Сибарис
61 subscribers
74 photos
2 videos
1 file
114 links
Временный голос безвременья.
Download Telegram
Юра пошарил взглядом по округе. И вдруг увидел невдалеке, возле одноэтажного здания из белого силикатного кирпича, полинявший плакат на щите: НАША ЦЕЛЬ – КОММУНИЗМ!

Под надписью виднелся профиль Ленина.
– Скажите, пожалуйста, а кто такой Владимир Ильич Ленин? – громко спросил Юра, победоносно скрещивая руки на груди.
– Человек, запустивший пирамиду красного рева, – спокойно ответил толстяк.

Юра открыл рот.

– Что? Пирамиду? Красного… чего?
– Красного рева.
– И что это за пирамида?
– Источник непрерывного красного рева.
– И где она?
– В центре столицы.
– Где именно?
– Там, где центр.
– В Кремле?
– Нет. На Красной площади.
– На самой площади? Пирамида?
– Да.
– И где она там? Конкретно?
– Ее подножие занимает всю площадь.
– Всю?

Юра рассмеялся. Толстяк все так же невозмутимо спокойно сидел.

– Знаете, – заговорил Юра. – Я живу неподалеку от Красной площади, на Пятницкой. Но никакой красной пирамиды на ней никогда не видел.
– Вы не можете ее видеть.
– А вы можете?
Да.


