Российская экономическая модель всегда пытается решить специфическую российскую финансовую трилемму изыскания ресурса на три направления: расходы на оборону и внутреннюю безопасность, социальное обеспечение и инвестиции в человеческий капитал и инвестиции в развитие производства и инноваций.
Как и для любой трилеммы, одно из направлений всегда оказывается «лишним», найти ресурс одновременно на три невозможно без потери качества для всех. Поэтому Россия совершала модернизационный рывок либо в условиях резкого снижения расходов на оборону и отказ от экспансионистской политики (что произошло в 19 веке после поражения в Крымской войне и добровольно-принудительного отказа от сомнительного звания «жандарм Европы), либо за счет очень жесткой социальной политики, как это было в годы первых пятилеток. Хрущевская оттепель характеризовалась умеренным откатом военных расходов (впрочем, накопленных вооружений тогда было достаточно для ведения полноценной региональной войны со складских запасов), что привело к масштабному решению ключевой социальной проблемы того периода — обеспечения населения собственным жильем.
Сегодня военные расходы и расходы на внутреннюю «стабильность» являются ключевыми для выживания режима, поэтому инвестиции в будущее экономики пущены на самотек. Более того — нынешнее повышение налогового бремени ликвидирует единственный инвестиционный ресурс, который еще оставался — прибыль предприятий и доходы граждан. Они подлежат тотальному изъятию для решения первых двух задач. К чему это приведет, ясно: к продолжению технологической отсталости. А в условиях жесточайшей конфронтации с Западом и уже никем не скрываемой вассальной зависимости от Китая рассчитывать на инвестиции и поставку технологий ни с запада, ни с востока не приходится.
Решение в целом очевидное — прекращение экспансионистской политики «куда ступила нога российского солдата — то наше», но для правящего режима это не вариант: он сразу же теряет внутреннюю устойчивость и должен будет немедленно проводить процесс либерализации внутреннего пространства. Тем самым подписывая себе приговор.
Поэтому на данном этапе стабильность может быть обеспечена только за счет будущих поколений, которые обрекаются на жизнь в стране-изгое со всеми вытекающими из этого последствиями. Так тоже можно жить: Венесуэла, Иран, Северная Корея не дадут соврать. И, кстати, достаточно долго. Однако отказ от инвестиций в будущее означает, что ресурс, выделяемый на первые две задачи, будет сокращаться. И в какой-то момент трилемма превратится в дилемму: за счет чего обеспечивать одну из оставшихся двух задач. Учитывая же, что Россия несравнимо больший социальный субъект, чем «дружественные» страны-изгои, динамика деградации будет тоже существенно более высокой. Никаких десятилетий в таком формате не будет. Хорошо, если этот вопрос встанет в тридцатые годы. Но скорее всего, уже к концу двадцатых его придется решать, и решать как можно быстрее.
Однако стоит понимать, что выбора на самом деле нет. Приоритетные направления объективно предопределены. Любой выбор сегодня иллюзорен, так как стабильность режима есть критерий абсолютный.
|Закрытый канал: https://t.me/no_open_expansion_bot
Как и для любой трилеммы, одно из направлений всегда оказывается «лишним», найти ресурс одновременно на три невозможно без потери качества для всех. Поэтому Россия совершала модернизационный рывок либо в условиях резкого снижения расходов на оборону и отказ от экспансионистской политики (что произошло в 19 веке после поражения в Крымской войне и добровольно-принудительного отказа от сомнительного звания «жандарм Европы), либо за счет очень жесткой социальной политики, как это было в годы первых пятилеток. Хрущевская оттепель характеризовалась умеренным откатом военных расходов (впрочем, накопленных вооружений тогда было достаточно для ведения полноценной региональной войны со складских запасов), что привело к масштабному решению ключевой социальной проблемы того периода — обеспечения населения собственным жильем.
Сегодня военные расходы и расходы на внутреннюю «стабильность» являются ключевыми для выживания режима, поэтому инвестиции в будущее экономики пущены на самотек. Более того — нынешнее повышение налогового бремени ликвидирует единственный инвестиционный ресурс, который еще оставался — прибыль предприятий и доходы граждан. Они подлежат тотальному изъятию для решения первых двух задач. К чему это приведет, ясно: к продолжению технологической отсталости. А в условиях жесточайшей конфронтации с Западом и уже никем не скрываемой вассальной зависимости от Китая рассчитывать на инвестиции и поставку технологий ни с запада, ни с востока не приходится.
Решение в целом очевидное — прекращение экспансионистской политики «куда ступила нога российского солдата — то наше», но для правящего режима это не вариант: он сразу же теряет внутреннюю устойчивость и должен будет немедленно проводить процесс либерализации внутреннего пространства. Тем самым подписывая себе приговор.
Поэтому на данном этапе стабильность может быть обеспечена только за счет будущих поколений, которые обрекаются на жизнь в стране-изгое со всеми вытекающими из этого последствиями. Так тоже можно жить: Венесуэла, Иран, Северная Корея не дадут соврать. И, кстати, достаточно долго. Однако отказ от инвестиций в будущее означает, что ресурс, выделяемый на первые две задачи, будет сокращаться. И в какой-то момент трилемма превратится в дилемму: за счет чего обеспечивать одну из оставшихся двух задач. Учитывая же, что Россия несравнимо больший социальный субъект, чем «дружественные» страны-изгои, динамика деградации будет тоже существенно более высокой. Никаких десятилетий в таком формате не будет. Хорошо, если этот вопрос встанет в тридцатые годы. Но скорее всего, уже к концу двадцатых его придется решать, и решать как можно быстрее.
Однако стоит понимать, что выбора на самом деле нет. Приоритетные направления объективно предопределены. Любой выбор сегодня иллюзорен, так как стабильность режима есть критерий абсолютный.
|Закрытый канал: https://t.me/no_open_expansion_bot
(1) Несмотря на отсутствие юридически закреплённого сословия, в Соединённых Штатах сложилась устойчивая элитная среда, которую условно называют old money — семьи, чье политическое и экономическое влияние сохраняется на протяжении нескольких поколений. Обычно речь идёт о 100–300 наиболее влиятельных фамилиях, тогда как более широкий круг американской верхушки может насчитывать около 500–1000 семей, включая представителей как «старых», так и «новых» состояний. К наиболее известным политическим династиям относятся Кеннеди, Рузвельты, Буши и Адамсы; среди финансовых и промышленных — Рокфеллеры, Морганы, Вандербильты, Форды, Дюпоны, Карнеги. Восточно-костовые «Boston Brahmin» — Лоуэллы, Кэботы, Ливингстоны — традиционно считаются ядром старой элиты. В более поздний период в верхний слой вошли и крупные предпринимательские кланы вроде Уолтонов, Марсов, Мэрдоков и Блумбергов.
На рубеже XIX–XX веков американская элита столкнулась с серьёзным вызовом: рост организованной преступности в периферийных регионах и крупных городах начал создавать угрозу проникновения криминальных структур в политическую систему. На местном уровне связка «мэр — шериф — судья» в ряде случаев либо оказывалась под давлением преступных группировок, либо сама становилась частью коррупционных схем. Параллельно укреплялись этнические мафии — прежде всего итальянская и ирландская, — стремившиеся использовать политические каналы для закрепления влияния.
В отличие от России конца XX века, где региональные криминально-экономические группы сумели занять ключевые позиции в государственной системе, американская традиционная элита смогла сформировать институциональные барьеры, ограничившие подобную экспансию. Важную роль в этом сыграло формирование современных федеральных силовых структур, прежде всего ФБР, которое стало инструментом централизации борьбы с организованной преступностью и ограничения её доступа к федеральной власти. Элите удалось сохранить политическое преобладание, жестко контролируя критерии допуска в свои ряды и предотвращая появление параллельных центров влияния.
Тем не менее, в XXI веке американская верхушка столкнулась с новым вызовом. Появление Дональда Трампа в роли национального лидера стало для неё признаком внутреннего напряжения. Трамп представляет собой часть элиты, не относящуюся к традиционному «аристократическому ядру».
Он принадлежит к группе экономически сильных, но институционально маргинализованных игроков, которые оспаривают сложившийся порядок распределения власти. Его лозунг «Make America Great Again» содержал не только политико-идеологическое послание массовому избирателю, но и скрытый вызов старым элитам: обвинение в утрате управленческой компетенции и способности поддерживать международное лидерство страны.
В свою первую каденцию Трамп действительно был вынужден опираться на кадры, тесно связанные с традиционными элитными группами, что ограничивало его возможности. Его поражение в 2020 году стало для старой элиты подтверждением того, что система по-прежнему способна блокировать нежелательных претендентов.
Однако возвращение Трампа в 2024 году обозначило новую ситуацию. Кадровая слабость как республиканской, так и демократической партий привела к тому, что ни одна из сторон не смогла выдвинуть сопоставимую по влиянию фигуру. Трамп же сумел собрать команду, в которой представители старой элиты занимают подчинённые роли, тогда как ключевые позиции получили выходцы из групп, находящихся на периферии традиционной элитарной структуры.
Эти силы демонстрируют критическое отношение к старой аристократии и не считают её способной эффективно отвечать на вызовы, стоящие перед США.
На рубеже XIX–XX веков американская элита столкнулась с серьёзным вызовом: рост организованной преступности в периферийных регионах и крупных городах начал создавать угрозу проникновения криминальных структур в политическую систему. На местном уровне связка «мэр — шериф — судья» в ряде случаев либо оказывалась под давлением преступных группировок, либо сама становилась частью коррупционных схем. Параллельно укреплялись этнические мафии — прежде всего итальянская и ирландская, — стремившиеся использовать политические каналы для закрепления влияния.
В отличие от России конца XX века, где региональные криминально-экономические группы сумели занять ключевые позиции в государственной системе, американская традиционная элита смогла сформировать институциональные барьеры, ограничившие подобную экспансию. Важную роль в этом сыграло формирование современных федеральных силовых структур, прежде всего ФБР, которое стало инструментом централизации борьбы с организованной преступностью и ограничения её доступа к федеральной власти. Элите удалось сохранить политическое преобладание, жестко контролируя критерии допуска в свои ряды и предотвращая появление параллельных центров влияния.
Тем не менее, в XXI веке американская верхушка столкнулась с новым вызовом. Появление Дональда Трампа в роли национального лидера стало для неё признаком внутреннего напряжения. Трамп представляет собой часть элиты, не относящуюся к традиционному «аристократическому ядру».
Он принадлежит к группе экономически сильных, но институционально маргинализованных игроков, которые оспаривают сложившийся порядок распределения власти. Его лозунг «Make America Great Again» содержал не только политико-идеологическое послание массовому избирателю, но и скрытый вызов старым элитам: обвинение в утрате управленческой компетенции и способности поддерживать международное лидерство страны.
В свою первую каденцию Трамп действительно был вынужден опираться на кадры, тесно связанные с традиционными элитными группами, что ограничивало его возможности. Его поражение в 2020 году стало для старой элиты подтверждением того, что система по-прежнему способна блокировать нежелательных претендентов.
Однако возвращение Трампа в 2024 году обозначило новую ситуацию. Кадровая слабость как республиканской, так и демократической партий привела к тому, что ни одна из сторон не смогла выдвинуть сопоставимую по влиянию фигуру. Трамп же сумел собрать команду, в которой представители старой элиты занимают подчинённые роли, тогда как ключевые позиции получили выходцы из групп, находящихся на периферии традиционной элитарной структуры.
Эти силы демонстрируют критическое отношение к старой аристократии и не считают её способной эффективно отвечать на вызовы, стоящие перед США.
(2) Таким образом, американская элита вновь оказалась в ситуации системного вызова, сопоставимого по масштабу с кризисами столетней давности. Разница лишь в том, что уровень её внутреннего истощения, институционального и кадрового, сегодня, возможно, глубже, чем тогда. Существующие механизмы воспроизводства элиты дают сбои, и её способность эффективно реагировать на новых политических игроков вызывает сомнения.
Перед традиционной элитой стоит выбор: либо выработать новый инструмент, который позволит восстановить контроль над политическим процессом, либо пытаться кооптировать «новых претендентов», принимая риск постепенной утраты монопольной роли.
Последний вариант фактически означает частичное поражение, поскольку не гарантирует сохранения прежней структуры власти. Однако и бездействовать элита не может: после Трампа к власти могут прийти другие представители его круга, что для старого истеблишмента выглядит уже не угрозой, а стратегически неприемлемым сценарием.
Попытки убийства Трампа, которые имели рациональный смысл до выборов 2024 года, теперь его утратили: в плотине образовалась не просто трещина, а пролом. И это в корне меняет все ранее применявшиеся подходы: манипуляции при подсчете голосов в 2020 году или попытки убийства Трампа в 2024 году. Теперь нужна не точечная оперативная реакция, а полноценное институциональное решение. А вот способна ли старая элита на него - это и есть ключевой вопрос ее выживания.
|Закрытый канал: https://t.me/no_open_expansion_bot
Перед традиционной элитой стоит выбор: либо выработать новый инструмент, который позволит восстановить контроль над политическим процессом, либо пытаться кооптировать «новых претендентов», принимая риск постепенной утраты монопольной роли.
Последний вариант фактически означает частичное поражение, поскольку не гарантирует сохранения прежней структуры власти. Однако и бездействовать элита не может: после Трампа к власти могут прийти другие представители его круга, что для старого истеблишмента выглядит уже не угрозой, а стратегически неприемлемым сценарием.
