Morte Chair
105 subscribers
18 photos
1 file
7 links
У меня нет рта, но я должен кричать


https://vk.com/mortechair
Download Telegram
Внутри, в каждой квартире, каждой маленькой комнате, - своя отдельная вселенная, непостижимая никакому внешнему разуму радость. Снаружи - разными цветами несогласованно горят коробочки, глухо и совершенно мелко крича о своем никому не нужном счастье.
Подлинная интеллектуальная деятельность, настоящий мыслительный труд, если угодно, состоит не в том, чтобы искать выход, а в том, чтобы как можно глубже себя закапывать. Каждый мыслитель прежде всего убийца, а только потом мессия; он спасает то, что сам умертвил, решает такую проблему, которую сам же и воздвигнул. Между людьми необходима телесная дистанция - не будь её, рано или поздно пришлось бы создать. Подобно андрогинам, пополам разрезанным опасливой прихотью Зевса, или Адаму, преднамеренно павшему в червоточину природной необходимости, стать в этом желанном рабстве, наконец, поистине свободным.
Юлия Кристева в «Самураях» о попадании Ролана Барта в больницу после аварии. (Она изображает себя под именем Ольга, а Ролана Барта назвала Арманом Бреалем.)

Случай с Бартом ясно дает знать, что дело не в жестокости жизни, не в том, что она приносит лишь страдания, а в том, что эти страдания в целом желанны, если ты не один – если ты любишь и любим. Так и с Бартом: его самый любимый человек, ради которого он жил и рядом с которым его жизнь становилась не просто чуть более выносимой, но всецело вожделенной, умер – его мать, восхвалениями которой он не скупился ни в одной из своих личных записей, – и через 2 года после её смерти он направился вслед за ней, словно его одинокое, заброшенное блуждание по этой земле, без неё, было какой-нибудь ошибкой, недоразумением, просчетом судьбы. Как говорил Слава КПСС: "так любят только старики".
Ненависть - вещь занятная, однако научиться ненавидеть человеку еще предстоит. Идея, что ненависть, будучи первозданным проявлением человеческой жестокости, всегда сведена к бесплодному жесту конвульсии, исступления, неуклюжей истерики, словно она плод инстинктивного наследия животного мира, а не следствие чего-то большего в человеке, - эта идея для многих сегодня приходится однозначной и, делая скидку на некоторые малозначимые нюансы, бесспорной. Мысль о таком серьезном понятии, как ненависть, сегодняшним искусством воспринимается совершенно несерьёзно, как если бы она была всего лишь анахронизмом небрежного отношения ребёнка к зеркальной стадии собственного развития; как если бы ненависть была всего лишь всплеском, мимолетным и пустым, а не методичным, постепенно разрастающимся наваждением, через которое только и возможна всякая деятельность, ознаменованная лучезарным стягом целесообразности. Ведь если возродить из кладбища исторической памяти лица наиболее значимые в перспективе обогащения опыта культурного восхождения на олимп современной гуманитаристики, то мы увидим, что всякий момент чьего-нибудь подъёма неизбежно обязан чьими-то костями, лягшим подспорьем для него - каждый чей-то взлет - это чье-то падение: Платон восходит как критик натурфилософии, предшествующей ему, Аристотель - как критик Платона; Декарт - как возвращение платонизма, критикующий прежде возвращенную натурфилософию, протезированную логикой аристотелизма в лице схоластики; Бэкон - как критик декартового идеализма; Локк - как критик a priori Декарта, Лейбниц - как критик эмпирического абсолютизма Локка; Юм - как критик лейбницеанского субстанциализма; Кант - как критик юмовского безупречно выверенного эмпиризма, с одной стороны, и рационалистского наследия Декарта - с другой; Ницше - как критик Канта и всей тянущейся за ним плеяды метафизических концепций; структурализм против феноменологии; постструктурализм против структурализма и тд.

