Подражание Домбровскому. Писано в Казахстане
Природа прятала Христа, изгибчива, чешуекрыла, в глухие, темные места, под сенью скал, в тени куста, — и вовсе, кажется, укрыла, однако выдал воробей, запрыгав, громко зачирикав… Так от прыжков его и криков пошло начало всех скорбей. С тех пор он прыгать обречен, пищит «Он тут!» и всеми проклят. (Конечно, птица ни при чем, однако так гласит апокриф).
Ты мне понятен, воробей, твой тип подробно разработан: чем птица мельче и слабей, тем выше шансы крикнуть «Вот он!». Ты не пройдешь на роль борца, ты даже меньше, чем синица, ты жаждешь выделица-ца, прибиться, присоединиться… Что будет там — еще вопрос, а здесь ты как бы принят в стаю. И не отметь меня Христос так безнадежно и всерьез — как устоял бы я, не знаю.
Мне как-то жалко воробья.
Ведь это все твоя идея, затея, в сущности, твоя — а виновата Иудея. Ты сам на смерть послал Христа — а все другие виноваты: Каифы, Понтии Пилаты, солдаты римского поста, Иуды мерзкие уста — и даже бедная осина (на ней висел предатель Сына) дрожит до каждого листа!
Вообще в трагические дни и Сын, суровый искони, и сам Отец седобородый — вы (на смоковницу взгляни) не церемонитесь с природой. Ты сам наметил список жертв и рощу избранную рубишь, Ты сам придумал свой сюжет, но исполнителей не любишь, и созданный Тобою мир — инсекты, птицы, горы, море, — Тебе решительно немил, и знает это априори. И факел этой нелюбви горит над нами негасимо: Ты сам на гибель отдал Сына, а мы Его не сберегли.
Пространство выбора мало: прокрустово, по сути, ложе. Иль все иначе быть могло, решись мы все? Но не могло же. Любить иных — напрасный труд, мечты о разуме — химеры: покуда сами не распнут, тут не поймут. Нужны примеры. Не зря ли глотки мы дерем и морды дерзостные корчим? Сюжет давно определен.
Но кастинг все еще не кончен.
Читать морали я не тщусь. Тут правит жажда сильных чувств, а не желанье скучных выгод: одним приятней укрывать, другим приятней выдавать и, что страшней, при этом прыгать. Мне вечно слышится вопрос: конечно, мы себя спасали, но ты же сам… и сам Христос… Мы твари, да — но вы же сами?! И Бог, что дал нам страх и стыд не для бесплодных говорилен, им не сумеет объяснить, в чем их вина. Он тут бессилен. Когда настанет Высший суд и все замрет при трубном звуке — они же тоже не поймут, и мы опять опустим руки. Их ряд бессмертен и безлик. Что вообще решает птица? Они же скажут, что без них сюжет не мог осуществиться. И нам, тупеющим от слез, — все так и есть, и все неправда, — один останется вопрос: зачем ты прыгал, сука, падла?! Вы все невинны — и Пилат, и воин под бронею лат, и терн венца, и сотня игол. Никто ни в чем не виноват, но почему ты прыгал, гад? Я все прощу. Зачем ты прыгал?!
(Дмитрий Быков)
Природа прятала Христа, изгибчива, чешуекрыла, в глухие, темные места, под сенью скал, в тени куста, — и вовсе, кажется, укрыла, однако выдал воробей, запрыгав, громко зачирикав… Так от прыжков его и криков пошло начало всех скорбей. С тех пор он прыгать обречен, пищит «Он тут!» и всеми проклят. (Конечно, птица ни при чем, однако так гласит апокриф).
Ты мне понятен, воробей, твой тип подробно разработан: чем птица мельче и слабей, тем выше шансы крикнуть «Вот он!». Ты не пройдешь на роль борца, ты даже меньше, чем синица, ты жаждешь выделица-ца, прибиться, присоединиться… Что будет там — еще вопрос, а здесь ты как бы принят в стаю. И не отметь меня Христос так безнадежно и всерьез — как устоял бы я, не знаю.
