MineRead. Письма Леттермана
462 subscribers
235 photos
1 file
160 links
Первый в мире телеграм-роман (публикуется главами прямо в канале) + обширная телеграм-библиотека

Для связи: @minewrite
Download Telegram
АВГУСТ-ФРИДРИХ-ВИЛЬГЕЛЬМ
Король – это звучит гордо.
Шекспир, «Король Лир»


Случай, или точнее, знакомство это произошло в Дрездене в мае сорок пятого года, через несколько дней после капитуляции Германии. Вернее, даже не в Дрездене – он весь был разрушен американской авиацией, – а в шести километрах от него, в очень живописном городишке Пильнице, на берегу Эльбы, где расположился наш батальон.

Жили мы в замке, принадлежавшем когда-то саксонским королям, в их летней резиденции. Кругом был парк, какой и должен быть вокруг замка, с древними липами, тенистыми аллеями и задумчивым прудом, по которому, вероятно, когда-то плавали лебеди. Общее впечатление портил только дворец – нелепейшее сооружение с колоннами, носившее претенциозное название «Хинезишес Палэ» – «Китайский дворец», хотя китайского в нем, кроме каких-то нарисованных, якобы в китайской манере, фигурок на карнизе, не было ничего.

В замке жили престарелые художники, целыми днями где-то пропадавшие и приходившие поздно вечером с наполненными до отказа рюкзаками. Жили они в правом флигеле дворца, я со своим батальоном – в левом.

Война кончилась, но работы было много. Ежедневно приходилось ездить в Дрезден и заниматься там разминированием и приведением города в порядок. Ночевать возвращались в Пильниц.

И вот, как-то вечером, возвращаюсь я из города, усталый и голодный, – по дороге еще произошла авария с машиной, задержавшая нас на добрых полтора часа, – и встречает меня во дворе дежурный по батальону – хитроглазый сержант Черныш.

– Вас там, товарищ каштан, якийсь старичок, нимець, дожидаеться.

– А что ему нужно? – спрашиваю.

– Не знаю, не каже.

– «Лебенсмиттель», должно быть. Направил бы прямо к старшине.

«Лебенсмиттель» – продукты питания – облеченная в приличную форму просьба поесть – первая фраза, которой научились наши бойцы от немцев.

– Ни, вас, каже, треба.

– А где он?

– Там, у зали сидить.

Старичок оказался маленьким, сухоньким, на вид лет шестидесяти, но еще подвижной и довольно сохранившийся, с обвислыми, как у породистой собаки, щеками, довольно бодро торчащими подкрашенными усами и невероятно аккуратно причесанными, вернее расчесанными, реденькими волосиками на голове. Одет он был, несмотря на жару, в пальто с потертым бархатным воротником, из которого выглядывал другой – стоячий, крахмальный. Брюки были узенькие, в полоску, на руках лайковые перчатки кремового цвета, за спиной, как у всякого добропорядочного немца в то время, болтался, точно горб у голодного верблюда, полупустой рюкзак.

При моем появлении лицо старичка приняло смешанное выражение удивления, восторга и горделивого достоинства – весьма сложное и неожиданное сочетание чувств.

– О-о-о! – сказал он и, слегка склонив голову набок и вперед, сделал несколько мелких шажков по направлению ко мне.

– Садитесь, пожалуйста, – сказал я.

– О-о-о! – Старичок ловким, привычным движением скинул рюкзак и уселся в кресло. Я тоже сел.

– Чем могу быть полезен?

Старичок скрестил ноги, соединил кончики пальцев и приятно улыбнулся.

– Я чрезвычайно рад, герр оберст (я был только капитаном, но старичок возвел меня почему-то в полковники), чрезвычайно рад, герр оберст, что имею дело с таким высококультурным и образованным человеком (опять-таки я не совсем понял, какие у старичка были основания сделать этот вывод, но возражать не стал, бог с ним). Мне также весьма приятно приветствовать в вашем лице человека, который, став, так сказать, хозяином этого прекрасного дворца, сумел, невзирая на трудности и сложности военного времени…

– Если можно, покороче. У меня мало времени, к тому же я очень устал.
– О да, да. Я понимаю. – Он быстро и сочувственно закивал головой. – У вас много работы. Американцы разрушили город. И мне говорили, что вы приводите его в порядок. Это очень порядочно с вашей стороны. После того, что…

Я взглянул на часы. Было около восьми, а встали мы в четыре.

– Ближе к делу? Понимаю. Русские – деловые люди. Они не любят терять время даром. – Он сделал паузу и, наклонившись слегка вперед, заговорил вдруг конфиденциальным тоном: – Поэтому я и пришел к вам, как к деловому человеку. Деловой человек к деловому человеку. Война войной, а дело делом. Не правда ли?

Он галантно улыбнулся и вопросительно посмотрел на меня. У него было невероятно подвижное лицо, как у актера или приказчика галантерейного магазина. Чувства, которые он в данный момент испытывал, сменяли друг друга с непостижимой быстротой. Иногда отыгравшее уже чувство не успевало еще сойти с его лица, как появлялось новое, и тогда они наслаивались одно на другое. Черныш, как-то потом уже, сказал, что старичок очень забавно «мордой хлопочет», и нам всем очень понравилось это выражение.

Я сидел, смотрел на этого «хлопочущего мордой» старичка и невольно ловил себя на том, что куда внимательнее слежу за его мимикой, чем за ходом его мысли.

А он тем временем продолжал:

– Я пришел поговорить с вами, герр оберст, по очень важному и существенному для меня делу. Я пришел поговорить об этом дворце, об этой усадьбе, так сказать. Видите ли, герр оберст, этот дворец и эта усадьба принадлежат мне.

При этих словах он встал и не без изящества отвесил легкий поклон.

– Вы хотите сказать, принадлежали?

В глазах старичка мелькнула и сразу же исчезла настороженность, уступив место обезоруживающей, невинной улыбке.

– Как вам сказать… Принадлежали, принадлежат… Это в конце концов…

Он не закончил фразы, пожал плечами и, усевшись опять в кресле, выжидательно стал смотреть на меня, скрестив по-прежнему ноги и соединив кончики пальцев.

Я ему сказал, что, насколько я знаю, этот дворец принадлежал когда-то саксонским королям, где они сейчас – неизвестно, да и в конце концов не очень интересно, что в доме этом живут теперь престарелые художники, что выселять их никто не собирается и что вообще все будет в порядке. К концу разговора я осведомился, с кем имею честь беседовать.

Старичок встал. Мне даже показалось, что он стал немного выше.

– Меня зовут Август-Фридрих-Вильгельм Четвертый. До ноября 1918 года я был королем Саксонии.

Он опять поклонился, и в поклоне этом, кроме изящества, была уже и некая торжественность.

Не буду врать – я опешил. Я ожидал чего угодно, только не этого. Я никогда в жизни не встречал королей. Разве что Людовика XIII и Ричарда Львиное Сердце в романах Дюма и Вальтера Скотта. Да иногда в старой «Ниве» мелькнет фотография: «Престарелый шведский король Гаокон такой-то на отдыхе в Ницце» или Альберт бельгийский, в каске и обмотках, награждающий каких-то солдат. Вот и все. Одним словом, представление об этой категории лиц я имел довольно туманное. Но все-таки имел. Туманное, но имел. То же, что сейчас сидело передо мной, – суетливое, с фиолетовыми усами и бесконечными «герр оберст» – рушило все мои представления о тех, кто в книгах именовался августейшими монархами.

Я предложил папиросу. Август-Фридрих-Вильгельм IV с охотой взял. Похвалил табак. Я предложил ему пачку. Он сказал «о-о-о» и спрятал ее в рюкзак.

Заговорили о жизни – так надо было, очевидно, из вежливости, прежде чем опять приступить к делам. Старик жаловался на американские бомбежки, на Гитлера (это специально для меня), на нелегкую жизнь. Когда восемнадцатый год – «ох, этот тяжелый, невеселый восемнадцатый год!» – лишил его короны, он решил посвятить себя искусству.
– О! Искусство! Единственно святое, что осталось еще в жизни. Оно над всем. Оно не знает войн и революций. Оно парит над нами как… как… – глаза его слегка увлажнились, и он не закончил фразы.

– Вы художник? – спросил я его.