Попытки убийства Трампа, которые имели рациональный смысл до выборов 2024 года, теперь его утратили: в плотине образовалась не просто трещина, а пролом. И это в корне меняет все ранее применявшиеся подходы: манипуляции при подсчете голосов в 2020 году или попытки убийства Трампа в 2024 году. Теперь нужна не точечная оперативная реакция, а полноценное институциональное решение. А вот способна ли старая элита на него - это и есть ключевой вопрос ее выживания.
|Закрытый канал: https://t.me/no_open_expansion_bot
«Россия на грани самого большого кризиса с начала 90-х. Конфликт затягивается на долгие годы. Экономика падает. В стране тестируют полную блокировку интернета»
Умному человеку очевидно, что нужно готовиться к большим переменам. Большинство окажутся к ним не готовы и потеряют всё. Если вы не хотите оказаться среди них, читайте известного экономиста Александра Воронкова.
Он не только заранее предсказал начало СВО, но и спас десятки тысяч читателей от покупки доллара по 120 и других шокирующих событий.
А сейчас по фактам объясняет, к чему нам готовиться этой зимой, что будет с недвижкой и рублём (спойлер: ничего хорошего), какие банки лопнут из-за высокой ставки и куда направить деньги прямо сейчас.
Подписывайтесь, чтобы быть в курсе всех инсайдов заранее: @voronkovinvest
Умному человеку очевидно, что нужно готовиться к большим переменам. Большинство окажутся к ним не готовы и потеряют всё. Если вы не хотите оказаться среди них, читайте известного экономиста Александра Воронкова.
Он не только заранее предсказал начало СВО, но и спас десятки тысяч читателей от покупки доллара по 120 и других шокирующих событий.
А сейчас по фактам объясняет, к чему нам готовиться этой зимой, что будет с недвижкой и рублём (спойлер: ничего хорошего), какие банки лопнут из-за высокой ставки и куда направить деньги прямо сейчас.
Подписывайтесь, чтобы быть в курсе всех инсайдов заранее: @voronkovinvest
Отправка на Украину и развертывание «стены дронов» на основе технологии компании Atreyd — это в чистом виде полигонные испытания европейских систем при подготовке Европы к современным видам боевых действий. Сама компания-производитель почти что анонимна и скорее всего, используется в качестве прикрытия реальных производителей, чтобы не создавать для них репутационных рисков в случае неудачи.
Суть «стены» заключается в применении «роевой технологии», позволяющей множеству дронов-перехватчиков действовать согласованно на основе единых алгоритмов. Задача «стены» - прикрывать воздушное пространство по объему, производя подрывы дронов-перехватчиков вблизи ударного беспилотного аппарата. По сути, тот же принцип, что и «обычной» противовоздушной ракеты. Цель — либо разрушить ударный беспилотник, либо изменить его траекторию, не позволяя ему поразить намеченный объект.
В общем виде это классическое соревнование между наступательными и оборонительными вооружениями, поэтому никакого «чудо-оружия» данная технология из себя не представляет. В следующей итерации ударные вооружения будут изменены настолько, что смогут преодолевать эту «стену», что потребует новых изменений уже для оборонительных технологий.
Здесь важно иное: зона украинского конфликта превратилась в боевой полигон для испытаний новейших систем вооружений и используется для подготовки к следующим боевым конфликтам. Потенциально ближайший конфликт — столкновение России и Европы, а потому стоит рассматривать эти полигонные испытания как подготовку к нему.
При этом в Европе продолжают происходить «вторжения» неизвестных беспилотников вблизи важных и стратегических объектов — аэродромов, военных баз, промышленных предприятий. Сам факт того, что эти беспилотники остаются «неизвестными», и не предпринимаются никакие попытки для их перехвата и хотя бы определения их происхождения и типа, может говорить лишь об одном — европейцев буквально приучают к данной угрозе, а значит, когда будет готова технология противодействия ей, произойдет масштабная «рекламная кампания» (с возможным острым кризисом, связанным с реальным нападением на какой-либо объект в Европе), за которой последует выделение колоссальных средств на закупку и постановку на боевое дежурство подобных систем. Учитывая огромные географические расстояния, измеряемые тысячами километров по протяженности и немалую высоту, которую требуется защитить, счет дронов-перехватчиков может пойти даже не на миллионы, а десятки миллионов штук. Плюс вся инфраструктура их эксплуатации. Это миллиарды и миллиарды евро (а скорее всего, суммы с еще большим количеством нулей).
Логично, что за этот новый рынок, которого еще нет, но который ускоренно создается, будет развернута нешуточная борьба, на кону стоят колоссальные ассигнования и доходы. Не менее логично будет предположить, что пока украинский конфликт крайне важен для формирования подобных рынков именно как испытательный полигон, позволяющий отработать применение новейших систем в реальных боевых условиях. Уже поэтому никакого резона прекращать его европейцы не видят, и за дежурными фразами о необходимости его прекращения всегда следует «но», а как ёмко и грубо сказал Эддард Старк в «Игре престолов»: «Всё до слова «но» - лошадиное дерьмо».
|Закрытый канал: https://t.me/no_open_expansion_bot
Суть «стены» заключается в применении «роевой технологии», позволяющей множеству дронов-перехватчиков действовать согласованно на основе единых алгоритмов. Задача «стены» - прикрывать воздушное пространство по объему, производя подрывы дронов-перехватчиков вблизи ударного беспилотного аппарата. По сути, тот же принцип, что и «обычной» противовоздушной ракеты. Цель — либо разрушить ударный беспилотник, либо изменить его траекторию, не позволяя ему поразить намеченный объект.
В общем виде это классическое соревнование между наступательными и оборонительными вооружениями, поэтому никакого «чудо-оружия» данная технология из себя не представляет. В следующей итерации ударные вооружения будут изменены настолько, что смогут преодолевать эту «стену», что потребует новых изменений уже для оборонительных технологий.
Здесь важно иное: зона украинского конфликта превратилась в боевой полигон для испытаний новейших систем вооружений и используется для подготовки к следующим боевым конфликтам. Потенциально ближайший конфликт — столкновение России и Европы, а потому стоит рассматривать эти полигонные испытания как подготовку к нему.
При этом в Европе продолжают происходить «вторжения» неизвестных беспилотников вблизи важных и стратегических объектов — аэродромов, военных баз, промышленных предприятий. Сам факт того, что эти беспилотники остаются «неизвестными», и не предпринимаются никакие попытки для их перехвата и хотя бы определения их происхождения и типа, может говорить лишь об одном — европейцев буквально приучают к данной угрозе, а значит, когда будет готова технология противодействия ей, произойдет масштабная «рекламная кампания» (с возможным острым кризисом, связанным с реальным нападением на какой-либо объект в Европе), за которой последует выделение колоссальных средств на закупку и постановку на боевое дежурство подобных систем. Учитывая огромные географические расстояния, измеряемые тысячами километров по протяженности и немалую высоту, которую требуется защитить, счет дронов-перехватчиков может пойти даже не на миллионы, а десятки миллионов штук. Плюс вся инфраструктура их эксплуатации. Это миллиарды и миллиарды евро (а скорее всего, суммы с еще большим количеством нулей).
Логично, что за этот новый рынок, которого еще нет, но который ускоренно создается, будет развернута нешуточная борьба, на кону стоят колоссальные ассигнования и доходы. Не менее логично будет предположить, что пока украинский конфликт крайне важен для формирования подобных рынков именно как испытательный полигон, позволяющий отработать применение новейших систем в реальных боевых условиях. Уже поэтому никакого резона прекращать его европейцы не видят, и за дежурными фразами о необходимости его прекращения всегда следует «но», а как ёмко и грубо сказал Эддард Старк в «Игре престолов»: «Всё до слова «но» - лошадиное дерьмо».
|Закрытый канал: https://t.me/no_open_expansion_bot
(1) Тупик, в котором оказался российско-украинский конфликт, следует рассматривать шире: это проявление гораздо более масштабного, системного кризиса. Как и любой тупик, он требует своего разрешения.
Одной из фундаментальных закономерностей мировой политики является стремление государства после стратегического поражения к реваншу. Он может принимать разные формы. Простейшая — «мы можем повторить»: попытка восстановить утраченные позиции военным путём. Более сложная — использование поражения как повода для пересмотра самой модели развития, которая к этому поражению привела.
В середине XIX века Россия пережила именно такое стратегическое поражение в Крымской войне. С военной точки зрения её результат можно назвать почти ничейным, однако политические последствия разрушили прежнюю конструкцию европейских отношений и роль России как «жандарма Европы». Это поражение стало триггером масштабных внутренних реформ: отмена крепостного права, военная реформа, снижение военной нагрузки на бюджет и высвобождение ресурсов для судебной, земской и городской реформ. Страна перешла к модернизационной модели развития — и весьма успешной. Уже через пятнадцать лет на Лондонской конференции был отменён принцип нейтрализации Чёрного моря. России вернули право проводить самостоятельную политику на юге, хотя Балканы при этом надолго превратились в пороховую бочку Европы — но это уже другая история.
Противоположный подход продемонстрировала Германия после куда более тяжёлого и унизительного поражения в Первой мировой войне. К власти в 1933 году пришёл режим, выбравший реванш по схеме «можем повторить». Это неизбежно привело ко Второй мировой войне и ещё более сокрушительному поражению. Германия действительно провела модернизацию, но она была узко заточена под военные задачи и не привела к комплексному обновлению страны.
Современный конфликт между Россией и Украиной лишь внешне напоминает двустороннюю войну. В действительности он стал попыткой пересмотра итогов поражения в Холодной войне. Формально курс на реванш был обозначен ещё в 2007 году в Мюнхенской речи Владимира Путина. Поэтому военные действия на Украине скорее следует рассматривать как столкновение России с Западом — вне зависимости от того, что вкладывается в это понятие — целью которого стало изменение положения России как страны, проигравшей предыдущий глобальный конфликт.
Сегодня можно утверждать, что выбранная модель реванша вряд ли способна привести к положительному результату. Вместо широкой модернизации страна сделала ставку на агрессивную экспансионистскую политику, чрезвычайно затратную даже для самых развитых экономик. Экспансия может быть оправдана, когда речь идёт о создании и освоении новых рынков. Но борьба за уже сформированные и поделённые рынки почти никогда не окупает затрат. Модернизация же может открывать новые ниши и возможности, делая экспансию рациональным инструментом закрепления успеха.
К сожалению, Россия выбрала путь передела существующего. Амбициозная идея «энергетической сверхдержавы» могла бы быть продуктивной при ставке на новые технологии производства энергии, создание стандартов и их продвижение на мировых рынках. Вместо этого был выбран экстенсивный путь наращивания устаревшей инфраструктуры газопроводов («Потоки»). Эта же линия продолжается и сегодня — в восточном направлении, через проекты «Силы Сибири». То есть власть фактически предпочла повторение уже проявившихся ошибок — словно для закрепления.
В таких условиях реванш выглядит сомнительным по своим потенциальным результатам, а переход к откровенно силовой политике становится признанием провала попыток добиться желаемого невоенными средствами.
Как итог, конфликт на Украине зашёл в глубокий тупик, а его продолжение лишь ухудшает стратегическое положение России — вне зависимости от оперативных успехов или неудач, которые пока даже не просматриваются.
Одной из фундаментальных закономерностей мировой политики является стремление государства после стратегического поражения к реваншу. Он может принимать разные формы. Простейшая — «мы можем повторить»: попытка восстановить утраченные позиции военным путём. Более сложная — использование поражения как повода для пересмотра самой модели развития, которая к этому поражению привела.
В середине XIX века Россия пережила именно такое стратегическое поражение в Крымской войне. С военной точки зрения её результат можно назвать почти ничейным, однако политические последствия разрушили прежнюю конструкцию европейских отношений и роль России как «жандарма Европы». Это поражение стало триггером масштабных внутренних реформ: отмена крепостного права, военная реформа, снижение военной нагрузки на бюджет и высвобождение ресурсов для судебной, земской и городской реформ. Страна перешла к модернизационной модели развития — и весьма успешной. Уже через пятнадцать лет на Лондонской конференции был отменён принцип нейтрализации Чёрного моря. России вернули право проводить самостоятельную политику на юге, хотя Балканы при этом надолго превратились в пороховую бочку Европы — но это уже другая история.
Противоположный подход продемонстрировала Германия после куда более тяжёлого и унизительного поражения в Первой мировой войне. К власти в 1933 году пришёл режим, выбравший реванш по схеме «можем повторить». Это неизбежно привело ко Второй мировой войне и ещё более сокрушительному поражению. Германия действительно провела модернизацию, но она была узко заточена под военные задачи и не привела к комплексному обновлению страны.
Современный конфликт между Россией и Украиной лишь внешне напоминает двустороннюю войну. В действительности он стал попыткой пересмотра итогов поражения в Холодной войне. Формально курс на реванш был обозначен ещё в 2007 году в Мюнхенской речи Владимира Путина. Поэтому военные действия на Украине скорее следует рассматривать как столкновение России с Западом — вне зависимости от того, что вкладывается в это понятие — целью которого стало изменение положения России как страны, проигравшей предыдущий глобальный конфликт.