Для Канта критика — это не ругань, не ссора с кем-то, а обнаружение некоторых границ. Так и здесь, переводя Канта на нашу сторону, ненависть не просто вспышка или реакция негативных эмоций, а сущность мирового духа, движущегося по спирали диалектического самоотрицания. Ненависть как неприятие господствующего положения вещей, как навостренный взгляд, наваждающий намерение рассечь всякое "есть" и утвердить на этом месте свое "должно". Ненависть как нежелание пребывать во времени. Отсюда и любовь, ненавидящая ненависть: отрицающая собственное отрицание - прижимающая к своей груди "есть", рассекая всякое "должное", нависающее над головой. Любовь как таковая - это всегда любовь ко времени, к его аккуратному течению и бережному разветвлению. Без ненависти не может быть и любви: любовь - это ненависть, ставшая самоцелью и решившая направить жало критики на самое себя. Потому всякая любовь и парадоксальна - она эманация из того, чего происходить не должно: змей хватается клыками за свой хвост, перебивая всякий взгляд вовне, наружу, самоубийственно поглощая самого себя, бесконечно зацикливаясь на себе. Подобно тому, как мы не находим никаких оснований для жизни вовне, от безысходности в последний момент обращаясь к самим себе, мы разрыхливаем и самих себя, не находя никакого основания для жизни и в себе. Но прийти к отсутствующему себе возможно лишь набравшись прежде опыта разрушения всего не-своего - всего внешнего. «Чем сильнее ненавидишь людей, тем более ты созрел для Бога, для диалога в одиночестве.»
Morte Chair
Ненависть - вещь занятная, однако научиться ненавидеть человеку еще предстоит. Идея, что ненависть, будучи первозданным проявлением человеческой жестокости, всегда сведена к бесплодному жесту конвульсии, исступления, неуклюжей истерики, словно она плод инстинктивного…
Многие агитируют, вторя Бодрийяру, что, мол, нужно избавляться от привычки читать новостную ленту, что, мол, следовало бы отписаться от всех Z и крестов, стать глухим и слепым к бесконечному потоку желчного текстообразования. Но где еще тогда лицезреть столь прогрессирующую человеческую глупость, сопряженную с несоизмеримыми масштабами невротизма? Где еще, как не читая этот сброд, можно встретить подлинное человеческое основание - не то, как человек выглядит, а то, как он пишет? Только здесь он снимает все маски, обнажая свой истинный лик - лик отвратительного существа, извращающего язык, слово и смысл во имя плоских идеологических парадов, натурализируя семантику до того, что каждая запятая у него обретает свой отдельный онтологический статус, который если не признать, то дорога заказана в лучшем случае на виселицу, в худшем - сразу в ад. Только в современных телеграммах возможно по-настоящему возненавидеть того, кто от начала времен заслужил этой самой ненависти. Вся эта желчь учит ненавидеть - вот, что ценно.
"Мода, кажется на первый взгляд, непричастна или вовсе не актуализирована в экзистенциальной оптике человеческого существования. Бытие всегда ведь про что-то другое, очищенное от примеси разнородных модных дискурсов, опоясывающих нашу реальность тугой прядью соблазнения. Очевидно для современного человека и то, что мода — это что-то, что всегда навязывается, причем всегда откуда-то сверху, из каких-то вершин, не имеющих ни своего лица, ни определённого своего имени. Попадаясь в очередную незамысловатую шахматную комбинацию капиталистического дискурса, современный потребитель первым делом берется обвинять именно эти самые безликие верха, прикрываясь тем чистым, вечно иным по отношению к любым знаковым системам бытием, не замечая, однако, что само бытие per se с его теологическим подспорьем давно как само оказалось искусно вплетено в постоянно ускользающую и монструозную Систему Моды."

///
(Наконец, спустя 4 месяца работы над материалом, статья завершена)


https://syg.ma/@morte_chair/eshatologiya-mody
Аналитики и ученые - это эдакие дети, выращенные в лоне гуманитаристики, оттого, повзрослев, как и подобает всякому только изваянному existens per se solum, пытаются его покинуть, а покинув, тщатся заново вернуться, но уже напрямую, ломясь во входную дверь, которая, к их удивлению, постоянно закрыта, к которой они послушно положат кропать ключ всю свою жизнь. Но почему бы внутрь не попасть через окно на заднем дворе, что дается куда проще, чем бесконечно бесплодное изобретательство? Смешно, когда ученый приходит к мистическим откровениям, которые, впоследствии, он пытается объяснить математическим языком, словно обыденный для этого язык и не годится вовсе.

Стремление завершить свою долю честно – признак дремлющего в нас террориста, подспудно взывающего к тирании Юпитера. В этом и заключается необходимость совершить главный этический прорыв в сфере мысли – признание насилия – того, что квартиру можно взломать и это не плохо. Отсылая к мысли выше: подлинный мыслительный труд – это всегда насилие.