– Нет, к сожалению, я не художник. Бог не наделил меня талантом. Но я помогаю художникам. Я помогаю бедным старым художникам. – В этом месте его голос слегка дрогнул. – Я даю им кров, которого они лишены.

– Вы им сдаете комнаты? – уточнил я.

– Да. Я им даю кров, которого они лишены. И они очень мне благодарны.

Из дальнейшего разговора выяснилось, что у короля таких дворцов, как в Пильнице, еще три и что все четыре он сдает, вернее, сдавал, и вот теперь его очень интересует – «ведь мы с вами, герр оберст, люди деловые», – у кого он должен получить разрешение, «или как это у нас называется», одним словом, где он может оформить свои права на владение этими четырьмя дворцами.

В самых вежливых выражениях я ему дал понять, что этот вопрос пока еще не решен и что, когда он будет решен, его, Августа-Фридриха-Вильгельма, об этом поставят в известность, а пока, если он не возражает, я могу его снабдить кое-какими «лебенсмиттелями».

О, бедный, бедный король! С каким видом он укладывал в свой рюкзак консервы и хлеб, выданные ему моим старшиной Федотиком. Он все время повторял свое «о!», причем каждый раз на более высокой ноте, и на лице его можно было прочесть весьма длинную фразу, обозначавшую приблизительно следующее: «О, как это все тяжело! Но что поделаешь – жизнь, увы, устроена так, что иногда и венценосцам приходится прибегать к услугам добрых людей. Это горько, очень горько, но отнюдь не постыдно, и вы понимаете меня, герр оберст».

Когда мы шли по двору, он указал на дворец и сказал:

– Не правда ли, прекрасное сооружение? Оно обошлось моему отцу в… – и он назвал какую-то значительную сумму, бесспорно доказывавшую художественные качества дворца.


Он стал довольно часто заходить ко мне. Он приезжал на стареньком велосипеде, оставлял его около ворот и, любезно приподымая котелок, шел через весь двор к моему флигелю. Черныш, сияя, докладывал: «До вас опять цей самый, король йихний…» – а из-за его спины уже выглядывал, тоже сияющий, Август-Фридрих-Вильгельм со своим неизменным рюкзаком.

– Морген, герр оберст. Сегодня чудная погода.

Он садился в кресло, закуривал папиросу и каждый раз восторгался русским табаком.

– Прима, прима!

Насчет дворца и усадьбы он уже не говорил. Его интересовало другое.

– Вот вы скажите мне, пожалуйста, герр оберст, как, на ваш взгляд, могли бы отнестись ваши власти к тому, чтобы я открыл, например, небольшое дело. Ну, совсем пустяк какой-нибудь… Дрезденские дамы, например, очень страдают сейчас из-за отсутствия шляпок. Дама всегда остается дамой. Что поделаешь. Война войной, а дама дамой, – он игриво улыбался и слегка хлопал меня по колену. – Вот и хочется как-то помочь им…

– Так же, как вы в свое время помогали художникам?

Он делал вид, что не понимает моей шутки, а может, и действительно не понимал.

– Вот именно, вот именно. Нас четверо – я, моя супруга, дочь и ее муж, очень приличный, воспитанный господин, не нацист и никогда им не был. Вот и все. Никакой наемной силы, никакой эксплуатации, так что с вашей точки зрения, – он опять очень мило улыбался, – никаких, так сказать, нарушений…

Я ничего не мог ему посоветовать, так как был несведущ в этих вопросах, и каждый раз он очень огорчался.

Как-то раз он явился со своей супругой, такой же, как он, сухонькой, тоже в каком-то крахмальном воротничке, в кружевных перчатках и с громадным старомодным зонтиком с крючком. Звали ее как-то очень длинно, но я запомнил только одно имя – Амалия. Она вздыхала и ахала, осматривала комнаты и даже где-то пощупала обвалившуюся штукатурку. К концу разговора она спросила, не знаю ли я, будут ли брать с них налоги, и если да, то какие. Я сказал, что не знаю. Она была явно разочарована.
А как-то он притащил в своем рюкзаке два громадных семейных альбома. Это были пудовые фолианты, тисненые золотом, с гербами на переплетах и массивными застежками. Внутри было сборище королей, принцев и курфюрстов со всеми их семействами. Сам Август-Фридрих-Вильгельм изображен был более чем в двадцати видах – пухлым младенцем с задранными кверху ножками, отроком в бархатных штанишках и с кружевным воротничком, усатым буршем в корпоративной шапочке, еще более усатым офицером какого-то кавалерийского полка и, наконец, в королевском облачении – в мантии, короне, весь усыпанный орденами. Усы у него торчали почти как у Вильгельма, и в глазах было что-то такое монаршье.

Уходя, он подарил мне большую фотографию, где были изображены он и его Амалия: он – в безукоризненном фраке, она – в подвенечном платье. Оба были молоды, красивы и в руках у обоих – большие букеты роз.

– Это когда я еще был кронпринцем, – пояснил Август-Фридрих-Вильгельм. – Мне было тогда двадцать четыре, а Амалии двадцать один. Не правда ли, она здесь очень мила? Совсем грезовская головка. Кайзер Вильгельм Второй, когда увидел ее – мы уже тогда соединились, так сказать, узами Гименея, – погрозил мне пальцем и сказал: «У тебя есть вкус, Август». А он был большой знаток женщин. Кстати, она из очень хорошей фамилии. Отец ее, младший сын великого курфюрста…

И он начал рассказывать одну из обычных бесконечных историй, которыми буквально вгонял меня в гроб. Он знал все, что происходило при дворах германских княжеств и герцогств с начала XX века. Он знал родословные всех монархов и их приближенных, знал все тайны и интриги дворов, с точностью очевидца мог рассказать все связанные с ними альковные секреты, помнил все парады и торжественные обеды, гербы и туалеты, манеры и моды – одним словом, это был король-энциклопедия.

Сначала меня это забавляло, потом стало несколько утомлять, а когда визиты участились чуть ли не до ежедневных, я велел Чернышу направлять старика прямо к Федотику за продуктами.


За день или два до того, как наш батальон должен был совсем покинуть Дрезден, я, совершенно случайно, опять столкнулся с «поверженной династией».

Я шел по одной из разрушенных улиц города, когда за моей спиной раздался знакомый голос:

– Герр оберст, герр оберст!

Я обернулся. Август-Фридрих-Вильгельм приветливо махал мне рукой и подзывал к себе. Он выглядывал из какой-то щели полуразрушенного дома, а над головой его красовалась вывеска: «Шляпное дело м-ме Амалии». Вывеска была красивая – слева нарисована дамская шляпка и ленты, а над именем мадам Амалии лев и единорог, с закрученными хвостами и высунутыми языками, поддерживали корону.

– Прошу, прошу, герр оберст, заходите.
Я зашел. Внутри было очень чистенько и уютно. На стенах висели картинки каких-то замков с башнями, в крохотном, выходящем на улицу, оконце стоял пышногрудый бюст улыбающейся дамы в кокетливой шляпке, а сама фрау Амалия, помолодевшая и посвежевшая, по-моему даже подкрашенная, в светлом передничке и светлой наколочке, любезно улыбалась из-за прилавка. Рядом стояла поблекшая, с поджатыми губами, обиженного вида особа, очевидно дочь, и время от времени появлялся какой-то молчаливый субъект с висячими губами – по-видимому, тот самый, очень приличный, воспитанный господин, не нацист, муж дочери. Заказчиков и покупателей я что-то не заметил.

– Как идут дела? – спросил я.

– Средне, герр оберст, весьма средне, – Август-Фридрих-Вильгельм покачал головой. – Сами понимаете, покупательная способность у населения невелика. И с материалом к тому же трудно. Хочется, чтобы все было все-таки первосортное, а время такое, что первосортное, сами понимаете, не всегда удается достать. Трудно, в общем, трудно. Думаем вот, параллельно, начать открытки продавать. Старый, так сказать, Дрезден и Новый. До и после. Вы меня понимаете? Любопытно? А? Как на ваш взгляд – спрос будет?

Он отошел к своей Амалии и о чем-то с ней зашептался. Потом неожиданно спросил меня:

– Ваша жена, герр оберст, блондинка или брюнетка?

– Шатенка, а что?

Они опять пошептались. Потом поблекшая дочка куда-то вышла и вернулась с большой круглой коробкой.

