кто не знаком близко с реляционным психоанализом, есть искушение упростить реляционную работу до поверхностного интеракционизма, сознательного исследования терапевтических отношений в регистре «субъект-субъект». И снова задаваться вопросами, а где здесь психоанализ? А где здесь работа с бессознательным? и т.д.
Вспоминается ироничный заголовок (серьезной) реляционной статьи Чарльза Спеззано «Молчание и интерпретация: как реляционные аналитики убивают время между разыгрываниями и самораскрытиями» (1997).
Так о чем же будет этот коллоквиум?
На обсуждение вынесена глава из второй книги Филипа Бромберга «Самораскрытие: не просто допустимое, но необходимое» (книга называется «Пробуждая сновидящего. Клинические приключения», 2006). Ссылку на русскоязычный перевод главы вы можете найти в предыдущем посте.
В ней он обсуждает целесообразность самого концепта «техники» для психоаналитической практики (спойлер – в рамках пост-классического психоаналитического мышления ее нет; подробности в статье); говорит о бессознательном материале как совместно-сконструированном психиками обоих участников диады, а не расположенном «внутри» клиента в готовой форме и ожидающем своего открытия; о необходимости двух психик для того, чтобы безымянный (нерепрезентированный) опыт смог обрести существование (и те ситуации, где аналитик может и должен эксплицитно («вслух») включаться своей «реальной» личностью, а где нет).
Посмотрим, в какую сторону двинется коллоквиум. Первые 3 дня обсуждение открыто для специальных гостей, известных реляционных аналитиков из разных стран. Завтра пространство откроется для всех нас. У меня (Александр Левчук) есть ряд вопросов и мыслей, которыми там хотелось бы поделиться.
На выходных напишем про первые три дня общения панелистов друг с другом, про то, что звучало на старте. И дальше будем держать вас в курсе.
#реляционныйколлоквиум
По следам коллоквиума (часть 1 от 15.05.22)
Как и следовало ожидать, многие специалисты озадачились, как поженить концепт «техники» (набор генерализаций, «применяемых» к клиенту) с контекстуальным и процессуальным взглядом на происходящее в терапевтических отношениях?
В реляционном психоанализе считается, что одно и то же действие может иметь разный эффект в разных контекстах. А учитывая бессознательные элементы в терапевтическом взаимодействии, мы никогда не можем быть до конца уверены, что тот или иной технической маневр не является частью разыгрывания (enactment). Можем ли мы тогда говорить о какой-то общей технике, оторванной от субъективности участников и самой ткани их отношений?
Уместно ли в таком случае вообще оставлять термин «техника» (родом из вчерашней позитивистской психоаналитической вселенной)? Если нет, то на что мы бы его могли заменить?
Предлагаются (и раскрываются) такие замены термина «техника» как «практика», «личный стиль», «чувствительность» (sensibility). Это не просто смена фантика при одном и том же содержимом; это признание того, что содержимое (то, как мы думаем про терапевтический процесс) давно изменилось и не отражает прежнего фантика.
Что касается меня, я никогда не пользовался словом «техника». Мне были гораздо ближе такие термины как способы мышления и переживания (ways of thinking and experiencing) и способы бытия с клиентом (формы присутствия в терапевтических отношениях).
Тони Басс пишет, что «техника» – это принципы, которые определяют наши терапевтические выборы (что мы делаем и чего не делаем в работе с клиентами). Но если техника ведет к «рисованию раскраски» (когда тебе заранее говорят, каким цветом разрисовывать конкретный квадратик), это сковывает непосредственность возникающего опыта внутри пары. Тогда мы пытаемся «седлать» этот пока-еще-не-опыт чем-то «внешним» по отношению к нему.
Это очень мешает в том, чтобы помочь обрести форму нерепрезентированному материалу. Которому нужны две психики и разворачивающаяся между ними «химия», которая поможет прежде немыслимому обрести представленность в психическом. То есть нам нужно такое понимание техники, которое не сковывало бы эмерджентность (непосредственность возникновения опыта в паре).
[Коллеги, не успеваю переработать большое количество материалов, поэтому будет что-то в духе черновиков на полях – после коллоквиума будет развернутый вдумчивый пост]
#реляционныйколлоквиум
#коллоквиум2022май
Как и следовало ожидать, многие специалисты озадачились, как поженить концепт «техники» (набор генерализаций, «применяемых» к клиенту) с контекстуальным и процессуальным взглядом на происходящее в терапевтических отношениях?
