ВОРОН
Как-то в полночь, в час угрюмый, утомившись от раздумий,
Задремал я над страницей фолианта одного,
И очнулся вдруг от звука, будто кто-то вдруг застукал,
Будто глухо так затукал в двери дома моего.
«Гость,— сказал я,— там стучится в двери дома моего, Гость — и больше ничего».
Ах, я вспоминаю ясно, был тогда декабрь ненастный,
И от каждой вспышки красной тень скользила на ковер.
Ждал я дня из мрачной дали, тщетно ждал, чтоб книги дали
Облегченье от печали по утраченной Линор,
По святой, что там, в Эдеме ангелы зовут Линор,—
Безыменной здесь с тех пор.
Шелковый тревожный шорох в пурпурных портьерах, шторах
Полонил, наполнил смутным ужасом меня всего,
И, чтоб сердцу легче стало, встав, я повторил устало:
"Это гость лишь запоздалый у порога моего,
Гость какой-то запоздалый у порога моего,
Гость-и больше ничего».
И, оправясь от испуга, гостя встретил я, как друга.
«Извините, сэр иль леди,— я приветствовал его,—
Задремал я здесь от скуки, и так тихи были звуки,
Так неслышны ваши стуки в двери дома моего,
Что я вас едва услышал»,— дверь открыл я: никого,
Тьма — и больше ничего.
Тьмой полночной окруженный, так стоял я, погруженный
В грезы, что еще не снились никому до этих пор;
Тщетно ждал я так, однако тьма мне не давала знака,
Слово лишь одно из мрака донеслось ко мне: «Линор!»
Это я шепнул, и эхо прошептало мне: «Линор!»
Прошептало, как укор.
В скорби жгучей о потере я захлопнул плотно двери
И услышал стук такой же, но отчетливей того.
«Это тот же стук недавний,—я сказал,— в окно за ставней,
Ветер воет неспроста в ней у окошка моего,
Это ветер стукнул ставней у окошка моего,—
Ветер — больше ничего».
Только приоткрыл я ставни — вышел Ворон стародавний,
Шумно оправляя траур оперенья своего;
Без поклона, важно, гордо, выступил он чинно, твердо;
С видом леди или лорда у порога моего,
Над дверьми на бюст Паллады у порога моего
Сел — и больше ничего.
И, очнувшись от печали, улыбнулся я вначале,
Видя важность черной птицы, чопорный ее задор,
Я сказал: «Твой вид задорен, твой хохол облезлый черен,
О зловещий древний Ворон, там, где мрак Плутон простер,
Как ты гордо назывался там, где мрак Плутон простер?»
Каркнул Ворон: «Nevermore».
Выкрик птицы неуклюжей на меня повеял стужей,
Хоть ответ ее без смысла, невпопад, был явный вздор;
Ведь должны все согласиться, вряд ли может так случиться,
Чтобы в полночь села птица, вылетевши из-за штор,
Вдруг на бюст над дверью села, вылетевши из-за штор,
Птица с кличкой «Nevermore».
Ворон же сидел на бюсте, словно этим словом грусти
Душу всю свою излил он навсегда в ночной простор.
Он сидел, свой клюв сомкнувши, ни пером не шелохнувши,
И шепнул я вдруг вздохнувши:
«Как друзья с недавних пор, Завтра он меня покинет, как надежды с этих пор».
Каркнул Ворон: «Nevermore!»
При ответе столь удачном вздрогнул я в затишьи мрачном,
И сказал я: «Несомненно, затвердил он с давних пор,
Перенял он это слово от хозяина такого,
Кто под гнетом рока злого слышал, словно приговор,
Похоронный звон надежды и свой смертный приговор
Слышал в этом «nevermore».
И с улыбкой, как вначале, я, очнувшись от печали,
Кресло к Ворону подвинул, глядя на него в упор,
Сел на бархате лиловом в размышлении суровом,
Что хотел сказать тем словом Ворон, вещий с давних пор,
Что пророчил мне угрюмо
Ворон, вещий с давних пор,
Хриплым карком: «Nevermore».