Сегодня можно утверждать, что выбранная модель реванша вряд ли способна привести к положительному результату. Вместо широкой модернизации страна сделала ставку на агрессивную экспансионистскую политику, чрезвычайно затратную даже для самых развитых экономик. Экспансия может быть оправдана, когда речь идёт о создании и освоении новых рынков. Но борьба за уже сформированные и поделённые рынки почти никогда не окупает затрат. Модернизация же может открывать новые ниши и возможности, делая экспансию рациональным инструментом закрепления успеха.
К сожалению, Россия выбрала путь передела существующего. Амбициозная идея «энергетической сверхдержавы» могла бы быть продуктивной при ставке на новые технологии производства энергии, создание стандартов и их продвижение на мировых рынках. Вместо этого был выбран экстенсивный путь наращивания устаревшей инфраструктуры газопроводов («Потоки»). Эта же линия продолжается и сегодня — в восточном направлении, через проекты «Силы Сибири». То есть власть фактически предпочла повторение уже проявившихся ошибок — словно для закрепления.
В таких условиях реванш выглядит сомнительным по своим потенциальным результатам, а переход к откровенно силовой политике становится признанием провала попыток добиться желаемого невоенными средствами.
Как итог, конфликт на Украине зашёл в глубокий тупик, а его продолжение лишь ухудшает стратегическое положение России — вне зависимости от оперативных успехов или неудач, которые пока даже не просматриваются.
(2) Известно, что тупики обычно разрешаются через новый кризис. Поэтому вероятность нового вооружённого конфликта со временем лишь растёт. Всё чаще говорится о неизбежности войны между Россией и европейскими членами НАТО — именно как о кризисе, который либо «расшивает» украинский тупик, либо окончательно приводит к поражению инициатора реванша.
Проблема в том, что победа над европейским НАТО мало что даст России в контексте пересмотра итогов Холодной войны. Тот конфликт велся между СССР и США, а не между СССР и Европой. США же сегодня демонстративно дистанцируются от потенциального российско-европейского столкновения, тем самым обесценивая любую гипотетическую российскую победу. Позиция Трампа, заявляющего о готовности «миротворческого вмешательства» в случае неопределённого исхода, делает Россию и Европу объектами американского арбитража, но никак не равными США игроками. При этом поражение России лишь закрепит её в статусе проигравшей державы — и Трамп сделает это с энтузиазмом.
Сегодня Россия стоит перед тем же выбором, что и после Крымской войны: либо путь модернизации, либо путь реванша. Первый вариант сложен, требует преобразования политической системы, её либерализации, открытости, смены модели управления и глубокой ротации элит — вплоть до их замены. Второй прост и понятен, но неизбежно ведёт к катастрофе, которую страна может не пережить в нынешнем виде. Этот выбор всё равно придётся сделать, поскольку проект быстрого военного успеха провален, а на смену ему пришёл лишь долгий и трудноразрешимый тупик.
|Закрытый канал: https://t.me/no_open_expansion_bot
Проблема в том, что победа над европейским НАТО мало что даст России в контексте пересмотра итогов Холодной войны. Тот конфликт велся между СССР и США, а не между СССР и Европой. США же сегодня демонстративно дистанцируются от потенциального российско-европейского столкновения, тем самым обесценивая любую гипотетическую российскую победу. Позиция Трампа, заявляющего о готовности «миротворческого вмешательства» в случае неопределённого исхода, делает Россию и Европу объектами американского арбитража, но никак не равными США игроками. При этом поражение России лишь закрепит её в статусе проигравшей державы — и Трамп сделает это с энтузиазмом.
Сегодня Россия стоит перед тем же выбором, что и после Крымской войны: либо путь модернизации, либо путь реванша. Первый вариант сложен, требует преобразования политической системы, её либерализации, открытости, смены модели управления и глубокой ротации элит — вплоть до их замены. Второй прост и понятен, но неизбежно ведёт к катастрофе, которую страна может не пережить в нынешнем виде. Этот выбор всё равно придётся сделать, поскольку проект быстрого военного успеха провален, а на смену ему пришёл лишь долгий и трудноразрешимый тупик.
|Закрытый канал: https://t.me/no_open_expansion_bot
Два измерения (1)
Россия — страна, которая живёт будто в двух измерениях сразу. На карте она вроде бы часть Европы, но внутренне устроена иначе — словно наследует не географию, а древний порядок, уходящий корнями в архаику, что Маркс неохотно назвал «азиатским способом производства». Он, привыкший мыслить в терминах фабрик Манчестера и заводов Пенсильвании, признавал: есть миры, где логика капитализма захлёбывается, где частная собственность — не священный институт, а условность, допускаемая властью, и только на время.
В этом другом мире Россия чувствует себя как дома.
Здесь экономика никогда не стояла на фундаменте свободного рынка — она росла, ветвилась и умирала вместе с рентой, той самой вечной «данью природы» или людей, что постоянно собиралась властью в разных формах: ясак, пошлины, барщина, оброк, проценты, сегодня — дивиденды госкорпораций. Как писал Эткинд, это не налоговая система, где общество контролирует трудом заработанные деньги,— это система, где государство само добывает и распределяет богатство, не спрашивая ни совета, ни счёта.
И в этой логике рождаются сословия. Каждому — своя рента, свой объём доступа к «бюджетному теплу», от которого невозможно отказаться и которое невозможно заменить. Лишись сословие своей ренты — оно рухнет, как дом без фундамента. Так рушилась Российская империя, так формировалась советская номенклатура, так обвалился СССР, когда исчезли субсидии и льготы — рента, на которой держался привычный мир граждан.
В 1990-е борьба за новое распределение богатства вспыхнула с силой, сравнимой разве что с междоусобицей феодалов. Бизнес, которому вдруг открыли двери к собственности, и старая номенклатура, державшая в руках административный аппарат, сцепились в беспощадном танце. Финал оказался неожиданным: победил тот, кого не звали в игру — криминал, опирающийся на силовые структуры и готовый решать вопросы быстрее, чем суд и парламент вместе взятые.
Так возник новый союз — власть, собственность и сила, спаянные в один жёсткий узел. Бизнес подчинился. Собственность стала номинальной. Всё превратилось в огромный общак, распределяемый между теми, кто контролирует рычаги принуждения.
Государство превратилось в странного «кочевого бандита», как называл подобные структуры Мансур Олсон: оно грабит территорию, но не для того, чтобы улучшить ее, а чтобы вывезти добычу за границу, легализовать и сохранить там, где безопаснее. В прежние годы вывозили в Лондон, сейчас вывозят в Дубаи.
Россия стала транзитным узлом: через неё текли ресурсы, деньги, активы — многое оседало в руках тех, кто «обил шкуру», остальное растворялось в офшорном тумане.
Обществу же оставили два вида подачек-рент. Одна — старая, официальная, в виде субсидий и социальных выплат. Другая — новая, хитрая: государство закрывает глаза на полулегальную деятельность людей и мелких бизнесов, позволяя выживать в серой зоне. Негласный договор звучал просто: вы нас не трогаете, мы вас — тоже. Лояльность в обмен на возможность хоть как-то жить.
Но этот договор начал рушиться в тот момент, когда ресурс для грабежа стал иссякать. К 2012 году стало ясно: прежняя система входит в системный кризис. Ответом стал набор «оптимизаций»: урезания, слияния, экономия на всем, что не связано с извлечением ренты.
Параллельно происходили гигантские траты — трубопроводы, Олимпиада, мегапроекты, условная «плитка» в Москве. Деньги уходили в землю и карманы, как вода в песок.
Государство стало забирать у населения даже то, что когда-то давало: пособия, льготы, медицину. Пенсионная реформа лишь закрепила этот курс. Пандемия показала: система не работает. Армия в 2022-м обнаружила: триллионы, брошенные на оборону, испарились, оставив ржавые склады и бумажные отчёты.
Тогда власть протянула руку и в последний, «сакральный» карман — в серую зону, тот самый договор лояльности, который позволял миллионам не умереть от бедности. Она попыталась налогами и проверками контролировать то, на что долгие годы закрывала глаза. И этим нарушила последнее равновесие: отняла остатки воздуха у тех, кто и так жил на одном дыхании.
Россия — страна, которая живёт будто в двух измерениях сразу. На карте она вроде бы часть Европы, но внутренне устроена иначе — словно наследует не географию, а древний порядок, уходящий корнями в архаику, что Маркс неохотно назвал «азиатским способом производства». Он, привыкший мыслить в терминах фабрик Манчестера и заводов Пенсильвании, признавал: есть миры, где логика капитализма захлёбывается, где частная собственность — не священный институт, а условность, допускаемая властью, и только на время.
В этом другом мире Россия чувствует себя как дома.
Здесь экономика никогда не стояла на фундаменте свободного рынка — она росла, ветвилась и умирала вместе с рентой, той самой вечной «данью природы» или людей, что постоянно собиралась властью в разных формах: ясак, пошлины, барщина, оброк, проценты, сегодня — дивиденды госкорпораций. Как писал Эткинд, это не налоговая система, где общество контролирует трудом заработанные деньги,— это система, где государство само добывает и распределяет богатство, не спрашивая ни совета, ни счёта.
И в этой логике рождаются сословия. Каждому — своя рента, свой объём доступа к «бюджетному теплу», от которого невозможно отказаться и которое невозможно заменить. Лишись сословие своей ренты — оно рухнет, как дом без фундамента. Так рушилась Российская империя, так формировалась советская номенклатура, так обвалился СССР, когда исчезли субсидии и льготы — рента, на которой держался привычный мир граждан.
В 1990-е борьба за новое распределение богатства вспыхнула с силой, сравнимой разве что с междоусобицей феодалов. Бизнес, которому вдруг открыли двери к собственности, и старая номенклатура, державшая в руках административный аппарат, сцепились в беспощадном танце. Финал оказался неожиданным: победил тот, кого не звали в игру — криминал, опирающийся на силовые структуры и готовый решать вопросы быстрее, чем суд и парламент вместе взятые.
Так возник новый союз — власть, собственность и сила, спаянные в один жёсткий узел. Бизнес подчинился. Собственность стала номинальной. Всё превратилось в огромный общак, распределяемый между теми, кто контролирует рычаги принуждения.
Государство превратилось в странного «кочевого бандита», как называл подобные структуры Мансур Олсон: оно грабит территорию, но не для того, чтобы улучшить ее, а чтобы вывезти добычу за границу, легализовать и сохранить там, где безопаснее. В прежние годы вывозили в Лондон, сейчас вывозят в Дубаи.
Россия стала транзитным узлом: через неё текли ресурсы, деньги, активы — многое оседало в руках тех, кто «обил шкуру», остальное растворялось в офшорном тумане.
Обществу же оставили два вида подачек-рент. Одна — старая, официальная, в виде субсидий и социальных выплат. Другая — новая, хитрая: государство закрывает глаза на полулегальную деятельность людей и мелких бизнесов, позволяя выживать в серой зоне. Негласный договор звучал просто: вы нас не трогаете, мы вас — тоже. Лояльность в обмен на возможность хоть как-то жить.
Но этот договор начал рушиться в тот момент, когда ресурс для грабежа стал иссякать. К 2012 году стало ясно: прежняя система входит в системный кризис. Ответом стал набор «оптимизаций»: урезания, слияния, экономия на всем, что не связано с извлечением ренты.
Параллельно происходили гигантские траты — трубопроводы, Олимпиада, мегапроекты, условная «плитка» в Москве. Деньги уходили в землю и карманы, как вода в песок.
Государство стало забирать у населения даже то, что когда-то давало: пособия, льготы, медицину. Пенсионная реформа лишь закрепила этот курс. Пандемия показала: система не работает. Армия в 2022-м обнаружила: триллионы, брошенные на оборону, испарились, оставив ржавые склады и бумажные отчёты.
Тогда власть протянула руку и в последний, «сакральный» карман — в серую зону, тот самый договор лояльности, который позволял миллионам не умереть от бедности. Она попыталась налогами и проверками контролировать то, на что долгие годы закрывала глаза. И этим нарушила последнее равновесие: отняла остатки воздуха у тех, кто и так жил на одном дыхании.
Два измерения (2)
Общество, истощённое и испуганное, затаилось. Люди цепляются за последнее, что осталось, избегают столкновения, надеются переждать. Отсюда — ригидность, апатия, пассивное сопротивление. Здесь нет бунтов, но есть страх. И есть ощущение надвигающегося обвала.
Потому что когда у рентного сословия отнимают ренту, оно неизбежно начинает требовать «справедливости». В таких обществах это слово всегда означает одно: «Дайте доступ к богатству, которое сейчас у других». Из этого чувства всегда возникают лозунги: «Грабь награбленное», «Экспроприировать экспроприаторов».
И тогда в верхах начинаются трещины. Правящая каста раскалывается: одни цепляются за привычную кормушку, другие готовы возглавить и использовать народное недовольство, чтобы разорвать старый порядок и построить новый — такой же рентный, но уже с другим распределением трофеев.
Призрачный тандем Пригожина и Кадырова был только первой тенью будущих возможных вождей справедливости. Одного нет, другой отодвинут — но запрос остаётся. И там, где рождается запрос, обязательно приходят те, кто хочет им воспользоваться.
