Нам повезло: во время этой поездки в Париж попали на последнюю неделю работы выставки Джорджа Кондо. Впечатление велико, но делюсь некоторыми наблюдениями, показавшимися мне интересными для нашей непрекращающейся учёбы.
Сейчас у нас проходит цикл семинаров о детском психоанализе, и первый же возникший вопрос продолжающий беспокоить участников, хоть и непсихоаналитикам он может показаться странным: а вообще,что же такое ребёнок?
Картина Джорджа Кондо “Картинная галерея” (Picture Gallery, 2002) представляет собой радикальную деконструкцию классической темы “Мадонны с младенцем”, переводя религиозный дискурс в плоскость психоаналитического исследования “жуткого” (das Unheimliche).
В интервью Томасу Келлейну (2005) Кондо описывает работу следующим образом: “Это картина о женщине, сидящей в картинной галерее, и она может быть беременна. Она выглядит беременной, она погружена в грезы, и в своих мыслях, я думаю, она тревожится. Этот ребенок [изображенный рядом с ней] - плод ее воображения и некая параноидальная надежда на то, что он не родится именно таким. Такова была идея, когда я писал эту картину”.
Ключевой концепцией Кондо является психологический кубизм. В отличие от геометрического кубизма Пикассо, фрагментировавшего объект в физическом пространстве, Кондо фрагментирует субъект в пространстве психологическом, стремясь запечатлеть одновременно несколько противоречивых эмоциональных состояний - истерику, радость, печаль, паранойю - в одном лице или фигуре.
Центральным элементом, вызывающим наибольшее беспокойство, является здесь младенец - существо с морщинистым лицом старика, зеленым носом, огромным ухом и оскаленными зубами. Кондо утверждает, что это изображение отражает параноидальный страх беременной женщины: “А что, если он выйдет таким?”. Получается ребенок в картине - это не реальный объект, а проекция материнской тревоги, воплощенное “жуткое”.
В психоанализе эта тема неразрывно связана с понятием Unheimlich (жуткое). Фрейд определяет жуткое как нечто, что должно было оставаться скрытым, но вышло на свет. Это пугающее возвращение знакомого, близкого (Heim) ставшего чуждым. Для матери ребенок является самым “домашним” (heimlich) объектом, поскольку он буквально сформирован из её плоти. Однако именно эта предельная близость делает его превращение в Другого столь травматичным. Младенец на картине Кондо воплощает этот переход от знакомого к чудовищному.
Юлия Кристева даже ввела понятие “абъекции” (abjection) для описания реакции на то, что угрожает границам субъекта. Здесь абъективное - это не объект и не субъект, это “нечто”, что должно быть отторгнуто, чтобы Я могло сохранить свою целостность (латинское ab-jicere — отбрасывать, отвергать). Младенец в “Картинной галерее” Кондо является воплощением абъекции: он физически близок матери, но воспринимается как нечто инородное, “демоноподобное”.
Параллель с Мадонной ставит вопрос: а как Мария, мать Божьего сына, справлялась со “странным” характером своего младенца? Задумайтесь, идея того, что Абсолютный Бог становится ограниченной человеческой плотью, сама по себе является монструозной в классическом смысле слова - это гибрид двух несоизмеримых природ. Бог как Совершенно Иной вызывает в человеке священный ужас. Для Марии её младенец не был просто ребенком, он был вторжением трансцендентного в реальности.
Джордж Кондо часто называет своих персонажей “подами” (the pods), отсылая к научно-фантастическому фильму Вторжение похитителей тел. В этом контексте младенец в Картинной галерее - это инопланетный дубликат, заменивший человеческое дитя. Эта метафора крайне важна для понимания материнского опыта: часто матери чувствуют, что их реальный ребенок замещен кем-то чужим, чьи потребности и природа им непонятны.
Психологический кубизм Кондо в случае с Мадонной (2002) - состояние предельной амбивалентности: любовь, смешанная с ужасом, и привязанность, омраченная отчуждением.
Кондо обнажает изнанку материнского опыта - встречу с «жутким» Другим, который одновременно является частью Я и его радикальным отрицанием.
Сейчас у нас проходит цикл семинаров о детском психоанализе, и первый же возникший вопрос продолжающий беспокоить участников, хоть и непсихоаналитикам он может показаться странным: а вообще,что же такое ребёнок?
Картина Джорджа Кондо “Картинная галерея” (Picture Gallery, 2002) представляет собой радикальную деконструкцию классической темы “Мадонны с младенцем”, переводя религиозный дискурс в плоскость психоаналитического исследования “жуткого” (das Unheimliche).
В интервью Томасу Келлейну (2005) Кондо описывает работу следующим образом: “Это картина о женщине, сидящей в картинной галерее, и она может быть беременна. Она выглядит беременной, она погружена в грезы, и в своих мыслях, я думаю, она тревожится. Этот ребенок [изображенный рядом с ней] - плод ее воображения и некая параноидальная надежда на то, что он не родится именно таким. Такова была идея, когда я писал эту картину”.
Ключевой концепцией Кондо является психологический кубизм. В отличие от геометрического кубизма Пикассо, фрагментировавшего объект в физическом пространстве, Кондо фрагментирует субъект в пространстве психологическом, стремясь запечатлеть одновременно несколько противоречивых эмоциональных состояний - истерику, радость, печаль, паранойю - в одном лице или фигуре.
Центральным элементом, вызывающим наибольшее беспокойство, является здесь младенец - существо с морщинистым лицом старика, зеленым носом, огромным ухом и оскаленными зубами. Кондо утверждает, что это изображение отражает параноидальный страх беременной женщины: “А что, если он выйдет таким?”. Получается ребенок в картине - это не реальный объект, а проекция материнской тревоги, воплощенное “жуткое”.
В психоанализе эта тема неразрывно связана с понятием Unheimlich (жуткое). Фрейд определяет жуткое как нечто, что должно было оставаться скрытым, но вышло на свет. Это пугающее возвращение знакомого, близкого (Heim) ставшего чуждым. Для матери ребенок является самым “домашним” (heimlich) объектом, поскольку он буквально сформирован из её плоти. Однако именно эта предельная близость делает его превращение в Другого столь травматичным. Младенец на картине Кондо воплощает этот переход от знакомого к чудовищному.
Юлия Кристева даже ввела понятие “абъекции” (abjection) для описания реакции на то, что угрожает границам субъекта. Здесь абъективное - это не объект и не субъект, это “нечто”, что должно быть отторгнуто, чтобы Я могло сохранить свою целостность (латинское ab-jicere — отбрасывать, отвергать). Младенец в “Картинной галерее” Кондо является воплощением абъекции: он физически близок матери, но воспринимается как нечто инородное, “демоноподобное”.
Параллель с Мадонной ставит вопрос: а как Мария, мать Божьего сына, справлялась со “странным” характером своего младенца? Задумайтесь, идея того, что Абсолютный Бог становится ограниченной человеческой плотью, сама по себе является монструозной в классическом смысле слова - это гибрид двух несоизмеримых природ. Бог как Совершенно Иной вызывает в человеке священный ужас. Для Марии её младенец не был просто ребенком, он был вторжением трансцендентного в реальности.
Джордж Кондо часто называет своих персонажей “подами” (the pods), отсылая к научно-фантастическому фильму Вторжение похитителей тел. В этом контексте младенец в Картинной галерее - это инопланетный дубликат, заменивший человеческое дитя. Эта метафора крайне важна для понимания материнского опыта: часто матери чувствуют, что их реальный ребенок замещен кем-то чужим, чьи потребности и природа им непонятны.
Психологический кубизм Кондо в случае с Мадонной (2002) - состояние предельной амбивалентности: любовь, смешанная с ужасом, и привязанность, омраченная отчуждением.
Кондо обнажает изнанку материнского опыта - встречу с «жутким» Другим, который одновременно является частью Я и его радикальным отрицанием.
❤20🔥12👍7👏1🥱1
Вчера были на выставке о Сне. Сама выставка не вызвала особого впечатления, но эта картина,, как мне кажется, заслуживает нашего особого внимания.
Ниже текст:
Ниже текст:
❤4
“Муха”
Габриэль фон Макса (1840–1915), его полотно 1878 года «Воскрешение дочери Иаира» (La Résurrection de la fille de Jaïre) представляет собой не просто иллюстрацию библейского сюжета, но и сложную визуальную метафору перехода между состояниями жизни и смерти, сна и бодрствования. Это ещё и отправная точка для исследования вопроса о том, что происходит на кушетке аналитика. В то время как пациент неизменно ищет облегчения, покоя и терапевтического эффекта, который можно сравнить с восстановительным сном, логика психоаналитического акта утверждает обратное: кушетка - это место радикального пробуждения, выраженного в императиве “встань и иди”.
Исторически горизонтальное положение (на кушетке) ассоциировалось с “медикализацией комфорта”, где отдых и расслабление считались необходимыми для исцеления. Анализант часто приносит на кушетку именно этот запрос: он хочет успокоить свои симптомы, получить облегчение от смятения и слез, о которых говорит Иисус в евангельском тексте. В этом смысле кушетка воспринимается как место безопасного сна, где можно укрыться от требований реальности.
Лакан, однако, ставит под сомнение эту потребность в комфорте. Он напоминает нам о фразе, что “все мы просыпаемся только для того, чтобы продолжать спать”. С точки зрения лакановской теории, то, что мы называем реальностью, это и есть сон, структурированный защитными механизмами Воображаемого. Ложась на кушетку, пациент не уходит в сон, а, напротив, получает возможность обнаружить механизмы этого “дневного сна”.
В отличие от Фрейда, который видел в сновидении инструмент сохранения сна (желание спать), Лакан в своем позднем учении (начиная с семинара «Encore») рассматривает сновидение как инструмент пробуждения. Пробуждение - это любой прорыв в гомеостазе принципа удовольствия, который гарантирует жизнь. Поскольку принцип удовольствия является также принципом смысла, частичные пробуждения происходят там, где барьер смысла прорывается.
В контексте картины фон Макса девушка “не умерла, но спит”. Это состояние аналогично состоянию анализанта на кушетке. Аналитик, подобно Христу, произносящему Талифа куми, совершает акт, который прерывает этот сон.
Фраза “Талифа куми” (малышка, говорю тебе, встань) в анализе воплощается в технике коротких сессий и скандирования. Когда Лакан внезапно прерывал сессию на самом интересном месте, он совершал пробуждение.
Как Иисус в картине Макса фокусирует свою силу на возвращении жизни, так и аналитик фокусирует внимание на точках, где субъект просыпается к своей истине.
Наконец: на картине фон Макса присутствует деталь, которую часто упускают при беглом взгляде, но которая является центральной для понимания её динамики - черная муха на предплечье девушки.
С другой стороны, муха - это несомненно живой элемент. В то время как тело девушки находится в морбидном покое, муха - это то, что движется, что вибрирует, что может взлететь в любой момент. Одновременно - мухи восседают комфортно на мёртвом теле.
Аналитик следит за тем, чтобы муха была все время в состоянии вот-вот взлетит. Это означает поддержание аналитического напряжения, недопущение того, чтобы анализ стал усыпляющим, рутинным или пустым. Если муха садится и засыпает, анализ умирает.