Так, в полудремоте краткой, размышляя над загадкой,
Чувствуя, как Ворон в сердце мне вонзал горящий взор,
Тусклой люстрой освещенный, головою утомленной
Я хотел склониться, сонный, на подушку на узор,
Ах, она здесь не склонится на подушку на узор
Никогда, о, nevermore!
Мне казалось, что незримо заструились клубы дыма
И ступили серафимы в фимиаме на ковер.
Я воскликнул: «О несчастный, это Бог от муки страстной
Шлет непентес-исцеленье от любви твоей к Линор!
Пей непентес, пей забвенье и забудь свою Линор!»
Каркнул Ворон: «Nevermore!»
Как-то в полночь, в час угрюмый, утомившись от раздумий,
Задремал я над страницей фолианта одного,
И очнулся вдруг от звука, будто кто-то вдруг застукал,
Будто глухо так затукал в двери дома моего.
«Гость,— сказал я,— там стучится в двери дома моего, Гость — и больше ничего».
Ах, я вспоминаю ясно, был тогда декабрь ненастный,
И от каждой вспышки красной тень скользила на ковер.
Ждал я дня из мрачной дали, тщетно ждал, чтоб книги дали
Облегченье от печали по утраченной Линор,
По святой, что там, в Эдеме ангелы зовут Линор,—
Безыменной здесь с тех пор.
Шелковый тревожный шорох в пурпурных портьерах, шторах
Полонил, наполнил смутным ужасом меня всего,
И, чтоб сердцу легче стало, встав, я повторил устало:
"Это гость лишь запоздалый у порога моего,
Гость какой-то запоздалый у порога моего,
Гость-и больше ничего».
И, оправясь от испуга, гостя встретил я, как друга.
«Извините, сэр иль леди,— я приветствовал его,—
Задремал я здесь от скуки, и так тихи были звуки,
Так неслышны ваши стуки в двери дома моего,
Что я вас едва услышал»,— дверь открыл я: никого,
Тьма — и больше ничего.
Тьмой полночной окруженный, так стоял я, погруженный
В грезы, что еще не снились никому до этих пор;
Тщетно ждал я так, однако тьма мне не давала знака,
Слово лишь одно из мрака донеслось ко мне: «Линор!»
Это я шепнул, и эхо прошептало мне: «Линор!»
Прошептало, как укор.
В скорби жгучей о потере я захлопнул плотно двери
И услышал стук такой же, но отчетливей того.
«Это тот же стук недавний,—я сказал,— в окно за ставней,
Ветер воет неспроста в ней у окошка моего,
Это ветер стукнул ставней у окошка моего,—
Ветер — больше ничего».
Только приоткрыл я ставни — вышел Ворон стародавний,
Шумно оправляя траур оперенья своего;
Без поклона, важно, гордо, выступил он чинно, твердо;
С видом леди или лорда у порога моего,
Над дверьми на бюст Паллады у порога моего
Сел — и больше ничего.
И, очнувшись от печали, улыбнулся я вначале,
Видя важность черной птицы, чопорный ее задор,
Я сказал: «Твой вид задорен, твой хохол облезлый черен,
О зловещий древний Ворон, там, где мрак Плутон простер,
Как ты гордо назывался там, где мрак Плутон простер?»
Каркнул Ворон: «Nevermore».
Выкрик птицы неуклюжей на меня повеял стужей,
Хоть ответ ее без смысла, невпопад, был явный вздор;
Ведь должны все согласиться, вряд ли может так случиться,
Чтобы в полночь села птица, вылетевши из-за штор,
Вдруг на бюст над дверью села, вылетевши из-за штор,
Птица с кличкой «Nevermore».
Ворон же сидел на бюсте, словно этим словом грусти
Душу всю свою излил он навсегда в ночной простор.
Он сидел, свой клюв сомкнувши, ни пером не шелохнувши,
И шепнул я вдруг вздохнувши:
«Как друзья с недавних пор, Завтра он меня покинет, как надежды с этих пор».