Россия снова стоит на пороге очередного передела. В нашей стране передел — как смена времён года: никогда точно не знаешь, когда начнётся, но всегда уверен, что он неизбежен.
|Закрытый канал: https://t.me/no_open_expansion_bot
Общество, истощённое и испуганное, затаилось. Люди цепляются за последнее, что осталось, избегают столкновения, надеются переждать. Отсюда — ригидность, апатия, пассивное сопротивление. Здесь нет бунтов, но есть страх. И есть ощущение надвигающегося обвала.
Потому что когда у рентного сословия отнимают ренту, оно неизбежно начинает требовать «справедливости». В таких обществах это слово всегда означает одно: «Дайте доступ к богатству, которое сейчас у других». Из этого чувства всегда возникают лозунги: «Грабь награбленное», «Экспроприировать экспроприаторов».
И тогда в верхах начинаются трещины. Правящая каста раскалывается: одни цепляются за привычную кормушку, другие готовы возглавить и использовать народное недовольство, чтобы разорвать старый порядок и построить новый — такой же рентный, но уже с другим распределением трофеев.
Призрачный тандем Пригожина и Кадырова был только первой тенью будущих возможных вождей справедливости. Одного нет, другой отодвинут — но запрос остаётся. И там, где рождается запрос, обязательно приходят те, кто хочет им воспользоваться.
Россия снова стоит на пороге очередного передела. В нашей стране передел — как смена времён года: никогда точно не знаешь, когда начнётся, но всегда уверен, что он неизбежен.
|Закрытый канал: https://t.me/no_open_expansion_bot
Многополярность, глобальная трансформация и архитектура будущего мира
Последние два десятилетия термин «многополярный мир» прочно закрепился в политическом дискурсе, хотя его содержание оставалось, по сути, неопределённым. После окончания холодной войны и распада СССР мировая система оказалась в состоянии относительной однополярности, где США — как единственный обладатель сбалансированного сочетания экономической, финансовой и военной мощи — могли задавать глобальные правила.
Однако уже к середине 2000-х возникла идея о необходимости перехода к более устойчивому глобальному устройству, где несколько крупных акторов могли бы уравновесить доминирование США. Эта идея широко проявилась в речи Владимира Путина на Мюнхенской конференции 2007 года и позже закрепилась в российском внешнеполитическом нарративе.
Но параллельно с этим возникло и другое понимание: многополярность сама по себе может быть не признаком устойчивости, а, напротив, симптомом системного кризиса управления. Для объяснения этой двойственности необходимо рассмотреть фундаментальные структуры социальной организации и реальные возможности формирования новых мировых «полюсов».
I. Социальные системы и природа биполярности
Любая сложная социальная система — от первобытного племени до современного государства — склонна к формированию двух управленческих центров. Это может быть дуумвират формальных и неформальных лидеров (вождь и шаман; политический лидер и экономические элиты), но биполярность сохраняется почти всегда. Почему?
Биполярная структура позволяет:
- поддерживать устойчивость централизованной системы;
- балансировать внутренние противоречия;
- обеспечивать управляемый конфликт интересов между двумя доминирующими субъектами, не дающий системе распасться.
Многополярность, напротив, в теории социальных систем чаще бывает не идеалом, а признаком дестабилизации, когда старая структура управления утрачивает способность поддерживать баланс и регулировать накопившиеся противоречия. Тогда множество новых центров силы вступают в конкурентную борьбу до ухода системы в новый порядок — который опять формируется вокруг двух доминирующих центров.
С этой точки зрения заявление о «многополярности» может отражать не желаемую модель мира, а объективную фазу глобального кризиса.
II. Мировые «полюса»: потенциал и ограничения
Если принять логическую рамку многополярности как попытки выстроить несколько независимых, сбалансированных центров силы, то очевидно, что таких акторов сегодня практически нет.
Сбалансированная «сверхсила» должна обладать тремя компонентами одновременно:
- промышленно-технологической мощью;
- автономной финансовой системой;
- устойчивой военной силой.
Этим набором после 1991 года в полной мере обладают только США. Потенциально к «полюсам» мира относят Европу, Китай и Россию, но все они имеют фундаментальные дисбалансы.
1. Европа
- высокий технологический и промышленный уровень;
- ограниченная военная самостоятельность;
- финансовая система привязана к долларовой инфраструктуре.
После Второй мировой войны Европа передала США ответственность за свою безопасность, что делает её зависимой от американского военного зонтика.
2. Китай
- мощная промышленность;
- относительная финансовая автономия;
- технологические ограничения
- недостаточная военная мощь.
КНР стремится сократить отставание, но это требует длительного времени и ресурсов.
3. Россия
- сильная армия, однако базирующаяся на устаревших военных технологиях;
- утраченная технологическая база;
- зависимость финансовой системы от глобального долларового ядра;
- ослабленная промышленность.
Эти асимметрии делают реальную многополярность в классическом смысле — равноправный клуб нескольких сверхсил — крайне маловероятной в ближайшие десятилетия.
III. «Многополярность» как политический тезис и как структурная реальность
В политической риторике многополярность подаётся как попытка сделать мировой порядок более справедливым, где каждая страна или группа стран сможет участвовать в формировании глобальных правил.
Последние два десятилетия термин «многополярный мир» прочно закрепился в политическом дискурсе, хотя его содержание оставалось, по сути, неопределённым. После окончания холодной войны и распада СССР мировая система оказалась в состоянии относительной однополярности, где США — как единственный обладатель сбалансированного сочетания экономической, финансовой и военной мощи — могли задавать глобальные правила.
Однако уже к середине 2000-х возникла идея о необходимости перехода к более устойчивому глобальному устройству, где несколько крупных акторов могли бы уравновесить доминирование США. Эта идея широко проявилась в речи Владимира Путина на Мюнхенской конференции 2007 года и позже закрепилась в российском внешнеполитическом нарративе.
Но параллельно с этим возникло и другое понимание: многополярность сама по себе может быть не признаком устойчивости, а, напротив, симптомом системного кризиса управления. Для объяснения этой двойственности необходимо рассмотреть фундаментальные структуры социальной организации и реальные возможности формирования новых мировых «полюсов».
I. Социальные системы и природа биполярности
Любая сложная социальная система — от первобытного племени до современного государства — склонна к формированию двух управленческих центров. Это может быть дуумвират формальных и неформальных лидеров (вождь и шаман; политический лидер и экономические элиты), но биполярность сохраняется почти всегда. Почему?
Биполярная структура позволяет:
- поддерживать устойчивость централизованной системы;
- балансировать внутренние противоречия;
- обеспечивать управляемый конфликт интересов между двумя доминирующими субъектами, не дающий системе распасться.
Многополярность, напротив, в теории социальных систем чаще бывает не идеалом, а признаком дестабилизации, когда старая структура управления утрачивает способность поддерживать баланс и регулировать накопившиеся противоречия. Тогда множество новых центров силы вступают в конкурентную борьбу до ухода системы в новый порядок — который опять формируется вокруг двух доминирующих центров.
С этой точки зрения заявление о «многополярности» может отражать не желаемую модель мира, а объективную фазу глобального кризиса.
II. Мировые «полюса»: потенциал и ограничения
Если принять логическую рамку многополярности как попытки выстроить несколько независимых, сбалансированных центров силы, то очевидно, что таких акторов сегодня практически нет.
Сбалансированная «сверхсила» должна обладать тремя компонентами одновременно:
- промышленно-технологической мощью;
- автономной финансовой системой;
- устойчивой военной силой.
Этим набором после 1991 года в полной мере обладают только США. Потенциально к «полюсам» мира относят Европу, Китай и Россию, но все они имеют фундаментальные дисбалансы.
1. Европа
- высокий технологический и промышленный уровень;
- ограниченная военная самостоятельность;
- финансовая система привязана к долларовой инфраструктуре.
После Второй мировой войны Европа передала США ответственность за свою безопасность, что делает её зависимой от американского военного зонтика.
2. Китай
- мощная промышленность;
- относительная финансовая автономия;
- технологические ограничения
- недостаточная военная мощь.
КНР стремится сократить отставание, но это требует длительного времени и ресурсов.
3. Россия
- сильная армия, однако базирующаяся на устаревших военных технологиях;
- утраченная технологическая база;
- зависимость финансовой системы от глобального долларового ядра;
- ослабленная промышленность.
Эти асимметрии делают реальную многополярность в классическом смысле — равноправный клуб нескольких сверхсил — крайне маловероятной в ближайшие десятилетия.
III. «Многополярность» как политический тезис и как структурная реальность
В политической риторике многополярность подаётся как попытка сделать мировой порядок более справедливым, где каждая страна или группа стран сможет участвовать в формировании глобальных правил.
Однако с точки зрения теории управления:
многополярность — это неустойчивая, конфликтная система, где баланс поддерживать чрезвычайно трудно.
В отличие от биполярной архитектуры (пример — холодная война), система с несколькими центрами:
- генерирует постоянные столкновения интересов;
- не имеет чётких механизмов сдерживания;
- нестабильна в долгосрочном горизонте.
Ни одна известная социальная или политическая система, за исключением периодов хаоса или распада, устойчиво не функционировала в формате многополярности.
IV. Кризис глобальной модели и поиски нового миропорядка
Современная мировая система находится в фазе перестройки, где старый мировой порядок утратил способность эффективно перераспределять ресурсы и регулировать конфликты. Это приводит к:
- росту числа локальных и региональных центров силы;
- попыткам пересмотра глобальных правил;
- разрушению прежней архитектуры безопасности.
Именно поэтому проблема многополярности оказалась в центре политического дискурса.
Но здесь стоит учесть ещё один важный фактор: резкое расхождение подходов к управлению обществом.
Сегодня в мире доминируют две конкурирующие модели:
Западная модель – индивидуализм, конкуренция, косвенный контроль через стандарты и институты.
Китайская модель – коллективизм, государственный контроль, система социального рейтинга и прямое вмешательство в поведение граждан.
Обе модели в конечном счёте стремятся к тотальному управлению индивидом, лишь инструмент и культурная оболочка различаются.
Третьей, принципиально иной модели в глобальном масштабе сегодня не существует.
V. Российский парадокс и проблема внутреннего смысла
Россия формально выступает за многополярность, трактуя её как возможность для становления более справедливого мирового порядка. Однако многие признаки указывают, что Россия занимает маргинальное положение в мировой системе, что и формирует стремление к её перестройке.
Но для того чтобы стать самостоятельным «полюсом», нужны:
- внутренняя модернизация;
- технологическое развитие;
- финансовый суверенитет;
- новая модель управления.
Создание собственного «суверенного пути» требует перехода к иной логике: от внешнего контроля общества — к модели, основанной на самоорганизации граждан, что описывалось советскими футуристами как управляемое, но свободное общество высокой социальной ответственности.
На данный момент подобная трансформация маловероятна: система управления в России опирается на запретительные практики и прямой контроль, что делает невозможным появление новой смысловой парадигмы.
VI. Выбор между моделями и отсутствие третьего пути
Современный мир переживает фазу структурной перестройки, которую можно интерпретировать как временную многополярность — состояние между разрушением старого порядка и формированием нового.
Пока мир движется к новой конфигурации, ключевые выводы выглядят так:
Многополярность — не устойчивая система, а переходная фаза кризиса.
Новые «полюса» не сформированы — все потенциальные игроки дисбалансированы.
Будущая архитектура мира вновь будет биполярной или близкой к биполярной, поскольку социальные системы тяготеют к двум центрам.
США и Китай — наиболее вероятные кандидаты на роль этих центров.
Россия может изменить своё положение только через глубокое внутреннее развитие, а не через перераспределение балансов вовне.
Глобальная конкуренция идей управления человеком — ключевой вызов XXI века.
Перед всеми странами стоит простой выбор:
либо создавать новые смыслы и стандарты, либо существовать в уже сформированных другими системах.
|Закрытый канал: https://t.me/no_open_expansion_bot
многополярность — это неустойчивая, конфликтная система, где баланс поддерживать чрезвычайно трудно.
В отличие от биполярной архитектуры (пример — холодная война), система с несколькими центрами:
- генерирует постоянные столкновения интересов;
- не имеет чётких механизмов сдерживания;
- нестабильна в долгосрочном горизонте.
Ни одна известная социальная или политическая система, за исключением периодов хаоса или распада, устойчиво не функционировала в формате многополярности.
IV. Кризис глобальной модели и поиски нового миропорядка
Современная мировая система находится в фазе перестройки, где старый мировой порядок утратил способность эффективно перераспределять ресурсы и регулировать конфликты. Это приводит к:
- росту числа локальных и региональных центров силы;
- попыткам пересмотра глобальных правил;
- разрушению прежней архитектуры безопасности.
Именно поэтому проблема многополярности оказалась в центре политического дискурса.
Но здесь стоит учесть ещё один важный фактор: резкое расхождение подходов к управлению обществом.
Сегодня в мире доминируют две конкурирующие модели:
Западная модель – индивидуализм, конкуренция, косвенный контроль через стандарты и институты.
Китайская модель – коллективизм, государственный контроль, система социального рейтинга и прямое вмешательство в поведение граждан.
Обе модели в конечном счёте стремятся к тотальному управлению индивидом, лишь инструмент и культурная оболочка различаются.
Третьей, принципиально иной модели в глобальном масштабе сегодня не существует.
V. Российский парадокс и проблема внутреннего смысла
Россия формально выступает за многополярность, трактуя её как возможность для становления более справедливого мирового порядка. Однако многие признаки указывают, что Россия занимает маргинальное положение в мировой системе, что и формирует стремление к её перестройке.
