MineRead. Письма Леттермана
462 subscribers
235 photos
1 file
160 links
Первый в мире телеграм-роман (публикуется главами прямо в канале) + обширная телеграм-библиотека

Для связи: @minewrite
Download Telegram
Майор достал из полевой сумки два листа бумаги, пододвинул к ним чернилку с тушью, складную железную ручку достал из-под медалей, залезши пальцами в карман.
- Пиши! - уже утихомиренно и даже скучно сказал он, и я тоже начал успокаиваться: если майор перешел на "ты", значит, жить можно.
Андрюха вопросительно глянул на майора.
- Письмо пиши.
Андрюха обернул вставышек железной ручки пером наружу, вынул пробку из чернилки-непроливашки, макнул перо, сделал громкий выдох и занес перо над бумагой - три класса вечерней школы! С такой грамотой писать под диктовку!..
Майор, пригибаясь, начал расхаживать по блиндажу:
- Дорогая моя, любимая жена...
Андрюха понес перо к цели, даже ткнул им в бумагу, но тут же, ровно обжегшись, отдернул:
-- Я этого писать не буду!
-- Почему? - вкрадчиво, с умело спрятанной насмешкой поинтересовался майор.
- Потому что никакой любви промеж нас не было.
- А что было?
- Насильство. Сосватали нас тятя с мамой - и все. Окрутили, попросту сказать.
- Ложь! - скривил губы майор.- Наглая ложь! Чтобы при Советской власти, в наши дни - такой допотопный домострой!..
- Домострой?! Хужее!.. Я было артачиться зачал, дак пахан меня перетягой так опоясал... Никакая власть, даже Советская, тятю моего осаврасить не может.
- Давайте, давайте,- покачал головой майор.- Вы посочиняйте. Мы - послушаем! - И снова улыбнулся мне, как бы приглашая в сообщники. И я снова угодливо распялил свою пасть.
Андрюха тем временем сложил ручку и поднялся с ящика:
- Не к месту, конешно, меня лукавый попутал... Всю ответственность поступка я не понимал тогда. Затмило! Но, извините меня, товарищ майор,- артиллерист вы хороший, и воин, может быть, жестокий ко врагу, да в любви и в семейных делах ничего пока не смыслите. Вот когда изведаете и то, и другое - потолкуем. А счас разрешите мне идти. Машина у меня неисправная. Завтре наступать, слышу, будете. Мне везти взвод...- Андрюха достал из-за пазухи рукавицы.- Письмо семье и в сельсовет ночесь напишу. Покажу вам. Покаянье Галине Артюховне так же будет сделано... Разрешите идти?
- Идите!
Я удивился: в голосе майора мне почудилась пристыженность.
Андрюха поднялся, оправил телогрейку под ремнем, закурил, ткнувшись цигаркой в огонек коптилки, и пояснил свои действия хмуро глядевшему майору:
- Шибко я потрясенный. Покурю в тепле,- и курил молча до половины цигарки, а потом вздохнул протяжно: - Жись не в одной вашей Москве протекает, товарищ майор... По всему Эсэсэру она протекает, а он, милый, о-го-го-о-о-о! Гитлер-то вон пер-пер да и мочой кровавой изошел! Оказалась у него задница не по циркулю пространствия наши одолеть! И на агромадной такой территории оч-чень жизнь разнообразная... Например, встречаются еще народы - единым мясом или рыбой без соли питающиеся; есть, которые кровь горячую для здоровья пьют, а то и баб воруют по ночам... И молятся не царю небесному, а дереву, скажем, ведмедю или даже змее...
Майор, часто моргая, глядел на Андрюху Колупаева и вроде бы совсем его не узнавал.
Плюнул в ладонь Андрюха, затушил цигарку, как человек, понимающий культуру.
- Вам вот внове знать небось, какой обычай остался в нашей деревне? - Андрюха помолчал, улыбнувшись воспоминанию.- Родитель - перетягой или вожжами лупит до тех пор, пока ему ответно не поднесешь...
- К-как это? Вина?
- Вина-а! - хмыкнул Андрюха.- Вина само собой. Но главное - плюху! Желательно такую, чтоб родитель с копытов долой! Сразу он тебя зауважает, отделиться позволит... Я вот своротил тяте санки набок и, вишь вот, до шофера самоуком дошел! Кержацкую веру отринул, которая даже воевать запрещает... А я, худо-бедно, фронту помогаю... Не в молельню ходил, божецкие стихиры слушать, а в клуб, на беседы. Оч-чень я люблю беседы про технику, про устройство земного шара, а также об окружающих мирах...
- Идите! - устало повторил майор.
Андрюха, баскобайник окаянный, подморгнул мне, усмехнувшись, натянул неторопливо рукавицы и вышел на волю.
Все правильно. Все совершенно верно. Знала Галина Артюховна, кого выбрать из нашего взвода. Боец Андрюха! Большого достоинства боец! Не то что я - чуть чего - и залыбился: "Чего изволите?" - Тьфу!..
Командир дивизиона попил чаю из фляги, походил маленько по блиндажу и снова уткнулся в карту.
- Ишь какой! Откуда что и берется! - буркнул он сам себе под нос.- Снюхался с хохлушкой, часть опозорил! А еще болтает о мирах! Наглец!.. Н-ну, погодите, герои, доберусь я до вас! Наведу я на этом ЧМО порядок!..
Письма Андрюхины майор проверил или, как он выразился, откорректировал, что-то даже вписал в них от себя, но только те письма, которые были домой и в сельсовет. Письмо к Галине Артюховне не открыл, поимел совесть, хотя и сказал, насупив подбритые брови и грозя Андрюхе пальцем:
- Чтобы не было у меня больше никаких ля-амурчи-ков!
"Э-э, товарищ майор,- отметил я тогда про себя,- и вас воспитает война тоже!"
Андрюха Колупаев с тех пор покладистей стал и молчаливей, ровно бы провинился в чем, и беда - какой неряшливый сделался: вонял бензином, брился редко, бороденка осокой кустилась на его щербатом, заметно старящемся лице. Иной раз он даже ел из немытого котелка, чего при его врожденной обиходности прежде не наблюдалось.
Лишь к концу войны Андрюха оживать стал и однажды признался нам в своей тайной думе:
- Эх, ребята! Если б не дети, бросил бы я свою бабу, поехал в хутор один, пал бы на колени перед женщиной одной... О-чень это хорошая женщина, ребята! Она бы меня простила и приняла... Да детишков-то куда же денешь?
Но не попал Андрюха Колупаев ни на Украину, ни к ребятишкам своим в Забайкалье... Во время броска от Берлина к Праге, не спавший трое суток, уставший от работы и от войны, он наехал на противотанковую мину - и машину его разнесло вместе с имуществом и дремавшими в кузове солдатами. Уцелели из нашего взвода лишь те разгильдяи, которые по разным причинам отстали от своей машины. Среди них был и я - телефонист истребительного артдивизиона - Костя Самопряхин.

Виктор Астафьев, 1971
А давайте почитаем сэра Артура Конан Дойля. Который не только Холмс и Ватсон, знаете ли!
ВОТ КАК ЭТО БЫЛО

Эта женщина обладала даром медиума. Вот что она записала однажды.

Некоторые события, которые произошли в тот вечер, я помню очень отчетливо; другие похожи на туманный, прерванный сон. Вот почему трудно рассказать связно всю историю. Я не имею ни малейшего представления, что заставило меня тогда отправиться в Лондон и почему я вернулся так поздно. Все мои поездки в Лондон как бы слились в одну. Но, начиная с той минуты, когда я вышел из поезда на маленькой станции, я помню все чрезвычайно ясно. Мне кажется, я могу пережить все заново - каждое мгновенье.

Хорошо помню, как шел по платформе и смотрел на освещенные часы в конце перрона; на них было половина двенадцатого. Помню, как прикидывал, успею ли до полуночи добраться домой. Помню большой автомобиль с сияющими фарами, сверкающий полированной медью. Он поджидал меня у станции. Это был мой новенький Тобур", в тридцать лошадиных сил. Его как раз доставили в тот день. Помню, я спросил моего шофера Перкинса, как машина, и он ответил: "Отлично!"

- Я поведу сам, - сказал я, забираясь на сиденье водителя.

- Тут передача работает по-другому, - ответил он. - Может, лучше мне сесть за руль?

- Нет, мне хочется испытать ее, - настаивал я. И вот мы тронулись. До дома было пять миль.

Мой старый автомобиль имел обычный переключатель скорости, вделанный в углубление на панели. В новом автомобиле, чтобы увеличить скорость, нужно было нажать на рычаг, расположенный на специальном щите. Научиться этому было не трудно, и вскоре я был уверен, что все понял. Конечно, глупо начинать осваивать новую машину в темноте, но ведь мы нередко совершаем глупости и далеко не всегда расплачиваемся за них сполна. Все шло хорошо до Клейстон Хилл. Это один из самых неприятных холмов в Англии, длиной полторы мили, с тремя крутыми поворотами. Мой гараж расположен у самого подножья, а ворота выходят на Лондонское шоссе.

