Дм. Гаричев
4. это пелось о золотом корабле
на серебряном поводке безбилетничестве книжной кабале
яузе-реке
о свиданьях впроголодь на одной
минералке (так отрицалась плоть)
и хранящей город руке сквозной
нас зажавшей в одну щепоть
если приотнять затянувший свет
десять зим отмотать назад восстанавливается замытый след
проступает военный сад
ты стоишь с деревьями взаперти
за решёткой чёрной видна по грудь
и ни мимо тебя не могу пройти
ни дверей тебе отомкнуть
4. это пелось о золотом корабле
на серебряном поводке безбилетничестве книжной кабале
яузе-реке
о свиданьях впроголодь на одной
минералке (так отрицалась плоть)
и хранящей город руке сквозной
нас зажавшей в одну щепоть
если приотнять затянувший свет
десять зим отмотать назад восстанавливается замытый след
проступает военный сад
ты стоишь с деревьями взаперти
за решёткой чёрной видна по грудь
и ни мимо тебя не могу пройти
ни дверей тебе отомкнуть
В одной из последних бесед А. Сурожского:
"В одном из отрывков писаний великого подвижника, святого Исаака Сирина говорится, что вечное занятие ангелов – это танец. Вы знаете, что такое танец. Как он может быть вечным занятием? Святой Исаак Сирин в другом месте поясняет, что танец укоренен в глубочайшем молчании, которое можно выразить только молчанием, но еще его можно передать жестом, гармонией, красотой движений, не нарушаемых звуками, мыслями, словами. Я это вспомнил, когда встретил лет сорок назад одного греческого богослова. Он работал во Всемирном Совете Церквей и по возвращении из первой поездки в Россию мне сказал: «Теперь я знаю, что такое молитва». Я удивился, потому что он преподавал богословие, был человеком крепкой веры, человеком, которого я уважал за его цельность. Я его спросил: «Где вы об этом узнали? В одной из церквей, в одном из монастырей? Или вы встретили кого-то, кто являл собой веру и молитву?» Он сказал: «Нет, я понял, что такое молитва, когда пошел на балет и увидел, как танцевала одна балерина. Она несла в себе абсолютное молчание, и это молчание выражалось в совершенном жесте и движении»". Подобную мысль, по поводу танца и молчания где-то высказывал и Малларме (и его созвучие с И. Сирином здесь, наверное, не случайно). Если молчаливый танец в какой-то степени можно сделать метафорой молитвы, то ей, метафорой, можно сделать и, например, голые ветки деревьев в ноябре. Летом у этих веток есть листва - то есть цвет и звук - а сейчас они превращаются в молчаливую голую форму, в застывший танец форм и очертаний, окаймленный молчанием, или как будто из молчания вырастающий, являющийся как раз его выражением. Голый клен и молитва. Нечто подобное можно сказать и о ч/б фото, в сравнении с цветным - танец форм, лишенный цвета и звука, кроме звука внутреннего - как у Китса: "Heard melodies are sweet, but those unheard / Are sweeter...". И где-то рядом со всем этим - молитва.