Но для того чтобы стать самостоятельным «полюсом», нужны:
- внутренняя модернизация;
- технологическое развитие;
- финансовый суверенитет;
- новая модель управления.
Создание собственного «суверенного пути» требует перехода к иной логике: от внешнего контроля общества — к модели, основанной на самоорганизации граждан, что описывалось советскими футуристами как управляемое, но свободное общество высокой социальной ответственности.
На данный момент подобная трансформация маловероятна: система управления в России опирается на запретительные практики и прямой контроль, что делает невозможным появление новой смысловой парадигмы.
VI. Выбор между моделями и отсутствие третьего пути
Современный мир переживает фазу структурной перестройки, которую можно интерпретировать как временную многополярность — состояние между разрушением старого порядка и формированием нового.
Пока мир движется к новой конфигурации, ключевые выводы выглядят так:
Многополярность — не устойчивая система, а переходная фаза кризиса.
Новые «полюса» не сформированы — все потенциальные игроки дисбалансированы.
Будущая архитектура мира вновь будет биполярной или близкой к биполярной, поскольку социальные системы тяготеют к двум центрам.
США и Китай — наиболее вероятные кандидаты на роль этих центров.
Россия может изменить своё положение только через глубокое внутреннее развитие, а не через перераспределение балансов вовне.
Глобальная конкуренция идей управления человеком — ключевой вызов XXI века.
Перед всеми странами стоит простой выбор:
либо создавать новые смыслы и стандарты, либо существовать в уже сформированных другими системах.
|Закрытый канал: https://t.me/no_open_expansion_bot
Не бог, не царь и не герой (1)
Одной из устойчивых черт российского общественного сознания — не искусственно сконструированной, а глубоко укоренённой — является выраженная вера в фигуру лидера: вождя, царя, руководителя, наделённого особой полнотой власти. Исторические обстоятельства, многократно сопровождавшиеся потрясениями, формировали в обществе ожидание сильного центра принятия решений, способного выступить в роли стабилизатора и организатора в периоды кризисов.
Любая система управления является системой в строгом смысле этого слова и может продолжать работать даже при структурных перекосах. Однако конструкция, выстроенная вокруг одного человека, неизбежно зависит от его компетентности, ресурсов и биологических ограничений. При отсутствии лидера или при его недостаточной эффективности такая система быстро сталкивается с функциональными сбоями.
Одной из ключевых проблем подобного типа управления является человеческий фактор. Лидер может не обладать необходимыми качествами или, наоборот, обладать ими частично, что приводит к принятию решений, не способствующих развитию управляемого объекта. Кроме того, человеческие когнитивные возможности ограничены: решение сложных задач требует обработки больших объёмов информации, а человеческий мозг способен одновременно удерживать лишь ограниченное количество элементов. Интуиция и подсознательная обработка помогают, но они также подвержены ошибкам и не всегда прозрачны для анализа.
Существуют пределы сложности, которые невозможно преодолеть даже наиболее способному руководителю. Тем более что путь к вершине власти редко коррелирует с уровнем компетентности — он зависит от множества политических, институциональных и исторических факторов.
Персоналистская система усиливает эту проблему отсутствием действенных механизмов корректировки решений: окончательное слово всегда остаётся за лидером, и внутри самой системы нет инструментов оспаривания или пересмотра даже спорных или ошибочных решений.
Ещё одна трудность — несменяемость руководителя. В персоналистской модели его уход из системы власти становится серьёзным потрясением: требуются структурные перестройки, а накопленные за годы ошибки, как правило, оказываются труднопоправимыми.
В результате процесс смены руководства становится серьёзным испытанием для всей государственно-управленческой конструкции.
Дополнительный фактор — усложнение современного общества. Когда сложность управляемого объекта растёт быстрее, чем способность системы управления её перерабатывать, возникают информационные bottleneck’и, ошибки накапливаются, а контрольные структуры теряют эффективность. Примером такого процесса можно считать поздний Советский Союз, где управленческая модель перестала соответствовать масштабу и внутренней сложности страны.
Интересно, что попытки модернизации управленческого контура предпринимались: например, инициатива разделения партийных и государственных функций в начале 1950-х годов или решения 19-й партийной конференции 1988 года. Однако в обоих случаях реализация была либо прервана, либо запоздала для достижения устойчивого эффекта.
Современные события демонстрируют, что значительные ресурсы, направляемые на мобилизационные проекты, создают серьёзную нагрузку на систему. Если темпы расходования ресурсов превышают потенциальный эффект, это приводит к ослаблению структурной устойчивости. При дефиците данных сложно делать точные прогнозы, но общая логика подсказывает, что чрезмерное напряжение управленческих и экономических механизмов может приводить к каскадным сбоям.
История показывает, что даже внешне стабильные системы могут быстро утратить устойчивость при сочетании внутренних противоречий и непредвиденных поворотных событий. В этом смысле любые персоналистские конструкции обладают ограниченными горизонтами планирования и развития.
Одной из устойчивых черт российского общественного сознания — не искусственно сконструированной, а глубоко укоренённой — является выраженная вера в фигуру лидера: вождя, царя, руководителя, наделённого особой полнотой власти. Исторические обстоятельства, многократно сопровождавшиеся потрясениями, формировали в обществе ожидание сильного центра принятия решений, способного выступить в роли стабилизатора и организатора в периоды кризисов.
Любая система управления является системой в строгом смысле этого слова и может продолжать работать даже при структурных перекосах. Однако конструкция, выстроенная вокруг одного человека, неизбежно зависит от его компетентности, ресурсов и биологических ограничений. При отсутствии лидера или при его недостаточной эффективности такая система быстро сталкивается с функциональными сбоями.
Одной из ключевых проблем подобного типа управления является человеческий фактор. Лидер может не обладать необходимыми качествами или, наоборот, обладать ими частично, что приводит к принятию решений, не способствующих развитию управляемого объекта. Кроме того, человеческие когнитивные возможности ограничены: решение сложных задач требует обработки больших объёмов информации, а человеческий мозг способен одновременно удерживать лишь ограниченное количество элементов. Интуиция и подсознательная обработка помогают, но они также подвержены ошибкам и не всегда прозрачны для анализа.
Существуют пределы сложности, которые невозможно преодолеть даже наиболее способному руководителю. Тем более что путь к вершине власти редко коррелирует с уровнем компетентности — он зависит от множества политических, институциональных и исторических факторов.
Персоналистская система усиливает эту проблему отсутствием действенных механизмов корректировки решений: окончательное слово всегда остаётся за лидером, и внутри самой системы нет инструментов оспаривания или пересмотра даже спорных или ошибочных решений.
Ещё одна трудность — несменяемость руководителя. В персоналистской модели его уход из системы власти становится серьёзным потрясением: требуются структурные перестройки, а накопленные за годы ошибки, как правило, оказываются труднопоправимыми.
В результате процесс смены руководства становится серьёзным испытанием для всей государственно-управленческой конструкции.
Дополнительный фактор — усложнение современного общества. Когда сложность управляемого объекта растёт быстрее, чем способность системы управления её перерабатывать, возникают информационные bottleneck’и, ошибки накапливаются, а контрольные структуры теряют эффективность. Примером такого процесса можно считать поздний Советский Союз, где управленческая модель перестала соответствовать масштабу и внутренней сложности страны.
Интересно, что попытки модернизации управленческого контура предпринимались: например, инициатива разделения партийных и государственных функций в начале 1950-х годов или решения 19-й партийной конференции 1988 года. Однако в обоих случаях реализация была либо прервана, либо запоздала для достижения устойчивого эффекта.
Современные события демонстрируют, что значительные ресурсы, направляемые на мобилизационные проекты, создают серьёзную нагрузку на систему. Если темпы расходования ресурсов превышают потенциальный эффект, это приводит к ослаблению структурной устойчивости. При дефиците данных сложно делать точные прогнозы, но общая логика подсказывает, что чрезмерное напряжение управленческих и экономических механизмов может приводить к каскадным сбоям.
История показывает, что даже внешне стабильные системы могут быстро утратить устойчивость при сочетании внутренних противоречий и непредвиденных поворотных событий. В этом смысле любые персоналистские конструкции обладают ограниченными горизонтами планирования и развития.
Не бог, не царь и не герой (2)
Персоналистская система управления может эффективно функционировать на определённых этапах развития общества, особенно в условиях относительной простоты управляемого объекта или необходимости быстрого мобилизационного ответа. Однако её собственная логика ограничивает возможность долгосрочного развития без периодических кризисов и обновлений. Система стремится к упрощению управляемого пространства и в итоге воспроизводит циклы: от резкого подъёма — к деградации — и далее к кризису или коллапсу. Эта цикличность указывает на внутреннее противоречие, которое невозможно разрешить внутри самой модели.
Преодоление такого противоречия возможно лишь через переход к более сложной системе управления, в которой функции и полномочия распределены между несколькими центрами. Подобные конструкции требуют зрелых институтов, обратной связи и механизмов балансировки власти.
Некоторые общественные фигуры в периоды нестабильности быстро набирают популярность благодаря контрасту с центральной властью или благодаря более яркому публичному образу. Это исторически неоднократно наблюдалось в России. Однако подобные волны поддержки часто усиливают персоналистский запрос, а не ломают его.
Выход из циклической логики требует не поиска нового «идеального лидера», а пересмотра самой модели государственного устройства. Усложнение управляемого объекта должно сопровождаться адекватным усложнением управляющего контура. Варианты такого усложнения в мировой практике представлены федеративными и конфедеративными решениями. Они предполагают баланс интересов регионов и центра и позволяют избежать перегрузки одного узла управления всей полнотой задач.
Опыт США показывает, что продуманная система разделения полномочий и институты сдержек и противовесов могут обеспечивать долгосрочную устойчивость государства при минимуме структурных реформ. Россия также предпринимала попытки движения в этом направлении — и в позднесоветский период, и позже, в 1990-е годы. Однако эти инициативы не были доведены до устойчивой реализации.
Перед будущей российской управленческой элитой встанет задача создания системы власти, способной обеспечивать стабильность и развитие на долгом историческом горизонте. Вероятно, это потребует перехода к модели, в которой власть распределена, а регионы обладают реальными полномочиями.
Конфедеративный путь является наиболее гибким и теоретически перспективным, хотя и наиболее трудным для реализации в условиях сложившихся традиций. Реальная федерализация также способна дать значительный эффект и создать фундамент для устойчивого развития.
Будущее страны во многом будет зависеть от того, удастся ли выйти из замкнутого круга повторяющихся циклов и создать модель управления, которая позволит избежать очередного кризиса и обеспечит долгосрочную устойчивость. Перспектива такого перехода сложна, но её обсуждение становится всё более необходимым.
|Закрытый канал: https://t.me/no_open_expansion_bot
Персоналистская система управления может эффективно функционировать на определённых этапах развития общества, особенно в условиях относительной простоты управляемого объекта или необходимости быстрого мобилизационного ответа. Однако её собственная логика ограничивает возможность долгосрочного развития без периодических кризисов и обновлений. Система стремится к упрощению управляемого пространства и в итоге воспроизводит циклы: от резкого подъёма — к деградации — и далее к кризису или коллапсу. Эта цикличность указывает на внутреннее противоречие, которое невозможно разрешить внутри самой модели.
Преодоление такого противоречия возможно лишь через переход к более сложной системе управления, в которой функции и полномочия распределены между несколькими центрами. Подобные конструкции требуют зрелых институтов, обратной связи и механизмов балансировки власти.
Некоторые общественные фигуры в периоды нестабильности быстро набирают популярность благодаря контрасту с центральной властью или благодаря более яркому публичному образу. Это исторически неоднократно наблюдалось в России. Однако подобные волны поддержки часто усиливают персоналистский запрос, а не ломают его.
Выход из циклической логики требует не поиска нового «идеального лидера», а пересмотра самой модели государственного устройства. Усложнение управляемого объекта должно сопровождаться адекватным усложнением управляющего контура. Варианты такого усложнения в мировой практике представлены федеративными и конфедеративными решениями. Они предполагают баланс интересов регионов и центра и позволяют избежать перегрузки одного узла управления всей полнотой задач.
Опыт США показывает, что продуманная система разделения полномочий и институты сдержек и противовесов могут обеспечивать долгосрочную устойчивость государства при минимуме структурных реформ. Россия также предпринимала попытки движения в этом направлении — и в позднесоветский период, и позже, в 1990-е годы. Однако эти инициативы не были доведены до устойчивой реализации.
Перед будущей российской управленческой элитой встанет задача создания системы власти, способной обеспечивать стабильность и развитие на долгом историческом горизонте. Вероятно, это потребует перехода к модели, в которой власть распределена, а регионы обладают реальными полномочиями.
Конфедеративный путь является наиболее гибким и теоретически перспективным, хотя и наиболее трудным для реализации в условиях сложившихся традиций. Реальная федерализация также способна дать значительный эффект и создать фундамент для устойчивого развития.