Каркнул Ворон: «Nevermore!»
При ответе столь удачном вздрогнул я в затишьи мрачном,
И сказал я: «Несомненно, затвердил он с давних пор,
Перенял он это слово от хозяина такого,
Кто под гнетом рока злого слышал, словно приговор,
Похоронный звон надежды и свой смертный приговор
Слышал в этом «nevermore».
И с улыбкой, как вначале, я, очнувшись от печали,
Кресло к Ворону подвинул, глядя на него в упор,
Сел на бархате лиловом в размышлении суровом,
Что хотел сказать тем словом Ворон, вещий с давних пор,
Что пророчил мне угрюмо
Ворон, вещий с давних пор,
Хриплым карком: «Nevermore».
Так, в полудремоте краткой, размышляя над загадкой,
Чувствуя, как Ворон в сердце мне вонзал горящий взор,
Тусклой люстрой освещенный, головою утомленной
Я хотел склониться, сонный, на подушку на узор,
Ах, она здесь не склонится на подушку на узор
Никогда, о, nevermore!
Мне казалось, что незримо заструились клубы дыма
И ступили серафимы в фимиаме на ковер.
Я воскликнул: «О несчастный, это Бог от муки страстной
Шлет непентес-исцеленье от любви твоей к Линор!
Пей непентес, пей забвенье и забудь свою Линор!»
Каркнул Ворон: «Nevermore!»
Я воскликнул: «Ворон вещий
Птица ты иль дух зловещий!
Дьявол ли тебя направил, буря ль из подземных нор
Занесла тебя под крышу, где я древний Ужас слышу,
Мне скажи, дано ль мне свыше там, у Галаадских гор, Обрести бальзам от муки, там, у Галаадских гор?»
Каркнул Ворон: «Nevermore!»
Я воскликнул: «Ворон вещий!
Птица ты иль дух зловещий!
Если только бог над нами свод небесный распростер,
Мне скажи: душа, что бремя скорби здесь несет со всеми,
Там обнимет ли, в Эдеме, лучезарную Линор —
Ту святую, что в Эдеме ангелы зовут Линор?»
Каркнул Ворон: «Nevermore!»
«Это знак, чтоб ты оставил дом мой, птица или дьявол! —
Я, вскочив, воскликнул: —
С бурей уносись в ночной простор,
Не оставив здесь, однако, черного пера, как знака
Лжи, что ты принес из мрака!
С бюста траурный убор
Скинь и клюв твой вынь из сердца!
Прочь лети в ночной простор!»
Каркнул Ворон: «Nevermore!»
И сидит, сидит над дверью Ворон, оправляя перья,
С бюста бледного Паллады не слетает с этих пор;
Он глядит в недвижном взлете, словно демон тьмы в дремоте,
И под люстрой, в позолоте, на полу, он тень простер,
И душой из этой тени не взлечу я с этих пор.
Никогда, о, nevermore!
(Эдгар По, пер. М.Зенкевича)
Птица ты иль дух зловещий!
Дьявол ли тебя направил, буря ль из подземных нор
Занесла тебя под крышу, где я древний Ужас слышу,
Мне скажи, дано ль мне свыше там, у Галаадских гор, Обрести бальзам от муки, там, у Галаадских гор?»
Каркнул Ворон: «Nevermore!»
Я воскликнул: «Ворон вещий!
Птица ты иль дух зловещий!
Если только бог над нами свод небесный распростер,
Мне скажи: душа, что бремя скорби здесь несет со всеми,
Там обнимет ли, в Эдеме, лучезарную Линор —
Ту святую, что в Эдеме ангелы зовут Линор?»
Каркнул Ворон: «Nevermore!»
«Это знак, чтоб ты оставил дом мой, птица или дьявол! —
Я, вскочив, воскликнул: —
С бурей уносись в ночной простор,
Не оставив здесь, однако, черного пера, как знака
Лжи, что ты принес из мрака!