#ВладимирСорокин #русскаялитература #современнаяпроза #читати
В XX веке русская литература воплотилась. Спустившись с русских умозрительных небес, переполненных идеями, как грозовыми тучами, она обрела плоть. У русской литературы появилось человеческое тело. Ощутив вес и размеры, оно стало ходить, пахнуть, есть, пить, совокупляться, справлять надобности.
До ХХ века тела в русской литературе как такового не было. Абсолютное большинство персонажей нашей прозы 19-го столетия являлись ходячими идеями, лишенными мышц, костей и крови, эдакими метафизическими облаками в штанах и платьях. Они просвечивали и колыхались, растягивались до горизонта и сжимались в точку, покрывали собою города и веси. Сквозь их полупрозрачные тела хорошо проглядывался безнадежно родной пейзаж.
Из-за повышенной концентрации идей в русском романе плоти почти не оставалось места. Плоть пряталась по темным гоголевским углам, отсыпалась в тургеневских овинах, отсиживалась в подвалах Достоевского и сундуках Островского. Ее недолюбливали, гнали метлой, как мелкого беса. На плоть шикали, топали ногами, требуя, чтобы она убралась, скрылась с глаз, не оскорбляла своим видом благородный мир идей. В лучшем случае ее старались не замечать. Подмышки Татьяны Лариной даже в июльский полдень не могли пахнуть потом. Рудин не мог объесться блинами и, чертыхаясь, пить касторку. Бедная Лиза не могла париться в бане, хохоча и плеща на няню из липовой шайки. Голый Рогожин никогда не лежал на голой Настасье Филипповне, с рычанием и стоном совершая акт любви. Анна Каренина была онтологически неспособна выдавить прыщ на шее у Вронского. Синеокий Алеша Карамазов никогда не посещал монастырской уборной.
Новый век, начавшийся восстанием масс, алчущих коллективного счастья, бесцеремонно втолкнул Тело в пространство русской литературы. Призрачно-прозрачные персонажи в одночасье сгустились, обрели скелет и обросли мышечной тканью. Они словно повторно родились, перестав быть духами. Новорожденное Тело вломилось в Тургеневско-Толстовские усадьбы, пропахшие валерьяной, книгами и лампадным маслом, в сумрачные гостиные Достоевского, активно зашевелилось в хмуром Чеховском пейзаже. Тело потянуло на себя повествовательную ткань, как младенец — скатерть со стола. Своими членами оно грубо раздвинуло патриархальное литературное пространство, как раздвигают его хлюпающая кровью спина наказуемого шпицрутенами солдата в рассказе Льва Толстого «После бала», голова Картофельного Эльфа, пьяные глаза Захара Воробьева, жадные и нежные языки героинь Зиновьевой-Аннибал, распухшие десны Эдички, трясущаяся правая кисть красного кавалериста, говорящее влагалище Беллы Исааковны Кох, закутанная в шелка и зацелованная нога Савелия.
Все телесное, дикое, по-русски мучительно-невыразимое, что набухало и накапливалось в веке девятнадцатом под дрожащей повествовательной пленкой, натягиваемой царской цензурой и культурно-утопическим усилием интеллигенции, прорвалось и выплеснулось на бумагу только в веке «великого эксперимента», поглотившем и перемоловшем миллионы человеческих судеб и тел. Еврейский погром, увиденный Горьким в поволжском селе в 1885 году, был описан им лишь шестнадцать лет спустя, уже в веке пролетарской революции, концлагерей и атомной бомбы. Ухарски простодушные и жизнерадостно аморальные матросы Артема Веселого существовали и в XIX веке, но по литературному трапу сошли на берег русской прозы уже в веке двадцатом. Равно как и двуногие животные Зощенко, Булгакова и Хармса.
После своей победы в России большевики, эти наркоманы абсолютной власти над миллионами тел, стали контролировать и мир литературы, руководствуясь пролетарской этикой и чудовищной статьей Ленина «Партийная организация и партийная литература». Рожденное в начале века литературное Тело принялись активно приручать, делая из него строителя социализма. Увы, насильственная попытка «коммунистического перевоспитания» привела лишь к роботизации Тела, потери им жизненно важных степеней свободы, живой непосредственности и той непредсказуемости, что так необходима для полноценного литературного процесса. Герои соцреализма, зверски бодрые в двадцатые годы, к пятидесятым окостенели в тяжелом воздухе производственных и колхозных романов, став бетонными монументами — памятниками советской эпохе. Монументы эти благополучно развалились после краха СССР.
Литература соцреализма не пережила своего времени.
Тысячи советских писателей ушли в небытие в обнимку со своими бетонными героями: сосредоточенными секретарями обкомов, доблестными красными командирами, упрямыми геологами, веселыми сталеварами и заботливыми медсестрами. Литературно выжили лишь те, кто бережно относился к персонажам, не ограничивая их телесную свободу: Булгаков, Платонов, Зощенко, Хармс, Шаламов, Шукшин. Классики соцреализма Горький и Шолохов остались в истории русской литературы своими ранними произведениями.
Тело русской литературы долго оттаивало после суровых коммунистических вьюг и морозов. Оно лежало в забытьи посреди заросшего бурьяном русского поля в окружении трупов советских писателей. Его подобрали литераторы андерграунда. Они обогрели и приютили сироту. В шизофренических пространствах Юрия Мамлеева Тело училось свободно и непредсказуемо мыслить, в текстах Венедикта Ерофеева и Евгения Попова — пить, есть и плясать. Саша Соколов и Татьяна Толстая восстанавливали ему речь, Людмила Петрушевская — родовую память. Андрей Битов учил Тело иронии, Андрей Синявский — самоиронии, Эдуард Лимонов и Виктор Ерофеев — умению глубоко, трепетно и беззаветно любить другие тела и самого себя, Солженицын — страху Божьему.
К концу века Тело окончательно ожило и расправило плечи в текстах постмодернистов. Их причудливые миры, бесконечные пространства, переливающиеся радугами метатекстуального сна и квазицитатной яви, даровали ему полную и окончательную свободу. Постмодерн пошил Телу русской литературы удобную и стильную одежду, в которой не стыдно показаться в современном обществе.