Едва мы миновали выступ этого холма, где самый крутой подъем, как начались неприятности. Я вел на предельной скорости и хотел сбросить газ, но переключатель вдруг заклинило между двумя скоростями. Я вынужден был опять прибавить газу. Мы мчались на бешеной скорости. Я рванул тормоза - один за другим они отказали. Это было еще полбеды: у меня оставался боковой тормоз. Но когда я всем телом навалился на него, так, что лязгнула педаль, а результата не последовало, я покрылся холодным потом. В это время мы мчались вниз по склону. Ослепительно горели фары, и мне удалось проскочить первый поворот. Затем миновали и второй, хотя чуть не угодили в кювет. Оставалась всего миля по прямой и один поворот внизу, а там - ворота гаража. Если я смогу проскочить в это убежище все в порядке: дорога к дому шла вверх, и машина сама остановится.

Перкинс вел себя безупречно; я хочу, чтобы об этом знали. Он был начеку и сохранял хладнокровие. Вначале я думал, не стоит ли круто повернуть и въехать на насыпь, но он как будто прочел мои мысли.

- Я бы не делал этого, сэр, - сказал он. - На такой скорости машина перевернется и придавит нас.

Конечно, Перкинс был прав. Он дотянулся до выключателя и повернул его. Машина шла теперь свободно. Но мы продолжали мчаться на бешеной скорости. Он схватился за руль. "Я поведу, - крикнул он. - Прыгайте, не упускайте шанс. Нам не одолеть этот поворот. Лучше прыгайте, сэр".

- Нет, - ответил я. - Я буду держаться до конца. Прыгай, если хочешь, Перкинс.

- Я останусь с вами, - прокричал он.
Если бы это был мой старый автомобиль, я бы резко нажал назад переключатель скорости и посмотрел бы, что будет. Думаю, это сбило бы скорость или в моторе что-нибудь сломалось. По крайней мере, это был шанс. Но сейчас я был беспомощен. Перкинс пытался подползти и помочь мне, но что сделаешь на такой скорости! Колеса свистели, огромный корпус машины скрипел и стонал от напряжения. Но фары ослепительно сияли, и машиной можно было управлять с точностью до дюйма. Помню, я подумал, какое страшное и в то же время волшебное зрелище мы представляем. Узкая дорога, и по ней мчится огромная, ревущая золотистая смерть...

Мы сделали поворот. Одно колесо поднялось над насыпью почти на три фута. Я думал, все кончено. Но, покачавшись мгновение, машина выпрямилась и помчалась дальше. Это был третий, последний поворот. Оставались ворота гаража. Они были уже перед нами, но, к счастью, чуть сбоку. Ворота находились около двадцати ярдов влево от шоссе, по которому мы ехали. Возможно, мне бы удалось проскочить, но, наверное, когда мы ехали по насыпи, рулевой механизм получил удар, и руль теперь поворачивался с трудом. Мы вынеслись на узкую дорожку. Слева я увидел раскрытую дверь гаража. Я изо всех сил крутанул руль. Мы с Перкинсом свалились друг на друга. В следующее мгновение, со скоростью пятьдесят миль в час, правое колесо ударилось что есть силы о ворота гаража. Раздался сильный треск. Я почувствовал, что лечу по воздуху, а потом... О, что было потом!

Когда сознание вернулось ко мне, я лежал среди каких-то кустов, в тени могучих дубов. Возле меня стоял человек. Вначале я подумал, что это Перкинс, но, взглянув снова, увидел, что это Стэнли - юноша, с которым я дружил, когда учился в колледже. Я всегда чувствовал к нему искреннюю привязанность.

Для меня в личности Стэнли было всегда что-то особенно приятное, и я гордился, что он симпатизировал мне. Я удивился, увидев его здесь, но я был как во сне, кружилась голова, я дрожал и воспринимал все, как должное, ни о чем не спрашивая.

- Ну и врезались! - воскликнул я. - Боже мой, как мы врезались!

Он кивнул, и даже в темноте я увидел его мягкую, задумчивую улыбку. Так мог улыбаться только Стэнли.

Я не мог пошевелиться. Сказать честно, у меня и не было ни малейшего желания двигаться.

Но чувства мои были удивительно обострены. При свете движущихся фонарей я увидел останки автомобиля.

Я заметил кучку людей и услышал приглушенные голоса. Там стояли садовник с женой и еще один или два человека. Они не обращали на меня никакого внимания и суетились вокруг машины. Внезапно я услышал чей-то стон.

- Его придавило. Поднимайте осторожно! - закричал кто-то.

- Ничего, это только нога, - ответил другой голос, и я узнал Перкинса. - А где хозяин?

- Я здесь! - воскликнул я, но, похоже, меня никто не услышал. Все склонились над кем-то, лежащим перед машиной.

Стэнли дотронулся до моего плеча, и это прикосновение было удивительно успокаивающим. Мне стало легко, и, несмотря на все, что случилось, я почувствовал себя совершенно счастливым.

- Ну как, ничего не болит?

- Ничего, - ответил я.

- Это всегда так, - кивнул он.

И вдруг меня охватило изумление. Стэнли! Стэнли! Но ведь Стэнли умер от брюшного тифа в Блюмфонтэне во время бурской войны! Это совершенно точно!

- Стэнли! - закричал я, и слова, казалось, застряли у меня в горле. – Стэнли, но ты ведь умер!

Он посмотрел на меня с той же знакомой мягкой улыбкой.

- И ты тоже, - ответил он.

Артур Конан Дойль
ЕГО ПЕРВАЯ ОПЕРАЦИЯ

Это было в первый день зимней сессии. Первокурсник с третьекурсником шли в клинику смотреть операцию. Колокола на Тройской церкви только что пробили двенадцать.

— Скажите, вы никогда не присутствовали на операции? — спросил третьекурсник.

— Никогда.

— В таком случае зайдемте сюда. Это знаменитый бар Резерфорда. Будьте любезны, стакан хереса для этого джентльмена. Кажется, вы весьма чувствительны?

— Боюсь, нервы у меня и в самом деле не очень крепкие.

— Гм! Еще один стакан хереса этому джентльмену. Видите ли, мы идем на операцию.

Новичок расправил плечи и сделал отчаянную попытку казаться безразличным.

— Операция пустяковая?

— Нет, довольно серьезная.

— Ам… ампутация?

— Нет, еще серьезней.

— Я… я вспомнил… меня ждут дома.

— Нет смысла уклоняться. Не сегодня, так завтра, а идти все равно придется. Чего тянуть? Ну как, повеселее немного стало?

— О, да. — Новичок улыбнулся, но улыбки не получилось.

— Тогда еще стакан хереса. И пойдем скорее, а то опоздаем и ближние ряды будут заняты.

— Спешить, по-моему, нет особой необходимости.

— Как это нет! Вон сколько народу идет на операцию. И почти все первокурсники. Их сразу отличишь, верно? Бледные, точно их самих будут оперировать.

— Неужели и я такой же бледный?

— Ничего, у меня самого был точно такой вид. Но неприятные ощущения скоро проходят. Глядишь, у парня лицо белое как мел, а через неделю он уже уплетает завтрак в анатомичке. Какая сегодня будет операция, я скажу вам, когда придем в аудиторию.

Студенты валом валили вниз по улице, которая вела к клинике. У каждого в руке была стопка тетрадей. Тут были и бледные, перепуганные ребята, только что окончившие школу, и очерствевшие ветераны, бывшие сокурсники, которые уже давно стали врачами. Они вырывались сплошным шумным потоком из ворот университета. Студенты были молоды и телосложением и походкой, но юных лиц встречалось мало. У одних был такой вид, будто они слишком мало ели, у других — будто слишком много пили. Высокие и малорослые, в твидовых куртках и черных костюмах, широкоплечие и худосочные, обладавшие отличным зрением и носившие очки, они с топотом, стуча тростями о мостовую, вливались в ворота клиники. Время от времени толпа раздавалась и пропускала громыхавшие по булыжнику экипажи хирургов, служивших в клинике.

— На операцию к Арчеру, видно, соберется много народу, — сдерживая возбуждение, прошептал старший студент. — Его операции — это зрелище, скажу я вам! Однажды он на моих глазах так расправился с аортой, что мне чуть дурно не стало. Нам сюда. Осторожно, стены побелены, не испачкайтесь. Они прошли под аркой и оказались в длинном коридоре с каменным полом и тускло-коричневыми пронумерованными дверями по обеим сторонам. Некоторые из дверей были полуоткрыты, и новичок заглядывал в них с замиранием сердца. Но он видел только веселое пламя в каминах, ряды кроватей, застеленных белыми покрывалами, обилие цветных плакатов на стенах, и это немного приободрило его. Коридор выходил в приемный зал, вдоль стен которого на скамьях сидели бедно одетые люди. Молодой человек с парой ножниц, засунутых в петлицу наподобие цветка, и записной книжкой в руке обходил людей, о чем-то шептался с ними и делал пометки.

— Есть что-нибудь стоящее? — спросил третьекурсник.

— Приходили бы к нам вчера, — подняв голову, сказал фельдшер. — Выдающийся был день. Подколенный аневризм, перелом Коллса, врожденная расщелина позвоночника, тропический абсцесс и слоновая болезнь. Ничего улов для одного захода?

— Жаль, что меня не было. Но все они еще не раз придут сюда, я надеюсь А что с этим пожилым джентльменом?