"В одном из отрывков писаний великого подвижника, святого Исаака Сирина говорится, что вечное занятие ангелов – это танец. Вы знаете, что такое танец. Как он может быть вечным занятием? Святой Исаак Сирин в другом месте поясняет, что танец укоренен в глубочайшем молчании, которое можно выразить только молчанием, но еще его можно передать жестом, гармонией, красотой движений, не нарушаемых звуками, мыслями, словами. Я это вспомнил, когда встретил лет сорок назад одного греческого богослова. Он работал во Всемирном Совете Церквей и по возвращении из первой поездки в Россию мне сказал: «Теперь я знаю, что такое молитва». Я удивился, потому что он преподавал богословие, был человеком крепкой веры, человеком, которого я уважал за его цельность. Я его спросил: «Где вы об этом узнали? В одной из церквей, в одном из монастырей? Или вы встретили кого-то, кто являл собой веру и молитву?» Он сказал: «Нет, я понял, что такое молитва, когда пошел на балет и увидел, как танцевала одна балерина. Она несла в себе абсолютное молчание, и это молчание выражалось в совершенном жесте и движении»". Подобную мысль, по поводу танца и молчания где-то высказывал и Малларме (и его созвучие с И. Сирином здесь, наверное, не случайно). Если молчаливый танец в какой-то степени можно сделать метафорой молитвы, то ей, метафорой, можно сделать и, например, голые ветки деревьев в ноябре. Летом у этих веток есть листва - то есть цвет и звук - а сейчас они превращаются в молчаливую голую форму, в застывший танец форм и очертаний, окаймленный молчанием, или как будто из молчания вырастающий, являющийся как раз его выражением. Голый клен и молитва. Нечто подобное можно сказать и о ч/б фото, в сравнении с цветным - танец форм, лишенный цвета и звука, кроме звука внутреннего - как у Китса: "Heard melodies are sweet, but those unheard / Are sweeter...". И где-то рядом со всем этим - молитва.
расположение вещей
В одной из последних бесед А. Сурожского: "В одном из отрывков писаний великого подвижника, святого Исаака Сирина говорится, что вечное занятие ангелов – это танец. Вы знаете, что такое танец. Как он может быть вечным занятием? Святой Исаак Сирин в другом…
Олег Юрьев
* * *
Э. Л. Линецкой
Эти конные ветки – не снятся, Цокот замшевый их наяву,
И готов я с прелестною жизнью обняться,
Хоть и чуждым, и лишним слыву.
Хоть не входит сюда на рассвете Ни волны полувзмах, ни огня... Лишь деревья – сквозь вод и огней переплетье –
Дышат ясную тьму на меня.
Жизнь вошла. И иною не выйдет.
И иной я уже не смогу...
Лишь деревья сквозь очи кровавые видят
Непокорного их неслугу.
* * *
Э. Л. Линецкой
Эти конные ветки – не снятся, Цокот замшевый их наяву,
И готов я с прелестною жизнью обняться,
Хоть и чуждым, и лишним слыву.
Хоть не входит сюда на рассвете Ни волны полувзмах, ни огня... Лишь деревья – сквозь вод и огней переплетье –
Дышат ясную тьму на меня.
Жизнь вошла. И иною не выйдет.
И иной я уже не смогу...
Лишь деревья сквозь очи кровавые видят
Непокорного их неслугу.
Б. Слуцкий
***
В эпоху такого размаха
столкновений добра и зла
несгораема только бумага.
Все другое сгорит дотла.
Только ямбы выдержат бомбы,
их пробойность и величину,
и стихи не пойдут в катакомбы,
потому что им ни к чему.
Рифмы — самые лучшие скрепы
и большую цепкость таят.
Где развалятся небоскребы,
там баллады про них устоят.
Пусть же стих подставляет голову,
потому что он мал, да удал,
под почти неминучий удар
века темного,
века веселого.
***
В эпоху такого размаха
столкновений добра и зла
несгораема только бумага.
Все другое сгорит дотла.
Только ямбы выдержат бомбы,
их пробойность и величину,
и стихи не пойдут в катакомбы,
потому что им ни к чему.
Рифмы — самые лучшие скрепы
и большую цепкость таят.
Где развалятся небоскребы,
там баллады про них устоят.
Пусть же стих подставляет голову,
потому что он мал, да удал,
под почти неминучий удар
века темного,
века веселого.
Несколько мыслей о «проективном стихе» Ч. Олсона.