– Так вы говорите, шатенка? – опять спросил меня старик.

– Шатенка.

– Тогда вот, прошу. От меня и, – он сделал жест в сторону своей супруги, – фрау Амалии. Это носит сейчас вся Европа.

Он протянул мне коробку. В ней оказалась очень большая и уродливая шляпа розового цвета, с голубыми бантиками и какими-то букетиками, приколотыми к разным местам. Я был очень тронут и поблагодарил.

Я пробыл еще минут десять в их магазинчике. Старик успел рассказать мне очередную историю о какой-то принцессе, пожаловаться на свой ревматизм, осведомиться, не знаю ли я, где можно достать пирамидон – у фрау Амалии по ночам страшные головные боли. Потом я попрощался и направился к выходу.

– Айн момент, герр оберст, – фрау Амалия любезно кивала мне из окошка кассы. – С вас пятьсот марок, герр оберст.

– С меня?..

– За шляпку. Вы нигде в городе так дешево не найдете.

Я вынул пятьсот марок и заплатил.

– Ауф видерзейн, герр оберст, – сказала фрау Амалия, протягивая мне чек.

– Ауф видерзейн, – как эхо, повторили дочка и зять.

– Ауф видерзейн, – сказал Август-Фридрих-Вильгельм, открывая передо мною дверь. – Заходите, не забывайте. На днях уже открытки будут. Старый Дрезден и Новый. Разрешите вам оставить серию?

Шляпку я подарил нашей поварихе – она осталась очень довольна, свадебную же карточку – ее сынишке. Он пририсовал обоим – и Августу-Фридриху-Вильгельму IV и Амалии – роскошные усы и бороды, щеки раскрасил красным карандашом и утверждает, что оба они от этого стали намного красивее.

Виктор Некрасов, 1955
ВАСЯ КОНАКОВ

Василий Конаков, или просто Вася, как звали мы его в полку, был командиром пятой роты. Участок его обороны находился у самого подножья Мамаева кургана, господствующей над городом высоты, за овладение которой в течение всех пяти месяцев шли наиболее ожесточенные бои.

Участок был трудный, абсолютно ровный, ничем не защищенный, а главное с отвратительными подходами, насквозь простреливавшимися противником. Днем пятая рота была фактически отрезана от остального полка. Снабжение и связь с тылом происходили только ночью. Все это очень осложняло оборону участка. Надо было что-то предпринимать. И Конаков решил сделать ход сообщения между своими окопами и железнодорожной насыпью. Расстояние между ними было небольшое, метров двадцать, не больше, но кусочек этот был так пристрелян немецкими снайперами, что перебегать его днем было просто немыслимо. В довершение всего был декабрь, грунт промерз, и лопатами и кирками с ним ничего нельзя было поделать. Надо было взрывать.

И вот тогда-то – я был в то время полковым инженером – мы и познакомились с Конаковым, а позднее даже и сдружились. До этого мы только изредка встречались на совещаниях командира полка да во время ночных проверок обороны. Обычно он больше молчал, в лучшем случае вставлял какую-нибудь односложную фразу, и впечатления о нем у меня как-то не складывалось никакого.

Однажды ночью он явился ко мне в землянку. С трудом втиснул свою массивную фигуру в мою клетушку и сел у входа на корточки. Смуглый кудрявый парень, с густыми черными бровями и неожиданно голубыми, при общей его черноте, глазами. Просидел он у меня недолго – выкурил цигарку, погрелся у печки и под конец попросил немного толу – «а то, будь оно неладно, все лопаты об этот чертов грунт сломал».

– Ладно, – сказал я. – Присылай солдат, я дам сколько надо.

– Солдат? – Он чуть-чуть улыбнулся краешком губ. – Не так-то у меня их много, чтоб гонять взад-вперед. Давай мне, сам понесу. – И он вытащил из-за пазухи телогрейки здоровенный мешок.

На следующую ночь он опять пришел, потом его старшина, потом опять он.

– Ну, как дела? – спрашивал я.

– Да ничего. Работаем понемножку. С рабочей-то силой не очень, сам знаешь.

С рабочей и вообще с какой-либо силой у нас тогда действительно было «не очень-то». В батальонах было по двадцать – тридцать активных штыков, а в других полках, говорят, и того меньше. Но что подразумевал Конаков, когда говорил о своей роте, я понял только несколько дней спустя, когда попал к нему в роту вместе с проверяющим из штаба дивизии капитаном. До сих пор я не мог никак к нему попасть, подвалило работы с минными полями на других участках, и до пятой роты как-то руки не дотягивались.

Последний раз, когда я там был, – это было недели полторы тому назад, – я с довольно-таки неприятным ощущением на душе перебегал эти проклятые двадцать метров, отделявшие окопы от насыпи, хотя была ночь и между ракетами было все-таки по две-три минуты темноты.

Сейчас прямо от насыпи, где стояли пулеметы и полковая сорокапятка, шел не очень, правда, глубокий, сантиметров на пятьдесят не больше, но по всем правилам сделанный ход сообщения до самой передовой.

Конакова в его блиндаже мы не застали. На ржавой, неизвестно откуда добытой кровати, укрывшись с головой шинелью, храпел старшина, в углу сидел скрючившись с подвешенной к уху трубкой молоденький связист.

– А где командир роты?

– Там… – куда-то в пространство, неопределенно махнул головой связист. – Позвать?

– Позвать.

– Подержите тогда трубку.

Вскоре он вернулся вместе с Конаковым.

– Здорово, инженер. В гости к нам пожаловали? – Он снял через голову автомат и стал расталкивать храпевшего старшину: – Подымайся, друг. Прогуляйся малость.

Старшина растерянно заморгал глазами, вытер рукой рот.

– Что, пора уже?

– Пора, пора. Протирай глаза и топай.
Старшина торопливо засунул руки в рукава шинели, снял со стены трофейный автомат и ползком выбрался из блиндажа. Мы с капитаном уселись у печки.

– Ну как? – спросил он, чтобы с чего-нибудь начать.

– Да ничего. – Конаков улыбнулся, как обычно, одними уголками губ. – Воюем помаленьку.

– И успешно?

– Да как сказать… Сейчас вот фриц утих, а днем, поганец, два раза совался.

– И отбили?

– Как видите, – он слегка замялся. – С людьми вот только беда…

– Ну с людьми везде туго, – привычной для того времени фразой ответил капитан и засмеялся. – За счет количества нужно качеством брать.

Конаков ничего не ответил. Потянулся за автоматом.

– Пойдем, что ли, по передовой пройдемся?

Мы вышли.

И тут-то выяснилось то, что ни одному из нас даже в голову не могло прийти. Мы прошли всю передовую от левого фланга до правого, увидели окопы, одиночные ячейки для бойцов с маленькими нишами для патронов, разложенные на бруствере винтовки и автоматы, два ручных пулемета на флангах – одним словом, все то, что и положено быть на передовой. Не было только одного – не было солдат. На всем протяжении обороны мы не встретили ни одного солдата. Только старшину. Спокойно и неторопливо, в надвинутой на глаза ушанке, переходил он от винтовки к винтовке, от автомата к автомату и давал очередь или одиночный выстрел по немцам.

Потом уже, много месяцев спустя, когда война в Сталинграде кончилась и мы, в ожидании нового наступления, отдыхали и накапливали силы на Украине, под Купянском, Конаков рассказывал мне об этих днях, когда они вместе со старшиной держали оборону всей роты.

– Трудновато было, что и говорить. Сам удивляюсь, откуда нервы взялись… Тогда еще, когда ход сообщения рыли, в роте было человек шесть бойцов. Потом один за другим все вышли из строя. Немец каждый день по три-четыре раза в атаку ходит, а пополнения нет. Что хочешь, то и делай. Звоню комбату, а он что? – сам солдат не родит. Жди, говорит, обещают со дня на день подкинуть. Вот мы и ждали – я, старшина и пацан, связист Сысоев. Сысоев на телефоне, а мы со старшиной по очереди на передовой. Постреливаем понемножку, немцев дурачим, пусть думают, что нас много. А как атака… Ну тут нас пулеметчики и артиллеристы вывозили. На насыпи, под вагонами, два станковых стояло и одна сорокапятка. Вот они и работали… Но вообще, что и говорить, приятного было мало. Особенно когда старшина на берег, на кухню ходил. Бродишь один-одинешенек по передовой, даешь редкие очереди – много нельзя, патроны для дела беречь надо – а сам как подумаешь, что вот ты здесь один, как палец, да в блиндаже Сысоев с трубкой, а впереди перед тобой, метров за пятьдесят каких-нибудь, немцев черт его знает сколько. Сейчас вот вспоминаешь, улыбаешься только, а тогда… Ей-богу, когда старшина с берега приходил с обедом, расцеловать его готов был. А когда через три дня пять человек пополнения дали, ну, тогда уж ничего не страшно стало.