Мне как-то жалко воробья.
Ведь это все твоя идея, затея, в сущности, твоя — а виновата Иудея. Ты сам на смерть послал Христа — а все другие виноваты: Каифы, Понтии Пилаты, солдаты римского поста, Иуды мерзкие уста — и даже бедная осина (на ней висел предатель Сына) дрожит до каждого листа!
Вообще в трагические дни и Сын, суровый искони, и сам Отец седобородый — вы (на смоковницу взгляни) не церемонитесь с природой. Ты сам наметил список жертв и рощу избранную рубишь, Ты сам придумал свой сюжет, но исполнителей не любишь, и созданный Тобою мир — инсекты, птицы, горы, море, — Тебе решительно немил, и знает это априори. И факел этой нелюбви горит над нами негасимо: Ты сам на гибель отдал Сына, а мы Его не сберегли.
Пространство выбора мало: прокрустово, по сути, ложе. Иль все иначе быть могло, решись мы все? Но не могло же. Любить иных — напрасный труд, мечты о разуме — химеры: покуда сами не распнут, тут не поймут. Нужны примеры. Не зря ли глотки мы дерем и морды дерзостные корчим? Сюжет давно определен.
Но кастинг все еще не кончен.
Читать морали я не тщусь. Тут правит жажда сильных чувств, а не желанье скучных выгод: одним приятней укрывать, другим приятней выдавать и, что страшней, при этом прыгать. Мне вечно слышится вопрос: конечно, мы себя спасали, но ты же сам… и сам Христос… Мы твари, да — но вы же сами?! И Бог, что дал нам страх и стыд не для бесплодных говорилен, им не сумеет объяснить, в чем их вина. Он тут бессилен. Когда настанет Высший суд и все замрет при трубном звуке — они же тоже не поймут, и мы опять опустим руки. Их ряд бессмертен и безлик. Что вообще решает птица? Они же скажут, что без них сюжет не мог осуществиться. И нам, тупеющим от слез, — все так и есть, и все неправда, — один останется вопрос: зачем ты прыгал, сука, падла?! Вы все невинны — и Пилат, и воин под бронею лат, и терн венца, и сотня игол. Никто ни в чем не виноват, но почему ты прыгал, гад? Я все прощу. Зачем ты прыгал?!
(Дмитрий Быков)
Фашизм
Вы даже не свора. Вы — сволота.
Фашизофрении бацилла.
За вашим «да здравствует!» — пустота.
За пустотой — могила.
(Мигель де Унамуно)
Вы даже не свора. Вы — сволота.
Фашизофрении бацилла.
За вашим «да здравствует!» — пустота.
За пустотой — могила.
(Мигель де Унамуно)
Я — недоучка всех на свете школ,
я — исключенец за чужие шкоды,
я к тебе, Беслан, сейчас пришел
учиться у развалин твоей школы.
Беслан, я знаю — я плохой отец,
но неужели я и сам увижу
всех пятерых моих сынок конец,
под старость — в наказанье себе — выжив?
Я понял — я не в городе чужом,
Нащупав сердце в перебоях боли,
неловко выцарапанное ножом
на задней обгорелой парте в школе.
Чего в России больше ты, поэт?
Да ты, в сравненьи с гексогеном — мошка.
Нам всем сегодня оправданья нет
За то, что на земле такое можно.
Как все в Беслане все слилось опять:
прошляпленность, нескладица и ужас,
безопытность безжертвенно спасать
и в то же время столько чьих-то мужеств.
И прошлое, смотря на нас, дрожит,
а будущее, целью став безвинно,
в кусты от настоящего бежит,
ну, а оно ему стреляет в спины.
Но полумесяц обнялся с крестом.
Меж обгорелых парт и по кусточкам
как братья, бродят Магомет с Христом,
детишек собирая по кусочкам.