К чему в таком деле честность, если за дверью нас ожидает лишь ворох мертвецов, тела которых обезображены неисчислимым количеством вздутий и язв, доведены до полного неузнавания трупным окоченением, поблекшими оболочками глаз и бледными пятнами, распростертыми на протяженности всего тела? Стоит ли того нам наша непорочность в делах любопытства, когда оно уже само по себе – есть великий порок?
Весь наш мир настолько обильно отмечен присутствием смысла, настолько усердно упорядочен, что в своей крайней точке упорядоченности он просто-напросто всё это теряет, становится пустым, подобно Богу, бессильно наблюдавшему за конвульсиями детей, повешенных, сожженных или отравленных по волению гестаповцев; за истерией кхмеров, с увеселением в глазах разбивавшим головы младенцам об известное дерево на полях смерти. Мир настолько упорядочен, что будто бы заразился сомнамбулизмом. И не удивительно – ведь такому Богу, что бессильно предуготовлен наблюдать подобные сценарии еще бесконечное количество раз, ничего не остается, кроме как, от скуки зевая, уснуть перед экраном. Воспроизводящееся на экране закручено в настолько зловещий цикл, что даже самое захватывающее кино станет лишь дополнительным поводом для того, чтобы сомкнуть глаза.
Вот щас лечу и смотрю на эту россыпь облаков, лёгкое ватное королевство, простирающееся вплоть до падающего в неизвестность горизонта вдалеке, и удивляюсь, что живу во времени, где наблюдение подобного вообще имеет место быть. Причем, это настолько ужасно и страшно, что психика тотчас же покрывает реальность этого ужаса сетью символических скорлуп. Странно подумать: мы под небом. Ужасно. Как я сюда попал? И это не первый мой полет отнюдь, но отчего-то именно сейчас я испытываю ужас. А если бы вдруг самолет испарился и люди вместе с ним? Мне же пришлось бы лететь вниз – страдать, сгорать, прямо в воздухе. Настолько высоко, что я летел бы и испытывал этот ад бесконечно тянущегося предвкушения смертельного падения так тягуче и томно, что сотню раз успел бы во время своего полета вниз сойти с ума, познав сущность смерти до самой смерти. А так, сидя здесь, за окном, всё представляется несколько виртуальным. Даже обслуживающий персонал, при посадке пассажиров, проводит сессию ознакомления с правилами безопасности через жесты, что напоминает скорее театральную постанову, нежели гайд. Сплошная виртуальность. И всё же очень страшная, если заглянуть за её ширму. Не совсем понятно, как я, мелкий, презренный, слабый, необразованный, не прошедший всю ту интеллектуальную физико-математическую какофонию, сопровождавшую человечество с появления первых теоретиков-эмпириков, физиков, как, например, Кеплера, а на самом деле еще раньше - с появлением античной философии, очевидно, - как я, такой мелкий, только недавно объявившийся в мир, только начавший его мало-помалу понимать, получил столь непростительно ответственную возможность пожинать плоды Истории?

И тут я понимаю: лучше бы небо оставалось полым. Пустым, каковым ныне представляется океаническое дно. Неисследованное, не разбитое, еще не изуродованное человеком. Мое присутствие здесь - это прямое оскорление богов. Попирание, унижение их трудов; настоящий плевок в лицо. Небо изрезано следами самолетного дыма, оплевано человеческим высокомерием, задушено тоской. Что нас ждёт дальше? А дальше - звёзды.
Попал, наконец-таки, на Монпарнас, - единственная цель моего прибытия в столицу романтики. И отнюдь не понапрасну столица романтики! Можно сказать, случилась настоящая романтическая встреча, как если бы я, влюбившись и потеряв рассудок от запредельных сердечных чувств, достиг самых крайних точек наслаждения и больше ничего не желал, кроме как, обнявшись, умереть на пару с возлюбленным.

Прямо у входа на кладбище, с восточной стороны, можно найти 13-ый участок, где на пятом или шестом ряду расположена могила Чорана. На могиле небрежно разбросаны проездные билеты парижского общественного транспорта, подпертые камнем, чтобы вдруг ветром не сдуло. В горшке с цветами флаг Румынии - символ происхождения Чорана (что иронично, учитывая его неприязнь к родине). С краю могилы приделана маленькая железная коробка, куда, по всей видимости, можно положить письмо, предварительно его написав. Этим мы и занимались последующие три дня.

Сам лист для письма был по итогу вырезан из сборника "После конца истории" Чорана. На лицевой стороне расположено обращение от меня (замазано, ибо что личное - не публичное). На второй - друга, где можно заметить отрывок из лакановского 20-го семинара: "Любовь всегда взаимна" . В середине, собственно, открытка с цитатой Вольтера на французском и вырезанные два фрагмента из самого Чорана на русском. До меня в этой коробке ни одного письма не нашлось, к сожалению. Оставил в придачу два будапештских проездных билета, вклинившись в общую колею.