Дальнейшая судьба Конакова мне неизвестна – война разбросала нас в разные стороны. На Донце я был ранен. Когда вернулся в полк, Конакова в нем уже не было – тоже был ранен и эвакуирован в тыл. Где он сейчас, я не знаю. Но когда вспоминаю его – большого, неуклюжего, с тихой, стеснительной улыбкой; когда вспоминаю, как он молча потянулся за автоматом в ответ на слова капитана, что за счет количества надо нажимать на качество; когда думаю о том, что этот человек вдвоем со старшиной отбивал по нескольку атак в день и называл это только «трудновато было», – мне становится ясно, что таким людям, как Конаков, и с такими людьми, как Конаков, не страшен никакой враг. А ведь Конаковых у нас миллионы, десятки миллионов.

Виктор Некрасов, 1956
ПЕРЕДЫШКА

Вы современную песню про кольцо и про любовь слыхали?
Глупая, надо вам заметить, песня, и, мало того, она еще и в корне неправильная, в особенности эти вот слова: "Нет ни начала, ни конца..." Брехня! Я на факте докажу шаромыжникам, составившим песню,- есть начало, и конец есть!..
В сорок третьем году во время летних боев мы нежданно и негаданно для фашистов выскочили к хутору Михайловскому, что на Полтавщине. Выскочили и подзадержались. Почитай, неделю толкались на жарко полыхающих ржаных полях, и веселый, в садах утопающий хутор был за это время почти весь порушен и сожжен, деревья срублены, загороди свалены, перекопанные вдоль и поперек огороды разворочены взрывами. Словом, каждая высотка за хутором доставалась нам большой кровью и работой.
Испеченные солнцем, копали мы землю, таскали связь, вели огонь по врагу и дошли до того, что губы у нас потрескались, языки пораспухали без питья, гимнастерки от соли ломались на спинах, есть мы ничего не могли, и нам хотелось только пить, пить. Колодцы в хуторе были уже вычерпаны до дна, а болотинка, с гектар величиной, зеленевшая в ложбине за огородами хутора, была до того изрыта и выжата, что мы жевали мокрую траву и пробовали сосать жидкую грязь. Немцы день и ночь били по болотцу, зная, что там всегда людно.
Но как "ни болела - померла", говорится в одной дурашливой русской поговорке. Немцев с полтавских высот мы в конце концов сбили, и они покатились "вперед, на запад",- как тогда шутили вояки.
Не раз и не два довелось нам потом быть в разного рода передрягах, воевать и без воды, и голодом, и холодом, и про хутор Михайловский мы скорей всего забыли бы, как забыли множество других хуторов и деревень, где выпадало нам всякое военное лихо. Но после отъезда из хутора начали мы замечать неладное в поведении шофера Андрюхи Колупаева.
Я забыл сказать, что воевал во взводе управления истребительного артдивизиона и взвод этот: связистов, разведчиков, топографов вместе с катушками, телефонами, буссолью, стереотрубой, планшетом и прочим скарбом - возил по фронту на отечественном газике этот самый Андрюха Колупаев. Если бы шоферам давали звания за умелость и талант - Андрюха наш звался бы профессором, а то и академиком - такой он был классный шофер. "Где "студдер" не везет, трактор буксует и олень не идет - там Андрюха Колупаев пройдет!" - говорили про него, и через это умение шибко доставалось Андрюхе. Газик, к которому он саморучно приделал еще одну ведущую ось, мотался по военным дорогам почти безостановочно, и, когда машину Колупаева поставили на ремонт, собрать ее уже не могли: вся она была изношена. Андрюхе дали тогда медаль "За боевые заслуги" и новую трофейную машину.
Однако произошло это уже в Польше, и до события того было еще ой как много километров! Пока же мы только-только съехали с хутора Михайловского и обнаружили, что у Андрюхи пропал аппетит, лицо его осунулось и в завалившихся глазах обозначалась какая-то непонятная мгла. Ну, вопросы пошли: "Не заболел ли? Дома все ли в порядке?.. Может, письмо худое получил?.."
"Отстаньте от меня!.. Отцепитесь!.. Чего привязались?!" - надломленным голосом кричал Андрюха и добавлял разные слова.
Крутой нравом, занозистый мужик, еще в гражданке избалованный как редкостный спец по машинам, Андрюха и на войне марку держал высоко. Позволял себе возвышать голос на нас и даже вредничать с начальством, которое относилось к нему почтительно и по возможности оберегало такого нужного бойца от истребления.
Но хоть он и спец, хоть и дока по части техники, да в других вопросах были у нас люди и попроницательней, и вострее его - и скрыть Андрюха ничего не сумел, потому как не было еще и не скоро, думаю, будет такая человеческая тайна, каковую бы не вырвал из нетей русский солдат - зрящий на три метра в землю, а может, и дальше!
Андрюха Колупаев влюбился!
Это был первый такой случай в нашей части, и мы до того оказались сражены, что и на Андрюху глядели совсем уж по-другому, отыскивая в нем ту красоту и значительность, за которую господь бог ниспослал человеку этакое чудо!
Вы думаете, мы обнаружили сказочного принца в золотых одеждах и с пронзительным взглядом? Где там! Мы даже кучерявого лейтенанта в хромовых сапогах и то не обнаружили! У радиатора газушки вертел заводную ручку и матерился на весь Украинский фронт коренастый, чернявый, на бурята смахивающий мужик.
О любовь! Ты и вправду что слепа! У меня вот, взять, шатеновые волосы, вьющиеся, если их с духовым мылом вымыть. Нос, правда, подкачал - он у меня коромыслом! Зато глаза - как у артиста Дружникова - задумчивые! Внешность - хоть куда! Но завлек я кого-нибудь? Завлек?..
Через две недели пришло письмо, и Андрюха не стал его нам читать, лишь подразнил, показав начало, где обмусоленным химическим карандашом было выведено: "Коханый мий!" Все остальное письмо Андрюха закрыл мазутной ладонью, а потом и вовсе уединился в кабину.
"Коханий мий!" Вот так Андрюха! Это пока мы бились за хутор Михайловский, пока мы издыхали на высотах и у нас все засохло не только в животе, но и в башках, он охмурял вдовицу годов двадцати двух - двадцати трех.
Мы видели ее, эту грудастенькую, стеснительную вдовицу с черными бровями и уважительным голосом. То-то она так проворно бегала по хате, уцелевшей в боях, то-то она поднарядилась в фартук с лентами и все напевала: "Будь ласка, Андрий Степанычу, будь ласка!.."
Лицо Андрюхино так блестело и сияло, будто он квашню блинов срубал во время масленицы и сверх того пол-литра выпил. На нас он смотрел ровно бы с парашютной вышки, не различая отдельных черт лица, как на серую, интереса не имеющую массу.
Фасонит Колупаев Андрюха, задается! Но у него ж в забайкальском совхозе имени Десяти замученных красных партизан имеются жена и двое детишек! Забыл? На-по-о-ом-ним! Рассказывай, голубчик, как и что было, детально, досконально рассказывай, иначе...
- Не могу, ребята! Хоть режьте! Любовь промеж нас зачалась гибельная!- и грустно поведал Андрюха, как тоскует он о Галине Артюховне, и его по правилам с машины сымать бы надо, потому как он ночами не спит и может аварию сделать и весь взвод управления поизувечить. Он обвел всех нас жалеющими глазами и вздохнул: - Очень, ребята, хорошо любить! Вроде бы и мученье, а все одно хорошо!..
Поняли мы его - не чурки! - как-никак в школах учились, в пионерах иные состояли и книжки про любовь читали. Зауважали мы Андрюху и даже потихоньку гордились тем, что есть у нас такой боец, который вроде бы всех нас обнадежил на будущее своей любовью.