В реляционном психоанализе считается, что одно и то же действие может иметь разный эффект в разных контекстах. А учитывая бессознательные элементы в терапевтическом взаимодействии, мы никогда не можем быть до конца уверены, что тот или иной технической маневр не является частью разыгрывания (enactment). Можем ли мы тогда говорить о какой-то общей технике, оторванной от субъективности участников и самой ткани их отношений?
Уместно ли в таком случае вообще оставлять термин «техника» (родом из вчерашней позитивистской психоаналитической вселенной)? Если нет, то на что мы бы его могли заменить?
Предлагаются (и раскрываются) такие замены термина «техника» как «практика», «личный стиль», «чувствительность» (sensibility). Это не просто смена фантика при одном и том же содержимом; это признание того, что содержимое (то, как мы думаем про терапевтический процесс) давно изменилось и не отражает прежнего фантика.
Что касается меня, я никогда не пользовался словом «техника». Мне были гораздо ближе такие термины как способы мышления и переживания (ways of thinking and experiencing) и способы бытия с клиентом (формы присутствия в терапевтических отношениях).
Тони Басс пишет, что «техника» – это принципы, которые определяют наши терапевтические выборы (что мы делаем и чего не делаем в работе с клиентами). Но если техника ведет к «рисованию раскраски» (когда тебе заранее говорят, каким цветом разрисовывать конкретный квадратик), это сковывает непосредственность возникающего опыта внутри пары. Тогда мы пытаемся «седлать» этот пока-еще-не-опыт чем-то «внешним» по отношению к нему.
Это очень мешает в том, чтобы помочь обрести форму нерепрезентированному материалу. Которому нужны две психики и разворачивающаяся между ними «химия», которая поможет прежде немыслимому обрести представленность в психическом. То есть нам нужно такое понимание техники, которое не сковывало бы эмерджентность (непосредственность возникновения опыта в паре).
[Коллеги, не успеваю переработать большое количество материалов, поэтому будет что-то в духе черновиков на полях – после коллоквиума будет развернутый вдумчивый пост]
#реляционныйколлоквиум
#коллоквиум2022май
По следам коллоквиума (часть 2 от 16.05.22)
Мне на всю жизнь запомнились слова из первой книги Льюиса Арона про то, что у клиента есть потребность знать терапевта, у клиента есть потребность не знать терапевта, у клиента есть потребность быть познанным терапевтом и у клиента есть потребность быть не познанным терапевтом.
Это сложное созвездие потребностей – динамическая штука, которая может меняться в зависимости от периода терапевтических отношений, конкретной матрицы переноса-контрпереноса, того, какая версия этого клиента с какой версией этого терапевта сегодня оказались в кабинете.
Мы читали множество клинических историй о том, как терапевт оставался закрытой книгой, и почему это было важно, как терапевт выбирал откликнуться на что-то, и это работало – мы читали столько разных историй, удачных и не очень, каждая из которых несла в себе какую-то клиническую мудрость, свою частичную правду.
Может ли здесь бы один ответ, одна правда, одна техника? Люди слишком разные. Отсюда столько разных психоаналитических терапевтических моделей, организованных вокруг определенных «истин».
И поэтому о таких вопросах тяжело разговаривать, находясь на высоких уровнях абстракции. Нужны конкретные примеры, конкретные контексты, конкретная химия пары, находящейся в определенной точке. Поэтому, в частности, я предпочитаю рассказывать о реляционном психоанализе на конкретных кейсах и дискуссиях вокруг них.
Сегодня на группе чтения реляционной литературы у нас с коллегами снова звучал вопрос в ответ на обсуждаемую трудную ситуацию: «И что делать?». То, что мы сделаем или не сделаем, будет определяться конкретной динамикой в паре и моим переживанием там, но хорошо если в голове у меня есть хор голосов, транслирующих разные «правды». Есть Филип Бромберг и Джей Гринберг, есть Роберт Гроссмарк и Дарвин Эренберг, и другие (желательно расширять географию «книг» и в соседние направления). Не дай бог, чтобы песня лилась в унисон – важна какофония, чтобы эти взгляды в чем-то противоречили друг другу, спотыкались, чинили неудобства – создавали моим клиническим выборам необходимый объем.
А коллоквиум идет своим чередом. На горизонте появился Ирвин Хоффман с его диалектикой «работать по книге/выбросить книгу». Важно удерживать эти две полярности в диалектическом напряжении. Нам нужны книги, нужны контурные карты терапевтических маршрутов, но они не должны брать власть над терапевтической парой и тем процессом, который разворачивается между ними; книги должны лежать рядом и быть в доступе, если понадобятся. Хорошо, когда книг много, и они разные. И хорошо, когда у нас достаточно свободы, чтобы забывать про них, позволяя возникнуть чему-то живому и непредсказуемому.