Будущее страны во многом будет зависеть от того, удастся ли выйти из замкнутого круга повторяющихся циклов и создать модель управления, которая позволит избежать очередного кризиса и обеспечит долгосрочную устойчивость. Перспектива такого перехода сложна, но её обсуждение становится всё более необходимым.
|Закрытый канал: https://t.me/no_open_expansion_bot
(1) Бюрократия — одно из тех явлений, которые, кажется, всегда пребывают рядом с государством, как его тень. Она возникает незаметно, растёт постепенно, обрастает собственными привычками, традициями, иммунитетом против вмешательств. В какой-то момент она приобретает и собственную логику поведения, не сводимую к целям, которые декларируют власти. Именно это превращение Михаил Восленский называл рождением «номенклатуры» — класса, который живёт не ради государства, а ради самовоспроизводства. Если расширить эту мысль, можно сказать: рождается Голем — бюрократический организм, обладающий признаками квази-жизни.
Имитация жизни
Первое, что замечаешь у такого Голема, — способность вести себя как живое существо. Он питается, защищается, растёт, сопротивляется угрозам. И хотя формально он состоит из людей, их должностей, регламентов и зданий, в совокупности возникает нечто большее — система, которую отдельные элементы уже не в состоянии контролировать.
Определение жизни как биологического феномена здесь мало помогает. Намного точнее будет говорить о «квазижизни» — о поведении, в котором проявляются черты инстинкта. И одним из базовых инстинктов является питание.
Чем питается Голем
Голем питается расширением контролируемого пространства — физического, информационного, нормативного. Это то, что Восленский метко описывал как «территорию власти», где каждая новая строка регламента означала для номенклатуры новые полномочия и новые позиции.
Когда партийный аппарат в СССР получал право утверждать директоров заводов, он тут же расширялся. Когда ему поручали контролировать учёных, появлялись научные советы. Когда открывалась новая сфера — культура, спорт, сельское хозяйство — немедленно возникала новая сеть комитетов.
Так Голем рос — неспешно, но неуклонно.
До своего окончательного становления он встречает сопротивление. Восленский писал, что в сталинскую эпоху партийная бюрократия ещё не была полностью освобождена от конкурентов: государственный аппарат, армейская элита, даже остаточные элементы «красной аристократии» создавали баланс сил. Но стоило им ослабеть — и система начала расти вширь, уже не видя перед собой преград.
Белый шум как дыхание Голема
У любого живого организма есть отходы жизнедеятельности. У Голема — тоже. Внутренние аппаратные войны, незаметные глазу конкуренции за кабинеты, подпольные коалиции и мелкие интриги — всё это образует «белый шум» системы. Мешающий, невидимый, но постоянно присутствующий, как фоновая вибрация.
Восленский привёл массу примеров подобных процессов. Он описывал, как одно и то же решение проходило через шесть инстанций просто потому, что каждая из них должна была зафиксировать своё участие — чтобы напомнить о себе при распределении благ. Этот механизм тратил энергию, но не создавал результата. Система всё больше занималась собой, а не задачами.
Белый шум — это и есть энтропия Голема. Чем больше он растёт, тем сильнее шум, тем труднее ему функционировать. Но остановиться он не может — голод гонит вперёд.
Инстинкт самосохранения
Интересно наблюдать, как Голем реагирует на угрозы. Любая попытка уменьшить его — воспринимается как опасность. Любая инициатива по сокращению штатов — как покушение. Реформатор, который хочет «упростить структуру», автоматически становится врагом организма.
И снова здесь уместны примеры Восленского. Он рассказывает о том, как в конце сталинской эпохи возникла идея разделить партийную и государственную власть. Это означало бы сужение поля для номенклатуры, ограничение её функций. И хотя сама идея прозвучала с трибуны XIX съезда, её реализация почти сразу остановилась. Уже 5 марта 1953 года процесс был прерван — и не возобновлялся ещё 35 лет. Система защитила себя.
Голем одинаково реагирует на внешние и внутренние вызовы — он пытается вырасти. Именно это мы наблюдаем сегодня в разных странах, где снижение качества управления компенсируется увеличением количества чиновников, структур, полномочий.
Имитация жизни
Первое, что замечаешь у такого Голема, — способность вести себя как живое существо. Он питается, защищается, растёт, сопротивляется угрозам. И хотя формально он состоит из людей, их должностей, регламентов и зданий, в совокупности возникает нечто большее — система, которую отдельные элементы уже не в состоянии контролировать.
Определение жизни как биологического феномена здесь мало помогает. Намного точнее будет говорить о «квазижизни» — о поведении, в котором проявляются черты инстинкта. И одним из базовых инстинктов является питание.
Чем питается Голем
Голем питается расширением контролируемого пространства — физического, информационного, нормативного. Это то, что Восленский метко описывал как «территорию власти», где каждая новая строка регламента означала для номенклатуры новые полномочия и новые позиции.
Когда партийный аппарат в СССР получал право утверждать директоров заводов, он тут же расширялся. Когда ему поручали контролировать учёных, появлялись научные советы. Когда открывалась новая сфера — культура, спорт, сельское хозяйство — немедленно возникала новая сеть комитетов.
Так Голем рос — неспешно, но неуклонно.
До своего окончательного становления он встречает сопротивление. Восленский писал, что в сталинскую эпоху партийная бюрократия ещё не была полностью освобождена от конкурентов: государственный аппарат, армейская элита, даже остаточные элементы «красной аристократии» создавали баланс сил. Но стоило им ослабеть — и система начала расти вширь, уже не видя перед собой преград.
Белый шум как дыхание Голема
У любого живого организма есть отходы жизнедеятельности. У Голема — тоже. Внутренние аппаратные войны, незаметные глазу конкуренции за кабинеты, подпольные коалиции и мелкие интриги — всё это образует «белый шум» системы. Мешающий, невидимый, но постоянно присутствующий, как фоновая вибрация.
Восленский привёл массу примеров подобных процессов. Он описывал, как одно и то же решение проходило через шесть инстанций просто потому, что каждая из них должна была зафиксировать своё участие — чтобы напомнить о себе при распределении благ. Этот механизм тратил энергию, но не создавал результата. Система всё больше занималась собой, а не задачами.
Белый шум — это и есть энтропия Голема. Чем больше он растёт, тем сильнее шум, тем труднее ему функционировать. Но остановиться он не может — голод гонит вперёд.
Инстинкт самосохранения
Интересно наблюдать, как Голем реагирует на угрозы. Любая попытка уменьшить его — воспринимается как опасность. Любая инициатива по сокращению штатов — как покушение. Реформатор, который хочет «упростить структуру», автоматически становится врагом организма.
И снова здесь уместны примеры Восленского. Он рассказывает о том, как в конце сталинской эпохи возникла идея разделить партийную и государственную власть. Это означало бы сужение поля для номенклатуры, ограничение её функций. И хотя сама идея прозвучала с трибуны XIX съезда, её реализация почти сразу остановилась. Уже 5 марта 1953 года процесс был прерван — и не возобновлялся ещё 35 лет. Система защитила себя.
Голем одинаково реагирует на внешние и внутренние вызовы — он пытается вырасти. Именно это мы наблюдаем сегодня в разных странах, где снижение качества управления компенсируется увеличением количества чиновников, структур, полномочий.
(2) Рост, который не приносит силы
Есть парадокс, который Восленский подметил ещё в 1970-е: чем больше становится номенклатура, тем хуже она работает. Рост численности не означает рост компетентности. Наоборот: дополнительные уровни управления становятся новым источником «белого шума».
Это можно представить как ожирение. Жировая ткань в норме — запас энергии. Но когда её становится слишком много, организм вынужден тратить мощности на поддержание ненужного веса. Мышцы работают хуже, органы перегружены, система устает.
Так же и бюрократия: она растёт, но управляет всё хуже. В СССР это привело к тому, что в конце 1980-х число управленцев стало рекордным, но эффективность планирования обваливалась. Восленский считал, что аппарат уже не справлялся с собственным весом.
В современных условиях картина нередко повторяется: штаты расширяются, бюджеты растут, отчётность множится, но реальные проблемы остаются нерешёнными. Граница контролируемого пространства не расширяется — растёт только сам аппарат.
Старение Голема
Все эти процессы ведут к неизбежному — к старению. В какой-то момент Голем становится инертным, перегруженным внутренними противоречиями. Он теряет способность реагировать на изменения среды. Он начинает жить в собственной логике, плохо замечая внешнюю реальность.
Восленский описывает позднесоветскую номенклатуру именно так: система, которая больше не следила за страной — она следила только за собой. Инстинкт выживания уступал инерции. И это стало той точкой, где началось разрушение.
Конец или преобразование?
Гибель Голема неизбежна не в физическом смысле, а в системном. Он не исчезает полностью — он превращается. Обновлённая структура может вновь начать цикл: рождение, рост, расширение, старение. И в каждой эпохе — свои варианты Голема. Но логика его существования остаётся удивительно похожей.
Очевидно, что бюрократические организмы нельзя полностью уничтожить. Но их можно понимать. А понимание — первый шаг к тому, чтобы строить системы, которые служат людям, а не наоборот.
Голем — это предупреждение. Он растёт там, где власти слабы, институты размыты, а правила размываются в пользу «квази-инстинктов». И если общество не следит за тем, как изменяется структура управления, то однажды просыпается в мире, где управляет уже не власть — а её тень.
|Закрытый канал: https://t.me/no_open_expansion_bot
Есть парадокс, который Восленский подметил ещё в 1970-е: чем больше становится номенклатура, тем хуже она работает. Рост численности не означает рост компетентности. Наоборот: дополнительные уровни управления становятся новым источником «белого шума».
Это можно представить как ожирение. Жировая ткань в норме — запас энергии. Но когда её становится слишком много, организм вынужден тратить мощности на поддержание ненужного веса. Мышцы работают хуже, органы перегружены, система устает.
Так же и бюрократия: она растёт, но управляет всё хуже. В СССР это привело к тому, что в конце 1980-х число управленцев стало рекордным, но эффективность планирования обваливалась. Восленский считал, что аппарат уже не справлялся с собственным весом.
В современных условиях картина нередко повторяется: штаты расширяются, бюджеты растут, отчётность множится, но реальные проблемы остаются нерешёнными. Граница контролируемого пространства не расширяется — растёт только сам аппарат.
Старение Голема
Все эти процессы ведут к неизбежному — к старению. В какой-то момент Голем становится инертным, перегруженным внутренними противоречиями. Он теряет способность реагировать на изменения среды. Он начинает жить в собственной логике, плохо замечая внешнюю реальность.
Восленский описывает позднесоветскую номенклатуру именно так: система, которая больше не следила за страной — она следила только за собой. Инстинкт выживания уступал инерции. И это стало той точкой, где началось разрушение.
Конец или преобразование?
Гибель Голема неизбежна не в физическом смысле, а в системном. Он не исчезает полностью — он превращается. Обновлённая структура может вновь начать цикл: рождение, рост, расширение, старение. И в каждой эпохе — свои варианты Голема. Но логика его существования остаётся удивительно похожей.
Очевидно, что бюрократические организмы нельзя полностью уничтожить. Но их можно понимать. А понимание — первый шаг к тому, чтобы строить системы, которые служат людям, а не наоборот.
Голем — это предупреждение. Он растёт там, где власти слабы, институты размыты, а правила размываются в пользу «квази-инстинктов». И если общество не следит за тем, как изменяется структура управления, то однажды просыпается в мире, где управляет уже не власть — а её тень.
|Закрытый канал: https://t.me/no_open_expansion_bot
(1)Петербург как темпоральный разлом: город модерна и архаики
Санкт-Петербург — парадоксальный город. Он задуман как «окно в Европу» и столица модерна, но на протяжении трёх веков в нём уживаются два несовместимых временных ритма:
европейское ускорение, стремление к новому, рациональному, цивилизационному;
глубинная архаика, которая периодически поднимается в виде агрессивного традиционализма, националистических движений и реакционных течений.
Этот контраст — не случайность и не культурная особенность. Это следствие уникальной темпоральной конструкции города, который был создан насильственно, быстро, извне, в стране, где общинная архаика ещё доминировала.
В Петербурге время течёт неравномерно: здесь слои разных эпох лежат не «один над другим», а переплетены. Отсюда — его уникальная предрасположенность к острым внутренним временным конфликтам.
Санкт-Петербург был основан как искусственный ускоритель времени. Пётр I создал город не как продолжение русской традиции, а как разрыв с ней. Он был проектом ускорения модернизации, принудительного европеизма, технологического скачка, временного «подрыва» устоявшихся ритмов России.
Если Москва — город, выросший органично, то Петербург — город, насаждённый сверху, город-проект, город-будущее в стране-прошлом. Эта изначальная двойственность породила темпоральное напряжение, которое сохраняется до сих пор.
Как европейский модерн сосуществует с архаикой
Петербург всегда был витриной модерна: университеты, инженерные школы, художественные академии, промышленная культура, интеллигенция, архитектура рационального города, прямые проспекты, геометрия европейской столицы.
Но рядом с этим существовала другая Петербургская реальность: рабочие слободы, криминальные районы, выходцы из деревень с патриархальными привычками, бедные кварталы XIX века, революционные окраины, маргинальные общины.
В результате выработалась двойная темпоральность:
Петербург как интеллектуальная элита России, наследник европеизма.
Петербург как точка социальной турбулентности, источник низовых движений, иногда — крайне агрессивных.
Это не два города — это две временные системы, которые постоянно сталкиваются.
Почему именно в Петербурге возникает радикальный традиционализм
На первый взгляд, странно: город рациональности, архитектуры, культуры и просвещения — и вдруг центры вроде «Чёрной сотни» или современных военизированных «имперских» структур. Но темпоральная логика объясняет это очень точно.