С бюста траурный убор
Скинь и клюв твой вынь из сердца!
Прочь лети в ночной простор!»
Каркнул Ворон: «Nevermore!»
И сидит, сидит над дверью Ворон, оправляя перья,
С бюста бледного Паллады не слетает с этих пор;
Он глядит в недвижном взлете, словно демон тьмы в дремоте,
И под люстрой, в позолоте, на полу, он тень простер,
И душой из этой тени не взлечу я с этих пор.
Никогда, о, nevermore!
(Эдгар По, пер. М.Зенкевича)
Пролетарии приходят к коммунизму низом,
Низом шахт, серпов и вил, -
Я ж с небес поэзии бросаюсь в коммунизм,
Потому что нет мне без него любви
(Лев Нусберг)
Низом шахт, серпов и вил, -
Я ж с небес поэзии бросаюсь в коммунизм,
Потому что нет мне без него любви
(Лев Нусберг)
Куда как страшно нам с тобой,
Товарищ большеротый мой!
Ох, как крошится наш табак,
Щелкунчик, дружок, дурак!
А мог бы жизнь просвистать скворцом,
Заесть ореховым пирогом...
Да, видно, нельзя никак.
(Осип Мандельштам)
Товарищ большеротый мой!
Ох, как крошится наш табак,
Щелкунчик, дружок, дурак!
А мог бы жизнь просвистать скворцом,
Заесть ореховым пирогом...
Да, видно, нельзя никак.
(Осип Мандельштам)
Бобэ оби пелись губы,
Вээ оми пелись взоры,
Пиэ эо пелись брови,
Лиэ ээй - пелся облик,
Гзи-гзи-гз эо пелась цепь.
Так на холсте каких-то соответствий
Вне протяжения жило Лицо
(Велимир Хлебников)
Вээ оми пелись взоры,
Пиэ эо пелись брови,
Лиэ ээй - пелся облик,
Гзи-гзи-гз эо пелась цепь.
Так на холсте каких-то соответствий
Вне протяжения жило Лицо
(Велимир Хлебников)
"...Как и отчего это случилось, князь Андрей не мог бы никак объяснить; но после этого свидания с Кутузовым он вернулся к своему полку успокоенный насчет общего хода дела и насчет того, кому оно вверено было. Чем больше он видел отсутствие всего личного в этом старике, в котором оставались как будто одни привычки страстей и вместо ума (группирующего события и делающего выводы) одна способность спокойного созерцания хода событий, тем более он был спокоен за то, что все будет так, как должно быть. «У него не будет ничего своего. Он ничего не придумает, ничего не предпримет, — думал князь Андрей, — но он все выслушает, все запомнит, все поставит на свое место, ничему полезному не помешает и ничего вредного не позволит. Он понимает, что есть что-то сильнее и значительнее его воли, — это неизбежный ход событий, и он умеет видеть их, умеет понимать их значение и, ввиду этого значения, умеет отрекаться от участия в этих событиях, от своей личной воли, направленной на другое. А главное, — думал князь Андрей, — почему веришь ему, — это то, что он русский, несмотря на роман Жанлис и французские поговорки; это то, что голос его задрожал, когда он сказал: „До чего довели!“, и что он захлипал, говоря о том, что он „заставит их есть лошадиное мясо“». На этом же чувстве, которое более или менее смутно испытывали все, и основано было то единомыслие и общее одобрение, которое сопутствовало народному, противному придворным соображениям, избранию Кутузова в главнокомандующие"
(Лев Толстой)
(Лев Толстой)
Первые свидания
Свиданий наших каждое мгновенье,
Мы праздновали, как богоявленье,
Одни на целом свете. Ты была
Смелей и легче птичьего крыла,
По лестнице, как головокруженье,
Через ступень сбегала и вела
Сквозь влажную сирень в свои владенья
С той стороны зеркального стекла.