Ложась на кушетку, анализант надеется найти там покой. Но покой это состояние мертвой дочери Иаира до прихода Христа. Аналитическая работа, напротив, направлена на производство жизни через разрыв этого покоя. Аналитик удерживает внимание на мухе. Он не позволяет анализу стать скучным, усыпляющим мух. Его задача - выделение тех моментов в речи, где муха взлетает, где означающее отделяется от привычного смысла и начинает действовать как чистый звук пробуждения.
В картине фон Макса Христос не просто лечит девушку, он возвращает её в мир, где есть мухи, свет и необходимость ходить. Он возвращает её к жизни, которая уродлива в своей реальности, но истинна. Аналитик делает то же самое: он не обещает пациенту райского сна, он возвращает его к трудному бодрствованию, где субъект больше не может прятаться за своими фантазиями.
Габриэль фон Макса (1840–1915), его полотно 1878 года «Воскрешение дочери Иаира» (La Résurrection de la fille de Jaïre) представляет собой не просто иллюстрацию библейского сюжета, но и сложную визуальную метафору перехода между состояниями жизни и смерти, сна и бодрствования. Это ещё и отправная точка для исследования вопроса о том, что происходит на кушетке аналитика. В то время как пациент неизменно ищет облегчения, покоя и терапевтического эффекта, который можно сравнить с восстановительным сном, логика психоаналитического акта утверждает обратное: кушетка - это место радикального пробуждения, выраженного в императиве “встань и иди”.
Исторически горизонтальное положение (на кушетке) ассоциировалось с “медикализацией комфорта”, где отдых и расслабление считались необходимыми для исцеления. Анализант часто приносит на кушетку именно этот запрос: он хочет успокоить свои симптомы, получить облегчение от смятения и слез, о которых говорит Иисус в евангельском тексте. В этом смысле кушетка воспринимается как место безопасного сна, где можно укрыться от требований реальности.
Лакан, однако, ставит под сомнение эту потребность в комфорте. Он напоминает нам о фразе, что “все мы просыпаемся только для того, чтобы продолжать спать”. С точки зрения лакановской теории, то, что мы называем реальностью, это и есть сон, структурированный защитными механизмами Воображаемого. Ложась на кушетку, пациент не уходит в сон, а, напротив, получает возможность обнаружить механизмы этого “дневного сна”.
В отличие от Фрейда, который видел в сновидении инструмент сохранения сна (желание спать), Лакан в своем позднем учении (начиная с семинара «Encore») рассматривает сновидение как инструмент пробуждения. Пробуждение - это любой прорыв в гомеостазе принципа удовольствия, который гарантирует жизнь. Поскольку принцип удовольствия является также принципом смысла, частичные пробуждения происходят там, где барьер смысла прорывается.
В контексте картины фон Макса девушка “не умерла, но спит”. Это состояние аналогично состоянию анализанта на кушетке. Аналитик, подобно Христу, произносящему Талифа куми, совершает акт, который прерывает этот сон.
Фраза “Талифа куми” (малышка, говорю тебе, встань) в анализе воплощается в технике коротких сессий и скандирования. Когда Лакан внезапно прерывал сессию на самом интересном месте, он совершал пробуждение.
Как Иисус в картине Макса фокусирует свою силу на возвращении жизни, так и аналитик фокусирует внимание на точках, где субъект просыпается к своей истине.
Наконец: на картине фон Макса присутствует деталь, которую часто упускают при беглом взгляде, но которая является центральной для понимания её динамики - черная муха на предплечье девушки.
С другой стороны, муха - это несомненно живой элемент. В то время как тело девушки находится в морбидном покое, муха - это то, что движется, что вибрирует, что может взлететь в любой момент. Одновременно - мухи восседают комфортно на мёртвом теле.
Аналитик следит за тем, чтобы муха была все время в состоянии вот-вот взлетит. Это означает поддержание аналитического напряжения, недопущение того, чтобы анализ стал усыпляющим, рутинным или пустым. Если муха садится и засыпает, анализ умирает.
Ложась на кушетку, анализант надеется найти там покой. Но покой это состояние мертвой дочери Иаира до прихода Христа. Аналитическая работа, напротив, направлена на производство жизни через разрыв этого покоя. Аналитик удерживает внимание на мухе. Он не позволяет анализу стать скучным, усыпляющим мух. Его задача - выделение тех моментов в речи, где муха взлетает, где означающее отделяется от привычного смысла и начинает действовать как чистый звук пробуждения.
В картине фон Макса Христос не просто лечит девушку, он возвращает её в мир, где есть мухи, свет и необходимость ходить. Он возвращает её к жизни, которая уродлива в своей реальности, но истинна. Аналитик делает то же самое: он не обещает пациенту райского сна, он возвращает его к трудному бодрствованию, где субъект больше не может прятаться за своими фантазиями.
❤15🔥8✍4🥱1💊1
Когда началась война - мы начали наш проект: серия "Лекций для психоанализа", чтобы в эпоху, когда восстают новые границы между людьми, психоанализ продолжал существовать как то, что может связи устанавливать, и чтобы он сам продолжал существовать вместе с этим миром.
Приглашаем на очередную лекцию:
Клотильда Легиль, «Действенность речи versus речь как власть».
Участие в Зум:
https://lakan-v-moskve.timepad.ru/event/3809512/
Приглашаем на очередную лекцию:
Клотильда Легиль, «Действенность речи versus речь как власть».
Участие в Зум:
https://lakan-v-moskve.timepad.ru/event/3809512/
👍14❤11🤡5🔥2🙏2
Масштабная ретроспектива Герхарда Рихтера, проходящая в Fondation Louis Vuitton в Париже с 17 октября 2025 года по 2 марта 2026 года, представляет собой не просто хронологический обзор шестидесятилетней карьеры художника, но, как мне видится, исследование самой природы изображения. 275 работ - от ранних фото-картин 1962 года до последних абстракций и рисунков 2024 года.
Кстати, неплохой повод пересмотреть фильм “Работа без авторства” (2018), прообразом главного героя которого несомненно был Рихтер.
Ниже текст:
Кстати, неплохой повод пересмотреть фильм “Работа без авторства” (2018), прообразом главного героя которого несомненно был Рихтер.
Ниже текст:
🔥5❤4🥱1
Ретроспектива Герхарда Рихтера, проходящая в Париже - не просто хронологический обзор карьеры художника, но и исследование самой природы изображения. Выставка прослеживает как меняется его стилистика: от попыток перенести фотографическую реальность на холст до вглядывания в пустоту серого цвета и, наконец, до выхода в область чистой абстракции и молекулярных структур.
Первые работы: он использовал изображения из газет, журналов и семейных альбомов, перенося их на холст с методичной точностью, а затем подвергая “размытию”. Размытие - явно не декоративный прием, а инструмент дестабилизации взгляда зрителя. Рихтер словно пытался увидеть то, что камера упускает, или, наоборот, подчеркнуть невозможность прямого доступа к истине. Фотография - вторичный мир, в котором мы живем, который одновременно скрывает и репрезентирует реальность. Это как работа лакановского Воображаемого, однако Рихтер намеренно разрушает целостность образа, это логика вглядывания в поверхность. Фотография не лжет, но именно эта немота снимка заставляет художника искать то, что находится по ту сторону. Например, сквозь повседневность проступает травматическое прошлое Германии, которое еще не было полностью осмыслено в 1960-е годы.
И вот, после множества подобных работ, в начале 70-х Рихтер приходит к моменту, когда словно уже невозможно знать, ЧТО именно изображать. Кризис приводит его к созданию серии Серых картин, где нет ни объекта, ни композиции, ни цвета - серая краска. Серый стал эквивалентом индифферентности, отсутствия мнения, отсутствия формы. Это момент столкновения с “ничто” (le rien). То есть пытаясь вглядываться в поверхность, ища объект, он находит Ничто (объект а?), нехватку как таковую. Это попытка заглянуть в саму пустоту Символического, где даже воображаемому нечего показать. Это момент, когда объект исчезает, и остается только живописное пространство как таковое. Однако именно за этим Ничто скрывался следующий этап его поиска - абстракционизм.
Логика абстракции Рихтера, в противовес вглядыванию, это как создание моделей реальности. Аналогия реальности, которую мы не можем ни увидеть, ни описать, но существование которой постулируется. Не есть ли это переход к лакановскому Реальному - тому, что ускользает от означивания, но постоянно дает о себе знать через разрывы и случайности в визуальном поле.
Поразительный момент - это обращение Рихтера к теме гибели членов террористической группы Фракция Красной армии (RAF). Пятнадцать черно-белых картин цикла 1988 года основаны на полицейских фотографиях тел молодых террористов.
Художник опять всматривается в реальность, но это реальность смерти. В терминах Лакана это встреча с Реальным как с травмой (tuché), которая не может быть полностью интегрирована. Рихтер не дает моральной оценки действиям RAF и не героизирует их. Он вглядывается в саму невозможность понять мотивы этих молодых людей и в жестокость государственного ответа.
Позже, Рихтер расширяет свои поиски вглубь материи, вглядываясь в то, что недоступно невооруженному глазу. Например, его попытки заглянуть по ту сторону видимого мира, в тайну строения реальности на атомном уровне. Буквально: если видимое так и не позволяет увидеть Реальное, то быть может стоит изменить оптику?!
И тогда если ранние работы искали Реальное в социальных и исторических событиях, то здесь автор находит его в абсолютной бездумности природы.
Моя версия: творчество Рихтера - это увязывание Воображаемого и Реального, чему я нахожу подтверждение в постоянном движении между образом (фотографией) и его разрушением (размытием, соскабливанием, монохромом). Реальное для Лакана - это то, что всегда возвращается на то же самое место, это невозможный предел Символического.
Тогда живопись Рихтера - это диалектизация Реального. Он пытается говорить о невыразимом и примириться с его воздействием на нашу жизнь. Фотография в этой системе координат выступает как агент Воображаемого, создающий иллюзию целостности и правдивости мира. Рихтер же, выступая в роли аналитика, деконструирует эти образы, обнажая скрывающуюся за ними нехватку как свидетельство Реального.
Первые работы: он использовал изображения из газет, журналов и семейных альбомов, перенося их на холст с методичной точностью, а затем подвергая “размытию”. Размытие - явно не декоративный прием, а инструмент дестабилизации взгляда зрителя. Рихтер словно пытался увидеть то, что камера упускает, или, наоборот, подчеркнуть невозможность прямого доступа к истине. Фотография - вторичный мир, в котором мы живем, который одновременно скрывает и репрезентирует реальность. Это как работа лакановского Воображаемого, однако Рихтер намеренно разрушает целостность образа, это логика вглядывания в поверхность. Фотография не лжет, но именно эта немота снимка заставляет художника искать то, что находится по ту сторону. Например, сквозь повседневность проступает травматическое прошлое Германии, которое еще не было полностью осмыслено в 1960-е годы.
И вот, после множества подобных работ, в начале 70-х Рихтер приходит к моменту, когда словно уже невозможно знать, ЧТО именно изображать. Кризис приводит его к созданию серии Серых картин, где нет ни объекта, ни композиции, ни цвета - серая краска. Серый стал эквивалентом индифферентности, отсутствия мнения, отсутствия формы. Это момент столкновения с “ничто” (le rien). То есть пытаясь вглядываться в поверхность, ища объект, он находит Ничто (объект а?), нехватку как таковую. Это попытка заглянуть в саму пустоту Символического, где даже воображаемому нечего показать. Это момент, когда объект исчезает, и остается только живописное пространство как таковое. Однако именно за этим Ничто скрывался следующий этап его поиска - абстракционизм.