Письма Андрюха получал с каждой почтой, иногда по три сразу. Он уходил в лес или прятался в хлеба и читал по многу раз каждое письмо. Потом Андрюха залисил вокруг меня, угодливым сделался, в кабину зазывал, где ехать благодать: спать можно, пылью не душит.
Я не сразу, но уразумел, в чем тут дело. Я сочинял складные письма заочницам с лирическими отклонениями насчет "жестокого оскала войны", где нам тоскливо без женщин, особенно когда цветут сады, поют соловьи, где "только пули свистят по степи, тускло звезды мерцают..." и горько пахнет черным порохом, которым мы "овеяны". Чтобы все было натурально, солдат, которые с моего сочинения переписывали письма, вставляя в них имена своих заочных "симпатий", я научал тереть бумагу о закопченный котелок либо обжечь по углам. То-то бедные девчонки в тылу переживали, получив "опаленные огнем" письма!
Совсем обезумел Андрюха Колупаев от любви, хочет, чтобы я написал "хорошее" письмо Галине Артюховне. Самогонки сулился достать за услугу. Сам Андрюха происходил из темной старообрядческой деревни и грамоту имел совсем малую. Письма он писал трудно, по нескольку дней, бывало, мусолит письмо, аж лицом осунется. Но я хоть и считался во взводе парнем с придурью, все же отказал ему: с заочницами, мол, баловство и развлечение, а тут дело серьезное. Андрюха надулся на меня и в кабину больше не приглашал.
Если бы я знал, чем все это кончится!..
Но никому не ведомы девственные тайны любви. Оч-чень путаная эта штука - любовь! Она, как хворь, у всех протекает по-разному, с разным накалом, а поворотов и загибов в любви столько, что не приведи ты господи!..
Отвлекся я, однако. Люблю порассуждать о сложностях жизни. Меня уж всего изгрызла за это супружница. Балаболка ты, говорит, балаболка!..
Тоже вот любовь у нас после войны была, хоть и краткая, но головокружительная! Куда и что делось?..
Зимою, во время тяжелых боев под Христиновкой Андрюха Колупаев так замотался со своей машинешкой, что стал путать день с ночью, ел сперва кашу, потом суп, пилил дрова с вершины, и мы побаиваться начали, кабы не залил он в радиатор бензину, а в бак воды и не взорвал бы нас.
Но получилось, как в худом солдатском анекдоте: Андрюха смешал адреса, и то письмо, что назначалось в хутор Михайловский, ушло в совхоз имени Десяти замученных красных партизан, а Галине Артюховне наоборот.
Из хутора Михайловского письма прекратились, а из Сибири месяц спустя пришел пухлый треугольник на имя командира части. Писали тогда на фронт много: и насчет пенсий, и насчет тыловиков, которые цеплялись к солдаткам с корыстными намерениями, и насчет подвозки дров, сена, учебы, работы, и по всяким разным причинам. И правильно! Кому же еще, как не командиру, пожалобиться одинокой женщине или старикам родителям? Он, командир,- отец над всеми и, значит, в ответе не только за боевые дела солдат. Это вот доверие и родство только в нашей армии завелись, и не надо терять такое качество и нынешним командирам.
Разные письма бывали.
Помню, одна бабенка спрашивала в письме о своем муже: "Где такой-то? Не получаю писем". Наш майор аккуратен по этой части был и вежливо ей ответил: "Так и так, ваш муж, проявив героизм, ранен был и отправлен в госпиталь на излечение".
"Где тот госпиталь? - спрашивает бабенка в другом письме.- Я немедля туда поеду навестить дорогого мужа".
"Я не ведаю госпиталями и, к сожалению, не знаю, где находится ваш муж",- снова вежливо отвечает майор.
"Дерьмо ты, а не командир, коли не знаешь, где находятся твои бойцы!.."
Это нашему-то майору, который с пеленок приговорил себя повелевать людьми и красоваться в военной форме,- такие слова!.. Ах бабы, бабы! Дуры вы, бабы! Право слово, дуры!
Письмо нашему командиру части писал под диктовку неграмотной жены Андрюхи председатель сельского Совета. В конце письма он присобачил печать, поставил "Верно" и учинил размашистую принципиальную подпись.
Это уже документ! На него надо реагировать. Командир дивизиона пришел в жуткую свирепость, потому что в письме ругали не столько Андрюху, сколько его, и не просто ругали, а прямо-таки срамили: "Мы тут работаем не разгибая спины, без сна, без отдыха, голодные, холодные, чтобы вы скорее побеждали врага коммунизма и социализма! А в результате узнаем, чем вы там занимаетесь..." (тут стояло слово, буквально определяющее, чем мы занимаемся...)
Командиру части, распустившему своих бойцов, грозили, что, если меры не будут приняты и бабник Колупаев не понесет заслуженного наказания, его семья и все труженики славного совхоза имени Десяти замученных красных партизан обратятся к генералу фронта, а то и к самому главнокомандующему тире Сталину!
Молодой щеголь майор, перед самой войной окончивший артиллерийское училище и мечтающий об академии, если уцелеет, бегал по блиндажу, позвякивал шпорами и шептал угрожающе. Увидев, что я, дежурный телефонист, ухмыляюсь, он выпрямился, трахнул темечком в сучковатый накат и, схватившись за голову, рявкнул:
- Вы чего улыбаетесь?! Такой же бабник! Такой же свистун! Колупаева ко мне! Бегом!..
Я хотел обидеться на "бабника", да не посмел и поскорее вызвал ЧМО - такая позывная была у нашего хозвзвода. Расшифровывалась она точно: чудят, мудрят, обманывают. Телефонист на ЧМО бросил трубку возле окопчика и пошел искать Андрюху, а я с завистью и интересом слушал заманчивую, с моей точки зрения, жизнь тылового взвода. Вот замычала корова, звякнула подойница, следом голос: "Шоб ты сказылась, худа скотыняка!.." На кого-то покрикивал повар: "Ты у меня получишь! Ты у меня получишь!.." Кто получит? Чего получит? - я мог только гадать. Потом хохот раздался и женский визг.
"Живут же люди, ей-богу!" - Я уши развесил, настраиваясь на женский визг, но вятский голос старшины Жвакина занудил: "Эдак я все пораздам, а майору-те што останется?.." Главная цель Жвакина на войне: потрафить майору, который стращал его передовой, где, думал Жвакин, ждет его смерть неминучая.
- Чего заныл-то? - услышал я Андрюху Колупаева.- Достать надо уметь, на то ты и старшина!
Что ответил старшина - я не разобрал. По трубке защелкали комочки земли, зажурчало в ней, скрипнул клапан:
- Ну, каку холеру надо? Колупаев слушат!
Мне, простуженному вконец, обсопливевшему, кашляющему до хрипа в груди, не понравилось его такое поведение - живет как у Христа за пазухой, кушает ежедневно горячее, спит в кабине или в теплой избе, покрикивает на старшину Жвакина и еще заносится... Лучше бы за адресами ладом следил!
- А ничего! - сказал я.- Иди-ка вот сюда, на передовую, на наблюдательный пунктик... И тебе тут чего-то да-ду-у-ут! - пропел я на мотив популярной до войны песни: "Мама, мама! Мне врач не поможет - я влюбился в девчонку одну..."
Андрюха не понял моего намека и иронии моей не принял.
- Есть ковды мне ходить-расхаживать! У меня машина, понимаешь!.. Мне по картошки ехать надо, понимаешь!.. Чтобы вы проворней воевали и с голодухи не загнулись, понимаешь!..
Я держал трубку телефона на отлете - и по блиндажу разносило его запальчивое "понимаешь". Майор остановил карандаш на карте, где он уточнял наблюдения, чего-то сложное высчитывал, и протянул руку за трубкой.