Я помню, как пару лет назад меня удивило начало цветаевского «Искусства при свете совести» - удивило, скажем так, своей «наивностью», таким отношением к искусству, которое, как мне казалось, навсегда осталось в прошлом: «Искусство есть та же природа. Не ищите в нем других законов, кроме собственных (не самоволия художника, не существующего, а именно законов искусства). Может быть — искусство есть только ответвление природы (вид ее творчества). Достоверно: произведение искусства есть произведение природы, такое же рожденное, а не сотворенное… В чем же отличие художественного произведения от произведения природы, поэмы от дерева? Ни в чем. Какими путями труда и чуда, но оно есть. Есмь!». Я не буду говорить сейчас о тех темах, которые поднимаются у Цветаевой после этого - тогда меня удивила «наивность» сопоставления и даже уравнения искусства и природы - начал, как мне казалось, в двадцатом веке безвозвратно друг от друга отторгнутых. Есть природа (если и есть, то где-то очень далеко - индустриализация и урбанизация всего и вся все больше и больше отдаляют это простое «есть»), а есть, допустим, - язык, и разве (особенно после структурализма и его детей) между ними может быть какая-то связь? Язык самодостаточен, он занят своими собственными темами и проблемами, «означающее отсылает к другому означающему», он - и цель, и средство, и субъект и объект, он то, через что мы видим мир, и он же и есть для нас этот мир. Внешняя реальность для языка является лишь отправной точкой, и безвозвратно переваривается в нем, не оставляя каких-либо следов. Называние предмета всегда свидетельствует о его, предмета, отсутствии, или «смерти» - и мир умирает, чтобы преобразоваться в «язык». Это все уже достаточно известно, и, даже если мне не очень это нравилось, я думал, что это данность, и что романтическое и до-романтическое восприятие искусства как продолжения природы уже невозможно, как нельзя сейчас увидеть лошадь, идущую среди машин. Но вот читаем мы у Олсона (пер. А. Скидана):
«Мне представляется, что в наши дни вместо “объективизма” правильнее использовать термин “предметность”, обозначающий такой тип отношения человека к опыту, когда поэт может провозгласить необходимость той либо иной строки — либо всего произведения — стать как дерево, таким же первозданным, как дерево, когда оно выходит из рук природы, и такой же добротной выделки, как дерево, к которому приложил свои руки человек». И далее: «Вот что отсюда вытекает: полезность человека — для себя, а стало быть, для других — кроется в том, каким образом он понимает свою связь с природой, с той силой, которой он обязан своим кратким, как ни крути, существованием. Если он разбрасывается, ему мало что останется воспевать, кроме самого себя, и он будет это делать — таковы парадоксальные уловки природы, — прибегая к заимствованным, искусственным формам. Но если он пребывает внутри себя, если удерживается в границах своей природы как причастный превосходящей его силе, он обретает способность слышать, и его вслушивание — в себя и через себя — откроет ему тайны, которыми владеют предметы. И тогда, в силу обратного закона, его поэтические формы обретут самобытность. Именно в этом смысле проективный акт, каковой есть действие художника в необъятном мире предметов, приводит к масштабу, превосходящему человеческий. Ибо проблема человека, с того момента, как он принимает речь во всей ее полноте, — наделить свое произведение серьезностью, достаточной для того, чтобы рукотворная вещь смогла занять подобающее место рядом с творениями природы. Это нелегко.».