Логика абстракции Рихтера, в противовес вглядыванию, это как создание моделей реальности. Аналогия реальности, которую мы не можем ни увидеть, ни описать, но существование которой постулируется. Не есть ли это переход к лакановскому Реальному - тому, что ускользает от означивания, но постоянно дает о себе знать через разрывы и случайности в визуальном поле.
Поразительный момент - это обращение Рихтера к теме гибели членов террористической группы Фракция Красной армии (RAF). Пятнадцать черно-белых картин цикла 1988 года основаны на полицейских фотографиях тел молодых террористов.
Художник опять всматривается в реальность, но это реальность смерти. В терминах Лакана это встреча с Реальным как с травмой (tuché), которая не может быть полностью интегрирована. Рихтер не дает моральной оценки действиям RAF и не героизирует их. Он вглядывается в саму невозможность понять мотивы этих молодых людей и в жестокость государственного ответа.
Позже, Рихтер расширяет свои поиски вглубь материи, вглядываясь в то, что недоступно невооруженному глазу. Например, его попытки заглянуть по ту сторону видимого мира, в тайну строения реальности на атомном уровне. Буквально: если видимое так и не позволяет увидеть Реальное, то быть может стоит изменить оптику?!
И тогда если ранние работы искали Реальное в социальных и исторических событиях, то здесь автор находит его в абсолютной бездумности природы.
Моя версия: творчество Рихтера - это увязывание Воображаемого и Реального, чему я нахожу подтверждение в постоянном движении между образом (фотографией) и его разрушением (размытием, соскабливанием, монохромом). Реальное для Лакана - это то, что всегда возвращается на то же самое место, это невозможный предел Символического.
Тогда живопись Рихтера - это диалектизация Реального. Он пытается говорить о невыразимом и примириться с его воздействием на нашу жизнь. Фотография в этой системе координат выступает как агент Воображаемого, создающий иллюзию целостности и правдивости мира. Рихтер же, выступая в роли аналитика, деконструирует эти образы, обнажая скрывающуюся за ними нехватку как свидетельство Реального.
❤7🔥7👍2🤡1
Мы живём на Соколе, и это место, как оказалось, кишит шедеврами городского фольклора. Особого внимания заслуживают призраки главного парка, а если мы психоаналитики, то как раз к этим созданиям относимся со всей серьёзностью.
Сокол - это сложный семиотический узел, где пересекаются пласты имперского, советского и постсоветского дискурсов. В центре находится территория бывшего Московского Братского кладбища, ныне преобразованная в Мемориально-парковый комплекс. Это уникальная лаборатория для изучения того, как общество обходится с неудобным прошлым.
История Братского кладбища - это хроника превращения сакрального некрополя в зону развлечений, самозабвения, “парк на костях”, и лингвистических манипуляций: от Братского кладбища к Ленинградскому парку и Парку у кинотеатра Ленинград.
Инициатива Великой княгини Елизаветы Фёдоровны в 1915 заключалась в создании не просто кладбища, а утешительного места. Его планировка отражала разнообразие государства, объединенного общей жертвой: на 20 га было погребено более 17 500 человек, включая рядовых, офицеров, врачей и сестер милосердия. Архитектурной доминантой стал храм Спаса Преображения (А. В. Щусева) - духовный центр памяти. Но именно этот храм стал первой жертвой последующей политики отбрасывания.
Год 1917 означал не только политический переворот, но и радикальную переоценку самой смерти на войне: смерть за “Веру, Царя и Отечество” стала рассматриваться как бессмысленная гибель за интересы “империалистического капитала”. Это напоминает повторяющиеся в истории эпизоды отрицания скорби: Германия после 1945 года (“Неспособность скорбеть”), то же самое в Британии Первой мировой (“кодекс мужества”, запрещавший публичное проявление горя, так как оно считалось деморализующим). Скорбь вытеснялась в частную сферу или преобразовывалась в триумфалистский культ “героической жертвы”.
В 1918–1920 гг территория кладбища и его окрестности стали местом проведения массовых расстрелов. Символическая инверсия: место скорби превратилось в место производства анонимных тел. В дальнейшем кладбище принимало участников Гражданской войны с обеих сторон, что создавало болезненный мемориальный гибрид, который советская власть предпочла ликвидировать.
В советской политике памяти Первая мировая была подвергнута именно форклюзии: она не просто замалчивалась - из культурного обихода изымались сами слова и ритуалы, позволявшие оплакивать её жертв. Братское кладбище было стерто не только физически (снос в 1932), но и топонимически: название Братское кладбище было табуировано, заменено на парк, что лишало пространство его изначального смысла.
Уцелел лишь один памятник - могила Шлихтера. Сергей Шлихтер, студент Московского университета и георгиевский кавалер, умер от ран в 1916 году. Его надгробие работы Меркурова несет на себе цитату: “Как хороша жизнь. Как хорошо жить”. По официальной версии, памятник уцелел благодаря отцу покойного - Александру Шлихтеру, старому большевику и соратнику Ленина.
Но, сохранение этой могилы - это не просто акт семейного блата. Это оставленное окно в стене форклюзии. Чтобы полностью отбросить скорбь по миллионам, власти нужно было сохранить одну “правильную” могилу, перекодировав её смысл. Новая надпись “Жертве империалистической войны” на памятнике превращала индивидуальную смерть в идеологический аргумент. Скорбь была не отменена, а инструментализирована.
Тела воинов на Соколе были погребены, но затем символически “выкопаны” через отмену их статуса героев и уничтожение их имен. Поскольку их смерть не была интегрирована в историю, они обречены на существование в виде живых мертвецов.
Лакан в анализе Гамлета подчеркивает, что возвращение призрака отца вызвано отсутствием должных обрядов. Городские легенды о “белых дамах” (сестрах милосердия) и призрачных солдатах, бродящих по аллеям парка у метро Сокол - это способ, которым Реальное напоминает о себе сквозь воображаемую вуаль парка. Парк, заполненный смехом детей и звуками кинофильмов в кинотеатре Ленинград, пытается утвердить Воображаемое единство и радость жизни. Но призраки продолжают разрывать ткань этого Воображаемого мира.
Сокол - это сложный семиотический узел, где пересекаются пласты имперского, советского и постсоветского дискурсов. В центре находится территория бывшего Московского Братского кладбища, ныне преобразованная в Мемориально-парковый комплекс. Это уникальная лаборатория для изучения того, как общество обходится с неудобным прошлым.
История Братского кладбища - это хроника превращения сакрального некрополя в зону развлечений, самозабвения, “парк на костях”, и лингвистических манипуляций: от Братского кладбища к Ленинградскому парку и Парку у кинотеатра Ленинград.
Инициатива Великой княгини Елизаветы Фёдоровны в 1915 заключалась в создании не просто кладбища, а утешительного места. Его планировка отражала разнообразие государства, объединенного общей жертвой: на 20 га было погребено более 17 500 человек, включая рядовых, офицеров, врачей и сестер милосердия. Архитектурной доминантой стал храм Спаса Преображения (А. В. Щусева) - духовный центр памяти. Но именно этот храм стал первой жертвой последующей политики отбрасывания.
Год 1917 означал не только политический переворот, но и радикальную переоценку самой смерти на войне: смерть за “Веру, Царя и Отечество” стала рассматриваться как бессмысленная гибель за интересы “империалистического капитала”. Это напоминает повторяющиеся в истории эпизоды отрицания скорби: Германия после 1945 года (“Неспособность скорбеть”), то же самое в Британии Первой мировой (“кодекс мужества”, запрещавший публичное проявление горя, так как оно считалось деморализующим). Скорбь вытеснялась в частную сферу или преобразовывалась в триумфалистский культ “героической жертвы”.
В 1918–1920 гг территория кладбища и его окрестности стали местом проведения массовых расстрелов. Символическая инверсия: место скорби превратилось в место производства анонимных тел. В дальнейшем кладбище принимало участников Гражданской войны с обеих сторон, что создавало болезненный мемориальный гибрид, который советская власть предпочла ликвидировать.
В советской политике памяти Первая мировая была подвергнута именно форклюзии: она не просто замалчивалась - из культурного обихода изымались сами слова и ритуалы, позволявшие оплакивать её жертв. Братское кладбище было стерто не только физически (снос в 1932), но и топонимически: название Братское кладбище было табуировано, заменено на парк, что лишало пространство его изначального смысла.
Уцелел лишь один памятник - могила Шлихтера. Сергей Шлихтер, студент Московского университета и георгиевский кавалер, умер от ран в 1916 году. Его надгробие работы Меркурова несет на себе цитату: “Как хороша жизнь. Как хорошо жить”. По официальной версии, памятник уцелел благодаря отцу покойного - Александру Шлихтеру, старому большевику и соратнику Ленина.
Но, сохранение этой могилы - это не просто акт семейного блата. Это оставленное окно в стене форклюзии. Чтобы полностью отбросить скорбь по миллионам, власти нужно было сохранить одну “правильную” могилу, перекодировав её смысл. Новая надпись “Жертве империалистической войны” на памятнике превращала индивидуальную смерть в идеологический аргумент. Скорбь была не отменена, а инструментализирована.
Тела воинов на Соколе были погребены, но затем символически “выкопаны” через отмену их статуса героев и уничтожение их имен. Поскольку их смерть не была интегрирована в историю, они обречены на существование в виде живых мертвецов.
Лакан в анализе Гамлета подчеркивает, что возвращение призрака отца вызвано отсутствием должных обрядов. Городские легенды о “белых дамах” (сестрах милосердия) и призрачных солдатах, бродящих по аллеям парка у метро Сокол - это способ, которым Реальное напоминает о себе сквозь воображаемую вуаль парка. Парк, заполненный смехом детей и звуками кинофильмов в кинотеатре Ленинград, пытается утвердить Воображаемое единство и радость жизни. Но призраки продолжают разрывать ткань этого Воображаемого мира.
❤17👍6🕊1🥱1🎃1
О “наркоманском” наслаждении
Информационный повод: последние законы и меры по защите населения в информационной сфере и интернете (да вы сами знаете)
Парадокс этой истории в частности в том, что бесконечное производстве запретов, ставшее практически автоматическим способом обхождения с любой проблемой, приводит к логическому абсурду: это ты пострадавший, твои интересы задеваются, и вот вроде для тебя придумывается решение проблемы, но в виде запрета, наложенного опять же на тебя!
Всё это позволяет затронуть само ядро лакановской теории закона. Здесь усматривается тупик “логики” запрета, и мы можем рассмотреть его с двух сторон: со стороны инстанции запрета и со стороны того, кто этот запрет претерпевает.
1. Со стороны запрещающего:
В классическом психоанализе может показаться, что запрет - это проявление силы. Однако Лакан радикально меняет эту перспективу, особенно в Семинаре XVII («Изнанка психоанализа») и в разборах функции Отца. Если отец что-то запрещает (например, доступ к материнскому наслаждению), он делает это не потому, что он всемогущ, а потому, что он сам подчинен закону языка.
