просто немножко нашей красивой квартиры
«чуда не будет.феникс, которым ты себя считал оказался сигаретой, выкуренной ей до тла. тебе казалось,что да, сейчас ты сгорел,но через минуту, пусть через две,ты возродишься!ах, нет ! через минуту, пусть через две!ты превратился в пепел.ты умер. зато как.в лучших традициях пепла.у её ног.»
мой дар убог
и голос мой не громок,
но я живу,
и на земле моё
кому-нибудь любезно бытиё.
и голос мой не громок,
но я живу,
и на земле моё
кому-нибудь любезно бытиё.
A Thousand Years
Sting
then following
this single point,
this single flame,
this single haunted
memory of your face
this single point,
this single flame,
this single haunted
memory of your face
прошу об одном:
лишь цвети
забыв о сезонах и датах
и прошлого груз отпустив
цвети
позабыв о
закатах
лишь цвети
забыв о сезонах и датах
и прошлого груз отпустив
цвети
позабыв о
закатах
«Интерес к родителям просыпается поздно.
Сперва идёт утверждение своей личности и желание жить самостоятельной жизнью. И такая увлечённость этой своей жизнью, что до родителей и дела нет.
А вот с годами всё больше пробуждается интерес к каким-то истокам и хочется понять, откуда всё идёт. Это приходит с годами. Это я вижу и на своих детях, в которых постепенно, уже в зрелом возрасте, начинает слегка пробиваться интерес к маме и к папе, — к папе, которого уже нет...
Я в старших классах была настолько переполнена своей сложной, многостепенной жизнью, увлечениями, прочитанными книгами, я так интенсивно общалась с друзьями, столько времени на это уходило, что как-то упустила своих родителей из поля зрения. И до сих пор, хотя прошло уже 60 лет, без жгучего стыда не могу вспомнить, например, что в день, когда я праздновала свои семнадцать и ко мне должны были прийти ребята, я не предложила отцу остаться. Я чувствовала, что ему хотелось бы ненадолго сесть с нами за стол, но ничего не сказала. И он ушёл. И вот то, что я не предложила, — одно из самых мучительных моих воспоминаний. Тем более потом он так скоро умер.
Вот с Петром Яковлевичем, школьным учителем математики, с ним я готова была болтать целые вечера. Часами он оставался с нами после уроков просто для разговоров. О чём угодно. Даже о политике. Он не боялся говорить с нами о ней, и говорить честно. Ну, в рамках допустимого. И для нас это было колоссально, как проявления доверия, как открытость, как нонконформизм мысли.
А дома на это как-то не хватало времени. Или каких-то душевных сил, не знаю. Это было тем более нехорошо, что я понимала, что папа, с одной стороны, болен, с другой — боялся ареста. Я помню, он мне вдруг сказал, когда я подошла его поцеловать, на фоне этих бесконечно гаснущих окон: ты должна знать, что ты мне дороже всего на свете.
И я ответить на это настоящим каким-то откликом не смогла. Тогда. Потом смогла, но потом было уже поздно. Как это часто бывает».
Сперва идёт утверждение своей личности и желание жить самостоятельной жизнью. И такая увлечённость этой своей жизнью, что до родителей и дела нет.
А вот с годами всё больше пробуждается интерес к каким-то истокам и хочется понять, откуда всё идёт. Это приходит с годами. Это я вижу и на своих детях, в которых постепенно, уже в зрелом возрасте, начинает слегка пробиваться интерес к маме и к папе, — к папе, которого уже нет...
Я в старших классах была настолько переполнена своей сложной, многостепенной жизнью, увлечениями, прочитанными книгами, я так интенсивно общалась с друзьями, столько времени на это уходило, что как-то упустила своих родителей из поля зрения. И до сих пор, хотя прошло уже 60 лет, без жгучего стыда не могу вспомнить, например, что в день, когда я праздновала свои семнадцать и ко мне должны были прийти ребята, я не предложила отцу остаться. Я чувствовала, что ему хотелось бы ненадолго сесть с нами за стол, но ничего не сказала. И он ушёл. И вот то, что я не предложила, — одно из самых мучительных моих воспоминаний. Тем более потом он так скоро умер.
Вот с Петром Яковлевичем, школьным учителем математики, с ним я готова была болтать целые вечера. Часами он оставался с нами после уроков просто для разговоров. О чём угодно. Даже о политике. Он не боялся говорить с нами о ней, и говорить честно. Ну, в рамках допустимого. И для нас это было колоссально, как проявления доверия, как открытость, как нонконформизм мысли.
А дома на это как-то не хватало времени. Или каких-то душевных сил, не знаю. Это было тем более нехорошо, что я понимала, что папа, с одной стороны, болен, с другой — боялся ареста. Я помню, он мне вдруг сказал, когда я подошла его поцеловать, на фоне этих бесконечно гаснущих окон: ты должна знать, что ты мне дороже всего на свете.
И я ответить на это настоящим каким-то откликом не смогла. Тогда. Потом смогла, но потом было уже поздно. Как это часто бывает».
мать говорит Христу:
—ты мой сын
или мой Бог?
ты прибит к кресту.
как я пойду домой?
как ступлю на порог,
не поняв, не решив:
ты мой сын или Бог?
то есть,
мертв или жив?
он говорит в ответ:
— мертвый или живой,
разницы, жено, нет.
сын или Бог,
я твой.
—ты мой сын
или мой Бог?
ты прибит к кресту.
как я пойду домой?
как ступлю на порог,
не поняв, не решив:
ты мой сын или Бог?
то есть,
мертв или жив?
он говорит в ответ:
— мертвый или живой,
разницы, жено, нет.
сын или Бог,
я твой.