Когда настала ночь, была мне милость
Дарована, алтарные врата
Отворены, и в темноте светилась
И медленно клонилась нагота,
И, просыпаясь: "Будь благословенна!" -
Я говорил и знал, что дерзновенно
Мое благословенье: ты спала,
И тронуть веки синевой вселенной
К тебе сирень тянулась со стола,
И синевою тронутые веки
Спокойны были, и рука тепла.
А в хрустале пульсировали реки,
Дымились горы, брезжили моря,
И ты держала сферу на ладони
Хрустальную, и ты спала на троне,
И - Боже правый! - ты была моя.
Ты пробудилась и преобразила
Вседневный человеческий словарь,
И речь поьгорло полнозвучной силой
Наполнилась, и слово ты раскрыло
Свой новый смысл и означало: царь.
На свете все преобразилось, даже
Простые вещи - таз, кувшин, - когда
Стояла между нами, как на страже,
Слоистая и твердая вода.
Нас повело неведомо куда.
Пред нами расступались, как миражи,
Построенные чудом города,
Сама ложилась мята нам под ноги,
И птицам с нами было по дороге,
И рыбы поднимались по реке,
И небо развернулось перед нами...
Когда судьба по следу шла за нами,
Как сумасшедший с бритвою в руке.
1962
(Арсений Тарковский)
Свиданий наших каждое мгновенье,
Мы праздновали, как богоявленье,
Одни на целом свете. Ты была
Смелей и легче птичьего крыла,
По лестнице, как головокруженье,
Через ступень сбегала и вела
Сквозь влажную сирень в свои владенья
С той стороны зеркального стекла.
Когда настала ночь, была мне милость
Дарована, алтарные врата
Отворены, и в темноте светилась
И медленно клонилась нагота,
И, просыпаясь: "Будь благословенна!" -
Я говорил и знал, что дерзновенно
Мое благословенье: ты спала,
И тронуть веки синевой вселенной
К тебе сирень тянулась со стола,
И синевою тронутые веки
Спокойны были, и рука тепла.
А в хрустале пульсировали реки,
Дымились горы, брезжили моря,
И ты держала сферу на ладони
Хрустальную, и ты спала на троне,
И - Боже правый! - ты была моя.
Ты пробудилась и преобразила
Вседневный человеческий словарь,
И речь поьгорло полнозвучной силой
Наполнилась, и слово ты раскрыло
Свой новый смысл и означало: царь.
На свете все преобразилось, даже
Простые вещи - таз, кувшин, - когда
Стояла между нами, как на страже,
Слоистая и твердая вода.
Нас повело неведомо куда.
Пред нами расступались, как миражи,
Построенные чудом города,
Сама ложилась мята нам под ноги,
И птицам с нами было по дороге,
И рыбы поднимались по реке,
И небо развернулось перед нами...
Когда судьба по следу шла за нами,
Как сумасшедший с бритвою в руке.
1962
(Арсений Тарковский)
из тёмных вод, по скалам поднимаясь
я пил кагор, и он меня согрел
моим глазам и мыслям свой предел
я поднимался, солнце давно село
и над моей пробитой головой
пронёсся вихрь гулкий и оголтелый,
неся 12 лилий за собой
отставши от всех, одна плутала
и я сорвал цветок, что нёсся на ветру
и в миг поднялся над землей минуя скалы,
оставив море далеко внизу
и как дурак, что внемлет идиоту
пустился в пляс, ведомый высотой
Икар махал мне, говорил: "постой, я вознесусь с тобою снова"
кому дарован трон Кассиопеи
(The Retuses "Cassiopeia")
я пил кагор, и он меня согрел
моим глазам и мыслям свой предел
я поднимался, солнце давно село
и над моей пробитой головой
пронёсся вихрь гулкий и оголтелый,
неся 12 лилий за собой
отставши от всех, одна плутала
и я сорвал цветок, что нёсся на ветру
и в миг поднялся над землей минуя скалы,
оставив море далеко внизу
и как дурак, что внемлет идиоту
пустился в пляс, ведомый высотой
Икар махал мне, говорил: "постой, я вознесусь с тобою снова"