Чем быстрее модерн — тем сильнее сопротивление. Резкое внедрение европейских норм в XVIII–XIX веках создало в Петербурге мощную реакцию тех, кто не успевал адаптироваться к новому времени: вчерашние крестьяне, ремесленники, рабочие, выходцы из глубинки.
Модерн, если он слишком быстрый, порождает темпоральный протест — и в Петербурге он выражался в создании реакционных движений.
Санкт-Петербург — парадоксальный город. Он задуман как «окно в Европу» и столица модерна, но на протяжении трёх веков в нём уживаются два несовместимых временных ритма:
европейское ускорение, стремление к новому, рациональному, цивилизационному;
глубинная архаика, которая периодически поднимается в виде агрессивного традиционализма, националистических движений и реакционных течений.
Этот контраст — не случайность и не культурная особенность. Это следствие уникальной темпоральной конструкции города, который был создан насильственно, быстро, извне, в стране, где общинная архаика ещё доминировала.
В Петербурге время течёт неравномерно: здесь слои разных эпох лежат не «один над другим», а переплетены. Отсюда — его уникальная предрасположенность к острым внутренним временным конфликтам.
Санкт-Петербург был основан как искусственный ускоритель времени. Пётр I создал город не как продолжение русской традиции, а как разрыв с ней. Он был проектом ускорения модернизации, принудительного европеизма, технологического скачка, временного «подрыва» устоявшихся ритмов России.
Если Москва — город, выросший органично, то Петербург — город, насаждённый сверху, город-проект, город-будущее в стране-прошлом. Эта изначальная двойственность породила темпоральное напряжение, которое сохраняется до сих пор.
Как европейский модерн сосуществует с архаикой
Петербург всегда был витриной модерна: университеты, инженерные школы, художественные академии, промышленная культура, интеллигенция, архитектура рационального города, прямые проспекты, геометрия европейской столицы.
Но рядом с этим существовала другая Петербургская реальность: рабочие слободы, криминальные районы, выходцы из деревень с патриархальными привычками, бедные кварталы XIX века, революционные окраины, маргинальные общины.
В результате выработалась двойная темпоральность:
Петербург как интеллектуальная элита России, наследник европеизма.
Петербург как точка социальной турбулентности, источник низовых движений, иногда — крайне агрессивных.
Это не два города — это две временные системы, которые постоянно сталкиваются.
Почему именно в Петербурге возникает радикальный традиционализм
На первый взгляд, странно: город рациональности, архитектуры, культуры и просвещения — и вдруг центры вроде «Чёрной сотни» или современных военизированных «имперских» структур. Но темпоральная логика объясняет это очень точно.
Чем быстрее модерн — тем сильнее сопротивление. Резкое внедрение европейских норм в XVIII–XIX веках создало в Петербурге мощную реакцию тех, кто не успевал адаптироваться к новому времени: вчерашние крестьяне, ремесленники, рабочие, выходцы из глубинки.
Модерн, если он слишком быстрый, порождает темпоральный протест — и в Петербурге он выражался в создании реакционных движений.
(2) Петербург — город социального неравенства. В разные эпохи разрыв между «быстрыми» и «медленными» жителями города был огромен.
Интеллигенция жила в своём европейском времени, низовые слои — в патриархальном, предмодерновом. Контраст создавал идеальную почву для радикализации.
Лаборатория идеологий
Петербург всегда был идеологическим городом: здесь рождались революции, здесь же рождались контрреволюционные движения.
Город как среда высоких идей и низких условий жизни — прекрасный инкубатор для радикальных противоходов.
Мифология имперского города
Петербург — единственный российский город, где миф Империи столь плотен, что стал культурной реальностью. А миф Империи почти всегда связан с традиционализмом, милитаризмом и сакрализацией прошлого.
Почему Петербург уникален: темпоральный маятник
В Петербурге время движется как маятник, колеблясь между двумя полюсами: полюсом ускорения: научно-технические школы, модернизация, либеральные идеи, искусство авангарда, европейские влияния - и полюсом архаики: клановые группы, ультратрадиционализм, националистические структуры, имперский романтизм, культ сакральной власти.
Этот маятник качается не случайно — он встроен в саму ткань города. Петербург — это город, созданный будущим, но построенный на территории, которая принадлежала прошлому. И каждый его житель так или иначе существует в этом разрыве.
Как измерить «темп времени» в Петербурге
Можно выделить три ключевых индикатора:
1. Скорость культурной смены
Петербург одновременно: один из самых «медленно» меняющихся культурных городов России — сильна память, традиция, символическая архитектура и один из самых экспериментальных — современное искусство, музыка, альтернативные движения. Темп нестабилен: он колеблется.
2. Социально-политическая турбулентность
Город регулярно порождает протестные движения, авангард, контркультуру, и одновременно — консервативные, квазимилитарные структуры. Это признак временной неоднородности.
3. Двуязычие времени
Петербуржцы общаются в двух кодах: в европейском — рациональном, критическом, модерновом; и в архаическом — имперском, сакральном, патриархальном.
Такой двоизм — уникальная редкость в мировой культуре.
Главный парадокс Петербурга
Санкт-Петербург — это город будущего, построенный на земле прошлого, и город прошлого, живущий в культуре будущего.
Он — не синтез, а сосуществование несовместимого. Его темп времени — это вечная турбулентность, вечное колебание между модерном и архаикой.
Из-за этого он порождает и великих модернистов, и опасных реакционеров, и самые светлые страницы русской культуры, и самые мрачные идеологические движения.
Этот контраст не недостаток — это структурная особенность города, его темпоральная формула.
Москва и Петербург: диполь скоростей и цивилизационных потоков
В России есть две столицы — официальная и культурная, политическая и пространственная, динамическая и созерцательная. Но это не просто два города: это два независимых центра времени, два механизма, которые по-разному измеряют и задают ход исторического процесса. Москва и Санкт-Петербург — это не география, а темпоральный диполь, в котором на протяжении трёх столетий колеблется российская история.
Они подобны двум часам, идущим рядом, но работающим на разных частотах. Порой их ритмы совпадают — и страна ускоряется. Порой расходятся — и возникает внутреннее расслоение, кризисы восприятия, поляризация. В моменты крайнего рассинхрона Россия буквально распадается на два времени, две модели будущего, два типа цивилизационного поведения.
Москва: время мощности
У Москвы — свой режим хода времени. Это время политической плотности, энергоёмкости, быстрого принятия решений. Время силы, а не формы. Москва живёт в спрессованном, турбулентном темпе, где сутки способны вместить неделю, а год — десятилетие.
Интеллигенция жила в своём европейском времени, низовые слои — в патриархальном, предмодерновом. Контраст создавал идеальную почву для радикализации.
Лаборатория идеологий
Петербург всегда был идеологическим городом: здесь рождались революции, здесь же рождались контрреволюционные движения.
Город как среда высоких идей и низких условий жизни — прекрасный инкубатор для радикальных противоходов.
Мифология имперского города
Петербург — единственный российский город, где миф Империи столь плотен, что стал культурной реальностью. А миф Империи почти всегда связан с традиционализмом, милитаризмом и сакрализацией прошлого.
Почему Петербург уникален: темпоральный маятник
В Петербурге время движется как маятник, колеблясь между двумя полюсами: полюсом ускорения: научно-технические школы, модернизация, либеральные идеи, искусство авангарда, европейские влияния - и полюсом архаики: клановые группы, ультратрадиционализм, националистические структуры, имперский романтизм, культ сакральной власти.
Этот маятник качается не случайно — он встроен в саму ткань города. Петербург — это город, созданный будущим, но построенный на территории, которая принадлежала прошлому. И каждый его житель так или иначе существует в этом разрыве.
Как измерить «темп времени» в Петербурге
Можно выделить три ключевых индикатора:
1. Скорость культурной смены
Петербург одновременно: один из самых «медленно» меняющихся культурных городов России — сильна память, традиция, символическая архитектура и один из самых экспериментальных — современное искусство, музыка, альтернативные движения. Темп нестабилен: он колеблется.
2. Социально-политическая турбулентность
Город регулярно порождает протестные движения, авангард, контркультуру, и одновременно — консервативные, квазимилитарные структуры. Это признак временной неоднородности.
3. Двуязычие времени
Петербуржцы общаются в двух кодах: в европейском — рациональном, критическом, модерновом; и в архаическом — имперском, сакральном, патриархальном.
Такой двоизм — уникальная редкость в мировой культуре.
Главный парадокс Петербурга
Санкт-Петербург — это город будущего, построенный на земле прошлого, и город прошлого, живущий в культуре будущего.
Он — не синтез, а сосуществование несовместимого. Его темп времени — это вечная турбулентность, вечное колебание между модерном и архаикой.
Из-за этого он порождает и великих модернистов, и опасных реакционеров, и самые светлые страницы русской культуры, и самые мрачные идеологические движения.
Этот контраст не недостаток — это структурная особенность города, его темпоральная формула.
Москва и Петербург: диполь скоростей и цивилизационных потоков
В России есть две столицы — официальная и культурная, политическая и пространственная, динамическая и созерцательная. Но это не просто два города: это два независимых центра времени, два механизма, которые по-разному измеряют и задают ход исторического процесса. Москва и Санкт-Петербург — это не география, а темпоральный диполь, в котором на протяжении трёх столетий колеблется российская история.
Они подобны двум часам, идущим рядом, но работающим на разных частотах. Порой их ритмы совпадают — и страна ускоряется. Порой расходятся — и возникает внутреннее расслоение, кризисы восприятия, поляризация. В моменты крайнего рассинхрона Россия буквально распадается на два времени, две модели будущего, два типа цивилизационного поведения.
Москва: время мощности
У Москвы — свой режим хода времени. Это время политической плотности, энергоёмкости, быстрого принятия решений. Время силы, а не формы. Москва живёт в спрессованном, турбулентном темпе, где сутки способны вместить неделю, а год — десятилетие.
(3) Особенности московского времени: высокая скорость циркуляции власти и капитала. Москва втягивает ресурсы со всей страны и перерабатывает их в мгновенные решения, реформы, запреты, кампании. Время реактивное. Это не планирование, а мгновенные рывки. Москва живёт «здесь и сейчас», компенсируя отсутствие долгосрочности масштабом и интенсивностью.
Социальная перегретость. В Москве время буквально кипит: смена кадров, смыслы, тренды, инфраструктура — всё меняется быстрее, чем успевает осесть в сознании.
Политическая кратность. Один московский год способен равняться трем или пяти годам провинциальной жизни.
Москва — центр ускоренного времени, которое давит на всю страну, пытаясь синхронизировать её под собственный темп. Но в России существуют территории, которым такой темп чужд — и именно здесь возникает конфликт скоростей.
Санкт-Петербург: время глубины
Петербург, напротив, — город, в котором время течёт медленно, вязко, многослойно. Это время не власти, а памяти. Не энергии, а структуры. Не импульса, а формы.
Особенности петербургского времени:
Длительность вместо скорости. Петербург вырабатывает длинные волны культурных смыслов, эстетических норм, интеллектуальных традиций.
Время европейской модерности. Город замкнут на традиции модерна — рациональность, планирование, критичность, светский характер государства.
Город-текст. Петербург — редкий пример пространства, где архитектура и история задают темп мышления. Здесь время не ускоряется, а резонирует.
Город медленных конфликтов. Петербург переживает свои идеологические кризисы не через всплески, а через накопление и неожиданную разрядку: отсюда — цикличные появления ультраконсервативных движений, «Черной сотни», «Имперского легиона» и других.
Петербург — центр глубокого времени, которое не торопится, но и не исчезает. Он держит в себе тени XVIII и XX веков одновременно, и то, что кажется архаикой, на самом деле — отложенные колебания старых цивилизационных потоков.
Почему Москва и Петербург — разные миры времени
Причиной различий является не политика, а изначальная цивилизационная функция каждого города.
Москва — центр вертикального времени. Она возникла как политическая машина, питаемая властью и ресурсами. Её история — это последовательность ускорений: централизаторские реформы, экспансии, революции, перестройки, мегапроекты, кризисы. Здесь время «рубленое», как и архитектура города — крупными массами, без деталей. Москва меряет время циклами власти.
Петербург — центр горизонтального времени. Созданный как окно в Европу, он был спроектирован как временной портал, соединяющий Россию с модерном. Здесь время — текучее, как вода в Неве, не ускоряющееся, а накатывающее волнами. Петербург меряет время культурными слоями.
Эта разница и создала российский темпоральный дуализм, в котором страна оказывается между двумя часами — быстрым и глубоким, политическим и культурным.
Конфликт временных моделей: Москва против Петербурга
Хотя исторически они часто работали в паре (Пётр и Меншиков, Екатерина и Потёмкин, Ленин и Свердлов, Лужков и Собчак), их фундаментальные временные «частоты» различны.
Петербург традиционно рождает идеологии, иногда опасно радикальные.
Москва превращает их в механизм управления, иногда не менее опасный.
Отсюда — вечное напряжение: одна столица генерирует культурные и философские волны, другая превращает их в политические решения.
Почему Россия нуждается в двух центрах времени
Россия одновременно огромна и неоднородна. Одной временной модели ей недостаточно. Москва задаёт скорость, необходимую для управления пространством-гигантом. Петербург задаёт смысл, необходимый для сохранения единства культурного кода.