И продолжая, Лакан говорит, что “Отец - это тот, кто кастрирован” (подчинён языку, закону). А громкий, свирепый запрет зачастую свидетельствует о том, что у отца нет иного способа поддержать свой авторитет, кроме как через воображаемое насилие. Чем больше в законе рычания и произвола, тем больше за ним проглядывает беспомощность - неспособность отца быть просто функцией, просто Именем-Отца.
Тот, кто запрещает не слишком заботясь об уместности и логичности своего запрета, превращается из Символического отца в Отца первобытной орды - того, кто удерживает всё наслаждение для себя. Но именно это и выдает его тупик: он не может гарантировать закон, не превращаясь в тирана, что само по себе является признаком структурного провала.
2. Со стороны того, на кого направлен запрет:
Здесь мы попадаем в пространство, которое Лакан детально исследует в Канте с Садом и в этике психоанализа. Как известно со времен Фрейда, закон и запрет являются условием существования желания. Запрещая что-то, мы указываем на это как на место возможного наслаждения. Если запрет носит характер персонального преследования, субъект неизбежно попадает в логику мазохистического наслаждения. Как пишет Вероник Ворюз в своём недавнем докладе, субъект может начать наслаждаться самим актом нарушения или, напротив, самим фактом своего подчинения. Тупик здесь в том, что субъект оказывается заперт в бесконечном цикле: чем больше запретов, тем больше вины, а чем больше вины, тем больше потребность в мазохистическом удовлетворении.
Наконец, тут возникает такая штука… использую острое словцо - задротство на объекте. Субъект, на которого направлен исключительный запрет, становится задротом этого запрета. Вместо того чтобы выйти в открытое поле желания (где объекты сменяют друг друга), он зацикливается на нет, превращая это нет в единственный источник своего насладдения.
Субъект в ответ на такой запрет не вступает в диалог с законом, а выбирает объект (наркотик, гаджет, ритуал), который позволяет ему игнорировать Другого вовсе. Это наркоманское наслаждение по своей сути аутично: оно не нуждается в Другом, а лишь в запретном плоде.
В тупике запрета наслаждение отделяется от смысла. Субъект становится тем самым задротом, который выжимает максимум из объекта, не пытаясь его интерпретировать.
В отличие от классического симптома, который является способом обращения к Другому (желанием что-то сказать, даже если это зашифровано), наркотическое наслаждение - это способ обойти Другого.
Здесь “наркотик” - это объект, который обещает прямое удовлетворение, минуя кастрацию и символический обмен.
Это и есть то самое наркоманское задротство на объекте: попытка установить с объектом отношения один на один, а запрет служит лишь дополнительным стимулом для замыкания этой петли.
Это уже не Закон символический, а что-то бесконечно повторяющееся, как досадная помеха, которую нужно преодолеть, чтобы добраться до дозы (будь то химическое вещество, информация, насилие в школе или лайки в соцсетях).
Информационный повод: последние законы и меры по защите населения в информационной сфере и интернете (да вы сами знаете)
Парадокс этой истории в частности в том, что бесконечное производстве запретов, ставшее практически автоматическим способом обхождения с любой проблемой, приводит к логическому абсурду: это ты пострадавший, твои интересы задеваются, и вот вроде для тебя придумывается решение проблемы, но в виде запрета, наложенного опять же на тебя!
Всё это позволяет затронуть само ядро лакановской теории закона. Здесь усматривается тупик “логики” запрета, и мы можем рассмотреть его с двух сторон: со стороны инстанции запрета и со стороны того, кто этот запрет претерпевает.
1. Со стороны запрещающего:
В классическом психоанализе может показаться, что запрет - это проявление силы. Однако Лакан радикально меняет эту перспективу, особенно в Семинаре XVII («Изнанка психоанализа») и в разборах функции Отца. Если отец что-то запрещает (например, доступ к материнскому наслаждению), он делает это не потому, что он всемогущ, а потому, что он сам подчинен закону языка.
И продолжая, Лакан говорит, что “Отец - это тот, кто кастрирован” (подчинён языку, закону). А громкий, свирепый запрет зачастую свидетельствует о том, что у отца нет иного способа поддержать свой авторитет, кроме как через воображаемое насилие. Чем больше в законе рычания и произвола, тем больше за ним проглядывает беспомощность - неспособность отца быть просто функцией, просто Именем-Отца.
Тот, кто запрещает не слишком заботясь об уместности и логичности своего запрета, превращается из Символического отца в Отца первобытной орды - того, кто удерживает всё наслаждение для себя. Но именно это и выдает его тупик: он не может гарантировать закон, не превращаясь в тирана, что само по себе является признаком структурного провала.
2. Со стороны того, на кого направлен запрет:
Здесь мы попадаем в пространство, которое Лакан детально исследует в Канте с Садом и в этике психоанализа. Как известно со времен Фрейда, закон и запрет являются условием существования желания. Запрещая что-то, мы указываем на это как на место возможного наслаждения. Если запрет носит характер персонального преследования, субъект неизбежно попадает в логику мазохистического наслаждения. Как пишет Вероник Ворюз в своём недавнем докладе, субъект может начать наслаждаться самим актом нарушения или, напротив, самим фактом своего подчинения. Тупик здесь в том, что субъект оказывается заперт в бесконечном цикле: чем больше запретов, тем больше вины, а чем больше вины, тем больше потребность в мазохистическом удовлетворении.
Наконец, тут возникает такая штука… использую острое словцо - задротство на объекте. Субъект, на которого направлен исключительный запрет, становится задротом этого запрета. Вместо того чтобы выйти в открытое поле желания (где объекты сменяют друг друга), он зацикливается на нет, превращая это нет в единственный источник своего насладдения.
Субъект в ответ на такой запрет не вступает в диалог с законом, а выбирает объект (наркотик, гаджет, ритуал), который позволяет ему игнорировать Другого вовсе. Это наркоманское наслаждение по своей сути аутично: оно не нуждается в Другом, а лишь в запретном плоде.
В тупике запрета наслаждение отделяется от смысла. Субъект становится тем самым задротом, который выжимает максимум из объекта, не пытаясь его интерпретировать.
В отличие от классического симптома, который является способом обращения к Другому (желанием что-то сказать, даже если это зашифровано), наркотическое наслаждение - это способ обойти Другого.
Здесь “наркотик” - это объект, который обещает прямое удовлетворение, минуя кастрацию и символический обмен.
Это и есть то самое наркоманское задротство на объекте: попытка установить с объектом отношения один на один, а запрет служит лишь дополнительным стимулом для замыкания этой петли.
Это уже не Закон символический, а что-то бесконечно повторяющееся, как досадная помеха, которую нужно преодолеть, чтобы добраться до дозы (будь то химическое вещество, информация, насилие в школе или лайки в соцсетях).
❤25🔥8👍2😢1
Дорогие друзья, читая Семинар XIV Жака Лакана, и параллельно думая о судьбах человечества… шучу, оставаясь в актуальном информационном поле, я написал лютый лонгрид, но который, я надеюсь, может оказаться вам интересным, ибо он комментирует всего один зубодробительный абзац из означенной книги со стр. 28, перевод которого я привожу ниже:
«То, что я только что сформулировал для вас в этом положении - что во вселенной дискурса нет ничего, что содержало бы в себе всё, - побуждает нас быть особенно осмотрительными в отношении того минимума, который называют "целым" и "частью". Это требует от нас проводить изначальное различие между Единым всего (l'Un de la totalité), которое я только что опроверг, сказав, что на уровне дискурса не существует универсума - что оставляет этот вопрос в еще большей неопределенности, чем мы могли бы предположить где бы то ни было еще, - и Единым исчисляемым (l'Un comptable), которое по самой своей природе ускользает и проскальзывает.
Это исчисляемое Единое может быть Единым лишь при условии повторения себя по крайней мере один раз. Если же оно, напротив, замыкается на самом себе, оно устанавливает нехватку (le manque), на основе которой и надлежит учредить субъекта».
Далее лютый лонгрид:
«То, что я только что сформулировал для вас в этом положении - что во вселенной дискурса нет ничего, что содержало бы в себе всё, - побуждает нас быть особенно осмотрительными в отношении того минимума, который называют "целым" и "частью". Это требует от нас проводить изначальное различие между Единым всего (l'Un de la totalité), которое я только что опроверг, сказав, что на уровне дискурса не существует универсума - что оставляет этот вопрос в еще большей неопределенности, чем мы могли бы предположить где бы то ни было еще, - и Единым исчисляемым (l'Un comptable), которое по самой своей природе ускользает и проскальзывает.
Это исчисляемое Единое может быть Единым лишь при условии повторения себя по крайней мере один раз. Если же оно, напротив, замыкается на самом себе, оно устанавливает нехватку (le manque), на основе которой и надлежит учредить субъекта».
Далее лютый лонгрид:
❤4👍1
Читая Семинар XIV Жака Лакана, или предупреждение Государству от лояльного гоажданина
Часть I
Исторически сложившееся в России широкое поле для обмена и потребления информации характеризовалось дискурсивным многообразием, где Интернет функционировал как открытая система со множеством центров производства смыслов. Однако текущие процессы выходят за рамки классического определения цензуры. Если традиционная цензура оперирует методом изъятия или запрета конкретных означающих, создавая лакуны, которые дискурс неизбежно стремится заполнить новыми, замещающими смыслами, то современная российская стратегия направлена на унификацию самих средств обмена информацией.
Этот процесс можно охарактеризовать как переход от негативного контроля (вычеркивания) к позитивному конструированию единой среды. Законодательные инициативы, в частности создание национального многофункционального мессенджера и консолидация государственных и коммерческих сервисов в рамках единой платформы, направлены на устранение самого пространства, в котором могла бы существовать нелояльность. Вместо множества независимых каналов связи, где субъект мог дистанцироваться от государственного Другого, устанавливается унифицированная структура, в которой присутствие государства становится имманентным свойством любого коммуникативного акта.
Дальше, моя идея состоит в том, чтобы помочь государству, указав на фундаментальную ошибку, содержащуюся в этой стратегии.
Итак, ключевым инструментом этой трансформации стал Федеральный закон “О создании многофункционального сервиса обмена информацией”, подписанный 24 июня 2025 года. Этот акт не просто регулирует контент, он радикально перекраивает архитектуру цифрового взаимодействия граждан.
Эта унификация преследует цель создания “доверенной среды”, где каждое действие субъекта прозрачно и верифицируемо.
Государство, стремясь породить лояльного гражданина, пытается закрыть дискурсивное поле, не оставляя места для “вне-нахождения”. Оно стремится стать тем Другим, который полностью покрывает собой универсум субъекта. Однако психоаналитическая логика Жака Лакана, в частности его рассуждения в семинаре XIV Логика фантазма, позволяет предположить, что именно этот акт тотального закрытия может привести к результату, обратному ожидаемому.
Гипотеза заключается в следующем: попытка создать единый, герметичный инструмент для циркуляции дискурса - то самое Одно (l'Un) государственной системы - парадоксальным образом не уничтожает (нелояльного) субъекта, а, напротив, институирует его. Причем этот субъект, рожденный из самой сердцевины унифицированного контроля, может стать для государства “неприятным сюрпризом”.
В тексте семинара Лакан вводит критическое различение между Одним в смысле всё (l'Un de la totalité) и Одним, который можно посчитать (l'Un comptable).