Для меня это большое событие. Но больше нет смысла писать. Писатель, запутавшийся в тенетах собственных истоков, оказавшись среди всех прочих самым искренним в своей ничтожности, лежит теперь, бездыханный, под камнем и ликует. Ликует, ибо наконец покинул этот мир, исполненный одних лишь декораций. Ликует, ибо не приходится больше праздновать жизнь, любить Солнце, видеть Париж.

"Только вконец рехнувшийся оплакивает чью-то смерть, вместо того чтобы возгласить: «Скатертью дорога!»"
Please open Telegram to view this post
VIEW IN TELEGRAM
В дополнение к недавно вышедшей лекции Хаустова про феноменологию юмора.


Если юмор субверсирует универсальное, низводя его до частного, образуя истину всеобщей амбивалентности вещей, указывая на их одновременно возвышенную и низкую природу, оборачивая тем самым событие вспять к субъекту, то хоррор идет несколько дальше и распахивает саму‌ю изнанку всеобщей диалектичности.

Вспомним простенькую пелевинскую диалектику из "Чапаева и Пустоты": если мое сознание существует во вселенной, а вселенная, в свою очередь, - в моем сознании, то где, напрашивается вопрос, существует эта диалектическая диада? Где она подвешена? Она сама в себе? Но где? Единственный вразумительный ответ на этот вопрос мы можем получить, лишь обозначив иллюзорность этой диады, то есть её пустотность - её несуществование. Она подвешена нигде, ибо её нет - её не существует. И если юмор обличает идеологическую ложь о том, что вещь существует сама по себе, существует в качестве возвышенного объекта (идеи), низводя её до объекта низкого, обыденного, то хоррор, в свою очередь, эту диалектику возвышенного-низкого рассеивает, образуя на её месте кажущуюся пустоту - невозможность символизации. Юмор возвращает истину вещам, хоррор - Реальное, то есть истину истины.

Мы прекрасно знаем, чтó‎ такое испытывать ужас. Оторопение, тотальная дереализация, невозможность вымолвить ни слова - будто бы неведомые силы вышвырнули нас из привычного нам дискурсивного процесса, внутри которого мы барахтаемся отродясь, расположив нас где-нибудь на задворках, где ничего еще не символизировано, ничего нет, не было и быть не может - там, где всё невозможно. Так мы и говорим о событиях, вызывающих ужас - это нечто невозможное. Где мы оказываемся по итогу испытанного ужаса? В том, что более всего невозможно - в Реальном.

Но на самом деле и это невозможно: невозможно оказаться в Реальном, ведь Реального нет. Получается, что ужас погружает нас в иллюзию Реального? И да, и нет. Состояние ужаса в этом смысле означает не столько некоторый абсолют пустотности - а Реальное должно быть по меньшей мере абсолютным в своей пустотности - который юмор давеча успел упразднить, сколько Символическое, выхолощенное до самого последнего своего основания: это состояние хаоса, когда существование в нем какого-либо порядка только кажется, а на самом деле это просто огромное, как бы кишащее и неорганизованное множество, не имеющее никаких форм. В этом смысле встречающееся Реальное - иллюзия, ибо не означает абсолют пустоты, эдакое утопическое пространство безграничного отсутствия, о котором человеческая мысль так рьяно грезит; с другой стороны, встречающееся Реальное не является иллюзией, ибо Символическое, будучи абсолютным, в сущности, уже являет собою Реальное (пропозиционально) - а значит, встречаясь с ворохом безгранично скользящей множественности, мы тем самым встречаемся и с Реальным. Реальное здесь не как что-то обособленное и завершенное, а как множественность. Здесь мы всё и ничего одновременно. Здесь мы уже не амбивалентность некоторой частной вещи, к чему нас час от часу приводит юмор, а амбивалентность самая по себе, суть которой абсолютизированная множественность, вечно скользящий ворох знаков, звуков...

Для наглядности: мы знаем, что добро не может существовать без зла и наоборот; мы знаем, что ночь только постольку ночь, что ей противопоставлен день; высокое бывает высоким лишь благодаря низкому. Так вот, идеология разрывает эту связь и присуждает противоположностям всякого единства автономное собственное существование: добро есть добро вне зла; добро спокойно чувствует себя и без существования зла. Юмор через комическое возвращает вещам свою истину, истерически смещая силы противоборствующихся сторон: в господствующих позициях (добро напр.) обличается некоторая слабость (зло напр.), скрепляясь в единое целое. Хоррор же через испытание ужаса указывает на то, что всякая амбивалентность по сути своей пуста - что не столько упраздняет её, сколько рассеивает: добро теперь не может быть не только без зла, но и без сатаны, кока-колы, Бога, Гегеля, салфеток, помидоров и т.д. бесконечно.
Сансара – это Нирвана; однако не такого спасения мы ждали.
Мелкая спекулция по гендерному вопросу в срезе лакановской традиции психоанализа.