Это два двигателя, которые не могут слиться, но и не могут существовать в одиночку. Если один замедляется — другой ускоряется. Если один радикализируется — другой становится площадкой для контрдвижения. Россия держится на колебании между ними.
Социальная перегретость. В Москве время буквально кипит: смена кадров, смыслы, тренды, инфраструктура — всё меняется быстрее, чем успевает осесть в сознании.
Политическая кратность. Один московский год способен равняться трем или пяти годам провинциальной жизни.
Москва — центр ускоренного времени, которое давит на всю страну, пытаясь синхронизировать её под собственный темп. Но в России существуют территории, которым такой темп чужд — и именно здесь возникает конфликт скоростей.
Санкт-Петербург: время глубины
Петербург, напротив, — город, в котором время течёт медленно, вязко, многослойно. Это время не власти, а памяти. Не энергии, а структуры. Не импульса, а формы.
Особенности петербургского времени:
Длительность вместо скорости. Петербург вырабатывает длинные волны культурных смыслов, эстетических норм, интеллектуальных традиций.
Время европейской модерности. Город замкнут на традиции модерна — рациональность, планирование, критичность, светский характер государства.
Город-текст. Петербург — редкий пример пространства, где архитектура и история задают темп мышления. Здесь время не ускоряется, а резонирует.
Город медленных конфликтов. Петербург переживает свои идеологические кризисы не через всплески, а через накопление и неожиданную разрядку: отсюда — цикличные появления ультраконсервативных движений, «Черной сотни», «Имперского легиона» и других.
Петербург — центр глубокого времени, которое не торопится, но и не исчезает. Он держит в себе тени XVIII и XX веков одновременно, и то, что кажется архаикой, на самом деле — отложенные колебания старых цивилизационных потоков.
Почему Москва и Петербург — разные миры времени
Причиной различий является не политика, а изначальная цивилизационная функция каждого города.
Москва — центр вертикального времени. Она возникла как политическая машина, питаемая властью и ресурсами. Её история — это последовательность ускорений: централизаторские реформы, экспансии, революции, перестройки, мегапроекты, кризисы. Здесь время «рубленое», как и архитектура города — крупными массами, без деталей. Москва меряет время циклами власти.
Петербург — центр горизонтального времени. Созданный как окно в Европу, он был спроектирован как временной портал, соединяющий Россию с модерном. Здесь время — текучее, как вода в Неве, не ускоряющееся, а накатывающее волнами. Петербург меряет время культурными слоями.
Эта разница и создала российский темпоральный дуализм, в котором страна оказывается между двумя часами — быстрым и глубоким, политическим и культурным.
Конфликт временных моделей: Москва против Петербурга
Хотя исторически они часто работали в паре (Пётр и Меншиков, Екатерина и Потёмкин, Ленин и Свердлов, Лужков и Собчак), их фундаментальные временные «частоты» различны.
Петербург традиционно рождает идеологии, иногда опасно радикальные.
Москва превращает их в механизм управления, иногда не менее опасный.
Отсюда — вечное напряжение: одна столица генерирует культурные и философские волны, другая превращает их в политические решения.
Почему Россия нуждается в двух центрах времени
Россия одновременно огромна и неоднородна. Одной временной модели ей недостаточно. Москва задаёт скорость, необходимую для управления пространством-гигантом. Петербург задаёт смысл, необходимый для сохранения единства культурного кода.
Это два двигателя, которые не могут слиться, но и не могут существовать в одиночку. Если один замедляется — другой ускоряется. Если один радикализируется — другой становится площадкой для контрдвижения. Россия держится на колебании между ними.
(4)Сегодня Москва ускорена до предела: её временной ритм стал почти «азиатским» — взрывным, проектным, мегаскоростным. Петербург же, напротив, всё больше погружается в медленный европеизированный ритм позднего модерна, где главное — качество, а не масштаб.
Рассинхрон заметен: Москва живёт в режиме мегаполиса XXI века. Петербург — в эстетике модерна XIX–XX веков. Один город устремлён в гипернастоящее. Другой — в сверхпрошлое.
И именно это создаёт ту особую напряжённость между ними, которая формирует уникальность России как цивилизации, существующей в нескольких временах одновременно.
Темпоральный диполь Москва–Петербург определяет характер реформ, циклы политических кризисов, направление культурных сдвигов, форму идеологических конфликтов, колебания темпа всей страны.
Пока оба центра существуют и действуют в паре, Россия удерживает внутреннее равновесие — как бы оно ни казалось хрупким. Когда один из центров времени пытается поглотить другой, страна вступает в эпоху турбулентности.
|Закрытый канал: https://t.me/no_open_expansion_bot
Рассинхрон заметен: Москва живёт в режиме мегаполиса XXI века. Петербург — в эстетике модерна XIX–XX веков. Один город устремлён в гипернастоящее. Другой — в сверхпрошлое.
И именно это создаёт ту особую напряжённость между ними, которая формирует уникальность России как цивилизации, существующей в нескольких временах одновременно.
Темпоральный диполь Москва–Петербург определяет характер реформ, циклы политических кризисов, направление культурных сдвигов, форму идеологических конфликтов, колебания темпа всей страны.
Пока оба центра существуют и действуют в паре, Россия удерживает внутреннее равновесие — как бы оно ни казалось хрупким. Когда один из центров времени пытается поглотить другой, страна вступает в эпоху турбулентности.
|Закрытый канал: https://t.me/no_open_expansion_bot
Очередной «мирный план» в очередной раз ставит вопрос о его способности действительно привести к миру, в особенности, если учитывать, что пока речь идет о мире «по принуждению», когда ни одна из сторон не добивается своих целей (заявленных и реальных)
Этот вопрос не одномерен, он имеет целый ряд сторон, которые нужно рассматривать, причем в комплексе. Здесь будет рассмотрена только одна сторона: насколько возможен рост реваншистских настроений на Украине в среднесрочной перспективе, учитывая специфическую особенность: утрата индустриальных территорий на Востоке существенно увеличивает долю населения, живущую в традиционных регионах Украины, а значит, обладающих соответствующим менталитетом. Для России такое рассмотрение неактуально, во всяком случае пока — население находится под жестким прессом, любая несанкционированная деятельность в любом направлении (включая и патриотическое) рассматривается как государственное преступление с соответствующей реакцией.
Итак, вопрос: почему утрата индустриальных территорий меняет «темп» общества и даёт питательную среду для реваншизма
Сдвиг демографического веса. Потеря индустриального Востока (до- или постконфликтного) означает, что доля населения, живущего в аграрных/периферийных и малых городах, автоматически возрастает. Эти сообщества чаще обладают более «медленным» социальным временем — сильнее локальные традиции, более коллективистские и «памятующие» нарративы.
Исчезновение или ослабление определённого класса посредников. Индустриальные центры дают крупные профсоюзно-профессиональные элиты, урбанистические либеральные пласты, массы наёмных работников с повседневными практиками, которые часто выступают демпфером радикализма. Их утрата снижает количество «инерционных» модераторов.
Травма и «коллективное чувство утраты». Территориальная потеря воспринимается как несправедливость/утрата прав на историю и экономику — это мощный материал для реваншистских настроений («вернём своё», «отстоим честь»).
Экономический шок приводит к конкуренции за ресурсы. Меньше налоговой базы, меньше рабочих мест — это повышает конкуренцию, обостряет локальные конфликты, делает мобилизацию в реваншистском ключе выгодной политически.
Вовлечение ветеранов как социального фактора. Армия и ветераны могут стать источником политической энергии и мобилизации; без ясной программы их реинтеграции и экономической поддержки эту энергию легко трансформировать в реваншизм.
В итоге структура общества смещается в сторону тех, кто легче поддаётся ностальгическим и реваншистским обращениям, особенно при отсутствии сильного, будущеориентированного политического и экономического проекта.
Три возможных сценария развития реваншистских настроений
«Управляемая трансформация» — вероятность низкая-средняя
Условия такого сценария: быстрые и значительные внешние инвестиции; активная и прозрачная программа реконструкции; успешная интеграция перемещённых; эффективная экономическая переориентация (IT, сервисы, логистика); политическая воля к равному общению со всеми социальными группами (кстати, весьма непростая вещь, так как разочарование в итогах любой неуспешной войны всегда создает крайне ожесточенное отношение между разными социальными группами, по-разному оценивающими их)
Динамика реваншизма: всплески недовольства возможны, но они подавляются экономическими возможностями и народной надеждой; небольшие радикальные группы маргинализуются.
Последствия: темп общества «смещается» к модернизационному ускорению; реваншизм остаётся локализованным.
(2)«Асинхронная консолидация» — вероятность средняя
Условия: помощь и инвестиции есть, но фрагментарны; часть экономических функций восстанавливается в западе/центре, часть — не восстанавливается; реинтеграция проходит медленно.
Динамика реваншизма: реваншистские настроения усиливаются на периферии и среди потерявших, регулярно проявляются в виде радикальной риторики, протестов, электоральных успехов популистских и агрессивных сил. В крупных городах настроения более прагматичны.
Последствия: общество оказывается в своего рода «темпоральной полифонии» — одни регионы ускоряются, другие застывают в прошлом; реваншизм становится фактором политической турбулентности, использованным периодически для мобилизации.
«Эскалация» (кризисный) — вероятность низкая-средняя (зависит от провалов во внешней помощи и институтах)
Условия: длительная экономическая стагнация, слабая реинтеграция ветеранов, отсутствие светлых перспектив, усиление популизма и радикальных лидеров; внешний фактор (поддержка реваншистских групп из-за рубежа).
Динамика реваншизма: массовая мобилизация частей общества, которые чувствуют себя «обделёнными»; рост локальных пара-военных формирований, давление на туземные элиты, попытки перераспределения или даже захвата власти (аналоги «пивных путчей»).
Последствия: высокая политическая поляризация, риск внутренней нестабильности, долгосрочный сдвиг политической культуры в сторону «реваншизма как нормой».
Временные горизонты — когда ждать эффектов
первые 12 месяцев: острые эмоциональные реакции, агитация (публичные акции, риторика ветеранов), обучение и организационная активность радикальных сетей.
1–3 года: формирование устойчивых групп влияния; электоральные эффекты начнут проявляться; индикаторы станут заметными.
3–10 лет: если нет компенсирующих мер — реваншизм может закрепиться в политике, в риторике и в институтах (повышается риск «энформирования» радикальных групп).
10+ лет: при длительной стагнации поколенческие эффекты: молодёжь, выросшая в условиях утраты и без перспектив, закрепляет хронотоп реванша в общественном сознании.
Стоит отметить, что для Германии идея реванша оказалась весьма плодотворной в 1933 году, хотя поражение она одержала в 1918 году — то есть, через 15 лет. Если Украине будет уготована участь Веймарской республики, то третий сценарий «Эскалация» - это приблизительно то, что и произошло в итоге в Германии в 1933 году.
|Закрытый канал: https://t.me/no_open_expansion_bot
Условия: помощь и инвестиции есть, но фрагментарны; часть экономических функций восстанавливается в западе/центре, часть — не восстанавливается; реинтеграция проходит медленно.
Динамика реваншизма: реваншистские настроения усиливаются на периферии и среди потерявших, регулярно проявляются в виде радикальной риторики, протестов, электоральных успехов популистских и агрессивных сил. В крупных городах настроения более прагматичны.
Последствия: общество оказывается в своего рода «темпоральной полифонии» — одни регионы ускоряются, другие застывают в прошлом; реваншизм становится фактором политической турбулентности, использованным периодически для мобилизации.
«Эскалация» (кризисный) — вероятность низкая-средняя (зависит от провалов во внешней помощи и институтах)
Условия: длительная экономическая стагнация, слабая реинтеграция ветеранов, отсутствие светлых перспектив, усиление популизма и радикальных лидеров; внешний фактор (поддержка реваншистских групп из-за рубежа).
Динамика реваншизма: массовая мобилизация частей общества, которые чувствуют себя «обделёнными»; рост локальных пара-военных формирований, давление на туземные элиты, попытки перераспределения или даже захвата власти (аналоги «пивных путчей»).
Последствия: высокая политическая поляризация, риск внутренней нестабильности, долгосрочный сдвиг политической культуры в сторону «реваншизма как нормой».
Временные горизонты — когда ждать эффектов
первые 12 месяцев: острые эмоциональные реакции, агитация (публичные акции, риторика ветеранов), обучение и организационная активность радикальных сетей.
1–3 года: формирование устойчивых групп влияния; электоральные эффекты начнут проявляться; индикаторы станут заметными.
3–10 лет: если нет компенсирующих мер — реваншизм может закрепиться в политике, в риторике и в институтах (повышается риск «энформирования» радикальных групп).
10+ лет: при длительной стагнации поколенческие эффекты: молодёжь, выросшая в условиях утраты и без перспектив, закрепляет хронотоп реванша в общественном сознании.
Стоит отметить, что для Германии идея реванша оказалась весьма плодотворной в 1933 году, хотя поражение она одержала в 1918 году — то есть, через 15 лет. Если Украине будет уготована участь Веймарской республики, то третий сценарий «Эскалация» - это приблизительно то, что и произошло в итоге в Германии в 1933 году.
|Закрытый канал: https://t.me/no_open_expansion_bot