Одно тотальности - это фантазм Всего, попытка представить дискурс как некую завершенную вселенную. Именно к этому стремится российское государство, создавая супер-апп, который должен вобрать в себя все аспекты жизни гражданина - от образования и ЖКХ до юридически значимых действий и общения граждан.
Счетное Одно - это то, что Лакан называет унарной чертой. Это минимальный элемент, который позволяет производить счет, но сам он, по своей природе, “ускользает и скользит” (se dérobe et se glisse).
Лакан утверждает: «В универсуме дискурса нет ничего, что содержало бы всё» (dans l'univers du discours il n'y ait rien qui contienne tout). Это фундаментальное положение опровергает возможность построения государственной Вселенной цифрового контроля. Как только система пытается закрыться на самой себе, чтобы стать Всем, она неизбежно сталкивается с нехваткой (manque).
Часть I
Исторически сложившееся в России широкое поле для обмена и потребления информации характеризовалось дискурсивным многообразием, где Интернет функционировал как открытая система со множеством центров производства смыслов. Однако текущие процессы выходят за рамки классического определения цензуры. Если традиционная цензура оперирует методом изъятия или запрета конкретных означающих, создавая лакуны, которые дискурс неизбежно стремится заполнить новыми, замещающими смыслами, то современная российская стратегия направлена на унификацию самих средств обмена информацией.
Этот процесс можно охарактеризовать как переход от негативного контроля (вычеркивания) к позитивному конструированию единой среды. Законодательные инициативы, в частности создание национального многофункционального мессенджера и консолидация государственных и коммерческих сервисов в рамках единой платформы, направлены на устранение самого пространства, в котором могла бы существовать нелояльность. Вместо множества независимых каналов связи, где субъект мог дистанцироваться от государственного Другого, устанавливается унифицированная структура, в которой присутствие государства становится имманентным свойством любого коммуникативного акта.
Дальше, моя идея состоит в том, чтобы помочь государству, указав на фундаментальную ошибку, содержащуюся в этой стратегии.
Итак, ключевым инструментом этой трансформации стал Федеральный закон “О создании многофункционального сервиса обмена информацией”, подписанный 24 июня 2025 года. Этот акт не просто регулирует контент, он радикально перекраивает архитектуру цифрового взаимодействия граждан.
Эта унификация преследует цель создания “доверенной среды”, где каждое действие субъекта прозрачно и верифицируемо.
Государство, стремясь породить лояльного гражданина, пытается закрыть дискурсивное поле, не оставляя места для “вне-нахождения”. Оно стремится стать тем Другим, который полностью покрывает собой универсум субъекта. Однако психоаналитическая логика Жака Лакана, в частности его рассуждения в семинаре XIV Логика фантазма, позволяет предположить, что именно этот акт тотального закрытия может привести к результату, обратному ожидаемому.
Гипотеза заключается в следующем: попытка создать единый, герметичный инструмент для циркуляции дискурса - то самое Одно (l'Un) государственной системы - парадоксальным образом не уничтожает (нелояльного) субъекта, а, напротив, институирует его. Причем этот субъект, рожденный из самой сердцевины унифицированного контроля, может стать для государства “неприятным сюрпризом”.
В тексте семинара Лакан вводит критическое различение между Одним в смысле всё (l'Un de la totalité) и Одним, который можно посчитать (l'Un comptable).
Одно тотальности - это фантазм Всего, попытка представить дискурс как некую завершенную вселенную. Именно к этому стремится российское государство, создавая супер-апп, который должен вобрать в себя все аспекты жизни гражданина - от образования и ЖКХ до юридически значимых действий и общения граждан.
Счетное Одно - это то, что Лакан называет унарной чертой. Это минимальный элемент, который позволяет производить счет, но сам он, по своей природе, “ускользает и скользит” (se dérobe et se glisse).
Лакан утверждает: «В универсуме дискурса нет ничего, что содержало бы всё» (dans l'univers du discours il n'y ait rien qui contienne tout). Это фундаментальное положение опровергает возможность построения государственной Вселенной цифрового контроля. Как только система пытается закрыться на самой себе, чтобы стать Всем, она неизбежно сталкивается с нехваткой (manque).
💯4❤3🤯1
Читая Семинар XIV Жака Лакана, или предупреждение Государству от лояльного гражданина
Часть II
Счетное Одно (унарная черта) может функционировать только при условии повторения: «Это счетное Одно может быть Одним, только если оно повторяется хотя бы один раз». В контексте цифрового государства это повторение выражается в бесконечных актах идентификации, входах в систему, подтверждениях личности. Каждый раз, когда гражданин использует мессенджер Мах для входа в школу или оплаты счетов, происходит повторение этой унарной черты государственного контроля.
Однако Лакан делает важнейший вывод: «Если же оно [Одно], напротив, замыкается на самом себе, тогда оно устанавливает нехватку, о которой идет речь, чтобы учредить субъекта» (S'il se referme au contraire sur lui-même, alors il instaure le manque dont il s'agit d'instituer le sujet).
Здесь кроется корень политической угрозы для системы. Пытаясь создать Вселенную, где Другой государства видит и знает всё, власть производит замыкание дискурсивного поля. Это замыкание превращает Одно из инструмента контроля в границу, которая порождает пустоту (нехватку). И именно в этой пустоте, в этом разрыве между Всем государственной системы и Ничем того, что осталось за ее пределами, рождается (возможно новый) Субъект.
Практическая реализация цифровой унификации в России демонстрирует именно ту тенденцию к замыканию, о которой предупреждал Лакан. Процесс унификации охватывает несколько уровней социального взаимодействия, стремясь не оставить лакун для неконтролируемого обмена информацией.
С точки зрения Лакана, эта экспансия является попыткой реализации Универсума дискурса. Но так как “универсума не существует”, каждое новое расширение системы лишь увеличивает количество точек, где счетное Одно начинает “скользить”. Государство полагает, что лояльность - это функция от охвата. Лакан же подсказывает, что субъект - это функция от нехватки, создаваемой этим охватом.
Чтобы вы поняли этот феномен скольжения:
Отчеты показывают, что формальное выполнение требований государства часто сопровождается сохранением неформальных каналов связи. Как отметил один из учителей: “Мы зарегистрировались в Максе, когда потребовали, но продолжали общаться в других мессенджерах”.
Это и есть ускользание Одного: субъект присутствует в государственной системе как счетная единица (зарегистрированный пользователь), но его дискурсивная активность (желание) смещается в область нехватки, созданной самой попыткой контроля.
В условиях тотальной унификации государство пытается устранить объект a, который находится вне его контроля, и заменить его собой (государством как Другим). В идеальной модели власти словно реализуется особая формула: S —> G, где S - лояльный гражданин, а G - государственная идентичность.
Однако, согласно Лакану, когда система замыкается (S замыкается на G), возникает нехватка. В топологическом смысле, если мы представим дискурс как поверхность, то замыкание создает дыру в этой поверхности.
Лакан в семинаре XIV апеллирует к поверхностям, таким как бутылка Клейна или проективная плоскость. В этих структурах нет четкого разделения на внутри и снаружи. Пытаясь втянуть всё внутреннее (частную переписку, мысли, быт) в государственную плоскость, власть обнаруживает, что она сама оказывается на внешней стороне, а субъект рождается именно в момент пересечения этих границ, которые власть пыталась стереть.
Субъект, институированный через нехватку в закрытой системе, обладает качествами, которые принципиально не могут быть учтены государственным алгоритмом. Например, даже если содержание коммуникации в Мах будет подчеркнуто лояльным, сам факт того, что субъект вынужден существовать внутри закрытого Одного, создает структурную дистанцию. Субъект начинает воспринимать мессенджер не как средство связи, а как нехватку свободы, что автоматически делает любую активность в нем актом принуждения, а не идентификации.
Часть II
Счетное Одно (унарная черта) может функционировать только при условии повторения: «Это счетное Одно может быть Одним, только если оно повторяется хотя бы один раз». В контексте цифрового государства это повторение выражается в бесконечных актах идентификации, входах в систему, подтверждениях личности. Каждый раз, когда гражданин использует мессенджер Мах для входа в школу или оплаты счетов, происходит повторение этой унарной черты государственного контроля.
Однако Лакан делает важнейший вывод: «Если же оно [Одно], напротив, замыкается на самом себе, тогда оно устанавливает нехватку, о которой идет речь, чтобы учредить субъекта» (S'il se referme au contraire sur lui-même, alors il instaure le manque dont il s'agit d'instituer le sujet).
Здесь кроется корень политической угрозы для системы. Пытаясь создать Вселенную, где Другой государства видит и знает всё, власть производит замыкание дискурсивного поля. Это замыкание превращает Одно из инструмента контроля в границу, которая порождает пустоту (нехватку). И именно в этой пустоте, в этом разрыве между Всем государственной системы и Ничем того, что осталось за ее пределами, рождается (возможно новый) Субъект.
Практическая реализация цифровой унификации в России демонстрирует именно ту тенденцию к замыканию, о которой предупреждал Лакан. Процесс унификации охватывает несколько уровней социального взаимодействия, стремясь не оставить лакун для неконтролируемого обмена информацией.
С точки зрения Лакана, эта экспансия является попыткой реализации Универсума дискурса. Но так как “универсума не существует”, каждое новое расширение системы лишь увеличивает количество точек, где счетное Одно начинает “скользить”. Государство полагает, что лояльность - это функция от охвата. Лакан же подсказывает, что субъект - это функция от нехватки, создаваемой этим охватом.
Чтобы вы поняли этот феномен скольжения:
Отчеты показывают, что формальное выполнение требований государства часто сопровождается сохранением неформальных каналов связи. Как отметил один из учителей: “Мы зарегистрировались в Максе, когда потребовали, но продолжали общаться в других мессенджерах”.
Это и есть ускользание Одного: субъект присутствует в государственной системе как счетная единица (зарегистрированный пользователь), но его дискурсивная активность (желание) смещается в область нехватки, созданной самой попыткой контроля.
В условиях тотальной унификации государство пытается устранить объект a, который находится вне его контроля, и заменить его собой (государством как Другим). В идеальной модели власти словно реализуется особая формула: S —> G, где S - лояльный гражданин, а G - государственная идентичность.
Однако, согласно Лакану, когда система замыкается (S замыкается на G), возникает нехватка. В топологическом смысле, если мы представим дискурс как поверхность, то замыкание создает дыру в этой поверхности.
Лакан в семинаре XIV апеллирует к поверхностям, таким как бутылка Клейна или проективная плоскость. В этих структурах нет четкого разделения на внутри и снаружи. Пытаясь втянуть всё внутреннее (частную переписку, мысли, быт) в государственную плоскость, власть обнаруживает, что она сама оказывается на внешней стороне, а субъект рождается именно в момент пересечения этих границ, которые власть пыталась стереть.
Субъект, институированный через нехватку в закрытой системе, обладает качествами, которые принципиально не могут быть учтены государственным алгоритмом. Например, даже если содержание коммуникации в Мах будет подчеркнуто лояльным, сам факт того, что субъект вынужден существовать внутри закрытого Одного, создает структурную дистанцию. Субъект начинает воспринимать мессенджер не как средство связи, а как нехватку свободы, что автоматически делает любую активность в нем актом принуждения, а не идентификации.