Многоименный Бог, всех обними!
Неужто похороним мы бесславно
со всерелигиозными детьми
самих себя на кладбище Беслана?
Когда шли эшелоны в Казахстан,
набиты влежку грудами чеченцев,
террор грядущий зарождался там,
в околоплодной влаге у младенцев.
Там, в первой люльке, становясь все злей,
они сжимались, спрятаться так рады,
но чувствуя сквозь лона матерей
их бьющие по темечкам приклады.
И вовсе не молились на Москву,
их сунувшую в степь, где ровно, голо,
как будто бы с земли по колдовству
навеки стер шайтан былые горы.
Но и кривой кинжальный месяц сам
в прорехах крыш домишек их саманных
напоминал им тайно про ислам
среди советских лозунгов обманных.
И Ельцина плебеистая спесь,
и хвастовство грачевского блицкригства
их подтолкнули к первым взрывам здесь,
и было от войны уже не скрыться.
Шахидки носят взрывы на груди,
На талии и вместо бус на шее.
Всегда, чем больше трупов позади,
Тем стоимость живых еще дешевле.
Но ничему не помогает месть.
Спаси, многоименный Бог, от мести.
Пока еще живые дети есть,
давайте не забудем слова «вместе»
Тот, кто не спас детей, — тот не герой,
но перед голой правдой все мы голы.
Я вместе с обгорелой детворой.
Я сам из них. Я — из Бесланской школы.
... Как изменились небеса в лице,
лишь танками в Беслане мгла взрычала
и вздрогнула при мысли о конце,
в той школе, в баскетбольном том кольце
подвешенная Сталиным взрывчатка...
(Евгений Евтушенко)
я — исключенец за чужие шкоды,
я к тебе, Беслан, сейчас пришел
учиться у развалин твоей школы.
Беслан, я знаю — я плохой отец,
но неужели я и сам увижу
всех пятерых моих сынок конец,
под старость — в наказанье себе — выжив?
Я понял — я не в городе чужом,
Нащупав сердце в перебоях боли,
неловко выцарапанное ножом
на задней обгорелой парте в школе.
Чего в России больше ты, поэт?
Да ты, в сравненьи с гексогеном — мошка.
Нам всем сегодня оправданья нет
За то, что на земле такое можно.
Как все в Беслане все слилось опять:
прошляпленность, нескладица и ужас,
безопытность безжертвенно спасать
и в то же время столько чьих-то мужеств.
И прошлое, смотря на нас, дрожит,
а будущее, целью став безвинно,
в кусты от настоящего бежит,
ну, а оно ему стреляет в спины.
Но полумесяц обнялся с крестом.
Меж обгорелых парт и по кусточкам
как братья, бродят Магомет с Христом,
детишек собирая по кусочкам.
Многоименный Бог, всех обними!
Неужто похороним мы бесславно
со всерелигиозными детьми
самих себя на кладбище Беслана?
Когда шли эшелоны в Казахстан,
набиты влежку грудами чеченцев,
террор грядущий зарождался там,
в околоплодной влаге у младенцев.
Там, в первой люльке, становясь все злей,
они сжимались, спрятаться так рады,
но чувствуя сквозь лона матерей
их бьющие по темечкам приклады.
И вовсе не молились на Москву,
их сунувшую в степь, где ровно, голо,
как будто бы с земли по колдовству
навеки стер шайтан былые горы.
Но и кривой кинжальный месяц сам
в прорехах крыш домишек их саманных
напоминал им тайно про ислам
среди советских лозунгов обманных.
И Ельцина плебеистая спесь,
и хвастовство грачевского блицкригства
их подтолкнули к первым взрывам здесь,
и было от войны уже не скрыться.
Шахидки носят взрывы на груди,
На талии и вместо бус на шее.
Всегда, чем больше трупов позади,
Тем стоимость живых еще дешевле.
Но ничему не помогает месть.
Спаси, многоименный Бог, от мести.