Говоря о реальной книге Ирвина Хоффмана, она называется «Ритуал и спонтанность в психоаналитическом процессе». Это еще одна диалектическая пара, где одно не может существовать без другого.
Коллеги также говорили о паре «аутентичность/безопасность».
С одной стороны в этом контексте мне вспоминаются разные аналитики, включая фрейдистских. Взять, например, цитату из позднего Андре Грина (французского фрейдиста):
«Иногда, как это ни парадоксально, для процесса будет менее вредно позволить проявиться живой реакции контрпереноса, даже если она негативная, чтобы получить доступ к внутренним движениям, оживляющим аналитика. Все это свидетельствует о ... спонтанности ... имеющей большую ценность для пациента, чем обычный псевдотолерантный дискурс, который будет восприниматься пациентом как искусственный и управляемый техническими руководствами».
С другой стороны, всегда важно помнить об эмоциональной безопасности клиента, которая должна стоять во главе угла. Как говорит Филип Бромберг, в терапевтических отношениях должно быть безопасно, но не слишком (safe but not too safe).
С некоторыми достигнуть оптимальной безопасности можно будет прикрутив экспрессивность терапевта, которая может переживаться как угрожающая; с другими – наоборот, излишне молчаливый, отстраненный терапевт будет переживаться кем угодно, но только не безопасным собеседником.
Мне на всю жизнь запомнились слова из первой книги Льюиса Арона про то, что у клиента есть потребность знать терапевта, у клиента есть потребность не знать терапевта, у клиента есть потребность быть познанным терапевтом и у клиента есть потребность быть не познанным терапевтом.
Это сложное созвездие потребностей – динамическая штука, которая может меняться в зависимости от периода терапевтических отношений, конкретной матрицы переноса-контрпереноса, того, какая версия этого клиента с какой версией этого терапевта сегодня оказались в кабинете.
Мы читали множество клинических историй о том, как терапевт оставался закрытой книгой, и почему это было важно, как терапевт выбирал откликнуться на что-то, и это работало – мы читали столько разных историй, удачных и не очень, каждая из которых несла в себе какую-то клиническую мудрость, свою частичную правду.
Может ли здесь бы один ответ, одна правда, одна техника? Люди слишком разные. Отсюда столько разных психоаналитических терапевтических моделей, организованных вокруг определенных «истин».
И поэтому о таких вопросах тяжело разговаривать, находясь на высоких уровнях абстракции. Нужны конкретные примеры, конкретные контексты, конкретная химия пары, находящейся в определенной точке. Поэтому, в частности, я предпочитаю рассказывать о реляционном психоанализе на конкретных кейсах и дискуссиях вокруг них.
Сегодня на группе чтения реляционной литературы у нас с коллегами снова звучал вопрос в ответ на обсуждаемую трудную ситуацию: «И что делать?». То, что мы сделаем или не сделаем, будет определяться конкретной динамикой в паре и моим переживанием там, но хорошо если в голове у меня есть хор голосов, транслирующих разные «правды». Есть Филип Бромберг и Джей Гринберг, есть Роберт Гроссмарк и Дарвин Эренберг, и другие (желательно расширять географию «книг» и в соседние направления). Не дай бог, чтобы песня лилась в унисон – важна какофония, чтобы эти взгляды в чем-то противоречили друг другу, спотыкались, чинили неудобства – создавали моим клиническим выборам необходимый объем.
А коллоквиум идет своим чередом. На горизонте появился Ирвин Хоффман с его диалектикой «работать по книге/выбросить книгу». Важно удерживать эти две полярности в диалектическом напряжении. Нам нужны книги, нужны контурные карты терапевтических маршрутов, но они не должны брать власть над терапевтической парой и тем процессом, который разворачивается между ними; книги должны лежать рядом и быть в доступе, если понадобятся. Хорошо, когда книг много, и они разные. И хорошо, когда у нас достаточно свободы, чтобы забывать про них, позволяя возникнуть чему-то живому и непредсказуемому.
Говоря о реальной книге Ирвина Хоффмана, она называется «Ритуал и спонтанность в психоаналитическом процессе». Это еще одна диалектическая пара, где одно не может существовать без другого.
Коллеги также говорили о паре «аутентичность/безопасность».
С одной стороны в этом контексте мне вспоминаются разные аналитики, включая фрейдистских. Взять, например, цитату из позднего Андре Грина (французского фрейдиста):
«Иногда, как это ни парадоксально, для процесса будет менее вредно позволить проявиться живой реакции контрпереноса, даже если она негативная, чтобы получить доступ к внутренним движениям, оживляющим аналитика. Все это свидетельствует о ... спонтанности ... имеющей большую ценность для пациента, чем обычный псевдотолерантный дискурс, который будет восприниматься пациентом как искусственный и управляемый техническими руководствами».