Я помню, как пару лет назад меня удивило начало цветаевского «Искусства при свете совести» - удивило, скажем так, своей «наивностью», таким отношением к искусству, которое, как мне казалось, навсегда осталось в прошлом: «Искусство есть та же природа. Не ищите в нем других законов, кроме собственных (не самоволия художника, не существующего, а именно законов искусства). Может быть — искусство есть только ответвление природы (вид ее творчества). Достоверно: произведение искусства есть произведение природы, такое же рожденное, а не сотворенное… В чем же отличие художественного произведения от произведения природы, поэмы от дерева? Ни в чем. Какими путями труда и чуда, но оно есть. Есмь!». Я не буду говорить сейчас о тех темах, которые поднимаются у Цветаевой после этого - тогда меня удивила «наивность» сопоставления и даже уравнения искусства и природы - начал, как мне казалось, в двадцатом веке безвозвратно друг от друга отторгнутых. Есть природа (если и есть, то где-то очень далеко - индустриализация и урбанизация всего и вся все больше и больше отдаляют это простое «есть»), а есть, допустим, - язык, и разве (особенно после структурализма и его детей) между ними может быть какая-то связь? Язык самодостаточен, он занят своими собственными темами и проблемами, «означающее отсылает к другому означающему», он - и цель, и средство, и субъект и объект, он то, через что мы видим мир, и он же и есть для нас этот мир. Внешняя реальность для языка является лишь отправной точкой, и безвозвратно переваривается в нем, не оставляя каких-либо следов. Называние предмета всегда свидетельствует о его, предмета, отсутствии, или «смерти» - и мир умирает, чтобы преобразоваться в «язык». Это все уже достаточно известно, и, даже если мне не очень это нравилось, я думал, что это данность, и что романтическое и до-романтическое восприятие искусства как продолжения природы уже невозможно, как нельзя сейчас увидеть лошадь, идущую среди машин. Но вот читаем мы у Олсона (пер. А. Скидана):
«Мне представляется, что в наши дни вместо “объективизма” правильнее использовать термин “предметность”, обозначающий такой тип отношения человека к опыту, когда поэт может провозгласить необходимость той либо иной строки — либо всего произведения — стать как дерево, таким же первозданным, как дерево, когда оно выходит из рук природы, и такой же добротной выделки, как дерево, к которому приложил свои руки человек». И далее: «Вот что отсюда вытекает: полезность человека — для себя, а стало быть, для других — кроется в том, каким образом он понимает свою связь с природой, с той силой, которой он обязан своим кратким, как ни крути, существованием. Если он разбрасывается, ему мало что останется воспевать, кроме самого себя, и он будет это делать — таковы парадоксальные уловки природы, — прибегая к заимствованным, искусственным формам. Но если он пребывает внутри себя, если удерживается в границах своей природы как причастный превосходящей его силе, он обретает способность слышать, и его вслушивание — в себя и через себя — откроет ему тайны, которыми владеют предметы. И тогда, в силу обратного закона, его поэтические формы обретут самобытность. Именно в этом смысле проективный акт, каковой есть действие художника в необъятном мире предметов, приводит к масштабу, превосходящему человеческий. Ибо проблема человека, с того момента, как он принимает речь во всей ее полноте, — наделить свое произведение серьезностью, достаточной для того, чтобы рукотворная вещь смогла занять подобающее место рядом с творениями природы. Это нелегко.».
То, что для Цветаевой было самоочевидным, Олсон обосновывает и пытается доказывать, и, что главное, ставит не как данность для любого искусства, а как цель - связи поэтического языка с природным, внесловесным миром надо добиться - и для этого главными путями он считает «дыхание» (непосредственно связывающее нашу физиологию с пространством языка, с движением воздуха в нем) и «слух» (позволяющий нам «вслушиваться» в предметы, улавливать их энергию и переносить ее в энергию поэтическую - и через это служить проводниками между предметами и читателем). Олсон ставит задачу восстановления (или укрепления - если считать, что связь не была прервана) связи между миром и текстом, между природой и искусством. Чисто технические его методы - восприятие текста как «поля», «метод пространственной композиции» - восходят, конечно же, к модернизму, где первым на этом пути был Малларме (один из главных, кстати, идеологов и практиков «самодостаточного языка»), видевший, правда, в основе «композиции» текста музыкальное начало, а не физиологическое - но их с Олсоном роднит восприятие текста как партитуры, с обозначением повышения и понижения голоса - а «дыхание» как движущая сила произведения (вспоминается, кстати, библейская традиция - совместная «работа» Логоса и Духа-Дуновения (Руаха)) восходит, должно быть (очевидно), к Уитмену. Тем не менее, Олсон ставит саму проблему (собственно делает это проблемой) с ворошащей и вдохновляющей свежестью, а также техничностью и убедительностью.