Пока еще живые дети есть,
давайте не забудем слова «вместе»
Тот, кто не спас детей, — тот не герой,
но перед голой правдой все мы голы.
Я вместе с обгорелой детворой.
Я сам из них. Я — из Бесланской школы.
... Как изменились небеса в лице,
лишь танками в Беслане мгла взрычала
и вздрогнула при мысли о конце,
в той школе, в баскетбольном том кольце
подвешенная Сталиным взрывчатка...
(Евгений Евтушенко)
В полях — деревеньки.
В деревнях — крестьяне.
Бороды — веники.
Сидят папаши.
Каждый хитр.
Землю попашет,
Попишет стихи
(Вл. Маяковский)
В деревнях — крестьяне.
Бороды — веники.
Сидят папаши.
Каждый хитр.
Землю попашет,
Попишет стихи
(Вл. Маяковский)
Ты будешь невинной, тонкой,
Прелестной - и всем чужой.
Пленительной амазонкой,
Стремительной госпожой.
И косы свои, пожалуй,
Ты будешь носить, как шлем,
Ты будешь царицей бала -
И всех молодых поэм.
И многих пронзит, царица,
Насмешливый твой клинок,
И всё, что мне - только снится,
Ты будешь иметь у ног.
Всё будет тебе покорно,
И все при тебе - тихи.
Ты будешь, как я - бесспорно -
И лучше писать стихи...
Но будешь ли ты - кто знает -
Смертельно виски сжимать,
Как их вот сейчас сжимает
Твоя молодая мать.
5 июня 1914
(Марина Цветаева. Из цикла "Але")
Прелестной - и всем чужой.
Пленительной амазонкой,
Стремительной госпожой.
И косы свои, пожалуй,
Ты будешь носить, как шлем,
Ты будешь царицей бала -
И всех молодых поэм.
И многих пронзит, царица,
Насмешливый твой клинок,
И всё, что мне - только снится,
Ты будешь иметь у ног.
Всё будет тебе покорно,
И все при тебе - тихи.
Ты будешь, как я - бесспорно -
И лучше писать стихи...
Но будешь ли ты - кто знает -
Смертельно виски сжимать,
Как их вот сейчас сжимает
Твоя молодая мать.
5 июня 1914
(Марина Цветаева. Из цикла "Але")
«Девчонка, дура, что ты себе вообразила, куда ты едешь! Хамы с хамской орфографией! Посадят, сошлют!» — и с той же тоскующей, страстной интонацией продолжал: «Было бы мне двадцать четыре года, как тебе, — пешком бы туда пошел, ноги до колен стер бы...»
(Бунин Але Эфрон об ее отъезде в Советский Союз)
(Бунин Але Эфрон об ее отъезде в Советский Союз)
Не сетую
Рыбу третьей свежести едим из Сетуни.
Поэты третьей свежести набрались сил.
Но не бывает Отечества третьей степени.
Медведь вам на ухо наступил.
Мое Отечество – вне всякой степени,
как Бога данность –
к нему, точно к песне, всегда не спетой,
испытываю благодарность.
(Андрей Вознесенский)
Рыбу третьей свежести едим из Сетуни.
Поэты третьей свежести набрались сил.
Но не бывает Отечества третьей степени.
Медведь вам на ухо наступил.
Мое Отечество – вне всякой степени,
как Бога данность –
к нему, точно к песне, всегда не спетой,
испытываю благодарность.
(Андрей Вознесенский)
Я сознаю тот факт, что не всегда можно сделать то, что должно, но мне известно, что есть такие вещи, которые делать ни в коем случае нельзя
(Себастьян Фор)
(Себастьян Фор)
Растения ласково улыбаются мне, как мои вечные возлюбленные
(Томитаро Макино, японский ботаник)
(Томитаро Макино, японский ботаник)
После приказа властей о публичном сожжении
Книг вредного содержания,
Когда повсеместно понукали волов, тащивших
Телеги с книгами на костер,
Один гонимый автор, один из самых лучших,
Штудируя список сожженных, внезапно
Ужаснулся, обнаружив, что его книги
Забыты. Он поспешил к письменному столу,
Окрыленный гневом, и написал письмо власть имущим.