💯4🔥2🤯2❤1
Часть III, выводы
Итак, Лакан подчеркивает, что счетное Одно ускользает. В цифровом контексте это означает, что данные о гражданине (Big Data), собранные через национальный мессенджер, никогда не дают полной картины субъекта. Государство накапливает счетные единицы - количество сообщений, время в сети, геолокацию, - полагая, что это и есть субъект.
Но субъект - это не сумма данных. В терминах Лакана, субъект - это то, что представляет одно означающее для другого означающего. Если создаётся дискурсивное пространство, где все означающие принадлежат государству, то субъект превращается в прочерк между ними. И этот прочерк, эта нехватка, является абсолютно непрозрачной для системы контроля.
Попытка Российской Федерации унифицировать средства обмена информацией - это не просто техническая или цензурная мера, это радикальный онтологический эксперимент по созданию Универсума дискурса.
Итак, мой акт лояльного гражданина - это предупреждение государству:
Государство создает единый инструмент в надежде на предсказуемость. Но, закрывая систему, оно само создает условия для появления субъекта Реального - того, кто не вписывается в символический порядок лояльности. Этот субъект, возникший из ускользающего счетного Одного, будет действовать в зонах нехватки, создавая новые формы дискурса, которые станут для государственной машины тем самым неприятным сюрпризом, поскольку они будут сформулированы на языке самой машины, но с абсолютно непредсказуемым вектором желания.
Таким образом, унификация не ведет к лояльности; она ведет к радикальной субъективации через осознание системной пустоты. В мире, где Мах - это всё, субъект - это то, что делает Мах, а вместе с ним и политическую систему, невозможным как целое.
Итак, Лакан подчеркивает, что счетное Одно ускользает. В цифровом контексте это означает, что данные о гражданине (Big Data), собранные через национальный мессенджер, никогда не дают полной картины субъекта. Государство накапливает счетные единицы - количество сообщений, время в сети, геолокацию, - полагая, что это и есть субъект.
Но субъект - это не сумма данных. В терминах Лакана, субъект - это то, что представляет одно означающее для другого означающего. Если создаётся дискурсивное пространство, где все означающие принадлежат государству, то субъект превращается в прочерк между ними. И этот прочерк, эта нехватка, является абсолютно непрозрачной для системы контроля.
Попытка Российской Федерации унифицировать средства обмена информацией - это не просто техническая или цензурная мера, это радикальный онтологический эксперимент по созданию Универсума дискурса.
Итак, мой акт лояльного гражданина - это предупреждение государству:
Государство создает единый инструмент в надежде на предсказуемость. Но, закрывая систему, оно само создает условия для появления субъекта Реального - того, кто не вписывается в символический порядок лояльности. Этот субъект, возникший из ускользающего счетного Одного, будет действовать в зонах нехватки, создавая новые формы дискурса, которые станут для государственной машины тем самым неприятным сюрпризом, поскольку они будут сформулированы на языке самой машины, но с абсолютно непредсказуемым вектором желания.
Таким образом, унификация не ведет к лояльности; она ведет к радикальной субъективации через осознание системной пустоты. В мире, где Мах - это всё, субъект - это то, что делает Мах, а вместе с ним и политическую систему, невозможным как целое.
❤7💯4👾2🤯1
1 Канавинский районный суд в феврале 2026 г признал публикацию фотографий индийской архитектуры десятилетней давности правонарушением, игнорируя аргументы защиты о буддийском происхождении символа и отсутствии умысла на экстремизм.
2 Если прогуляетесь мимо здания Военной Академии Фрунзе, упрётесь в красивую ограду посольства Южной Кореи, украшенную изобилием свастик.
Для суда означающее свастика больше не отсылает к благополучию или солнцу в буддизме, а замыкается на законодательном запрете. Это и есть точка, в которой означающее начинает означать само себя, превращаясь из элемента языка в юридический акт.
Лакан в Семинаре XIV развивает логику, связывающую структуру субъекта с теорией множеств. Ключевым утверждением здесь является положение о том, что “означающее не может означать само себя”. Это утверждение фундаментально для понимания того, как функционирует язык. Вот почему судебная практика, пытающаяся зафиксировать значение символа как самоприменимое, по сути ставит под вопрос саму возможность пользоваться языком. Но, давайте по порядку.
В лакановской теории означающее (S) определяется исключительно через его отношение к другому означающему (S_2). “Означающее - это то, что представляет субъекта для другого означающего”. Если бы означающее могло означать само себя, оно перестало бы быть означающим и стало бы вещью.
Например, когда мы видим букву А, она имеет смысл только потому, что она не является буквой Б. Лакан подчеркивает, что даже при повторении одного и того же означающего (например, при использовании буквы A дважды), между первым и вторым вхождениями возникает радикальный разрыв: второе А УЖЕ не идентично первому, так как оно функционирует в цепочке, где первое А уже как-то было помыслено. Попытка стереть это различие - это попытка уничтожить саму природу языка.
Для обоснования этой невозможности Лакан обращается к парадоксу Рассела. Если вам интересно - в этом несложно разобраться, ограничусь здесь лишь выводом: невозможно собрать все означающие в одну полную и непротиворечивую систему. И когда суд говорит «эта свастика означает нацизм, потому что она выглядит как свастика», он пытается создать замкнутое множество, где означающее является членом самого себя. Когда означающее лишается своей связи с другими означающими (историей, религией, личным намерением субъекта), оно перемещается из порядка Символического (языка) в порядок Реального (акта). Т.е., в случае с административным преследованием свастика перестает быть сложным символом и становится меткой. Суд не читает сообщение, а регистрирует наличие метки.
Когда суд игнорирует контекст десятилетней давности или индийской архитектуры, он совершает операцию, которую Лакан называет passage à l’acte (переход к акту). В этой ситуации субъект (жительница Нижнего Новгорода) удаляется из символической сцены. Ее объяснения, ее история, ее личность учителя - всё это подвергается афанизису (исчезновению) под давлением унарного означающего, ставшего законом.
Посольство же Кореи, обладая дипломатическим иммунитетом, остаётся в поле закона в привычном понимании этого слова. Обычный гражданин в социальных сетях лишен такой институциональной поддержки. Его означающее - акт. Без внешнего гаранта (которым суд отказывается быть), означающее схлопывается в самореферентную вину.
Субъект больше не может определять себя через речь. Он определяется через сумму штрафа и запись в базе МВД. Означающее свастика здесь не представляет субъекта для другого означающего и начинает представлять преступника для государства.
Происходит процесс, который можно назвать «семиотическим схлопыванием». Знак уже не указывает на что-то другое, он есть то, что он запрещает.
Это превращение означающего в деяние лишает человека возможности использовать язык как пространство маневра. Если всё, что я говорю или показываю, может быть трактовано как самоценный акт, лишенный интенции, то сама возможность коммуникации (Символического) оказывается под угрозой. Мы переходим в мир галлюцинаторной реальности, где знаки обладают физической тяжестью и могут причинять вред самим фактом своего присутствия.
2 Если прогуляетесь мимо здания Военной Академии Фрунзе, упрётесь в красивую ограду посольства Южной Кореи, украшенную изобилием свастик.
Для суда означающее свастика больше не отсылает к благополучию или солнцу в буддизме, а замыкается на законодательном запрете. Это и есть точка, в которой означающее начинает означать само себя, превращаясь из элемента языка в юридический акт.
Лакан в Семинаре XIV развивает логику, связывающую структуру субъекта с теорией множеств. Ключевым утверждением здесь является положение о том, что “означающее не может означать само себя”. Это утверждение фундаментально для понимания того, как функционирует язык. Вот почему судебная практика, пытающаяся зафиксировать значение символа как самоприменимое, по сути ставит под вопрос саму возможность пользоваться языком. Но, давайте по порядку.
В лакановской теории означающее (S) определяется исключительно через его отношение к другому означающему (S_2). “Означающее - это то, что представляет субъекта для другого означающего”. Если бы означающее могло означать само себя, оно перестало бы быть означающим и стало бы вещью.
Например, когда мы видим букву А, она имеет смысл только потому, что она не является буквой Б. Лакан подчеркивает, что даже при повторении одного и того же означающего (например, при использовании буквы A дважды), между первым и вторым вхождениями возникает радикальный разрыв: второе А УЖЕ не идентично первому, так как оно функционирует в цепочке, где первое А уже как-то было помыслено. Попытка стереть это различие - это попытка уничтожить саму природу языка.
Для обоснования этой невозможности Лакан обращается к парадоксу Рассела. Если вам интересно - в этом несложно разобраться, ограничусь здесь лишь выводом: невозможно собрать все означающие в одну полную и непротиворечивую систему. И когда суд говорит «эта свастика означает нацизм, потому что она выглядит как свастика», он пытается создать замкнутое множество, где означающее является членом самого себя. Когда означающее лишается своей связи с другими означающими (историей, религией, личным намерением субъекта), оно перемещается из порядка Символического (языка) в порядок Реального (акта). Т.е., в случае с административным преследованием свастика перестает быть сложным символом и становится меткой. Суд не читает сообщение, а регистрирует наличие метки.
Когда суд игнорирует контекст десятилетней давности или индийской архитектуры, он совершает операцию, которую Лакан называет passage à l’acte (переход к акту). В этой ситуации субъект (жительница Нижнего Новгорода) удаляется из символической сцены. Ее объяснения, ее история, ее личность учителя - всё это подвергается афанизису (исчезновению) под давлением унарного означающего, ставшего законом.
Посольство же Кореи, обладая дипломатическим иммунитетом, остаётся в поле закона в привычном понимании этого слова. Обычный гражданин в социальных сетях лишен такой институциональной поддержки. Его означающее - акт. Без внешнего гаранта (которым суд отказывается быть), означающее схлопывается в самореферентную вину.
Субъект больше не может определять себя через речь. Он определяется через сумму штрафа и запись в базе МВД. Означающее свастика здесь не представляет субъекта для другого означающего и начинает представлять преступника для государства.
Происходит процесс, который можно назвать «семиотическим схлопыванием». Знак уже не указывает на что-то другое, он есть то, что он запрещает.
Это превращение означающего в деяние лишает человека возможности использовать язык как пространство маневра. Если всё, что я говорю или показываю, может быть трактовано как самоценный акт, лишенный интенции, то сама возможность коммуникации (Символического) оказывается под угрозой. Мы переходим в мир галлюцинаторной реальности, где знаки обладают физической тяжестью и могут причинять вред самим фактом своего присутствия.
⚡6💯3❤2🥱2👌1🗿1
Я/Мы Рокич
Современность характеризуется одной не самой приятной чертой: императивное требование к каждому индивиду занять четкую, недвусмысленную позицию по любому значимому вопросу, будь то война, климатические изменения или социальные реформы. Это требование превращает мир в поле войны идей, где оппонент воспринимается не как носитель иного мнения, а как экзистенциальная угроза, подлежащая моральному или психологическому уничтожению. И нужно здесь вспомнить Милтона Рокича, выдающегося социального психолога XX века, жаждавшего объяснения человеческой иррациональности. Его профессиональный путь был глубоко укоренен в либеральном гуманизме - убеждении, что человеческое сознание можно облагородить через просвещение, саморефлексию и научный анализ ценностных структур. Рокич стремился понять природу догматизма, предрассудков и закрытого разума, полагая, что обнаружение внутренних противоречий в системе убеждений человека способно привести к его психологическому и моральному обновлению.