Рухнули империи, отгремели войны и революции, ушли в небытие миллионы убиенных тел. Грозный век многое изменил в русской литературе. Изменил безвозвратно. Но главное — он дал ей возможность телесно ощутить себя. Почувствовать свои мышцы. Потрогать шрамы. Прикоснуться к собственному лицу. Вслушаться в удары сердца. Это острое и ускользающее чувство телесного самоприкосновения нашей великой литературы я и попытался сохранить, составляя данную антологию.
Век ХХ кончился.
Во всех смыслах он был весьма не слабый. Но возможно, век наступивший будет еще сильнее. И страшнее.
Возможно, в новом веке мы, читатели и писатели, устанем не только от литературной телесности, но и от телесности вообще. Ее может быть слишком много. От нее, как от спертого воздуха, может тошнить. И вновь захочется нам чистых идей, высоких помыслов, полупрозрачных героев, сквозь расплывчатые фигуры которых виден все тот же до боли знакомый пейзаж с непаханым полем, реденькой березовой рощей, покосившейся баней и одиноким грозовым облаком над синеватой полоской леса. И мы затоскуем по новым утопиям.
И все опять вернется на круги своя.

Владимир Сорокин

#ВладимирСорокин #русскаялитература #XX #читати
На вас покушалась когда-нибудь булочка? Пирожок, ватрушка, пышная слойка? Хлебобулочное изделие, оно прикидывается подарком, взывает к генетической памяти обликом и запахом. Слава сам работал над выкладкой выпечки, учил персонал, знал, как представить эффект: чтоб тёплый свет, и помещение обить деревянными планками. Палитра запахов сама заиграет, если ты здесь же, за стеной, готовил по полному циклу, а не замороженный продукт у оптовика взял и разогрел. Выпечку надо расставить кавалерийской шеренгой, брать соблазнённого покупателя в удвоенные клещи зеркальных отражений, и чтоб базовая сосновая нота хлебного стеллажа держалась в тиши остывания, держалась как штык.

Жора это знание отчасти в себя вобрал. Опосредованно.

Ч.1 Ч.2

#российскаялитература #современнаяпроза #РинатГазизов #читати
Шинель Замятина

Гоголь имел бесспорное влияние на всю последовавшую за ним русскую литературу, но на Замятина – влияние особое. В чём заключается эта особость? Если все крупные русские писатели, по справедливому замечанию Достоевского, вышли из гоголевской «Шинели», то Замятин в неё влез. Влез невольно и невольно прожил свою жизнь как своеобразную гоголевскую мистерию, бессознательно спроецировав историю Башмачкина на собственную судьбу и став чем-то вроде гоголевского персонажа во плоти.
Посмотрим на дело так. Первую свою литературную «шинель» Замятин справил в 1911 году, обретя собственный стиль, собственную интонацию, собственную форму в «Уездном». С тех пор по этой форме повсюду писателя Замятина и принимали. В ней он широко шагал по жизни, расталкивая лужи и талантливо светясь. Форма служила Замятину долго и исправно, соответствовала чину и вселяла в него чувство законной гордости. Но время, будь оно неладно, изнашивает всё. После семнадцатого года старая «шинель» больше не годилась (не то чтобы истёрлась и обветшала, но – да, истёрлась, обветшала и перестала, что ли, греть) – залатывать изношенное бесполезно да и не по чину, форму следовало шить заново. И Замятин новую «шинель» пошил – роман «Мы» стал его блистательной обновкой. Вот только насладиться счастьем обладания ему злодеи не позволили – ухорезы-рапповцы и запуганные ими издатели, образно говоря, сердягу грабанули, сняли с Замятина его желанную «шинель». Акакий Акакиевич, как мы помним, погоревав, отправился к значительному лицу: «Я, ваше превосходительство, осмелился утрудить потому, что секретари того… ненадежный народ…» Замятин обратился к самому значительному лицу и даже на всякий случай просуфлировал ему его роль – велите, мол, уважаемый Иосиф Виссарионович, выставить меня вон. Его и выставили, и он пошёл, как мы помним, «затравленный, озирающийся, с запечатанным сердцем и запечатанными устами». И в финале – грудная жаба. Но и посмертно Замятин призрачно присутствует в инициированных им антиутопиях последующих авторов и оттуда, подобно призраку Акакия Акакиевича, грозит всем значительным лицам и хватает их за воротник.
Необычный образец влияния литературы на человеческую долю. Дерзнём подумать, что тайна судьбы Замятина раскрыта. Речь не о буквальном повторении истории Башмачкина, но о мистерии длиной в полжизни. Мистерии, по масштабу переживания перекрывающей весь экстатический пафос античных прообразов – мистерий Дельфийских, Элевсинских, Орфических и Самофракийских. За этот самозабвенный подвиг благодарные потомки шинель Замятину вернули.