В темном углу сидел скорчившийся рабочий и, раскачиваясь, стонал. Какая-то женщина, сидевшая рядом, пыталась утешить его, поглаживая по плечу рукой, испещренной странными маленькими белесыми волдырями.
— Это великолепный карбункул, — сказал фельдшер с видом знатока, показывающего свои орхидеи человеку, который способен оценить их красоту. — Он на спине, а у нас здесь сквозит, так что ему не следует раздеваться, верно, папаша? Пузырчатка, — добавил он небрежно, показывая на обезображенные руки женщины. — Не хотите ли задержаться у нас немного?

— Нет, спасибо. Мы торопимся на операцию Арчера. Пошли!

Молодые люди присоединились к толпе, спешившей на лекцию знаменитого хирурга.

Ярусы подковообразных скамей, поднимавшихся от пола до потолка, были уже заполнены, и вошедший новичок увидел перед собой, как в тумане, изогнутые дугой ряды лиц, услышал басовитое жужжание сотен голосов и смех, доносившиеся откуда-то сверху. Его товарищ высмотрел во втором ряду свободное место, и они оба втиснулись туда.

— Великолепно! — прошептал старший. — Отсюда вы увидите все.

Их отделял от операционного стола лишь один ряд голов. Стол был сосновый, некрашеный, крепко сколоченный и идеально чистый. Он был наполовину покрыт коричневой клеенкой, рядом на полу стояло большое жестяное корыто, наполненное опилками. Еще дальше у окна на другом столе лежали блестящие стальные инструменты — хирургические щипцы, иглы, пилы, держатели. Сбоку рядком были выложены ножи с длинными, тонкими, изящными лезвиями. Перед этим столом сидели, развалившись, два молодых человека — один вдевал нитки в иголки, а другой что-то делал с похожей на медный кофейник штукой, с шипеньем испускавшей клубы пара.

— Видите высокого лысого человека в первом ряду? — прошептал старшекурсник. — Это Петерсон. Как вы знаете, он специалист по пересадке кожи. А это Энтони Браун, который прошлой зимой успешно удалил гортань. А вон Мэрфи, патолог, и Стодларт, глазник. Скоро вы их тоже всех будете знать.

— А кто эти два человека, что сидят у стола с инструментами?

— Никто… помощники. Один ведает инструментами, другой — «пыхтелкой Билли». Это, как вы знаете, антисептический пульверизатор Листера. Арчер — сторонник карболовой кислоты. Хэйес — глава школы чистоты и холодной воды. И они смертельно ненавидят друг друга.

Теснившиеся на скамьях студенты оживились — две сестры ввели в аудиторию женщину в нижней юбке и корсаже. Голова ее была покрыта красным шерстяным платком, спускавшимся на плечи. Лицо, выглядывающее из-под платка, было молодое, но изможденное и специфического воскового оттенка. Голова ее была опущена, и одна из сестер, поддерживая женщину за талию и склонившись к уху, шепотом успокаивала ее. Проходя мимо стола с инструментами, женщина украдкой взглянула на них, но сестры повернули ее к столу спиной.

— Какая у нее болезнь? — спросил новичок.

— Рак околоушной железы. Чертовски трудный случай; опухоль разрослась как раз позади сонных артерий. Вряд ли кто, кроме Арчера, осмелился бы взяться за такую операцию. А вот и он сам!

При этих словах в комнату шагнул невысокий, подвижный, седовласый человек, потиравший на ходу руки. Он был похож на флотского офицера — чисто выбритое лицо, большие светлые глаза, прямой, тонкогубый рот. Следом, сверкая пенсне, вошел его рослый помощник-хирург, живший при клинике, которого сопровождала процессия сестер, разошедшихся группками по углам аудитории.

— Джентльмены, — выкрикнул хирург, — голос у него был уверенный и энергичный, как и вся манера держаться, — перед нами интересный случай опухоли околоушной железы, сначала хрящевой, но теперь принявшей злокачественный характер, а следовательно, требующей удаления. На стол, сестра! Благодарю вас! Хлороформ! Спасибо! Можете снять платок, сестра.

Женщина опустилась на клеенчатую подушку, и взорам студентов предстала ее губительная опухоль. Сама по себе она не имела отталкивающего вида: желтовато-белая, с сеткой голубых вен, она слегка изгибалась от челюсти к груди. Но изможденное желтое лицо и жилистая шея ужасающе контрастировали с этим чудовищным, пухлым и лоснящимся наростом. Хирург обхватил опухоль рукой и стал легонько нажимать на нее то справа, то слева.
— Плотно приросла к одному месту, джентльмены! — выкрикнул он. — Новообразование захватило сонные артерии и шейные вены и проходит позади челюсти, куда нам, вероятно, придется проникнуть. Невозможно предсказать, как глубоко может завести вскрытие. Карболку. Спасибо! Карболовые повязки, пожалуйста! Давайте хлороформ, мистер Джонсон. Приготовьте маленькую пилу на случай, если придется удалить челюсть.

Больная тихо стонала под полотенцем, которым ей закрыли лицо. Она попыталась поднять руки и согнуть ноги в коленях, но две сестры удержали ее. Душный воздух пропитался едкими запахами карболки и хлороформа. Из-под полотенца донесся глухой вскрик, а затем песенка, которую женщина затянула тоненьким голоском:

Сказал мне милый мой,
Убежим со мной,
Мороженое продавать,
Мороженое…
Потом послышалось сонное бормотанье, и наступила тишина. Хирург, по-прежнему потирая руки, подошел к скамьям и обратился к пожилому человеку, сидевшему перед новичком:

— Очень мало шансов у нынешнего правительства.

— Будет достаточно десяти голосов.

— Скоро оно и этого большинства лишится. Уж лучше пусть само подаст в отставку, чем его вынудят.

— Я боролся бы до конца.

— Что толку? Законопроект не пройдет через комитет, даже если пройдет большинством голосов в палате. Я видел…

— Пациентка к операции готова, сэр, — сказала сестра.

— Я видел Макдональда. Поговорим потом.

Он вернулся к больной, которая, раскрыв рот, тяжело дышала.

— Я намереваюсь, — сказал он, проводя рукой по опухоли и как бы даже лаская ее, — сделать один разрез над верхней границей опухоли, а второй — под нижней; оба разреза будут сделаны под прямым утлом и дойдут, так сказать, до дна опухоли. Будьте любезны, средний скальпель, мистер Джонсон.

Новичок, сидевший с широко раскрытыми от ужаса глазами, увидел, как хирург взял длинный сверкающий нож, макнул его в жестяной тазик и перехватил пальцами за середину, как, наверное, художник берет кисть. Затем он увидел, как хирург оттянул левой рукой кожу на опухоли. Но тут его нервы, которые за день не раз подвергались испытаниям, окончательно сдали. Голова закружилась, и он почувствовал, что вот-вот потеряет сознание. Он решил не смотреть на больную. Заткнул уши большими пальцами, чтобы не слышать крика, и уставился в деревянную полочку, приделанную к спинке передней скамьи. Он знал, что достаточно одного взгляда, одного вскрика — и он лишится остатков самообладания. Он попытался думать о крикете, о зеленых полях и воде, подернутой рябью, о сестрах, оставшихся дома… о чем угодно, только не о том, что происходило в двух шагах.

И все же какие-то звуки долетали до него, и он невольно возвращался мыслями к страшной опухоли. Он слышал, а может, ему казалось, что он слышит, протяжное шипенье карболового аппарата. Затем ему почудилось движение среди сестер. В уши врывались стоны, потом какой-то другой звук, как будто что-то текло. Воображение рисовало каждую фазу операции — одну картину кошмарней другой. Нервы его напряглись до крайности, он весь дрожал. С каждой минутой голова кружилась сильнее, стало болеть сердце. Вдруг он со стоном качнулся вперед, сильно ударился лбом об узкую деревянную полочку и потерял сознание.

Когда он пришел в себя, аудитория была уже пуста, а он лежал на скамье с расстегнутым воротом. Третьекурсник водил мокрой губкой по его лицу, и на это зрелище глазели два ухмыляющихся студента, помогавших при операции.

— Ладно, — сказал новичок, садясь и протирая глаза. — Простите, что свалял дурака.

— Это я виноват… — сказал его товарищ. — Но из-за чего, черт побери, вы хлопнулись в обморок?

— Не выдержал. Операция доконала.

— Какая операция?

— Ну, та самая… рак.

Наступила тишина, потом все три студента расхохотались.

— Вот чудак! — воскликнул третьекурсник. — Ведь никакой операции не было. Врачи нашли, что больная плохо переносит хлороформ, и операцию отменили. Вместо того Арчер прочитал нам одну из своих блестящих лекций. И вы хлопнулись в обморок, как раз когда он рассказывал свой любимый анекдот.

Артур Конан Дойль
MINEREAD SPECIAL ISSUE
=======================
Дорогие друзья, в рамках Конан-Дойлевской недели разрешите представить вашему вниманию рассказ (см. следующий пост), который сэр Артур написал исключительно для... кукольной библиотеки! Тут всё дело в личности хозяйки библиотеки, английской королевы Марии Текской (бабушки Елизаветы II). Библиотека – часть игрушечного дворца, где всё в масштабе 1:12, но при этом – как настоящее: работает лифт, водопровод и т.д. И книги – тоже настоящие, причём, как видим, с уникальным, специально под эти нужды созданным контентом. (Полное описание дворца – в канале «Увидел & Зацепило».)