Его идея: если показать человеку, что его конкретные действия или установки (например, расовые предрассудки) вступают в конфликт с его же высшими ценностями (например, равенством), то возникшее состояние когнитивного диссонанса заставит его изменить поведение в сторону большей гуманности. Это была мечта либерального просветителя: исправить мир через исправление логики индивидуальных убеждений.
Самым известным воплощением идей Рокича стал эксперимент, проведенный в больнице Ипсиланти, в 1959-1961 гг. Рокич собрал в одном месте трех пациентов, страдающих параноидной шизофренией: Клайда Бенсона, Джозефа Касселя и Леона Габора. У этих мужчин была одна общая черта: каждый из них был непоколебимо убежден, что он Иисус Христос.
Замысел был прост: если столкнуть носителей идентичных, но взаимоисключающих иллюзий, реальность должна взять верх над бредом.
Эксперимент “трёх Христов” длился 25 месяцев. Однако, вместо того чтобы осознать ложность своих претензий, пациенты выработали сложные защитные механизмы. Эксперимент показал, что вера, ставшая основой идентичности, практически неуязвима для фактов. Когда Клайду, Джозефу и Леону предъявили прямое доказательство их неправоты (существование друг друга), они не отказались от идеи. Они просто изменили интерпретацию реальности, чтобы сохранить идею в неприкосновенности.
Движимый благими намерениями излечить пациентов, Рокич прибегал к масштабным манипуляциям: он создавал фальшивые письма от воображаемых персонажей, вмешивался в личную жизнь больных и провоцировал конфликты, надеясь на катарсис.
Ассистенты Рокича позже выражали резкое осуждение аморальности проекта, указывая на огромный стресс, которому подвергались пациенты. Рокич, либерал и гуманист, фактически взял на себя роль демиурга, пытающегося переделать человеческие души по своему лекалу.
В 1984 году, спустя десятилетия, Рокич добавил к новому изданию своей книги “Три Христа из Ипсиланти” послесловие, ставшее актом публичного покаяния. Но самое важное его признание заключалось в другом: он осознал, что в той комнате было не три, а четыре Христа, человека с мессианскими заблуждениями. Четвертым был он сам — исследователь, охваченный божественной иллюзией, что он обладает знанием истины и властью манипулировать другими ради их собственного блага.
Ирония современности заключается в том, что участники войны идей движимы теми же гуманистическими побуждениями: стремлением к миру, справедливости и правде. Однако путь к этим идеалам пролегает через дегуманизацию оппонента, который порой объявляется злом, тупицей или недочеловеком. Диалог превращается в бомбардировку, которая лишь заставляет противника глубже зарыться в свои окопы.
Центральная идея Рокича: мир станет лучше, если люди станут более логичными и открытыми. Но история показывает обратное: именно фанатичная приверженность гуманистическим идеям часто рождает самый жуткий и бесчеловечный мир, даже если это аналитик, вечно выступающий против других школ и течений. Это парадокс дегуманизации: во имя человечности мы лишаем человеческих качеств тех, кто стоит на пути нашего прогресса.
Современность характеризуется одной не самой приятной чертой: императивное требование к каждому индивиду занять четкую, недвусмысленную позицию по любому значимому вопросу, будь то война, климатические изменения или социальные реформы. Это требование превращает мир в поле войны идей, где оппонент воспринимается не как носитель иного мнения, а как экзистенциальная угроза, подлежащая моральному или психологическому уничтожению. И нужно здесь вспомнить Милтона Рокича, выдающегося социального психолога XX века, жаждавшего объяснения человеческой иррациональности. Его профессиональный путь был глубоко укоренен в либеральном гуманизме - убеждении, что человеческое сознание можно облагородить через просвещение, саморефлексию и научный анализ ценностных структур. Рокич стремился понять природу догматизма, предрассудков и закрытого разума, полагая, что обнаружение внутренних противоречий в системе убеждений человека способно привести к его психологическому и моральному обновлению.
Его идея: если показать человеку, что его конкретные действия или установки (например, расовые предрассудки) вступают в конфликт с его же высшими ценностями (например, равенством), то возникшее состояние когнитивного диссонанса заставит его изменить поведение в сторону большей гуманности. Это была мечта либерального просветителя: исправить мир через исправление логики индивидуальных убеждений.
Самым известным воплощением идей Рокича стал эксперимент, проведенный в больнице Ипсиланти, в 1959-1961 гг. Рокич собрал в одном месте трех пациентов, страдающих параноидной шизофренией: Клайда Бенсона, Джозефа Касселя и Леона Габора. У этих мужчин была одна общая черта: каждый из них был непоколебимо убежден, что он Иисус Христос.
Замысел был прост: если столкнуть носителей идентичных, но взаимоисключающих иллюзий, реальность должна взять верх над бредом.
Эксперимент “трёх Христов” длился 25 месяцев. Однако, вместо того чтобы осознать ложность своих претензий, пациенты выработали сложные защитные механизмы. Эксперимент показал, что вера, ставшая основой идентичности, практически неуязвима для фактов. Когда Клайду, Джозефу и Леону предъявили прямое доказательство их неправоты (существование друг друга), они не отказались от идеи. Они просто изменили интерпретацию реальности, чтобы сохранить идею в неприкосновенности.
Движимый благими намерениями излечить пациентов, Рокич прибегал к масштабным манипуляциям: он создавал фальшивые письма от воображаемых персонажей, вмешивался в личную жизнь больных и провоцировал конфликты, надеясь на катарсис.
Ассистенты Рокича позже выражали резкое осуждение аморальности проекта, указывая на огромный стресс, которому подвергались пациенты. Рокич, либерал и гуманист, фактически взял на себя роль демиурга, пытающегося переделать человеческие души по своему лекалу.
В 1984 году, спустя десятилетия, Рокич добавил к новому изданию своей книги “Три Христа из Ипсиланти” послесловие, ставшее актом публичного покаяния. Но самое важное его признание заключалось в другом: он осознал, что в той комнате было не три, а четыре Христа, человека с мессианскими заблуждениями. Четвертым был он сам — исследователь, охваченный божественной иллюзией, что он обладает знанием истины и властью манипулировать другими ради их собственного блага.
Ирония современности заключается в том, что участники войны идей движимы теми же гуманистическими побуждениями: стремлением к миру, справедливости и правде. Однако путь к этим идеалам пролегает через дегуманизацию оппонента, который порой объявляется злом, тупицей или недочеловеком. Диалог превращается в бомбардировку, которая лишь заставляет противника глубже зарыться в свои окопы.
Центральная идея Рокича: мир станет лучше, если люди станут более логичными и открытыми. Но история показывает обратное: именно фанатичная приверженность гуманистическим идеям часто рождает самый жуткий и бесчеловечный мир, даже если это аналитик, вечно выступающий против других школ и течений. Это парадокс дегуманизации: во имя человечности мы лишаем человеческих качеств тех, кто стоит на пути нашего прогресса.
❤14❤🔥10🔥9🕊3💯2
Я/Мы Рокич, Часть II
Рокич выбрал Иисуса Христа для эксперимента не из религиозного интереса, а потому что это - “предельная идентичность”, вершина системы ценностей.
Но нам интересны два аспекта эксперимента:
1. В результате 3 Христа не перестали бредить, а лишь изменили содержание бреда;
2. Признание Рокича в 1984: “В этом эксперименте было четыре человека…” - он понял, что его собственное желание исцелить их (изменить их идентичность силой) было таким же грандиозным и демиургическим, как и бред его пациентов.
Если в 1959 году Рокич заходил в палату как “субъект, который знает, как всё устроено на самом деле”, то в 1984-м он вышел из этого проекта с признанием, что его собственная научная объективность была формой бреда о всемогуществе.
С точки зрения Лакана, для психотика бред и есть единственно доступная реальность.
Т.е. бред - это не ошибка, а метафора, попытка заделать дыру в Символическом (форклюзию Имени-Отца). Столкновение с другими Христами для пациентов стало не логическим парадоксом, а встречей с невыносимым Реальным, от которого они защищались еще более изощренными конструкциями.
Разница между Рокичем и его пациентами не в том, что он знал истину, а они нет, а в том, на что их бред опирался. Бред пациентов был не навязанным, автономным, а бред Рокича до поры до времени поддерживался социальным институтом науки, статусом врача и грантами.
“Я не имел права играть в Бога... В этом эксперименте было четыре человека, считавших себя всемогущими”. Это признание Рокича - момент его субъективной деституции.
Для аналитика “все бредят” - это не повод для цинизма, а основание для этической скромности. Мы не предлагаем свою правильную реальность взамен неправильной реальности пациента.
Тезис Лакана о том, что истина имеет структуру бреда, наносит удар по классическому представлению о здоровье как о соответствии реальности. Если Рокич в начале эксперимента верил в существование твердой, объективной Реальности, которую он представляет, то Лакан постулирует: у нас нет прямого доступа к Вещи (Das Ding), мы всегда отделены от нее языком. Чтобы мир не рассыпался на фрагменты ощущений, мы должны его собирать. Эта сборка (узел) всегда субъективна. Мы верим в связность своего Я, в логику истории, в справедливость физических законов или в любовь. С точки зрения чистого Реального, любая такая связность - это вымысел.
Мы живем внутри Символического. Когда мы высказываем истину о себе, мы строим повествование. А любое повествование - это монтаж, отбор и интерпретация. В этом смысле истина - это наиболее удачный, наиболее устойчивый вид бреда, в который верят и другие.
Психотик строит бред, чтобы выжить, чтобы зафиксировать ускользающий мир. Но разве “нормальный” человек делает не то же самое? Мы строим теории, карьеры, идеологии. Разница лишь в том, что бред психотика не разделяем, он автономен, в то время как бред невротика социально легитимизирован.
Рокич обнаружил, что его научная истина была всего лишь его способом структурировать хаос. Его вера в то, что он может исцелить истиной, была его собственным объектом, который ослепил его.
Рокич ошибался в том, что он не бредит. И признание этой ошибки в 1984 году - это и есть момент его приближения к истине.
Если аналитик признает, что он тоже бредит, как он может направлять лечение? Он направляет его не к своей истине, а к тому, чтобы пациент смог хозяйничать в своем собственном бреду, сделав его пригодным для жизни.
Для Лакана различие между бредом и знанием - это не вопрос правды и лжи, а вопрос того, как субъект обращается с тем, что не работает. Так в поздних семинарах Лакан противопоставляет бреду не истину, а Savoir-faire - “умение обходиться с…”
Можно сказать, что за 20 лет (1964-1984) Рокич прошел путь, напоминающий завершение психоанализа: от “Я знаю, как спасти этих людей, столкнув их с реальностью” (воображаемое всемогущество) к субъективной деституции - “Я такой же, как они”. Это не самобичевание, а выход из позиции Другого.
Когда он признает свой бред, он перестает в нем находиться. Бред перестает быть истиной в последней инстанции и становится объектом наблюдения.
Рокич выбрал Иисуса Христа для эксперимента не из религиозного интереса, а потому что это - “предельная идентичность”, вершина системы ценностей.