- Товарищ двадцать пятый говорить будут! Командир дивизиона, жуя папироску, все еще косился на карту - чего-то соображал.
- Колупаев? Немедленно, слышишь, немедленно ко мне!..
- Есть!..- пискнул Андрюха и добавил: - Есть немедленно...
У нашего майора не забалуешься. Когда он, по его выражению, с картой работает - и вовсе под руку не попадайся!
- Вот так-то, товарищ Колупаев! - сказал я растерянно дышавшему в трубку Андрюхе и пытающемуся отгадать - зачем это он понадобился майору, да еще немедленно?!
- Слышь? - заныл Андрюха.
- И не спрашивай! И не приставай! Военная тайна!..- отверг я его домогания и деликатно вынул ногтями из пачки майора папиросу "Пушка", поскольку тот шарился по карте, втыкал в нее циркуль и, как глухарь на току, повторял: "Тэкс, тэк-тэк!.." - должно быть, видел себя в мечтах уже полководцем. В такую минуту у него можно было стянуть что угодно.
Я уже по всем батареям прочирикал последние известия. Дивизион сладостно замер, ожидая дальнейших событий. Заинтересованные лица то и дело сопели в телефон и спрашивали: не появился ли на передовой влюбленный водитель газика?
К пехоте кухня приехала, дымилась каша в котлах. Через наших телефонистов-трепачей, посланных в пехотный батальон для корректировки огня, стало все известно и там. Возле кухни хохот. С дальних телефонных линий по индукции доносило: "Но-о! А он че? Х-ха-ха-ха-а!.."
Немцы и те чего-то примолкли.
Лишь один Андрюха Колупаев ни сном, ни духом не ведал, какой ураган надвигается на него. Он шел по телефонной линии, и я раньше всех услышал его приближение, и, когда задергался провод и посыпались комки мерзлой земли в окопе, примыкающем к нашему блиндажу, я шепотом известил подвластную мне клиентуру:
- Прибывает!
И защелкали клапаны на всех телефонах, и понеслось по линиям: "Внимание!" - как перед артподготовкой.
Андрюха царапнул по окорелой плащ-палатке пальцами, отодвинул ее, пустил холод на мои ноги, и без того уже застывшие, скользнул по мне взглядом, как по горелому пню, и обратился к лицу более важному:
- Товарищ майор, боец Колупаев прибыл по вашему приказанию!
Майор выплюнул потухшую папироску, прикурил от коптящей гильзы свежую и долго, с интересом глядел на Андрюху Колупаева, как бы изучая его. А я с трубками, подвешенными за тесемки на башку, постукивал ботинком о ботинок, грея ноги, шаркая жестяным рукавом шинели по распухшему носу и ждал – чего будет?
- Боец Колупаев,- наконец выдавил командир дивизиона и повторил:- Боец!
Андрюха весь подобрался, чувствуя неладное, и глянул на меня. Но я, в отместку за то, что он скользнул по мне взглядом, как по бревну, и относился ко мне последнее время плохо,- ничего ему не сообщил ни губами, ни глазами - держись без поддержки масс, раз ты такой гордый!
- Иди-ка сюда, боец Колупаев! - поманил к себе Андрюху майор, и тот, не знающий интонации майора, всех тайн, скрытых в его голосе, как знаю, допустим, я - телефонист,- простодушно двинулся к столу, точнее, к избяной двери, пристроенной на две ножки, и присел на ящик из-под снарядов.
- Так-так, боец Колупаев,- постучал пальцами по столу майор,- воюем, значит, громим врага!
- Да я че, а за баранкой...- увильнул встревоженный Андрюха.- Это вы тут, действительно... без пощады!..
- Чего уж скромничать! Вместе, грудью, так сказать, за Отечество, за матерей, жен и детей. Кстати, у тебя семья есть? Жена, дети?.. Все как-то забываю спросить.
- Дак эть я вроде сказывал вам? Конешно, много нас - не упомнишь всех-то. Жена, двое ребят. Все как полагается...
- Пишешь им? Не забываешь?
- Дак эть как забудешь-то? Свои.
- Ага. Свои. Правильно...- Глаза майора все больше сужались, и все больше стального блеску добавлялось в них.
Я держал нажатым клапан телефона, и артиллерийский дивизион, а также батальон пехоты замерли, прекратив активные боевые действия, ожидая налета и взрыва со стороны артиллерийского майора, пока еще ведущего тонкую дипломатическую работу.
Атмосфера сгущалась.
Я бояться чего-то начал, даже из простуженного носа у меня течь перестало.
- Чего случилось-то, товарищ майор? - не выдержал Андрюха.
- Да ничего особенного... На вот, почитай! - Майор протянул Андрюхе размахрившийся, припачканный в долгой дороге треугольник. Бумага на письмо была выдрана из пронумерованной конторской книги, и заклеен треугольник по нижнему сгибу вареной картошкой. Где-то треугольник поточили мыши.
Андрюха читал письмо, шевеля губами, и я видел, как сначала под носом, потом под нижней губой, а после и на лбу его возникали капли пота, они набухали, полнели и клейко текли за гимнастерку, под несвежий подворотничок. Командир дивизиона одним махом чертил круги циркулем на бумаге и с нервным подтрясом в голосе напевал переиначенную мной песню: "Артиллеристы, точней прицел! Разведчик стибрил, наводчик съел..."
Никаких поношений и насмешек об артиллеристах майор не переносил, сатанел прямо, если замечал неуважение к артиллерии, которая была для него воистину богом, и вот сатирический куплет повторяет и повторяет...
Худо дело, ребята! Ох, худо! Я отпустил клапан трубки и полез в карман за махоркой.
Андрюха дочитал письмо, уронил руки на колени. Ничего в нем не шевелилось, даже глаза не моргали, и только безостановочно, зигзагами катился теперь уже разжиженный пот по оспяным щербинам и отвесно, со звуком падал с носа на приколотую карту.
"Хоть бы отвернулся. Карту ведь портит..." - ежась от страха, простонал я.
Телефонисты требовали новостей, зуммерить начали.
- А, пошли вы!..
- Ладно, ладно, жалко уж!..
Голос мой, видать, разбил напряженность в блиндаже. Майор швырнул циркуль с такой силой, что он прокатился по карте и упал на землю.
- Воюем, значит, боец Колупаев?! - подняв циркуль и долговязо нависнув над потухшим и непривычно кротким Андрюхой, начал расходовать скопившийся заряд командир дивизиона.- Бьем, значит, гада!
Андрюха все ниже и ниже опускал голову.
"Заступница, матушка, пресвятая богородица! Пусть майора вызовут откуда-нибудь!.." - взмолился я.
Никто майора не вызывал. Меня аж затрясло. "Когда не надо – трезвонят, ироды,- телефон рассыпается!.."
- Вы что же это, ля-амур-р-ры на фронте разводить, а?!
- Ково? - прошептал Андрюха.
- Он не понимает! Он - непорочное дитя! Он...- Майор негодовал, майор наслаждался, как небесный пророк и судия, своим праведным гневом, но я отчетливо почувствовал в себе удушливую неприязнь к нему и догадываться начал, отчего не любят его в дивизионе, особенно люди не чинные, войной сотворенные, скороспелые офицеры. Но когда он, обращаясь ко мне и указывая на Андрюху, воззвал с негодованием: - Вы посмотрите на него! Это ж невинный агнц! - я качанием головы подтвердил,- что мол, и говорить - тип! И тут же возненавидел себя за агнца, которого не знал, и за все...
- Сегодня вы предали семью! Завтра Родину предадите!
- Ну уж...
- Молчать, когда я говорю! И шапку, шапку! - Майор сшиб с Андрюхи шапку, и она покатилась к моим ногам: "Ну, это уж слишком!" - Я поднял ее, отряхнул, решительно подал Андрюхе и увидел, что бледное лицо его начинает твердеть, а глаза раскаляются.
"Ой, батюшки! Что только и будет?!"
- Если будете кричать - я уйду отсудова! - обрывая майора, заявил Андрюха.- И руками не махайтесь! Хоть в штрафную можете отправить, хоть куда, но рукам волю не давайте!..