#ПавелКрусанов #ЕвгенийЗамятин #классическаяпроза #русскаялитература #читати
— Короче, одному пацану девчонка нравилась, он к ней подваливал все время, а она не хотела с ним. Пацан ей сказал: «Ну что мне сделать, чтоб ты дала?»
А она ему ответила: «Ели дотянешься своим ртом до хуя, то дам».
— Оборзела, коза!
— И че пацан?
— Ну, пацан этот понял, что крупно обломался, ну, подумал он и стал растягиваться, наклонялся каждый день, пока не достал ртом хуя… — неодобрительный гул. — Пришел к этой телке, показал, а она сказала: «Раз можешь до хуя себе достать, так и соси себе сам!»
— Гы-гы!
— Классно она его отшила!
— Сам виноват!
— Да, как лох конченый поступил, — резюмирует Дуков. — Это ж надо? До своего хуя дотягиваться?!

— Ещё, короче, мужик пошел к одной бабе, ну, кинул палку, ну, дал ей в рот, нормально, да… А потом захотел ее в жопу выебать, ну, баба, типа, согласилась, ебет он, короче, ее в жопу, да, а баба вдруг перднула, и у мужика потом хуй отсох, вот…
— Пиздец, — вздыхает кто-то. — Не повезло мужику.
— Так что в жопу лучше не ебаться, — заключает Евсиков. — Опасно.

Ч.1 Ч.2 Ч.3

#МихаилЕлизаров #русскаялитература #современнаяпроза #читати
– Никогда не стреляй, если твоего ружья не слышно хотя бы в трех государствах!
С этими словами Павле Шелковолосый вышел на большую дорогу, красивый, как икона, и по уши в крови, как сапог. В Приморье, где Солнце ценят не больше, чем коровью лепешку, он бесчинствовал в трех государствах – венецианском, турецком и австрийском, воруя скот и захватывая караваны с пряностями. Как-то в субботу один купец сунул ему в рот ружье и выстрелил, но ружье дало осечку, и Шелковолосому лишь опалило язык пороховым дымом. С тех пор он потерял способность различать вкус, а ходил всегда с торчащим наружу концом, потому что поклялся вернуть его в штаны только тогда, когда вернет в ножны саблю.


#сербскаялитература #современнаяпроза #МилорадПавич #читати
К тридцати годам Никанорова со своими регулярными абортами так примелькалась в районной больнице, что кто-то из врачей даже пытался её усовестить – подсунул трогательный продукт агитационной литературы. Брошюра была оформлена в виде дневника зародыша, где тот описывает, как развивается, как у него на двадцатый день после зачатия начинает биться сердце, появляются ручки и ножки, определяется пол. Этот червяк объясняется в любви своей маме, думает, что она тоже счастлива, умилительно гадает, какое имя она выберет ему, а потом весь этот дневниковый лепет обрывается на двенадцатой неделе, когда зародыш сухо и трагично сообщает: “Сегодня моя мама убила меня”.


У Никаноровой было детское воображение. С тех пор после аборта она всегда высматривала в кровавых лоскутах обломки письменного столика, игрушечную лампу, микроскопическую печатную машинку. Сама Никанорова книги не жаловала, а после брошюры стала относиться к своим зародышам ещё агрессивней, с презрением называя их “писаками”.