Еще одна замечательная цитата в завершение: «Проективным размахом обладают “Троянки” Еврипида, ибо способны выдержать, не правда ли, как и сами действующие лица, сравнение с Эгейским морем — и ни Андромаху, ни морскую пучину это не умаляет.».
Еще одна замечательная цитата в завершение: «Проективным размахом обладают “Троянки” Еврипида, ибо способны выдержать, не правда ли, как и сами действующие лица, сравнение с Эгейским морем — и ни Андромаху, ни морскую пучину это не умаляет.».
Наталья Явлюхина
***
под медицинским солнцем сентября
река черна кто вышел из себя
как из тюрьмы приходит к ней напиться
чтоб дальше побрести через поля
с собою прихватив только синицы
лимонный холод вескость снегиря
в бесснежный день, теленочьи ресницы
репейника, в пурпурном молоке
цветения плывущего по свалкам
дойдя до пустоты в березняке
он салютует горестным мигалкам
прощальных васильков. поскольку есть
душа пророчество рассказанное кем-то
кому-то на ночь то она вот здесь
среди сердцебиения и трав
и сбудется со сказанным совпав
впервые до последнего момента
***
под медицинским солнцем сентября
река черна кто вышел из себя
как из тюрьмы приходит к ней напиться
чтоб дальше побрести через поля
с собою прихватив только синицы
лимонный холод вескость снегиря
в бесснежный день, теленочьи ресницы
репейника, в пурпурном молоке
цветения плывущего по свалкам
дойдя до пустоты в березняке
он салютует горестным мигалкам
прощальных васильков. поскольку есть
душа пророчество рассказанное кем-то
кому-то на ночь то она вот здесь
среди сердцебиения и трав
и сбудется со сказанным совпав
впервые до последнего момента
расположение вещей
В одной из последних бесед А. Сурожского: "В одном из отрывков писаний великого подвижника, святого Исаака Сирина говорится, что вечное занятие ангелов – это танец. Вы знаете, что такое танец. Как он может быть вечным занятием? Святой Исаак Сирин в другом…
Прочел у А. Таврова замечательные размышления, которые напомнили о старой записи, хотя имеют к ней косвенное отношение:
«Я стою у ограды и смотрю, как осыпается каштан, припоминая японское трехстишие примерно такого содержания: «тревожусь, как я буду жить без вас, сливы, когда падут ваши последние лепестки». Но ощущения не совпадают. Более того, я чувствую в этом уходе, в этой промежуточной смерти что-то изначально-прекрасное, я бы даже выразился еще более интенсивно - фундаментально прекрасное…
Уход - это не потеря «вещи» или человека, это, можно сказать, его предварительно максимальное явление, осуществление вложенного в него первородного начала, это, если хотите, явление вещи, очищенной и преображенной. Вот что такое смерть. И все то, что ушло с земли, из наших жизней, остается здесь «навсегда», заливая пространства земли очищающим светом своего целомудренного присутствия, своего вечного «здесь», среди которого мы ходим, не замечая, и все же вдыхая эту целительную силу «обратной стороны» (а точнее, стержневой природы) вещей и существ и оживая от этого дыхания. Так со всем: с цветком, со звуком гонга, с угасающим днем, прочитанным стихотворением, песней, ушедшим человеком. Они не исчезают, они появляются заново и уже в том «ангельском» качестве, которое всегда было в них, а теперь вышло на свободу, и вы это увидите, если ждете.
Они не уходят - они, на самом деле, приходят».