С другой стороны, всегда важно помнить об эмоциональной безопасности клиента, которая должна стоять во главе угла. Как говорит Филип Бромберг, в терапевтических отношениях должно быть безопасно, но не слишком (safe but not too safe).
С некоторыми достигнуть оптимальной безопасности можно будет прикрутив экспрессивность терапевта, которая может переживаться как угрожающая; с другими – наоборот, излишне молчаливый, отстраненный терапевт будет переживаться кем угодно, но только не безопасным собеседником.
Кстати, размышляя о подобных вещах (как в последнем абзаце) интерперсональные аналитики в 1980-х выдали интересное определение понятия «нейтральности»: это баланс между бытием старым и новым объектом для психики клиента.
[Коллеги, не успеваю переработать большое количество материалов, поэтому будет что-то в духе черновиков на полях – после коллоквиума будет развернутый вдумчивый пост]
#реляционныйколлоквиум
#коллоквиум2022май
[Коллеги, не успеваю переработать большое количество материалов, поэтому будет что-то в духе черновиков на полях – после коллоквиума будет развернутый вдумчивый пост]
#реляционныйколлоквиум
#коллоквиум2022май
О самораскрытии в психонализе (часть 1)
Около года назад коллеги цитировали идею из семинара одного фрейдистского психоаналитика: «Любое самораскрытие аналитика является соблазнением пациента». Не знаю, насколько точным было это цитирование, но тогда оно натолкнуло меня на старые мысли.
Здесь мы видим несколько примечательных особенностей.
Во-первых, слово «любое». Оно говорит нам, что есть интервенция, которая сама по себе — вне зависимости от ее содержания и контекста/ситуации — будет обладать заранее заданным и фиксированным значением.
Во-вторых, говорится, что самораскрытие не «переживается» участниками так-то и так-то, а — «является» тем-то и тем-то. То есть автор занимает объективистскую позицию арбитра реальности, полагая, что у него есть доступ к некоей «истинной» природе интервенции (чем она «является»).
[Сразу скажу: я оставляю в стороне тот факт, что в некоторых психоаналитических школах сама терапевтическая процедура построена таким образом, что для эффективной работы самораскрытия терапевта просто не требуется. Здесь мы не обсуждаем взгляды на терапевтический процесс. А исключительно то значение, которое приписывается конкретной интервенции]
«Самораскрытие = соблазнение». Для любого аналитика. Для любого клиента. В любой психоаналитической ситуации.
Мне кажется, это — замечательная иллюстрация водораздела между объективистским и конструктивистским психоанализом.
В конструктивистском подходе мы не знаем, как может переживаться то или иное действие (или бездействие) в отрыве от субъективности воспринимающего лица. И в отрыве от текущего контекста.
Именно интерактивная матрица (или интерсубъективное поле — называйте, как удобно) определяет, какие именно наборы значений будут придавать психики обоих участников терапевтического процесса тому или иному событию. Это всегда уникальный интерсубъективный отпечаток пальцев пары.
Одна и та же форма взаимодействия может переживаться очень по-разному разными клиентами с разными терапевтами в разных точках терапии и конкретной сессии. То, как что-то будет переживаться, зависит от ряда факторов, лишь малая часть из которых доступна нашему сознанию. Среди этих факторов: прошлая личная история терапевта и клиента, их личностные особенности, состояние сознания в данный момент, конкретная точка в терапии. И т.д. и т.п.
Самораскрытие терапевта может переживаться как соблазнение. Как возвращение в реальность. Как интрузивное покушение. Как успокаивающая забота. Как мазохистическое подчинение. Как поддерживающее присутствие. Как проявление страха. Как валидация клиентского опыта. Как проявление заботы. Как эксгибиционизм. И еще мириады возможных вариантов.
Молчание и анонимность терапевта в определенных контекстах могут переживаться не менее соблазняющим образом (а порой и более). Как и задавание вопросов. Как и интерпретации. Ни одна интервенция не обладает иммунитетом от «эдипального соблазнения».
[Это вообще характеристика не интервенции, а той сознательной и бессознательной мотиваций, что стоят за ней и разыгрываются в паре]
Любой опыт неоднозначен. Ни одной интервенции не присуще некое «истинное» значение, которое будет сопровождать её в любой ситуации для любого человека.