Рассказ Конан Дойля – классические диалоги Холмса и Ватсона. Если вам нравится читать такое – добро пожаловать в канал #холмсиватсон, там великий сыщик и его добрый помощник продолжают беседовать ежедневно, причём иногда настолько смешно, что профессор Мориарти хохочет из могилы!
КАК ВАТСОН УЧИЛСЯ ДЕЛАТЬ ФОКУСЫ

С самого начала завтрака Ватсон пристально наблюдал за своим другом. Наконец Холмс поймал его взгляд.

– Скажите, Ватсон, о чем вы так сосредоточенно думаете?

– О вас.

– Неужели?

– Да, Холмс. Я думаю о том, насколько удивительно, что ваши элементарные фокусы так долго не надоедают людям.

– Совершенно с вами согласен. Я припоминаю, что и мне приходила в голову похожая мысль.

– Вашим методам, – строго заметил Ватсон, – очень легко научиться.

– Без сомнения, мой друг, – улыбнулся Холмс. – Не будете ли вы столь любезны привести мне пример подобного применения моего метода дедукции?

– С превеликим удовольствием. К примеру, сегодня утром ваши мысли были заняты чем-то очень важным.

– Превосходно! И как вы об этом узнали?

– Вы всегда очень заботитесь о своей внешности, а сегодня даже забыли побриться.

– Бог мой! Поразительно! – воскликнул Холмс. – Я и не догадывался, дорогой Ватсон, что у меня есть такой способный ученик. Что еще подметил ваш острый глаз?

– Еще, Холмс, я знаю, что у вас есть клиент по имени Барлоу, и что вы не совсем успешно ведете его дело.

– Помилуйте, но как вы узнали?

– Я видел имя на конверте. Вы открыли письмо, тяжело вздохнули и с гримасой недовольства засунули его в карман.

– Просто великолепно! Вы удивительно наблюдательны. Я уверен, что и это еще не все.

– Еще, мой дорогой друг, мне кажется, что вы играете на бирже!

– А это-то вам откуда известно?..

– Вы открыли газету на странице финансовых новостей и издали восклицание, выражавшее заинтересованность.

– Меня поражают ваши способности, Ватсон. Я полагаю, это еще не все ваши наблюдения?

– Вы правы, Холмс. Поскольку вместо обычного домашнего халата вы надели черный сюртук, смею предположить, что вы ожидаете важного посетителя.

– Что-нибудь еще?..

– Безусловно, я мог бы найти множество подобных мелочей, Холмс, но я хотел лишь показать вам, что вы не единственный умный человек на свете.

– Не единственный. Но боюсь, милый Ватсон, что не могу причислить вас к их числу.

– Что это значит, Холмс?

– Мой друг, боюсь, что ваши умозаключения не совсем верны...

– Вы хотите сказать, что я в чем-то ошибся?..

– Да, совсем немного Давайте по порядку: Я не брился, потому что отправил свою бритву к точильщику. Я надел сюртук, потому что, к сожалению, сегодня утром я иду к дантисту. Его зовут Барлоу, и в этом письме было подтверждение встречи. Страница с новостями о крикете находится сразу за финансовой страницей, и я открыл ее, чтобы посмотреть, кто выиграл – Суррей или Кент. Но, дорогой Ватсон, не останавливайтесь на достигнутом! Это элементарный трюк, и я не сомневаюсь, что скоро вы в совершенстве овладеете им.

Артур Конан Дойль
ЛЮБЯЩЕЕ СЕРДЦЕ

Врачу с частной практикой, который утром и вечером принимает больных дома, а день тратит на визиты, трудно выкроить время, чтобы подышать свежим воздухом. Для этого он должен встать пораньше и выйти на улицу в тот час, когда магазины еще закрыты, воздух чист и свеж и все предметы резко очерчены, как бывает в мороз.

Этот час сам по себе очаровывает: улицы пусты, не встретишь никого, кроме почтальона и разносчика молока, и даже самая заурядная вещь обретает первозданную привлекательность, как будто и мостовая, и фонарь, и вывеска — все заново родилось для наступающего дня. В такой час даже удаленный от моря город выглядит прекрасным, а его пропитанный дымом воздух — и тот, кажется, несет в себе чистоту.

Но я жил у моря, правда, в городишке довольно дрянном; с ним примирял меня только его великий сосед. Но я забывал его изъяны, когда приходил посидеть на скамейке над морем, — у ног моих расстилался огромный голубой залив, обрамленный желтым полумесяцем прибрежного песка. Я люблю, когда его гладь усеяна рыбачьими лодками; люблю, когда на горизонте проходят большие суда: самого корабля не видно, а только маленькое облачко надутых ветром парусов сдержанно и величественно проплывает вдали. Но больше всего я люблю, когда его озаряют косые лучи солнца, вдруг прорвавшиеся из-за гонимых ветром туч, и вокруг на много миль нет и следа человека, оскорбляющего своим присутствием величие Природы. Я видел, как тонкие серые нити дождя под медленно плывущими облаками скрывали в дымке противоположный берег, а вокруг меня все было залито золотым светом, солнце искрилось на бурунах, проникая в зеленую толщу волн и освещая на дне островки фиолетовых водорослей. В такое утро, когда ветерок играет в волосах, воздух наполнен криками кружащихся чаек, а на губах капельки брызг, со свежими силами возвращаешься в душные комнаты больных к унылой, скучной и утомительной работе практикующего врача.

В один из таких дней я и встретил моего старика. Я уже собирался уходить, когда он подошел к скамье. Я бы заметил его даже в толпе. Это был человек крупного сложения, с благородной осанкой, с аристократической головой и красиво очерченными губами. Он с трудом подымался по извилистой тропинке, тяжело опираясь на палку, как будто огромные плечи сделались непосильной ношей для его слабеющих ног. Когда он приблизился, я заметил синеватый оттенок его губ и носа, предостерегающий знак Природы, говорящий о натруженном сердце.

— Трудный подъем, сэр. Как врач, я бы посоветовал вам отдохнуть, а потом идти дальше, — обратился я к нему.

Он с достоинством, по-старомодному поклонился и опустился на скамейку. Я почувствовал, что он не хочет разговаривать, и тоже молчал, но не мог не наблюдать за ним краешком глаза. Это был удивительно как дошедший до нас представитель поколения первой половины этого века: в шляпе с низкой тульей и загнутыми краями, в черном атласном галстуке и с большим мясистым чисто выбритым лицом, покрытым сетью морщинок. Эти глаза, прежде чем потускнеть, смотрели из почтовых карет на землекопов, строивших полотно железной дороги, эти губы улыбались первым выпускам «Пиквика» и обсуждали их автора — многообещающего молодого человека. Это лицо было своего рода летописью прошедших семидесяти лет, где как общественные, так и личные невзгоды оставили свой след; каждая морщинка была свидетельством чего-то: вот эта на лбу, быть может, оставлена восстанием сипаев, эта — Крымской кампанией, а эти — мне почему-то хотелось думать — появились, когда умер Гордон. Пока я фантазировал таким нелепым образом, старый джентльмен с лакированной тростью как бы исчез из моего зрения, и передо мной воочию предстала жизнь нации за последние семьдесят лет.
Но он вскоре возвратил меня на землю. Отдышавшись, он достал из кармана письмо, надел очки в роговой оправе и очень внимательно прочитал его. Не имея ни малейшего намерения подсматривать, я все же заметил, что письмо было написано женской рукой. Он прочитал его дважды и так и остался сидеть с опущенными уголками губ, глядя поверх залива невидящим взором. Я никогда не видел более одинокого и заброшенного старика. Все доброе, что было во мне, пробудилось при виде этого печального лица. Но я знал, что он не был расположен разговаривать, и поэтому и еще потому, что меня ждал мой завтрак и мои пациенты, я отправился домой, оставив его сидеть на скамейке.

Я ни разу и не вспомнил о нем до следующего утра, когда в то же самое время он появился на мысу и сел рядом со мной на скамейку, которую я уже привык считать своей. Он опять поклонился перед тем как сесть, но, как и вчера, не был склонен поддерживать беседу. Он изменился за последние сутки, и изменился к худшему. Лицо его как-то отяжелело, морщин стало больше, он с трудом дышал, и зловещий синеватый оттенок стал заметнее. Отросшая за день щетина портила правильную линию его щек и подбородка, и он уже не держал свою большую прекрасную голову с той величавостью, которая так поразила меня в первый раз. В руках у него было письмо, не знаю то же или другое, но опять написанное женским почерком. Он по-стариковски бормотал над ним, хмурил брови и поджимал губы, как капризный ребенок. Я оставил его со смутным желанием узнать, кто же он и как случилось, что один-единственный весенний день мог до такой степени изменить его.

Он так заинтересовал меня, что на следующее утро я с нетерпением ждал его появления. Я опять увидел его в тот же час: он медленно поднимался, сгорбившись, с низко опущенной головой. Когда он подошел, я был поражен переменой, происшедшей в нем.

— Боюсь, что наш воздух не очень, вам полезен, сэр, — осмелился я заметить.