«Сожгите меня! — писало его крылатое перо. —
Сожгите меня!
Не пропускайте меня! Не делайте этого! Разве я
Не писал в своих книгах только правду? А вы
Обращаетесь со мной как со лжецом.
Я приказываю вам:
«Сожгите меня!»
(Бертольд Брехт)
Книг вредного содержания,
Когда повсеместно понукали волов, тащивших
Телеги с книгами на костер,
Один гонимый автор, один из самых лучших,
Штудируя список сожженных, внезапно
Ужаснулся, обнаружив, что его книги
Забыты. Он поспешил к письменному столу,
Окрыленный гневом, и написал письмо власть имущим.
«Сожгите меня! — писало его крылатое перо. —
Сожгите меня!
Не пропускайте меня! Не делайте этого! Разве я
Не писал в своих книгах только правду? А вы
Обращаетесь со мной как со лжецом.
Я приказываю вам:
«Сожгите меня!»
(Бертольд Брехт)
Зверю — берлога,
Страннику — дорога,
Мертвому — дроги.
Каждому — свое.
Женщине — лукавить,
Царю — править,
Мне — славить
Имя твое.
2 мая 1916
(Марина Цветаева)
Страннику — дорога,
Мертвому — дроги.
Каждому — свое.
Женщине — лукавить,
Царю — править,
Мне — славить
Имя твое.
2 мая 1916
(Марина Цветаева)
Я дыра, я пустое место, щель, зиянье, дупло, труха,
Тили-тили-тесто, невеста в ожидании жениха,
След, который в песке оттиснут, знак, впечатанный в известняк,
Тот же выжженный ствол (фрейдистов просят не возбуждаться так).
Все устроенные иначе протыкают меня рукой.
Я не ставлю себе задачи и не знаю, кто я такой.
Я дыра, я пространство между тьмой и светом, ночью и днем,
Заполняющее одежду — предоставленный мне объем.
Лом, оставшийся от прожекта на штыки его перелить.
Дом, который построил некто, позабыв его населить.
Я дыра, пустота, пространство, безграничья соблазн и блуд,
Потому что мои пристрастья ограничены списком блюд,
Я дыра, пустота, истома, тень, которая льнет к углам,
Притяженье бездны и дома вечно рвет меня пополам,
Обе правды во мне валетом, я не зол и не милосерд,
Я всеядный, амбивалентный полый черт без примет и черт,
Обезличенный до предела, не вершащий видимых дел,
Ощущающий свое тело лишь в присутствии прочих тел;
Ямка, выбитая в твердыне, шарик воздуха в толще льда,
Находящий повод к гордыне в том, что стоит только стыда.
Я дыра, пролом в бастионе, дырка в бублике, дверь в стене
Иль глазок в двери (не с того ли столько публики внемлет мне?),
Я просвет, что в тучах оставил ураган, разгоняя мрак,
Я — кружок, который протаял мальчик, жмущий к стеклу пятак,
Я дыра, пустота, ненужность, образ бренности и тщеты,
Но, попавши в мою окружность, вещь меняет свои черты.
Не имеющий ясной цели, называющий всех на вы,
Остающийся на постели оттиск тела и головы,
Я — дыра, пустота, никем не установленное лицо,
Надпись, выдолбленная в камне, на Господнем пальце кольцо.
1995
(Дмитрий Быков)
Тили-тили-тесто, невеста в ожидании жениха,
След, который в песке оттиснут, знак, впечатанный в известняк,
Тот же выжженный ствол (фрейдистов просят не возбуждаться так).
Все устроенные иначе протыкают меня рукой.
Я не ставлю себе задачи и не знаю, кто я такой.