Но почему же в некоторых психоаналитических школах эта интервенция буквально спаяна с соблазнением? Потому что они воспринимают терапевтическую ситуацию и позицию терапевта в ней весьма специфическим образом. Аналитик и клиент для них — жители исключительно «эдиповой» вселенной, которая пропитана соответствующими коннотациями. Например, постоянным стремлением слиться в инцестуозном порыве, где лишь так называемая «отцовская функция» терапевта («третий» в традиционном психоаналитическом смысле) будет не давать этому произойти. В таком случае взаимодействие воспринимается как заряженное эдиповыми желаниями и их превратностями, по поводу которых терапевту необходимо быть постоянно начеку.
Правда ли это? Конечно. Но — это лишь часть правды. Словно из очень сложной нелинейной калейдоскопической картинки выделили только одну грань и смотрят на всё только через нее.
Около года назад коллеги цитировали идею из семинара одного фрейдистского психоаналитика: «Любое самораскрытие аналитика является соблазнением пациента». Не знаю, насколько точным было это цитирование, но тогда оно натолкнуло меня на старые мысли.
Здесь мы видим несколько примечательных особенностей.
Во-первых, слово «любое». Оно говорит нам, что есть интервенция, которая сама по себе — вне зависимости от ее содержания и контекста/ситуации — будет обладать заранее заданным и фиксированным значением.
Во-вторых, говорится, что самораскрытие не «переживается» участниками так-то и так-то, а — «является» тем-то и тем-то. То есть автор занимает объективистскую позицию арбитра реальности, полагая, что у него есть доступ к некоей «истинной» природе интервенции (чем она «является»).
[Сразу скажу: я оставляю в стороне тот факт, что в некоторых психоаналитических школах сама терапевтическая процедура построена таким образом, что для эффективной работы самораскрытия терапевта просто не требуется. Здесь мы не обсуждаем взгляды на терапевтический процесс. А исключительно то значение, которое приписывается конкретной интервенции]
«Самораскрытие = соблазнение». Для любого аналитика. Для любого клиента. В любой психоаналитической ситуации.
Мне кажется, это — замечательная иллюстрация водораздела между объективистским и конструктивистским психоанализом.
В конструктивистском подходе мы не знаем, как может переживаться то или иное действие (или бездействие) в отрыве от субъективности воспринимающего лица. И в отрыве от текущего контекста.
Именно интерактивная матрица (или интерсубъективное поле — называйте, как удобно) определяет, какие именно наборы значений будут придавать психики обоих участников терапевтического процесса тому или иному событию. Это всегда уникальный интерсубъективный отпечаток пальцев пары.
Одна и та же форма взаимодействия может переживаться очень по-разному разными клиентами с разными терапевтами в разных точках терапии и конкретной сессии. То, как что-то будет переживаться, зависит от ряда факторов, лишь малая часть из которых доступна нашему сознанию. Среди этих факторов: прошлая личная история терапевта и клиента, их личностные особенности, состояние сознания в данный момент, конкретная точка в терапии. И т.д. и т.п.
Самораскрытие терапевта может переживаться как соблазнение. Как возвращение в реальность. Как интрузивное покушение. Как успокаивающая забота. Как мазохистическое подчинение. Как поддерживающее присутствие. Как проявление страха. Как валидация клиентского опыта. Как проявление заботы. Как эксгибиционизм. И еще мириады возможных вариантов.
Молчание и анонимность терапевта в определенных контекстах могут переживаться не менее соблазняющим образом (а порой и более). Как и задавание вопросов. Как и интерпретации. Ни одна интервенция не обладает иммунитетом от «эдипального соблазнения».
[Это вообще характеристика не интервенции, а той сознательной и бессознательной мотиваций, что стоят за ней и разыгрываются в паре]
Любой опыт неоднозначен. Ни одной интервенции не присуще некое «истинное» значение, которое будет сопровождать её в любой ситуации для любого человека.
Но почему же в некоторых психоаналитических школах эта интервенция буквально спаяна с соблазнением? Потому что они воспринимают терапевтическую ситуацию и позицию терапевта в ней весьма специфическим образом. Аналитик и клиент для них — жители исключительно «эдиповой» вселенной, которая пропитана соответствующими коннотациями. Например, постоянным стремлением слиться в инцестуозном порыве, где лишь так называемая «отцовская функция» терапевта («третий» в традиционном психоаналитическом смысле) будет не давать этому произойти. В таком случае взаимодействие воспринимается как заряженное эдиповыми желаниями и их превратностями, по поводу которых терапевту необходимо быть постоянно начеку.
Правда ли это? Конечно. Но — это лишь часть правды. Словно из очень сложной нелинейной калейдоскопической картинки выделили только одну грань и смотрят на всё только через нее.