- Что-о-о? Ч-что-о-о-о?! А ну, повторите! А ну...- Майор двинулся к Андрюхе на согнутых ногах.
Андрюха встал с ящика, но от майора не попятился.
И в это время!.. Нет, есть солдатский бог! Есть! Какой он, как выглядит и где находится,- пояснить не могу, но что есть - это точно!..
- Двадцать пятого к телефону! - По капризному, сытому голосу я сразу узнал штабного телефониста и скорее сорвал с уха трубку:
- Из штаба бригады, товарищ майор!
- А-а, чь... черт! - все еще дрожа от негодования, командир дивизиона выхватил у меня трубку.- Двадцать пятый! Репер двенадцатой батареи? Пристреляли. Да! Четырьмя снарядами. Да! Остальные батареи к налету также готовы. Связь в пехоту выброшена. Все готово. Да. Чего надо? Как всегда, огурцов. Огурцов побольше. Чем занимаюсь? - Майор выворотил белки в сторону Колупаева.- С личным составом работаю. По моральной части. Мародерство? Пока бог миловал... Да. Точно. До свидания, товарищ пятый. Не беспокойтесь. Я знаю, что пехоте тяжело. Знаю, что снег глубокий. Все знаю...
Он сунул мне трубку. Она была сырая - сдерживал себя майор, и нервы его работали вхолостую, гнали пот по рукам. Не одному Андрюхе потеть!
- Ну как там у вас? - послышался вкрадчивый голос.
Прикрыв ладонью трубку, я далеко-далеко послал любопытного связиста.
Майор достал из полевой сумки два листа бумаги, пододвинул к ним чернилку с тушью, складную железную ручку достал из-под медалей, залезши пальцами в карман.
- Пиши! - уже утихомиренно и даже скучно сказал он, и я тоже начал успокаиваться: если майор перешел на "ты", значит, жить можно.
Андрюха вопросительно глянул на майора.
- Письмо пиши.
Андрюха обернул вставышек железной ручки пером наружу, вынул пробку из чернилки-непроливашки, макнул перо, сделал громкий выдох и занес перо над бумагой - три класса вечерней школы! С такой грамотой писать под диктовку!..
Майор, пригибаясь, начал расхаживать по блиндажу:
- Дорогая моя, любимая жена...
Андрюха понес перо к цели, даже ткнул им в бумагу, но тут же, ровно обжегшись, отдернул:
-- Я этого писать не буду!
-- Почему? - вкрадчиво, с умело спрятанной насмешкой поинтересовался майор.
- Потому что никакой любви промеж нас не было.
- А что было?
- Насильство. Сосватали нас тятя с мамой - и все. Окрутили, попросту сказать.
- Ложь! - скривил губы майор.- Наглая ложь! Чтобы при Советской власти, в наши дни - такой допотопный домострой!..
- Домострой?! Хужее!.. Я было артачиться зачал, дак пахан меня перетягой так опоясал... Никакая власть, даже Советская, тятю моего осаврасить не может.
- Давайте, давайте,- покачал головой майор.- Вы посочиняйте. Мы - послушаем! - И снова улыбнулся мне, как бы приглашая в сообщники. И я снова угодливо распялил свою пасть.
Андрюха тем временем сложил ручку и поднялся с ящика:
- Не к месту, конешно, меня лукавый попутал... Всю ответственность поступка я не понимал тогда. Затмило! Но, извините меня, товарищ майор,- артиллерист вы хороший, и воин, может быть, жестокий ко врагу, да в любви и в семейных делах ничего пока не смыслите. Вот когда изведаете и то, и другое - потолкуем. А счас разрешите мне идти. Машина у меня неисправная. Завтре наступать, слышу, будете. Мне везти взвод...- Андрюха достал из-за пазухи рукавицы.- Письмо семье и в сельсовет ночесь напишу. Покажу вам. Покаянье Галине Артюховне так же будет сделано... Разрешите идти?
- Идите!
Я удивился: в голосе майора мне почудилась пристыженность.
Андрюха поднялся, оправил телогрейку под ремнем, закурил, ткнувшись цигаркой в огонек коптилки, и пояснил свои действия хмуро глядевшему майору:
- Шибко я потрясенный. Покурю в тепле,- и курил молча до половины цигарки, а потом вздохнул протяжно: - Жись не в одной вашей Москве протекает, товарищ майор... По всему Эсэсэру она протекает, а он, милый, о-го-го-о-о-о! Гитлер-то вон пер-пер да и мочой кровавой изошел! Оказалась у него задница не по циркулю пространствия наши одолеть! И на агромадной такой территории оч-чень жизнь разнообразная... Например, встречаются еще народы - единым мясом или рыбой без соли питающиеся; есть, которые кровь горячую для здоровья пьют, а то и баб воруют по ночам... И молятся не царю небесному, а дереву, скажем, ведмедю или даже змее...
Майор, часто моргая, глядел на Андрюху Колупаева и вроде бы совсем его не узнавал.
Плюнул в ладонь Андрюха, затушил цигарку, как человек, понимающий культуру.
- Вам вот внове знать небось, какой обычай остался в нашей деревне? - Андрюха помолчал, улыбнувшись воспоминанию.- Родитель - перетягой или вожжами лупит до тех пор, пока ему ответно не поднесешь...
- К-как это? Вина?
- Вина-а! - хмыкнул Андрюха.- Вина само собой. Но главное - плюху! Желательно такую, чтоб родитель с копытов долой! Сразу он тебя зауважает, отделиться позволит... Я вот своротил тяте санки набок и, вишь вот, до шофера самоуком дошел! Кержацкую веру отринул, которая даже воевать запрещает... А я, худо-бедно, фронту помогаю... Не в молельню ходил, божецкие стихиры слушать, а в клуб, на беседы. Оч-чень я люблю беседы про технику, про устройство земного шара, а также об окружающих мирах...
- Идите! - устало повторил майор.
Андрюха, баскобайник окаянный, подморгнул мне, усмехнувшись, натянул неторопливо рукавицы и вышел на волю.
Все правильно. Все совершенно верно. Знала Галина Артюховна, кого выбрать из нашего взвода. Боец Андрюха! Большого достоинства боец! Не то что я - чуть чего - и залыбился: "Чего изволите?" - Тьфу!..
Командир дивизиона попил чаю из фляги, походил маленько по блиндажу и снова уткнулся в карту.
- Ишь какой! Откуда что и берется! - буркнул он сам себе под нос.- Снюхался с хохлушкой, часть опозорил! А еще болтает о мирах! Наглец!.. Н-ну, погодите, герои, доберусь я до вас! Наведу я на этом ЧМО порядок!..
Письма Андрюхины майор проверил или, как он выразился, откорректировал, что-то даже вписал в них от себя, но только те письма, которые были домой и в сельсовет. Письмо к Галине Артюховне не открыл, поимел совесть, хотя и сказал, насупив подбритые брови и грозя Андрюхе пальцем:
- Чтобы не было у меня больше никаких ля-амурчи-ков!
"Э-э, товарищ майор,- отметил я тогда про себя,- и вас воспитает война тоже!"
Андрюха Колупаев с тех пор покладистей стал и молчаливей, ровно бы провинился в чем, и беда - какой неряшливый сделался: вонял бензином, брился редко, бороденка осокой кустилась на его щербатом, заметно старящемся лице. Иной раз он даже ел из немытого котелка, чего при его врожденной обиходности прежде не наблюдалось.
Лишь к концу войны Андрюха оживать стал и однажды признался нам в своей тайной думе:
- Эх, ребята! Если б не дети, бросил бы я свою бабу, поехал в хутор один, пал бы на колени перед женщиной одной... О-чень это хорошая женщина, ребята! Она бы меня простила и приняла... Да детишков-то куда же денешь?
Но не попал Андрюха Колупаев ни на Украину, ни к ребятишкам своим в Забайкалье... Во время броска от Берлина к Праге, не спавший трое суток, уставший от работы и от войны, он наехал на противотанковую мину - и машину его разнесло вместе с имуществом и дремавшими в кузове солдатами. Уцелели из нашего взвода лишь те разгильдяи, которые по разным причинам отстали от своей машины. Среди них был и я - телефонист истребительного артдивизиона - Костя Самопряхин.