Я дыра, я пространство между тьмой и светом, ночью и днем,
Заполняющее одежду — предоставленный мне объем.
Лом, оставшийся от прожекта на штыки его перелить.
Дом, который построил некто, позабыв его населить.
Я дыра, пустота, пространство, безграничья соблазн и блуд,
Потому что мои пристрастья ограничены списком блюд,
Я дыра, пустота, истома, тень, которая льнет к углам,
Притяженье бездны и дома вечно рвет меня пополам,
Обе правды во мне валетом, я не зол и не милосерд,
Я всеядный, амбивалентный полый черт без примет и черт,
Обезличенный до предела, не вершащий видимых дел,
Ощущающий свое тело лишь в присутствии прочих тел;
Ямка, выбитая в твердыне, шарик воздуха в толще льда,
Находящий повод к гордыне в том, что стоит только стыда.
Я дыра, пролом в бастионе, дырка в бублике, дверь в стене
Иль глазок в двери (не с того ли столько публики внемлет мне?),
Я просвет, что в тучах оставил ураган, разгоняя мрак,
Я — кружок, который протаял мальчик, жмущий к стеклу пятак,
Я дыра, пустота, ненужность, образ бренности и тщеты,
Но, попавши в мою окружность, вещь меняет свои черты.
Не имеющий ясной цели, называющий всех на вы,
Остающийся на постели оттиск тела и головы,
Я — дыра, пустота, никем не установленное лицо,
Надпись, выдолбленная в камне, на Господнем пальце кольцо.
1995
(Дмитрий Быков)
Я спросила у кукушки,
Сколько лет я проживу...
Сосен дрогнули верхушки.
Желтый луч упал в траву.
Но ни звука в чаще свежей...
Я иду домой,
И прохладный ветер нежит
Лоб горячий мой.
(Анна Ахматова)
Сколько лет я проживу...
Сосен дрогнули верхушки.
Желтый луч упал в траву.
Но ни звука в чаще свежей...
Я иду домой,
И прохладный ветер нежит
Лоб горячий мой.
(Анна Ахматова)
Анна Михайловна уж обнимала ее и плакала. Графиня плакала тоже. Плакали они о том, что они дружны; и о том, что они добры; и о том, что они, подруги молодости, заняты таким низким предметом - деньгами; и о том, что молодость их прошла... Но слезы обеих были приятны...
(Лев Толстой)
(Лев Толстой)
За кварталом пятиэтажек в посёлке Заозерном
Находится помойка, или, как её называют, "мусорка"
Ветер в январской траве, растерявшей зерна
Производит холодную страшную музыку
Здесь, рядом с озером с грязью целебной
Расположилось древнее городище
Город-спутник Евпатории, который исчез бесследно
Словно Мытищи, да, словно Мытищи
Три собаки вдали, две трахаются, одна воет
Воет долго и страшно, воет все это время
Пока по древнему городищу мы ходим с тобою
По колено в осколках бухла древнего грека
Представляешь, как же им было страшно
Какое в залитых вином глазах их глубокое горе
Утром оставить чернолаковобокие брашна
И грести, грести через четыре моря
Солнце садится за холм, поросший каким-то орехом
Воет собака над пустырем печальным
Мы с тобою два бедных древних забытых грека
Около опустевшего пионерского лагеря чайка
За мусорку, за пейзаж подернутый тленом
За собак, за любовный их треугольник собачьего фака
Я из глины слеплю фигурку с огромным членом
И зарою здесь, чтоб нашли студенты истфака
После находку изобразят на майках, магнитах
Она станет визитной карточкой в Заозерном
Чтобы членом огромным она в Заозерный манила
Будущих исследователей наших времён позорных
(Андрей Родионов, 2018)
Находится помойка, или, как её называют, "мусорка"
Ветер в январской траве, растерявшей зерна
Производит холодную страшную музыку
Здесь, рядом с озером с грязью целебной
Расположилось древнее городище
Город-спутник Евпатории, который исчез бесследно
Словно Мытищи, да, словно Мытищи
Три собаки вдали, две трахаются, одна воет
Воет долго и страшно, воет все это время
Пока по древнему городищу мы ходим с тобою
По колено в осколках бухла древнего грека
Представляешь, как же им было страшно
Какое в залитых вином глазах их глубокое горе
Утром оставить чернолаковобокие брашна
И грести, грести через четыре моря
Солнце садится за холм, поросший каким-то орехом
Воет собака над пустырем печальным
Мы с тобою два бедных древних забытых грека
Около опустевшего пионерского лагеря чайка
За мусорку, за пейзаж подернутый тленом
За собак, за любовный их треугольник собачьего фака
Я из глины слеплю фигурку с огромным членом
И зарою здесь, чтоб нашли студенты истфака
После находку изобразят на майках, магнитах
Она станет визитной карточкой в Заозерном
Чтобы членом огромным она в Заозерный манила
Будущих исследователей наших времён позорных
(Андрей Родионов, 2018)
Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся.