Но ему, по-видимому, было трудно разговаривать. Он попытался что-то ответить мне, но это вылилось лишь в бормотание, и он замолк. Каким сломленным, жалким и старым показался он мне, по крайней мере лет на десять старше, чем в тот раз, когда я впервые увидел его! Мне было больно смотреть, как этот старик — великолепный образец человеческой породы — таял у меня на глазах. Трясущимися пальцами он разворачивал свое неизменное письмо. Кто была эта женщина, чьи слова так действовали на него? Может быть, дочь или внучка, ставшая единственной отрадой его существования и заменившая ему… Я улыбнулся, обнаружив, как быстро я сочинил целую историю небритого старика и его писем и даже успел взгрустнуть над ней. И тем не менее он опять весь день не выходил у меня из головы, и передо мной то и дело возникали его трясущиеся, узловатые, с синими прожилками руки, разворачивающие письмо.

Я не надеялся больше увидеть его. Еще один такой день, думал я, и ему придется слечь в постель или по крайней мере остаться дома. Каково же было мое удивление, когда на следующее утро я опять увидел его на скамье. Но, подойдя ближе, я стал вдруг сомневаться, он ли это. Та же шляпа с загнутыми полями, та же лакированная трость и те же роговые очки, но куда делась сутулость и заросшее серой щетиной несчастное лицо? Щеки его были чисто выбриты, губы твердо сжаты, глаза блестели, и его голова, величественно, словно орел на скале, покоилась на могучих плечах. Прямо, с выправкой гренадера сидел он на скамье и, не зная, на что направить бьющую через край энергию, отбрасывал тростью камешки. В петлице его черного, хорошо вычищенного сюртука красовался золотистый цветок, а из кармана изящно выглядывал краешек красного шелкового платка. Его можно было принять за старшего сына того старика, который сидел здесь прошлое утро.

— Доброе утро, сэр, доброе утро! — прокричал старик весело, размахивая тростью в знак приветствия.

— Доброе утро, — ответил я. — Какое чудесное сегодня море!

— Да, сэр, но вы бы видели его перед восходом!

— Вы пришли сюда так рано?

— Едва стало видно тропинку, я был уже здесь.

— Вы очень рано встаете.
— Не всегда, сэр, не всегда. — Он хитро посмотрел на меня, как будто стараясь угадать, достоин ли я его доверия. — Дело в том, сэр, что сегодня возвращается моя жена.

Вероятно, на моем лице было написано, что я не совсем понимаю всей важности сказанного, но в то же время, уловив сочувствие в моих глазах, он пододвинулся ко мне ближе и заговорил тихим голосом, как будто то, что он хотел сообщить мне по секрету, было настолько важным, что даже чайкам нельзя было это доверить.

— Вы женаты, сэр?

— Нет.

— О, тогда вы вряд ли поймете! Мы женаты уже пятьдесят лет и никогда раньше не расставались, никогда.

— Надолго уезжала ваша жена? — спросил я.

— Да, сэр. На четыре дня. Видите ли, ей надо было поехать в Шотландию, по делам. Я хотел ехать с ней, но врачи мне запретили. Я бы, конечно, не стал их слушать, если бы не жена. Теперь, слава богу, все кончено, сегодня она приезжает и каждую минуту может быть здесь.

— Здесь?

— Да, сэр. Этот мыс и эта скамейка — наши старые друзья вот уже тридцать лет. Видите ли, люди, с которыми мы живем, нас не понимают, и среди них мы не чувствуем себя вдвоем. Поэтому мы встречаемся здесь. Я точно не знаю, каким поездом она приезжает, но даже если бы она приехала самым ранним, она бы уже застала меня здесь.

— В таком случае… — сказал я, поднимаясь.

— Нет, нет, сэр, не уходите. Прошу вас, останьтесь, если только я не наскучил вам своими разговорами.

— Напротив, мне очень интересно, — сказал я.

— Я столько пережил за эти четыре дня! Какой это был кошмар! Вам, наверное, покажется странным, что старый человек может так любить?

— Это прекрасно.

— Дело не во мне, сэр! Любой на моем месте чувствовал бы то же, если бы ему посчастливилось иметь такую жену. Наверное, глядя на меня и после моих рассказов о нашей долгой совместной жизни, вы думаете, что она тоже старуха?

Эта мысль показалась ему такой забавной, что он от души рассмеялся.

— Знаете, такие, как она, всегда молоды сердцем, поэтому они и не стареют. По-моему, она ничуть не изменилась, с тех пор, как впервые взяла мою руку в свои; это было в сорок пятом году. Сейчас она, может быть, полновата, но это даже хорошо, потому что девушкой она была слишком уж тонка. Я не принадлежал к ее кругу: я служил клерком в конторе ее отца. О, это была романтическая история! Я завоевал ее. И никогда не перестану радоваться своему счастью. Подумать только, что такая прелестная, такая необыкновенная девушка согласилась пройти об руку со мной жизнь и что я мог…

Вдруг он замолчал. Я удивленно взглянул на него. Он весь дрожал, всем своим большим телом, руки вцепились в скамейку, а ноги беспомощно скользили по гравию. Я понял: он пытался встать, но не мог, потому что был слишком взволнован. Я уже было протянул ему руку, но другое, более высокое соображение вежливости сдержало меня, я отвернулся и стал смотреть на море. Через минуту он был уже на ногах и торопливо спускался вниз по тропинке.

Навстречу ему шла женщина. Она была уже совсем близко, самое большее в тридцати ярдах. Не знаю, была ли она когда-нибудь такой, какой он мне описал ее, или это был только идеал, который создало его воображение. Я увидел женщину и в самом деле высокую, но толстую и бесформенную, ее загорелое лицо было покрыто здоровым румянцем, юбка комично обтягивала ее, корсет был тесен и неуклюж, а зеленая лента на шляпе так просто раздражала, И это было то прелестное, вечно юное создание! У меня сжалось сердце, когда я подумал, как мало такая женщина может оценить его и что она, быть может, даже недостойна такой любви. Уверенной походкой поднималась она по тропинке, в то время как он ковылял ей навстречу. Стараясь быть незамеченным, я украдкой наблюдал за ними. Я видел, как они подошли друг к другу, как он протянул к ней руки, но она, не желая, видимо, чтобы хоть кто-то был свидетелем их ласки, взяла одну его руку и пожала. Я видел ее лицо в эти минуты и успокоился за моего старика. Дай Бог, чтобы в старости, когда руки мои будут трястись, а спина согнется, на меня так же смотрели глаза женщины.

Артур Конан Дойль
ФИАСКО В ЛОС АМИГОС

В свое время я держал большую практику в Лос Амигос. Всякий, конечно, слышал, что там есть крупная электрическая станция. Город и сам раскинулся широко, а вокруг него еще с десяток поселков и деревень, и все подключены к одной системе, так что электростанция работала на полную мощность. Жители Лос Амигос утверждали, что они самые высокие люди на земле, да и вообще, все в городе было «самое высокое», кроме преступности и смертности. Преступность же и смертность, как говорили, были самыми низкими.

Поскольку электричества вырабатывалось вдоволь, то было просто грешно расходовать пеньку и позволять местным преступникам умирать старомодным способом. А тут как раз появились сообщения, что восточные штаты уже применяют казнь на электрическом стуле, хотя смерть преступника не наступала мгновенно, как рассчитывали. Инженеры в Лос Амигос читали эти сообщения и в недоумении поднимали брови: как вообще может последовать смерть от такого слабого тока? Они поклялись, что, попадись им преступник, они обойдутся с ним наилучшим образом и включат все динамо-машины, какие есть в их распоряжении. Стыдно экономить на людях, замечали они. Никто не мог с точностью сказать, каков будет результат, если включить все динамо-машины, ясно было одно: потрясающий и абсолютно смертельный. Они так начинят преступника электричеством, как никого еще никогда не начиняли. В него словно ударят десять молний сразу. Одни предсказывали сгорание, другие — полный распад тканей и дематериализацию. И все жадно ждали, когда подвернется случай опытным путем уладить споры. А тут как раз и подвернулся Дункан Уорнер.

Вот уже много лет, как Уорнер был позарез нужен полиции, и никому больше. Сорвиголова, убийца, налетчик на поезда, грабитель с большой дороги, он был, конечно, недостоин решительно никакого сострадания. Он заслужил смерть раз десять, не меньше, и жители Лос Амигос скрепя сердце решили: ладно, пусть уж этот негодяй умрет такой замечательной смертью. Он, видно, почувствовал себя недостойным такой чести и предпринял две отчаянные попытки бежать. Это был высокий, крепкий человек с львиной головой, покрытой черными спутанными кудрями, и окладистой бородой, спадавшей на широкую грудь. В переполненном зале суда не было другой такой красивой головы, как у него. Впрочем, что за новость, порой самое привлекательное лицо смотрит на тебя именно со скамьи подсудимых. Увы, благородная внешность Уорне-ра не уравновешивала его дурных поступков! Защитник старался, как мог, однако обстоятельства дела были настолько очевидны, что Дункан Уорнер был отдан на милость мощных динамо-машин Лос Амигос.