кому дарован трон Кассиопеи
(The Retuses "Cassiopeia")
Два одинаково сильные чувства неотразимо привлекали Пьера к его намерению. Первое было чувство потребности жертвы и страдания при сознании общего несчастия, то чувство, вследствие которого он 25-го поехал в Можайск и заехал в самый пыл сражения, теперь убежал из своего дома и, вместо привычной роскоши и удобств жизни, спал, не раздеваясь, на жестком диване и ел одну пищу с Герасимом; другое - было то неопределенное, исключительно русское чувство презрения ко всему условному, искусственному, человеческому, ко всему тому, что считается большинством людей высшим благом мира. В первый раз Пьер испытал это странное и обаятельное чувство в Слободском дворце, когда он вдруг почувствовал, что и богатство, и власть, и жизнь, все, что с таким старанием устроивают и берегут люди, - все это ежели и стоит чего-нибудь, то только по тому наслаждению, с которым все это можно бросить
(Лев Толстой. Война и мир)
(Лев Толстой. Война и мир)
«Что делать? — спросил нетерпеливый петербургский юноша. — Как что делать: если это лето — чистить ягоды и варить варенье; если зима — пить с этим вареньем чай»
(Василий Розанов. 1918)
(Василий Розанов. 1918)
One of the painful things about our time is that those who feel certainty are stupid, and those with any imagination and understanding are filled with doubt and indecision.
(Bertrand Russell)
(Bertrand Russell)
Почему, скажи, сестрица,
Не из райского ковша,
А из нашего напиться
Захотела ты, душа?
Человеческое тело
Ненадежное жилье,
Ты влетела слишком смело
В сердце темное мое.
Тело может истомиться,
Яду невзначай глотнуть,
И потянешься, как птица,
От меня в обратный путь.
Но когда ты отзывалась
На призывы бытия,
Непосильной мне казалась
Ноша бедная моя,-
Может быть, и так случится,
Что, закончив перелет,
Будешь биться, биться, и биться -
И не отомкнут ворот.
Пой о том, как ты земную
Боль, и соль, и желчь пила,
Как входила в плоть живую
Смертоносная игла,
Пой, бродяжка, пой, синица,
Для которой корма нет,
Пой, как саваном ложится
Снег на яблоневый цвет,
Как возвысилась пшеница,
Да побил пшеницу град...
Пой, хоть время прекратится,
Пой, на то ты и певица,
Пой, душа, тебя простят.
(Арсений Тарковский)
Не из райского ковша,
А из нашего напиться
Захотела ты, душа?
Человеческое тело
Ненадежное жилье,
Ты влетела слишком смело
В сердце темное мое.
Тело может истомиться,
Яду невзначай глотнуть,
И потянешься, как птица,
От меня в обратный путь.
Но когда ты отзывалась
На призывы бытия,
Непосильной мне казалась
Ноша бедная моя,-
Может быть, и так случится,
Что, закончив перелет,
Будешь биться, биться, и биться -
И не отомкнут ворот.
Пой о том, как ты земную
Боль, и соль, и желчь пила,
Как входила в плоть живую
Смертоносная игла,
Пой, бродяжка, пой, синица,
Для которой корма нет,
Пой, как саваном ложится
Снег на яблоневый цвет,
Как возвысилась пшеница,
Да побил пшеницу град...
Пой, хоть время прекратится,
Пой, на то ты и певица,
Пой, душа, тебя простят.
(Арсений Тарковский)
Господи, как же он постарел
Крошатся зубы
Бритая голова
Черная роба
Это все наши дела
Господи, это мы сотворили
Там где несутся легко
наши автомобили
Там где в уютных кафе
Летних верандах
Лофтах
На арт-площадках
Я просто ложусь лицом в землю
Я утыкаюсь в брусчатку
Господи, мы на каком
На том ли, на этом свете
Милые, какое тысячелетье
Столько людей кругом
Славные, гордость века
Сердце болит о другом
Нет Человека.