Как журавлиный клин в чужие рубежи,-
На головах царей божественная пена,-
Куда плывете вы? Когда бы не Елена,
Что Троя вам одна, ахейские мужи?
И море, и Гомер - всё движется любовью.
Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,
И море черное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.
(Осип Мандельштам, 1915)
Я список кораблей прочел до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся.
Как журавлиный клин в чужие рубежи,-
На головах царей божественная пена,-
Куда плывете вы? Когда бы не Елена,
Что Троя вам одна, ахейские мужи?
И море, и Гомер - всё движется любовью.
Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,
И море черное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.
(Осип Мандельштам, 1915)
Имя твоё - птица в руке,
Имя твоё - льдинка на языке,
Одно единственное движенье губ,
Имя твоё - пять букв.
Мячик, пойманный на лету,
Серебряный бубенец во рту,
Камень, кинутый в тихий пруд,
Всхлипнет так, как тебя зовут.
В лёгком щёлканье ночных копыт
Громкое имя твоё гремит.
И назовёт его нам в висок
Звонко щёлкающий курок.
Имя твоё - ах, нельзя! -
Имя твоё - поцелуй в глаза,
В нежную стужу недвижных век,
Имя твоё - поцелуй в снег.
Ключевой, ледяной, голубой глоток.
С именем твоим - сон глубок.
(Марина Цветаева, 1916. Из цикла «Стихи к Блоку»)
Имя твоё - льдинка на языке,
Одно единственное движенье губ,
Имя твоё - пять букв.
Мячик, пойманный на лету,
Серебряный бубенец во рту,
Камень, кинутый в тихий пруд,
Всхлипнет так, как тебя зовут.
В лёгком щёлканье ночных копыт
Громкое имя твоё гремит.
И назовёт его нам в висок
Звонко щёлкающий курок.
Имя твоё - ах, нельзя! -
Имя твоё - поцелуй в глаза,
В нежную стужу недвижных век,
Имя твоё - поцелуй в снег.
Ключевой, ледяной, голубой глоток.
С именем твоим - сон глубок.
(Марина Цветаева, 1916. Из цикла «Стихи к Блоку»)
Не критик имеет значение, не человек, указывающий, где сильный споткнулся, или где тот, кто делает дело, мог бы справиться с ним лучше. Уважения достоин тот, кто сам стоит на арене, у кого лицо покрыто потом, кровью и грязью; кто отважно борется; кто совершает промахи и ошибки, потому что никакой труд не обходится без них; кто познал великий энтузиазм и великую преданность, кто посвящает себя достойной цели; кто, при лучшем исходе, достигает высочайшего триумфа, а при худшем, если его постигает неудача, это по крайней мере неудача в великом дерзновении; и потому никогда он не будет среди тех холодных и робких душ, которым не знакомы ни победа, ни поражение. (Теодор Рузвельт. Париж, Сорбонна, 1910)