Я присутствовал на совещании комитета, когда обсуждалось это дело. Городской совет назначил четырех экспертов, которые должны были подготовить казнь. Трое из них были подходящими кандидатурами: Джозеф Мак-Коннор, тот самый, что проектировал динамо-машины, Джошуа Уэстмейкот, председатель «Лос Амигос Электрикл Сэплай компани, лимитед», и я как главный врач. Четвертым был старый немец по имени Петер Штульпнагель. В городе живет много немцев, и все они, естественно, голосовали за своего. Таким образом он и оказался в комитете. Утверждали, что у себя на родине он слыл большим знатоком электричества, да и сейчас он постоянно возился с проводами, изоляторами и лейденскими банками, но поскольку дальше этого он не продвинулся и не получил никаких результатов, заслуживающих публикации, то вскорости на него стали смотреть как на безобидного чудака, влюбленного в электричество. Мы, трое, лишь усмехнулись, когда узнали, что он избран нашим коллегой, и, совещаясь на заседании комитета, не обращали никакого внимания на старика. Он сидел, приставив ладонь к уху, потому что был глуховат, и принимал такое же участие в обсуждении, как и джентльмены из прессы, которые торопливо записывали что-то в своих блокнотах, примостившись на задних скамейках.
Дело это не отняло у нас много времени. В Нью-Йорке пустили ток напряжением две тысячи вольт, но смерть наступила не сразу. Очевидно, напряжение оказалось недостаточным. Лос Амигос не повторит их ошибки. Заряд должен быть в шесть раз больше, а потому, разумеется, в шесть раз эффективнее. Нет ничего логичнее. Мы пустим все динамо-машины.

На том мы втроем и порешили и уже поднялись, чтобы расходиться, как вдруг наш молчаливый коллега раскрыл рот.

— Джентльмены, — сказал он, — вы обнаруживаете поразительное невежество по части электричества. Вы, я вижу, не знаете, как воздействует электрический ток на человека.

Члены комитета хотели было дать уничтожающий ответ на это дерзкое замечание, но председатель электрической компании постукал себя по лбу, как бы призывая быть снисходительным к выходкам этого чудака.

— Сэр, — иронически улыбнулся он, — может быть, вы сообщите, в чем ошибочность наших заключений?

— В том, что вы предполагаете, будто чем больше заряд электричества, тем он эффективнее. Не думается ли вам, что результат может быть прямо противоположным? Разве вы знаете по опыту, как действует ток высокого напряжения?

— Мы догадываемся об этом по аналогии, — произнес председатель напыщенно. — Если увеличить дозу какого-нибудь лекарства, оно действует сильнее. Возьмите, например… ну…

— Виски! — подсказал Джозеф Мак-Коннор.

— Вот именно! Виски. Разве не так?

Петер Штульпнагель улыбнулся и покачал головой.

— Ваш довод неубедителен, — сказал он. — Выпив одну рюмку, я приходил в возбуждение, после шести — валился спать, как видите, эффект прямо противоположный. А вдруг электричество действует так же, как виски? Что тогда?

Мы, трое практиков, расхохотались. Мы знали, что наш коллега со странностями, но нам и в голову не приходило, что до такой степени.

— Что тогда? — повторил Петер Штульпнагель.

— Мы все-таки попробуем, — ответил председатель.

— Прошу вас вспомнить вот что, — продолжал Петер. — Если коснуться провода с напряжением лишь в несколько сотен вольт, смерть наступает немедленно. Такие факты общеизвестны. В Нью-Йорке к электрическому стулу подводят гораздо большее напряжение, а преступник какое-то время еще жив. Разве вы не видите, что малый ток гораздо смертельнее?

— Джентльмены, я полагаю, что обсуждение затянулось, — сказал председатель, поднимаясь снова. — Вопрос, как я понимаю, уже решен большинством голосов комитета. Дункан Уорнер будет казнен во вторник на электрическом стуле мощным током от всех шести динамо-машин Лос Амигос. Нет возражений, джентльмены?

— Нет, — сказал Джозеф Мак-Коннор.

— Нет, — сказал я.

— Я против, — сказал Петер Штульпнагель.

— Предложение принято, ваше мнение будет своим порядком занесено в протокол, — подвел итог председатель и закрыл совещание.

Народу на казни присутствовало немного. Прежде всего, конечно, четыре члена комитета и палач, который должен был действовать по нашим указаниям. Кроме нас, присутствовали федеральный судебный исполнитель, начальник тюрьмы, священник и три журналиста. Происходило все в небольшом, выстроенном из кирпича подсобном помещении Центральной электрической станции. Когда-то это была прачечная, и у стены стояла печка и медный котел, никакой мебели, кроме стула для осужденного, не было. Перед стулом в ногах положили металлическую пластинку, от которой шел толстый изолированный провод. Другой провод свисал с потолка, он соединялся с металлическим стерженьком на шлеме, который должен быть надет на голову преступника. Когда этот провод и стержень соединят, Дункан умрет.
Стояла торжественная тишина: мы ждали появления осужденного. Побледневшие техники нервно возились с проводами. Даже видавший виды судебный исполнитель чувствовал себя не в своей тарелке: одно дело — вздернуть человека, но совсем другое — пропустить через живую плоть мощный электрический заряд. Что до журналистов, то лица у них были белее, чем бумага, на которой они собирались писать. Только на маленького чудака немца эти приготовления не производили никакого действия; улыбаясь и затаив в глазах злорадство, он подходил то к одному, то к другому, несколько раз даже громко рассмеялся, и суровый священник упрекнул его за неуместную веселость.

— Как можно до такой степени забыться, мистер Штульпнагель, чтобы шутить перед лицом смерти!

Но немец нисколько не смутился.

— Если бы я был перед лицом смерти, я бы не стал шутить, — отвечал он. — Но в том-то и дело, что я не перед лицом смерти и могу делать, что пожелаю.

Священник хотел было выговорить ему за этот дерзкий ответ, но тут дверь распахнулась и вошли два тюремщика, ведя Дункана Уорнера. Не дрогнув, он огляделся вокруг, решительно шагнул вперед и сел на стул.

— Включайте! — сказал он.

Было бы варварством заставлять его ждать. Священник пробормотал что-то у него над ухом, палач надел шлем на голову — все затаили дыхание — и включил ток.

— Черт побери! — закричал Дункан Уорнер, подпрыгнув на стуле, как будто его подбросила чья-то мощная рука.

Он был жив. Более того, глаза стали блестеть сильнее. Одно только изменилось в нем — что было совсем неожиданно: с его головы и бороды полностью сошла чернота, как сходит с луга тень от облака: они стали белые, точно снег. Никаких других признаков умирания. Кожа гладкая и чистая, как у ребенка.

Судебный исполнитель с упреком взглянул на членов комитета.

— Какая-то неисправность, джентльмены, — сказал он.

Мы трое переглянулись.

Петер Штульпнагель загадочно улыбнулся.

— Включим еще раз, — сказал я.

Снова включили ток, снова Дункан Уорнер подпрыгнул в кресле и закричал. Ей-ей, не знай мы, что на стуле Дункан Уорнер, мы бы решили, что это не он. В одно мгновенье волосы у него на голове и на лице выпали. И пол вокруг стал, как в парикмахерской субботним вечером. Глаза его сияли, на щеках горел румянец, свидетельствующий об отличном самочувствии, хотя затылок был гол, как головка голландского сыра, и на подбородке тоже ни следа растительности. Он пошевелил плечом, сначала медленно и осторожно, потом все смелее.

— Этот сустав поставил в тупик половину докторов с Тихоокеанского побережья, — сказал он. — А теперь рука как новая, гибче ивового прутика.

— Вы ведь хорошо себя чувствуете? — спросил немец.

— Как никогда в жизни, — лучезарно ответил Дункан Уорнер.

Положение становилось тягостным. Судебный исполнитель метал в нас испепеляющие взгляды. Петер Штульпнагель усмехался и потирал руки. Техники почесывали в затылке. Полысевший заключенный удовлетворенно пробовал свою руку.

— Думаю, что еще один заряд… — начал было председатель.

— Нет, сэр, — возразил судебный исполнитель. — Подурачились и хватит. Мы обязаны привести приговор в исполнение, и мы это сделаем.

— Что вы предлагаете?

— Я вижу крюк в потолке. Сейчас достанем веревку, и дело с концом.

Снова потянулось томительное ожидание, пока тюремщики ходили за веревкой. Петер Штульпнагель нагнулся к Дункану Уорнеру и что-то прошептал ему на ухо. Сорвиголова удивленно встрепенулся:

— Не может быть!

Немец кивнул, подтверждая.

— Правда? И нет никакого способа?

Петер покачал головой, и оба расхохотались, словно услышали что-то необыкновенно смешное.

Принесли наконец веревку, и судебный исполнитель собственноручно накинул петлю на шею преступнику. Потом он, палач и двое тюремщиков вздернули его в воздух. Половину часа проболтался несчастный под потолком — зрелище, доложу, не из приятных. Затем торжественно и молча они опустили его на пол, и один из тюремщиков пошел сказать, чтобы принесли гроб. Представьте себе наше удивление, когда Дункан Уорнер вдруг поднял руки, ослабил петлю у себя на шее и сделал глубокий вздох.
— У Пола Джефферсона хорошо идет торговля сегодня. Сверху всю очередь видно, — сообщил он, кивнув на крюк в потолке.

— Вздернуть его еще раз! — загремел судебный исполнитель. — Мы все-таки вытряхнем сегодня из него душу.