Но нам интересны два аспекта эксперимента:
1. В результате 3 Христа не перестали бредить, а лишь изменили содержание бреда;
2. Признание Рокича в 1984: “В этом эксперименте было четыре человека…” - он понял, что его собственное желание исцелить их (изменить их идентичность силой) было таким же грандиозным и демиургическим, как и бред его пациентов.
Если в 1959 году Рокич заходил в палату как “субъект, который знает, как всё устроено на самом деле”, то в 1984-м он вышел из этого проекта с признанием, что его собственная научная объективность была формой бреда о всемогуществе.
С точки зрения Лакана, для психотика бред и есть единственно доступная реальность.
Т.е. бред - это не ошибка, а метафора, попытка заделать дыру в Символическом (форклюзию Имени-Отца). Столкновение с другими Христами для пациентов стало не логическим парадоксом, а встречей с невыносимым Реальным, от которого они защищались еще более изощренными конструкциями.
Разница между Рокичем и его пациентами не в том, что он знал истину, а они нет, а в том, на что их бред опирался. Бред пациентов был не навязанным, автономным, а бред Рокича до поры до времени поддерживался социальным институтом науки, статусом врача и грантами.
“Я не имел права играть в Бога... В этом эксперименте было четыре человека, считавших себя всемогущими”. Это признание Рокича - момент его субъективной деституции.
Для аналитика “все бредят” - это не повод для цинизма, а основание для этической скромности. Мы не предлагаем свою правильную реальность взамен неправильной реальности пациента.
Тезис Лакана о том, что истина имеет структуру бреда, наносит удар по классическому представлению о здоровье как о соответствии реальности. Если Рокич в начале эксперимента верил в существование твердой, объективной Реальности, которую он представляет, то Лакан постулирует: у нас нет прямого доступа к Вещи (Das Ding), мы всегда отделены от нее языком. Чтобы мир не рассыпался на фрагменты ощущений, мы должны его собирать. Эта сборка (узел) всегда субъективна. Мы верим в связность своего Я, в логику истории, в справедливость физических законов или в любовь. С точки зрения чистого Реального, любая такая связность - это вымысел.
Мы живем внутри Символического. Когда мы высказываем истину о себе, мы строим повествование. А любое повествование - это монтаж, отбор и интерпретация. В этом смысле истина - это наиболее удачный, наиболее устойчивый вид бреда, в который верят и другие.
Психотик строит бред, чтобы выжить, чтобы зафиксировать ускользающий мир. Но разве “нормальный” человек делает не то же самое? Мы строим теории, карьеры, идеологии. Разница лишь в том, что бред психотика не разделяем, он автономен, в то время как бред невротика социально легитимизирован.
Рокич обнаружил, что его научная истина была всего лишь его способом структурировать хаос. Его вера в то, что он может исцелить истиной, была его собственным объектом, который ослепил его.
Рокич ошибался в том, что он не бредит. И признание этой ошибки в 1984 году - это и есть момент его приближения к истине.
Если аналитик признает, что он тоже бредит, как он может направлять лечение? Он направляет его не к своей истине, а к тому, чтобы пациент смог хозяйничать в своем собственном бреду, сделав его пригодным для жизни.
Для Лакана различие между бредом и знанием - это не вопрос правды и лжи, а вопрос того, как субъект обращается с тем, что не работает. Так в поздних семинарах Лакан противопоставляет бреду не истину, а Savoir-faire - “умение обходиться с…”
Можно сказать, что за 20 лет (1964-1984) Рокич прошел путь, напоминающий завершение психоанализа: от “Я знаю, как спасти этих людей, столкнув их с реальностью” (воображаемое всемогущество) к субъективной деституции - “Я такой же, как они”. Это не самобичевание, а выход из позиции Другого.
Когда он признает свой бред, он перестает в нем находиться. Бред перестает быть истиной в последней инстанции и становится объектом наблюдения.
❤13🔥7🆒4💯1
Media is too big
VIEW IN TELEGRAM
Что такое голос как объект?
Видео наглядно демонстрирует то, что в психоанализе мы называем переходом от звука к объекту.
Для Лакана голос — это не коммуникация и не интонация. Это то, что остается от звучания, когда из него вычтен смысл.
В видео исполнитель поет сольфеджио (Do, Re, Mi...), но делает это в предельно напряженной, почти “нечеловеческой” манере. Когда он тянет ноту до изнеможения, означающее (название ноты) стирается, и остается чистая, пугающая материальность звука.
Голос здесь выступает как объект, который “отклеивается” от тела. Мы видим не просто поющего человека, а тело, извергающее этот автономный, плотный объект.
Объект а по определению не обязан быть красивым, он скорее травматичен. Это кусок наслаждения (jouissance), который вырывается наружу.
Музыканты вокруг обрамляют этот хаотичный, мучительный крик. В терминах Лакана, они строят фантазм вокруг объекта. Музыка (символическая структура) делает невыносимое наслаждение (голос как объект) приемлемым для слушателя, превращая крик в произведение.
В какой-то момент голос в видео перестает быть просто шумом и становится драгоценностью, вокруг которой вращается весь трек. Это иллюстрация того, как нечто отброшенное, почти экскрементальное (мучительный звук), через эстетическую рамку становится центральным объектом желания.
Также на сеансе: когда аналитик молчит, его молчание становится плотным, почти как тот звук в видео. Это молчание - не отсутствие коммуникации, а присутствие объекта. И тогда, когда он все же произносит короткую реплику или издает звук (Ммм?), это работает как те барабаны или бас-гитара в видео. Он не объясняет смысл, а дает ритмическую отбивку, позволяя анализанту по-новому структурировать поток своего наслаждения.
Персонаж-певец на видео играет в игру, то есть подчинен символическим законам, символизируемым движением шарика, который должен проделать символический путь. Но, объект (голос) постоянно сопротивляется, оставаясь “неэстетичным” остатком, нарушающим эту игру.
Если мы вспомним позднего Лакана, то такая музыкальная обработка крика - это отличная метафора синтома. Человек берет свое невыносимое Реальное (этот дикий голос) и находит способ с ним со-существовать, создавая свою уникальную музыку. Субъект не излечивается от голоса, он учится аранжировать его так, чтобы это стало искусством жить.
Является ли голос феноменом слуха? Феномен слуха - это биологическая регистрация колебаний воздуха. Мы можем слышать шум дождя, и это не будет объектом голос.
Объект голос появляется там, где в звуке проступает воля Другого. В Семинаре X Лакан говорит, что голос - это “объект, который не может быть услышан”, потому что он совпадает с самим актом высказывания.
Лакан использует интересную метафору: голос - это то, что затыкает дыру в Другом.
И в видео есть момент напряжения, когда вокалист берет высокую ноту. В этот момент кажется, что если он замолчит, наступит невыносимая пустота.
Слух воспринимает частоту и громкость. Но как объект, голос заполняет пространство между субъектами.
Драматизм аккомпанемента подчеркивает эту функцию затычки: музыка как бы обволакивает этот звуковой объект, не давая нам провалиться в тишину, которая была бы слишком тревожной.
Отличие от слуха ещё в том, что слух пассивен, а голос как объект обязывает. В клинике это проявляется в том, что пациент может слышать тишину аналитика как обвиняющий голос. Аналитик может не произнести ни звука (ничего для слуха), но его присутствие звучит как объект голос для анализанта.
В конце концов можно сказать, что это видео - попытка превратить Тревогу (которая возникает при встрече с чистым объектом голос) в Наслаждение через эстетическую форму. Музыка здесь выступает как фильтр, который позволяет нам слушать то, что в обычном состоянии услышать невозможно без риска для психики.
Видео наглядно демонстрирует то, что в психоанализе мы называем переходом от звука к объекту.
Для Лакана голос — это не коммуникация и не интонация. Это то, что остается от звучания, когда из него вычтен смысл.
В видео исполнитель поет сольфеджио (Do, Re, Mi...), но делает это в предельно напряженной, почти “нечеловеческой” манере. Когда он тянет ноту до изнеможения, означающее (название ноты) стирается, и остается чистая, пугающая материальность звука.
Голос здесь выступает как объект, который “отклеивается” от тела. Мы видим не просто поющего человека, а тело, извергающее этот автономный, плотный объект.
Объект а по определению не обязан быть красивым, он скорее травматичен. Это кусок наслаждения (jouissance), который вырывается наружу.
Музыканты вокруг обрамляют этот хаотичный, мучительный крик. В терминах Лакана, они строят фантазм вокруг объекта. Музыка (символическая структура) делает невыносимое наслаждение (голос как объект) приемлемым для слушателя, превращая крик в произведение.
В какой-то момент голос в видео перестает быть просто шумом и становится драгоценностью, вокруг которой вращается весь трек. Это иллюстрация того, как нечто отброшенное, почти экскрементальное (мучительный звук), через эстетическую рамку становится центральным объектом желания.
Также на сеансе: когда аналитик молчит, его молчание становится плотным, почти как тот звук в видео. Это молчание - не отсутствие коммуникации, а присутствие объекта. И тогда, когда он все же произносит короткую реплику или издает звук (Ммм?), это работает как те барабаны или бас-гитара в видео. Он не объясняет смысл, а дает ритмическую отбивку, позволяя анализанту по-новому структурировать поток своего наслаждения.
Персонаж-певец на видео играет в игру, то есть подчинен символическим законам, символизируемым движением шарика, который должен проделать символический путь. Но, объект (голос) постоянно сопротивляется, оставаясь “неэстетичным” остатком, нарушающим эту игру.
Если мы вспомним позднего Лакана, то такая музыкальная обработка крика - это отличная метафора синтома. Человек берет свое невыносимое Реальное (этот дикий голос) и находит способ с ним со-существовать, создавая свою уникальную музыку. Субъект не излечивается от голоса, он учится аранжировать его так, чтобы это стало искусством жить.
Является ли голос феноменом слуха? Феномен слуха - это биологическая регистрация колебаний воздуха. Мы можем слышать шум дождя, и это не будет объектом голос.
Объект голос появляется там, где в звуке проступает воля Другого. В Семинаре X Лакан говорит, что голос - это “объект, который не может быть услышан”, потому что он совпадает с самим актом высказывания.
Лакан использует интересную метафору: голос - это то, что затыкает дыру в Другом.
И в видео есть момент напряжения, когда вокалист берет высокую ноту. В этот момент кажется, что если он замолчит, наступит невыносимая пустота.
Слух воспринимает частоту и громкость. Но как объект, голос заполняет пространство между субъектами.
Драматизм аккомпанемента подчеркивает эту функцию затычки: музыка как бы обволакивает этот звуковой объект, не давая нам провалиться в тишину, которая была бы слишком тревожной.
Отличие от слуха ещё в том, что слух пассивен, а голос как объект обязывает. В клинике это проявляется в том, что пациент может слышать тишину аналитика как обвиняющий голос. Аналитик может не произнести ни звука (ничего для слуха), но его присутствие звучит как объект голос для анализанта.
В конце концов можно сказать, что это видео - попытка превратить Тревогу (которая возникает при встрече с чистым объектом голос) в Наслаждение через эстетическую форму. Музыка здесь выступает как фильтр, который позволяет нам слушать то, что в обычном состоянии услышать невозможно без риска для психики.
❤10🔥10👍6✍2🤔1🙉1🙊1