«Я стою у ограды и смотрю, как осыпается каштан, припоминая японское трехстишие примерно такого содержания: «тревожусь, как я буду жить без вас, сливы, когда падут ваши последние лепестки». Но ощущения не совпадают. Более того, я чувствую в этом уходе, в этой промежуточной смерти что-то изначально-прекрасное, я бы даже выразился еще более интенсивно - фундаментально прекрасное…
Уход - это не потеря «вещи» или человека, это, можно сказать, его предварительно максимальное явление, осуществление вложенного в него первородного начала, это, если хотите, явление вещи, очищенной и преображенной. Вот что такое смерть. И все то, что ушло с земли, из наших жизней, остается здесь «навсегда», заливая пространства земли очищающим светом своего целомудренного присутствия, своего вечного «здесь», среди которого мы ходим, не замечая, и все же вдыхая эту целительную силу «обратной стороны» (а точнее, стержневой природы) вещей и существ и оживая от этого дыхания. Так со всем: с цветком, со звуком гонга, с угасающим днем, прочитанным стихотворением, песней, ушедшим человеком. Они не исчезают, они появляются заново и уже в том «ангельском» качестве, которое всегда было в них, а теперь вышло на свободу, и вы это увидите, если ждете.
Они не уходят - они, на самом деле, приходят».
…Как музыка несводима к устройству струн и инструмента и к физическим качествам колебаний воздуха, так и душа несводима к сумме своих частей - то есть к биотокам ЦНС. Между самими частями, их физической суммой - и тем объектом, коррелятом которого они являются, лежит пропасть, пустота, которую нельзя ни понять ни исследовать. То же и с любовью, несводимой к сумме гормонов, и тд.
Как если бы душа парила над телом, была привязана к нему (а оно - к ней) тайной связью, но между ними было бы некоторое пустое пространство, все увеличивающееся к концу жизни, бесконечно увеличенное после смерти. Но - как ножки циркуля, всегда единые, сколько бы ни удаленные. «Как душа вокруг брошенного, но незабытого тела».
Как если бы душа парила над телом, была привязана к нему (а оно - к ней) тайной связью, но между ними было бы некоторое пустое пространство, все увеличивающееся к концу жизни, бесконечно увеличенное после смерти. Но - как ножки циркуля, всегда единые, сколько бы ни удаленные. «Как душа вокруг брошенного, но незабытого тела».
Г. Сапгир
КОНТРАСТ
холод и морось с утра где сплавляется самость
и просвет - не ворота
густея как лава
и минутное солнце - не путь где силы связываются
зябко до глубины души
в мучительный узел
при мысли о жизни вам дурно
себя и обрящете
и при мысли о смерти не легче
мышцами духа
пейзаж дымится от отвращения
в себе и проснетесь
к самому себе - к бетону и скользкой земле всезнающим светом
вдруг заметил: всюду выбрызнуло
нет не зеленью - пока что намеками
недаром ночью в дожде и ветре
свет открыл коридоры колодцы пути...
КОНТРАСТ
холод и морось с утра где сплавляется самость
и просвет - не ворота
густея как лава
и минутное солнце - не путь где силы связываются
зябко до глубины души
в мучительный узел
при мысли о жизни вам дурно
себя и обрящете
и при мысли о смерти не легче
мышцами духа
пейзаж дымится от отвращения
в себе и проснетесь
к самому себе - к бетону и скользкой земле всезнающим светом
вдруг заметил: всюду выбрызнуло
нет не зеленью - пока что намеками
недаром ночью в дожде и ветре
свет открыл коридоры колодцы пути...
Филипп Жакоте
***
Toute fleur n’est que de la nuit
qui feint de s’être rapprochée
Mais là d’où son parfum s’élève
je ne puis espérer entrer
c’est pourquoi tant il me trouble
et me fait si longtemps veiller
devant cette porte fermée
Toute couleur, toute vie
naît d’où le regard s’arrête
Ce monde n’est que la crête
d’un invisible incendie
***
Toute fleur n’est que de la nuit
qui feint de s’être rapprochée
Mais là d’où son parfum s’élève
je ne puis espérer entrer
c’est pourquoi tant il me trouble
et me fait si longtemps veiller
devant cette porte fermée
Toute couleur, toute vie
naît d’où le regard s’arrête
Ce monde n’est que la crête
d’un invisible incendie