Через секунду жертва снова болталась на крюке.

Они держали его там битый час. А когда спустили, он был бодр и весел в отличие от всех нас.

— Старик Планкет что-то зачастил в «Аркадию». Три раза за час сбегал, а ведь у него семья. Пора бы ему бросить пить.

Это было чудовищно, невероятно, но это было. И ничего нельзя было с этим поделать. Дункану Уорнеру давно полагалось умереть, а он разговаривал. Мы подошли поближе и с разинутыми ртами уставились на него, но судебный исполнитель был не из тех, кто легко сдается. Он жестом попросил отойти всех в сторону и остался с заключенным наедине.

— Дункан Уорнер, — начал он медленно. — У тебя своя игра, у меня своя. Ты хочешь любой ценой выжить, а я — привести приговор в исполнение. С электричеством нас постигла неудача. Один ноль в твою пользу. Тогда мы решили повесить тебя. Но и тут твоя взяла. И все-таки я исполню свой долг. На этот раз ты будешь побит.

Говоря это, он вынул из кармана шестизарядный револьвер и одну за другой всадил все шесть пуль в свою жертву. Помещение наполнилось дымом, но когда он рассеялся, мы увидели, что Дункан Уорнер с сожалением разглядывает свой пиджак.

— В твоих местах пиджаки, должно быть, гроши стоят. А я тридцать долларов за свой отдал, понял? Шесть дыр спереди, да четыре пули насквозь прошли, так что и спина не лучше!

Револьвер выпал из рук судебного исполнителя. Он должен был признать свое поражение.

— Может, кто-нибудь из джентльменов объяснит, что все это значит? — пробормотал он, растерянно глядя на членов комитета.

Петер Штульпнагель шагнул вперед.

— Я объясню, что это значит.

— Вы, кажется, единственный, кто кое-что смыслит в электричестве.

— Да, единственный. Я пытался предупредить этих джентльменов. Но они не пожелали выслушать меня, и я решил: пусть убедятся на собственном опыте. Знаете, что сделало ваше электричество? Оно так увеличило жизнеспособность этого человека, что он будет жить века.

— Века?

— Да, потребуются сотни лет, прежде чем истощится колоссальная нервная энергия, которой вы его начинили. Электричество — это жизнь, вы зарядили его жизненно до предела. Пожалуй, лет эдак через пятьдесят можно попробовать казнить его снова, но я отнюдь не ручаюсь за успех.

— Черт побери! А что же мне делать? — вскричал вконец расстроенный судебный исполнитель.

— Может быть, нам удастся разрядить его? Что, если повесить его за ноги?

— Нет, ничего не получится.

— Но все-таки он не будет больше нарушать покой жителей Лос Амигос, — сказал судебный исполнитель. — Отправим его в тюрьму. Я сгною его за решеткой.

— Как бы не так! Скорее тюрьма сгниет.

Это было полное фиаско, и мы несколько лет старались обходить в разговоре этот прискорбный случай. Но теперь о нем знают все, и вы можете, если хотите, записать его к себе в записную книжку.

Артур Конан Дойль
ВОЗВРАЩЕНИЕ НА РОДИНУ

Весной 528 года небольшой бриг совершал свой обычный пассажирский рейс вдоль азиатского берега между Халседоном и Константинополем. В утро нашего рассказа, а день этот был праздничный, был днем святого Георгия, судно переполняли паломники, направляющиеся в великий город, чтобы принять участие в религиозных праздничных торжествах, которыми всегда отмечается день этого святого великомученика - одного из самых почитаемых святых из всего огромного сонма святых Восточной церкви. Погода стояла прекрасная, дул легкий бриз, так что пассажиры в приподнятом, праздничном настроении наслаждались без приступов морской болезни многочисленными красивыми сооружениями, которыми отмечены подступы к пышной и самой величайшей столице во всем мире.

На носу маленького брига стояли два путника любопытного вида. Один, очень красивый мальчик лет десяти-двенадцати, с тонкими, правильными чертами лица, темными вьющимися волосами и живыми карими глазами, которые светились умом и радостью жизни. Второй, старый и исхудалый, с изможденным лицом и серой бородой, суровые черты лица которого то и дело озаряла улыбка, когда он видел, с каким радостным волнением и любопытством его юный спутник разглядывает отдаленный красивый город и множество судов, снующих по узкому проливу.

- Смотри, смотри! - кричал мальчик. - Видишь эти большие красивые корабли, которые выплывают вон из того маленького залива? Наверняка, отец благочинный, это самые большие корабли из всех на свете.

Старик, который был настоятелем монастыря святого Никифора в Антиохии, положил руку на плечо мальчика.

- Тише, Лев, не кричи, так громко, ибо, пока мы не повидались с твоей матерью, нам надо таиться. А эти красные галеры, они и вправду самые крупные из всех, ибо это боевые корабли императорского военного флота, которые вышли из Феодосийской гавани. Как только обогнем вон тот зеленый мыс, так сразу попадем в бухту Золотой Рог, где стоят на якоре торговые суда. Теперь, Лев, посмотри вон за те здания и большой собор. Видишь длинный ряд колонн, стоящих лицом к морю? Это императорский дворец.

Мальчик с большим интересом посмотрел в указанном направлении.

- И моя мать живет там? - прошептал он.

- Да, мой мальчик, твоя мать, великая императрица Феодора и ее муж, великий Юстиниан, живут в этом дворце.

Мальчик взглянул пытливо в лицо старику.

- Отец Лука, а ты уверен, что моя мать в самом деле будет рада видеть меня?

Настоятель отвернулся, чтобы избежать вопрошающего взгляда мальчика.

- Ничего нельзя сказать точно, Лев. Но попробовать надо. Если окажется, что там нет места для тебя, мы тебе всегда будем рады в нашем монастыре. Отец Лука, а почему ты не известил мою мать, что мы приедем? Почему ты не подождал ее распоряжений?

- На расстоянии, Лев, легче отказать. Императорский гонец задержал бы нас, и все. Но когда она увидит тебя, Лев, твои глаза, так похожие на ее собственные, лицо твое, которое напомнит ей того, кого она когда-то любила, тогда, если в груди ее бьется живое сердце, а не камень, оно откроется для тебя. Говорят, император ни в чем не может ей отказать. У них нет собственных детей. И тебя. Лев, ждет великое будущее. Когда оно наступит, не забудь тогда бедную братию монастыря святого Никифора, которая приютила тебя, когда у тебя не было никого на свете.

Десять лет назад несчастная богомерзкая женщина, одно имя которой вызывало омерзение на Востоке, где она была столь же известна своим распутством, как знаменита своей красотой, подошла к воротам маленького уединенного монастыря и упросила монахов взять на воспитание ее малютку сына, свидетельство ее греха. Там он и пребывал с тех пор.
Сама же Феодора, продажная шлюха, вернулась в столицу и благодаря необычайному повороту колеса Фортуны вначале увлекла, а потом и завоевала прочную и глубокую любовь Юстиниана, наследника трона. И когда его дядя, император Юстин, умер, молодой человек сделался самым великим и могущественным монархом на свете и не только возвысил Феодору до положения своей супруги и императрицы, но и дал ей неограниченную власть, равную по могуществу и независимости его собственной. И вот эта женщина, некогда развратная и скверная, обрела чувство собственного достоинства и гордости, отрезала напрочь все то, что напоминало хоть чем-то о ее прошлой жизни, и скоро доказала свою способность быть великой императрицей, более сильной и мудрой, чем ее супруг, и между тем жестокой, мстительной и непреклонной, став поддержкой для друзей и беспощадной для врагов. Такова была женщина, к которой настоятель, отец Лука из Антиохии, вез Льва, ею забытого сына. Если Феодора и вспоминала когда-либо те далекие дни, когда она, покинутая своим любовником Эцеболусом, правителем африканского Пентаполиса, прошла пешком через всю Малую Азию, чтобы оставить свое дитя у монахов, то единственная мысль, которая при этом у нее возникала, так это о том, что монастырская братия далека от мирских дел и никогда не отождествит императрицу Феодорус той несчастной скиталицей Феодорой, и потому плод ее греха навсегда останется тайной для ее царственного супруга.

Настоятель, не раз бывавший в Константинополе по монастырским делам, шел уверенным шагом человека, который знает, куда он идет, тогда как мальчик, испуганный, но тем не менее довольный потоком спешащих людей, шумом и грохотом проезжающих экипажей, вереницей красивых, величественных зданий, крепко держался за края свободно свисающих одеяний своего наставника и то и дело с любопытством озирался по сторонам. Пройдя крутые и узкие улочки, которые вели вверх от моря, они дошли до широкой, просторной площади, в центре которой возвышалась красивая громада Святой Софии - величайшего храма, начатого Константином и освященного святым Иоанном Златоустом, теперь служившего местом пребывания патриарха и являющегося центром Восточной церкви.