Ч.1 Ч.2

#МихаилЕлизаров #русскаялитература #современнаяпроза #читати
За четыре года бомжевания Коломийцев прошел что-то вроде университетского курса нищеты. Он понял, в частности, устройство и ценность помоек; благодаря тому, что возле мусорных баков иногда лежали заплесневелые, как хлеб, перевязанные бечевками старые книги и стопы опухших литературных журналов, Коломийцев прочел то, до чего в предыдущей жизни никогда бы не добрался. Собирая стеклотару, он интуитивно различал бутылки, из которых разливали по емкостям, и бутылки, выпитые «из горла»: последние содержали хотя бы по нескольку молекул человеческих душ – как и многое из мусора, очеловеченное, а затем отправленное в небытие. Главной доблестью Коломийцева была чистоплотность: он не упускал случая помыться и устроить постирушку, ходил в общественную баню, где щедрая горячая вода с рычанием и боем наполняла таз, а бледный слоистый луч из окошка под потолком почему-то напоминал об острове Бали. Похожие на печеную картошку товарищи по ночевкам делились опытом, что грязь, мол, держит тепло – но Коломийцев предпочитал замерзать, он сопротивлялся обволакиванию грязью, усматривая в нем попытку земли захватить человека, чтобы поскорее утянуть его в могилу.

Ч.1 Ч.2

#ОльгаСлавникова #русскаялитература #современнаяпроза #писательУрала #читати
Эди-бэби секунду колеблется. Он не знает, взять ли ему из рук Томки сумку или нет. В это время к ним подходит, покачиваясь, Славка Цыган. Он наконец выбрался из парка.

— О-о-о! — вопит восторженно Цыган. — Эди-бэби уже подкадрил чувишек и сейчас пойдет с ними бораться. Сегодня вся Салтовка, и Тюренка, и весь Харьков, и вся необъятная страна победившего социализма будет шумно бораться, выключив свет. Много-много ведер пролетарской спермы и спермы служащих и советской интеллигенции, солдат и матросов, сержантов и старшин, а также офицеров и генералов будет залито в драгоценные сосуды советских гражданок, расположенные у них между ног. Эди-бэби, зачем тебе два сосуда, отдай один мне?!

Эди-бэби не успевает ответить Славке, оторопев от невероятной Славкиной наглости, а Цыган уже шагает к Томке, держащей свою сумку, уже, подняв ее с земли и пьяно ухмыляясь, произносит: «Сеньора! Откройте мне, пожалуйста, свою сумку, я в нее плюну!» И… плюет. Жирный желтый плевок сваливается на Томкины банки и бутылки в сумке.

— Это символизирует мой оргазм, — ухмыляется Славка.
Через мгновение Славка валяется на твердой, подмерзшей, как мороженое, грязи, и от его рта на белом тонком снегу расползается кровь.

— Пошли! — командует Эди-бэби и, взяв Томкину сумку, переходит трамвайную линию.


#ЭдуардЛимонов #русскаялитература #современнаяпроза #читати
Умирать ему было трудно: в Бога он не верил, зачем умирает – не понимал, и ужасался ужасом безумным. Хотелось пожить еще, – хоть немного, хоть до будущего понедельника или, еще лучше, до среды или до четверга. Однако настоящего дня, в который он умер, он так и не узнал, хотя их всего только семь в неделе: понедельник, вторник, среда, четверг, пятница, суббота и воскресенье.

"Что такое страдание? – думал он. – Разве не страданием была вся его жизнь, а как хорошо было жить. Не страдания страшны, а страшно то, пожалуй, что сердце их не вмещает. Не вмещает их сердце и просит покоя, покоя, покоя..."

...В это время сановника уже зарывали. Мокрые, слипшиеся комья тяжело грохались о крышку, и казалось, что гроб совсем пуст, и в нем нет никого, даже и покойника, – так широки и гулки были звуки.


#ЛеонидАндреев #русскаялитература #классическаяпроза #читати