Мужчина с большой буквы – это, в сущности, тот, кто завидует женщине. Зависть мужчины к женщине есть стремление к невосполнимой нарциссической аутофелляции: когда фаллическая функция пребывает в исключающейся позиции, то есть в кастрации, но субъект все равно продолжает наслаждаться собственным телом. Это нигилистическая топика.

Я имею в виду - начиная издалека - что мужчина, в сущности, настолько не любит женщину, что все свои силы концентрирует вокруг подавления возникновения признаков женской сексуации в самом себе. Мужчина не терпит Истину, выраженную в пустоте женского наслаждения. Он не может пережить истины рождения – появления человека на свет из этой внутриутробной пропасти, женской чудовищности. Оттого мужчина всячески стремиться отсеять её от себя. И что происходит, когда он пытается справиться со своим отвращением? Он оскопляет себя – кастрирует, полагая свой орган причастным к этому зверскому событию под названием Женщина и Рождение. А если быть точнее, то делает это Отец по отношению к мужчине (чем и формирует мужскую сексуацию, собственно). Мужчина лишь продолжает дело отца – скажем, перенимает. После кастрации, вызванной отвращением к Женскому, мужчина только то и делает, что завидует фаллосу остальным мужчин (на самом деле фантомному фаллосу, ибо остальные мужчины находятся не в лучшем положении). Он смотрит на них всех и говорит: "до чего же я неуклюжий, раз причастен к женскому наслаждению; если бы не мои страсти, не мои грехи, моя лень, я бы смог быть таким же неотразимым, великим, могучим, как все эти мужчины подле меня". Так рождается эдипов комплекс, так рождается невроз навязчивости. Так, к слову, рождается и церковная власть: "до чего же я слаб; если бы не мои плотские страсти, я смог бы оказаться куда ближе к Богу".

Мужчина здесь всецело отдан зависти к пенису, если говорить фрейдистскими терминами. В своем ресентименте к женщине он полагает себя мужчиной (субъектом, обеспеченным Богом). Мужчина, полагающий себя таковым – это женщина (кастрированный субъект), которая думает, что она существует (что она способна вернуть оскопленный орган). Объект влечения помещен у таких мужчин внутрь них самих: они полагают себя виноватыми перед собственной ничтожностью в перспективе реализации мужской сексуации: "Женщина внутри меня – это пустота; я должен ее развеять/кастрировать". И он делает это, но попадает лишь по собственному фаллосу. И с тех пор, как он попадает по нему, всё в его жизни становится плохо. Женщину мужчина отныне ненавидит, потеряв свою власть над ней окончательно. И не может он больше ничего, по сути, кроме как бесплодно грезить о возвращении своих фаллических преференций. И возвращает он их неуклюже, надо сказать. Во-первых, через ненависть к Женщине (к собственному органу, что отсутствует), во-вторых, через любовь к Мужчине (к оскоплению Другого, к войне с ним, в которой он находит возможность сделать его таким же ничтожным - женским - как и он сам). Всё направлено по итогу словно на снижение фаллического, хотя в намерениях мужчины изначально стоит совершенно иное назначение.

Нигилист в этом плане – это тот, кто больше не желает Женщине зла, и не завидует мужчине. Он сам становится Женщиной, однако теперь знающей, что ее не существует; то есть он становится самим собой, чем и обретает власть фаллического, возвращая свой орган назад к себе (возвращая пустоту женского наслаждения). Здесь мужчина, ставший несуществующей женщиной, начинает желать только одного – насиловать себе подобных (то есть женщин). Отнюдь не из злости! Но из невероятной любви к самому себе. Это апогей нарциссизма. Настолько завидовать Женщине, будучи подлинным мужчиной в своде нигилизма, чтобы в этом кипении ревности внезапно захотеть самого себя. Здесь мы возвращаемся к невозможности сомкнуть круг, став частным случаем уробороса – здесь я отсылаю нас к началу текста, где подлинным мужчиной (субъектом, вернувшим фаллос через признание отсутствия оного) является тот, кто завидует женщине.