Миновав Софийский собор, путники пересекли выложенный мрамором Августинум и увидели справа от себя золоченые ворота ипподрома, через которые катили огромные толпы народа, ибо, хотя утро было посвящено религиозной церемонии, день отдавался мирскому праздничному гулянию. Не успели мальчик со стариком пройти арку, как их остановил грубый окрик грозного часового в шлеме с золотым гребнем, который склонил перед их грудью сверкающее копье в ожидании, пока дежурный офицер разрешит им пройти дальше. Однако отец-настоятель был предупрежден еще раньше, что все препятствия можно обойти, если упомянуть имя евнуха Базилия, который был нечто вроде управляющего дворцом и имел звание паракимомиена, то есть придворного, который спит у дверей императорской спальни. Заклинание подействовало мгновенно, ибо при одном упоминании имени этого всемогущего царедворца протосфатий, начальник дворцовой гвардии, который случайно оказался рядом, немедленно приказал одному из гвардейцев провести двух путников под охраной к царскому вельможе.

В дверях одной палаты расшитые золотом занавеси раздвинулись, и стражник передал старика и мальчика немому негру, который стоял на страже внутри. Когда они вошли, жирный смуглый человек с широким, как у бабы, дряблым безволосым лицом, расхаживавший взад-вперед по небольшой комнате, обернулся к ним с противной зловещей улыбкой. У него были толстые, слегка вывороченные губы и отвислые щеки, над которыми сверкала пара злобных глаз, полных напряженного внимания и трезвого расчета.

- Вы проникли во дворец, использовав мое имя, - проговорил он зловеще. - я хвалюсь тем, что любой может пройти ко мне таким путем. Но это не к добру для тех, кто пользуется моим именем без должной серьезной причины.
- Я не сомневаюсь, ваша светлость, - промолвил монах, - что важность моего дела дает мне право войти во дворец. Единственно, что меня беспокоит, так это то, что оно столь важно, что я не имею права сообщить о нем ни вам, ни кому другому, кроме императрицы Феодоры, поскольку она единственная, кого это касается.

Толстые брови евнуха сдвинулись над его злыми глазами.

- Старик, - проговорил он угрожающе, - на свете нет той тайны, касающейся императрицы, которую нельзя было бы сказать вначале мне. И если ты отказываешься говорить, то, конечно, никогда не увидишь ее. Почему я должен допустить тебя к ней, если не знаю, что у тебя за дело?

Настоятель решился.

- Если я совершаю ошибку, то падет грех на вашу голову, - сказал он. Так вот знайте, вот это дитя - сын Феодоры-императрицы, оставившей его в нашем монастыре еще грудным десять лет назад. Вот свиток папируса, смотрите: он докажет вам, что сказанное мной бесспорно и не вызывает сомнений.

Евнух Базилий развернул свиток, в то время как глаза его устремились на мальчика. На лице царедворца отражалась смесь удивления услышанной новостью и коварства: как ее использовать с пользой для себя.

- Да, он действительно вылитый портрет императрицы, - проговорил он, а затем бросил с внезапно вспыхнувшим подозрением: - Уж не это ли сходство зародило в твоей голове такой план, старик?

- Есть только один способ ответить на ваш вопрос, - ответил твердо настоятель. - Спросить саму императрицу, правда или нет то, что я сказал, и сообщить ей радостную весть, что ее сын жив и здоров.

Искренность, с какой были произнесены эти слова, свидетельство папируса и красивые, как у императрицы, черты лица мальчика уничтожили последние сомнения в голове евнуха. Факт был непреложный, но какую выгоду он может извлечь из него, вот вопрос. Он стоял, зажав рукой свой жирный подбородок, на котором не росло им единого волоска, и обдумывал сообщение так и эдак в своей коварной голове.

- Старик, - проговорил он наконец, - сколько еще человек знают об этом?

- Никто на всем белом свете, - был ответ. - Только дьякон Бэрдас в монастыре да я. И больше никого.

- Ты уверен в этом?

- Абсолютно.

Евнух решился действовать. Если он будет единственным человеком при дворе, который знает о тайне, то сможет легко подчинить себе властную императрицу, тогда, о-о... Император Юстиниан наверняка об этом ничего не знает. Вот был бы для него удар. Да такое может вызвать его охлаждение к Феодоре. Она, конечно, примет меры, чтобы тот так ничего и не узнал. В общем, если ом, Базилий-евнух, будет ее доверенным лицом по данному делу, то это сблизит его с ней. Все эти мысли молнией проносились в его коварной и алчной душе, пока он стоял с папирусом в руках, глядя на отца-настоятеля и мальчика.

- Подождите меня здесь, - сказал он, - я сейчас вернусь.

Прошло несколько минут. Вдруг занавеси в противоположном конце комнаты раздвинулись, и евнух, пятясь задом, согнув свое толстопузое тело в глубоком поклоне, появился вновь. Следом за ним вошла какая-то энергичная женщина, одетая в роскошное, шитое золотом платье, поверх которого была накинута пурпурного цвета мантия. Пурпурный цвет сам по себе явствовал, что это не кто иная, как императрица, однако гордая осанка, неукротимая властность больших темных глаз и идеальные черты надменного лица - все говорило о том, что это Феодора, которая, несмотря на свое низкое происхождение, была так величественна и красива, как ни одна женщина в мире. Исчезли всякие замашки лицедейки, которым дочь Акакия, скомороха, научилась в цирке, как исчез легкий шарм распутницы, а то, что осталось, было достойно подруги великого государя императора: сдержанное царственное величие человека, который каждым вершком был властелином.
Не обращая внимания на двух мужчин, Феодора подошла к мальчику и впилась долгим вопросительным взглядом (в котором вначале виднелась сплошная подозрительность, но потом перешла в признание), в большие лучистые глаза, которые были копией ее собственных. Впечатлительный мальчик вначале неприятно вздрогнул под холодным, недоверчивым взглядом женщины, но когда ее взор потеплел и размягчился, его нежная и чуткая душа тотчас откликнулась, и он с криком: "Мама!.. Мама!.." - бросился в ее объятия, руки его обвились вокруг ее шеи, а лицо зарылось на ее груди. Поддавшись внезапному естественному и страстному порыву, руки императрицы сомкнулись вокруг хрупкого тела мальчика, и Феодора прижала его на мгновение к своему сердцу. Затем сила духа властительницы половины мира вернулась к женщине, она оттолкнула сына от себя и знаком приказала всем оставить ее одну. Стоящие поблизости рабы безмолвно подхватили двух путников под руки и вывели из палаты. Евнух Базилий задержался, глядя на свою госпожу, которая упала на диван обессиленная, губы ее побелели, грудь тяжело вздымалась и опускалась от сильного волнения. Она подняла взор и встретила коварный пытливый взгляд управителя и женским чутьем прочла угрозу, затаившуюся в глазах царедворца,

- Я в твоей власти, - проговорила она едва слышно. - Император не должен знать об этом.

- Я ваш раб, - ответил вельможа, улыбаясь как-то двусмысленно. - Я орудие в ваших руках. Если такова ваша воля, чтобы император ничего не знал, то кто посмеет сказать ему?

- А этот монах?.. Сам мальчик?.. Что с ними делать?

- Да только одно, ради вашего спокойствия...- отвечал евнух. Женщина с ужасом посмотрела на него. Пухлые руки евнуха показывали на пол. Там внизу под этим красивым и пышным дворцом находились страшные подземные казематы, где мрак навсегда скрывал свет, где было царство мрачных переходов и темных закоулков, безмолвных чернокожих стражей и внезапных резких криков и стонов во тьме. Вот на что указывал лукавый царедворец.

Страшная борьба разрывала ее грудь. Красивый и нежный, как мечта, мальчик был ее сыном, плоть от плоти ее, кость от кости ее. Она знала об этом вне всяких сомнений и раздумий. Это был ее единственный сын, и она всем сердцем рвалась к нему. Но Юстиниан! Она знала странные причуды императора. Ее прошлое было позабыто. Он стер его полностью специальным императорским указом, так что она стала как бы заново рожденной одной его волей и соединена с ним персонально. У них не было детей, так что один вид ребенка, который не был его собственным, мог задеть его за живое. Он мог стереть из своей памяти ее постыдное прошлое, но если оно примет конкретные формы вот этого красивого ребенка, он уже не сумеет отмахнуться от этого прошлого, словно его никогда не было. Все ее женское чутье и близкое знакомство с монархом говорили, что никакое ее обаяние и влияние не смогут спасти ее от гибели. Юстиниан мог так же легко развестись с ней, как когда-то возвысил ее до себя.

- Предоставьте все мне, - продолжало склонившееся над ней темное настороженное лицо лукавого царедворца.

- Но ведь это значит смерть?

- Ничто другое небезопасно, государыня. Но если ваше сердце слишком жалостливое, то можно вырвать язык и выколоть глаза.

Она мысленно представила, как раскаленное железо приближается к этим чудесным детским глазам, и содрогнулась.

- Нет-нет, - торопливо воскликнула она. - Уж лучше смерть.

- Пусть будет так. Вы как всегда мудры, великая государыня, ведь только смерть гарантирует полное молчание и безопасность.

- А как же монах?

- Его тоже.

- Но что скажет святой Синод! Ведь он человек сановный - настоятель монастыря. Что подумает патриарх?

- Заставьте его молчать, а они пусть потом что хотят, то и делают. Как мы, дворцовая стража, могли знать, что заговорщик, схваченный с кинжалом в рукаве сутаны, действительно тот, за кого он себя выдавал?

Феодора вновь содрогнулась и уткнулась в диванные подушки.