10.07.2018
(Асса Новикова)
Крошатся зубы
Бритая голова
Черная роба
Это все наши дела
Господи, это мы сотворили
Там где несутся легко
наши автомобили
Там где в уютных кафе
Летних верандах
Лофтах
На арт-площадках
Я просто ложусь лицом в землю
Я утыкаюсь в брусчатку
Господи, мы на каком
На том ли, на этом свете
Милые, какое тысячелетье
Столько людей кругом
Славные, гордость века
Сердце болит о другом
Нет Человека.
10.07.2018
(Асса Новикова)
Мы с тобой на кухне посидим.
Сладко пахнет белый керосин.
Острый нож да хлеба каравай.
Хочешь, примус туго накачай.
А не то веревок собери
Завязать корзину до зари,
Чтобы нам уехать на вокзал,
Где бы нас никто не отыскал
(Осип Мандельштам, 1931)
Сладко пахнет белый керосин.
Острый нож да хлеба каравай.
Хочешь, примус туго накачай.
А не то веревок собери
Завязать корзину до зари,
Чтобы нам уехать на вокзал,
Где бы нас никто не отыскал
(Осип Мандельштам, 1931)
Тихо льётся тихий Дон,
Желтый месяц входит в дом.
Входит в шапке набекрень.
Видит желтый месяц тень.
Эта женщина больна,
Эта женщина одна.
Муж в могиле, сын в тюрьме,
Помолитесь обо мне.
1938
(Анна Ахматова, из цикла «Реквием»)
Желтый месяц входит в дом.
Входит в шапке набекрень.
Видит желтый месяц тень.
Эта женщина больна,
Эта женщина одна.
Муж в могиле, сын в тюрьме,
Помолитесь обо мне.
1938
(Анна Ахматова, из цикла «Реквием»)
Пушкинская этика, в которой важен не вектор, а масштаб, не правота, а сила духа и готовность идти до конца, многих отпугивала. Директор лицея Энгельгардт говорил и писал, что более пустой, более страшной и безнравственной души не видел: нам, привыкшим к сусальному образу доброго и веселого Пушкина, так же трудно вместить и понять это определение, как человеку, отравленному разговорами о доброте и душевности христианства, трудно понять слова Евангелия от Матфея 25:29: «ибо всякому имеющему дастся и приумножится, а у неимеющего отнимется и то, что имеет». У Толстого Наташа говорит это о Соне, и многие читатели, я знаю, на стороне Сони – именно потому, что за Наташей стоит полнота жизни, сила, решимость, а это не всякому нравится и далеко не легко переживается окружающими. Но Евангелие жестоко, а не только милосердно; и этика Пушкина многим кажется холодной, пустой, жестокой – именно потому, что это этика силы и решимости. Но Россия – такая страна, что в ней не выжить иначе. Тут ценится не правота, которой, в общем, и не бывает, а готовность все, включая жизнь, отдать во имя собственного понимания вещей. Пушкин этому учил – и так поступил; и победа его абсолютна.
(Дмитрий Быков)
(Дмитрий Быков)
Природа - сфинкс. И тем она верней
Своим искусом губит человека,
Что, может статься, никакой от века
Загадки нет и не было у ней.
(Ф. Тютчев)
Своим искусом губит человека,
Что, может статься, никакой от века
Загадки нет и не было у ней.
(Ф. Тютчев)
«...Поэзия, конечно, роскошь. Но для ценителей крайне насущная. Я бы сравнил впечатления от шедевров лирики с воздействием утреннего, крепкого, вручную сваренного кофе. Голод уже утолен. Впереди будничные дела. Но в считаные минуты, пока неспешно обжигаешься этой сладкой горечью, ты чувствуешь, что твои уровень и отвес на месте, и ненадолго совпадаешь с самим собой»
(С. Гандлевский, лекция «Зачем вообще нужны стихи» на Арзамасе)
(С. Гандлевский, лекция «Зачем вообще нужны стихи» на Арзамасе)
Поэзия выше нравственности — или, по крайней мере, совсем иное дело
(А.С. Пушкин)
(А.С. Пушкин)