Виктор Астафьев, 1971
А давайте почитаем сэра Артура Конан Дойля. Который не только Холмс и Ватсон, знаете ли!
ВОТ КАК ЭТО БЫЛО

Эта женщина обладала даром медиума. Вот что она записала однажды.

Некоторые события, которые произошли в тот вечер, я помню очень отчетливо; другие похожи на туманный, прерванный сон. Вот почему трудно рассказать связно всю историю. Я не имею ни малейшего представления, что заставило меня тогда отправиться в Лондон и почему я вернулся так поздно. Все мои поездки в Лондон как бы слились в одну. Но, начиная с той минуты, когда я вышел из поезда на маленькой станции, я помню все чрезвычайно ясно. Мне кажется, я могу пережить все заново - каждое мгновенье.

Хорошо помню, как шел по платформе и смотрел на освещенные часы в конце перрона; на них было половина двенадцатого. Помню, как прикидывал, успею ли до полуночи добраться домой. Помню большой автомобиль с сияющими фарами, сверкающий полированной медью. Он поджидал меня у станции. Это был мой новенький Тобур", в тридцать лошадиных сил. Его как раз доставили в тот день. Помню, я спросил моего шофера Перкинса, как машина, и он ответил: "Отлично!"

- Я поведу сам, - сказал я, забираясь на сиденье водителя.

- Тут передача работает по-другому, - ответил он. - Может, лучше мне сесть за руль?

- Нет, мне хочется испытать ее, - настаивал я. И вот мы тронулись. До дома было пять миль.

Мой старый автомобиль имел обычный переключатель скорости, вделанный в углубление на панели. В новом автомобиле, чтобы увеличить скорость, нужно было нажать на рычаг, расположенный на специальном щите. Научиться этому было не трудно, и вскоре я был уверен, что все понял. Конечно, глупо начинать осваивать новую машину в темноте, но ведь мы нередко совершаем глупости и далеко не всегда расплачиваемся за них сполна. Все шло хорошо до Клейстон Хилл. Это один из самых неприятных холмов в Англии, длиной полторы мили, с тремя крутыми поворотами. Мой гараж расположен у самого подножья, а ворота выходят на Лондонское шоссе.

Едва мы миновали выступ этого холма, где самый крутой подъем, как начались неприятности. Я вел на предельной скорости и хотел сбросить газ, но переключатель вдруг заклинило между двумя скоростями. Я вынужден был опять прибавить газу. Мы мчались на бешеной скорости. Я рванул тормоза - один за другим они отказали. Это было еще полбеды: у меня оставался боковой тормоз. Но когда я всем телом навалился на него, так, что лязгнула педаль, а результата не последовало, я покрылся холодным потом. В это время мы мчались вниз по склону. Ослепительно горели фары, и мне удалось проскочить первый поворот. Затем миновали и второй, хотя чуть не угодили в кювет. Оставалась всего миля по прямой и один поворот внизу, а там - ворота гаража. Если я смогу проскочить в это убежище все в порядке: дорога к дому шла вверх, и машина сама остановится.

Перкинс вел себя безупречно; я хочу, чтобы об этом знали. Он был начеку и сохранял хладнокровие. Вначале я думал, не стоит ли круто повернуть и въехать на насыпь, но он как будто прочел мои мысли.

- Я бы не делал этого, сэр, - сказал он. - На такой скорости машина перевернется и придавит нас.

Конечно, Перкинс был прав. Он дотянулся до выключателя и повернул его. Машина шла теперь свободно. Но мы продолжали мчаться на бешеной скорости. Он схватился за руль. "Я поведу, - крикнул он. - Прыгайте, не упускайте шанс. Нам не одолеть этот поворот. Лучше прыгайте, сэр".

- Нет, - ответил я. - Я буду держаться до конца. Прыгай, если хочешь, Перкинс.

- Я останусь с вами, - прокричал он.
Если бы это был мой старый автомобиль, я бы резко нажал назад переключатель скорости и посмотрел бы, что будет. Думаю, это сбило бы скорость или в моторе что-нибудь сломалось. По крайней мере, это был шанс. Но сейчас я был беспомощен. Перкинс пытался подползти и помочь мне, но что сделаешь на такой скорости! Колеса свистели, огромный корпус машины скрипел и стонал от напряжения. Но фары ослепительно сияли, и машиной можно было управлять с точностью до дюйма. Помню, я подумал, какое страшное и в то же время волшебное зрелище мы представляем. Узкая дорога, и по ней мчится огромная, ревущая золотистая смерть...

Мы сделали поворот. Одно колесо поднялось над насыпью почти на три фута. Я думал, все кончено. Но, покачавшись мгновение, машина выпрямилась и помчалась дальше. Это был третий, последний поворот. Оставались ворота гаража. Они были уже перед нами, но, к счастью, чуть сбоку. Ворота находились около двадцати ярдов влево от шоссе, по которому мы ехали. Возможно, мне бы удалось проскочить, но, наверное, когда мы ехали по насыпи, рулевой механизм получил удар, и руль теперь поворачивался с трудом. Мы вынеслись на узкую дорожку. Слева я увидел раскрытую дверь гаража. Я изо всех сил крутанул руль. Мы с Перкинсом свалились друг на друга. В следующее мгновение, со скоростью пятьдесят миль в час, правое колесо ударилось что есть силы о ворота гаража. Раздался сильный треск. Я почувствовал, что лечу по воздуху, а потом... О, что было потом!

Когда сознание вернулось ко мне, я лежал среди каких-то кустов, в тени могучих дубов. Возле меня стоял человек. Вначале я подумал, что это Перкинс, но, взглянув снова, увидел, что это Стэнли - юноша, с которым я дружил, когда учился в колледже. Я всегда чувствовал к нему искреннюю привязанность.

Для меня в личности Стэнли было всегда что-то особенно приятное, и я гордился, что он симпатизировал мне. Я удивился, увидев его здесь, но я был как во сне, кружилась голова, я дрожал и воспринимал все, как должное, ни о чем не спрашивая.

- Ну и врезались! - воскликнул я. - Боже мой, как мы врезались!

Он кивнул, и даже в темноте я увидел его мягкую, задумчивую улыбку. Так мог улыбаться только Стэнли.

Я не мог пошевелиться. Сказать честно, у меня и не было ни малейшего желания двигаться.

Но чувства мои были удивительно обострены. При свете движущихся фонарей я увидел останки автомобиля.

Я заметил кучку людей и услышал приглушенные голоса. Там стояли садовник с женой и еще один или два человека. Они не обращали на меня никакого внимания и суетились вокруг машины. Внезапно я услышал чей-то стон.

- Его придавило. Поднимайте осторожно! - закричал кто-то.

- Ничего, это только нога, - ответил другой голос, и я узнал Перкинса. - А где хозяин?

- Я здесь! - воскликнул я, но, похоже, меня никто не услышал. Все склонились над кем-то, лежащим перед машиной.

Стэнли дотронулся до моего плеча, и это прикосновение было удивительно успокаивающим. Мне стало легко, и, несмотря на все, что случилось, я почувствовал себя совершенно счастливым.

- Ну как, ничего не болит?

- Ничего, - ответил я.

- Это всегда так, - кивнул он.

И вдруг меня охватило изумление. Стэнли! Стэнли! Но ведь Стэнли умер от брюшного тифа в Блюмфонтэне во время бурской войны! Это совершенно точно!

- Стэнли! - закричал я, и слова, казалось, застряли у меня в горле. – Стэнли, но ты ведь умер!

Он посмотрел на меня с той же знакомой мягкой улыбкой.

- И ты тоже, - ответил он.

Артур Конан Дойль
ЕГО ПЕРВАЯ ОПЕРАЦИЯ

Это было в первый день зимней сессии. Первокурсник с третьекурсником шли в клинику смотреть операцию. Колокола на Тройской церкви только что пробили двенадцать.

— Скажите, вы никогда не присутствовали на операции? — спросил третьекурсник.

— Никогда.

— В таком случае зайдемте сюда. Это знаменитый бар Резерфорда. Будьте любезны, стакан хереса для этого джентльмена. Кажется, вы весьма чувствительны?

— Боюсь, нервы у меня и в самом деле не очень крепкие.

— Гм! Еще один стакан хереса этому джентльмену. Видите ли, мы идем на операцию.

Новичок расправил плечи и сделал отчаянную попытку казаться безразличным.

— Операция пустяковая?

— Нет, довольно серьезная.

— Ам… ампутация?

— Нет, еще серьезней.

— Я… я вспомнил… меня ждут дома.

— Нет смысла уклоняться. Не сегодня, так завтра, а идти все равно придется. Чего тянуть? Ну как, повеселее немного стало?

— О, да. — Новичок улыбнулся, но улыбки не получилось.

— Тогда еще стакан хереса. И пойдем скорее, а то опоздаем и ближние ряды будут заняты.

— Спешить, по-моему, нет особой необходимости.

— Как это нет! Вон сколько народу идет на операцию. И почти все первокурсники. Их сразу отличишь, верно? Бледные, точно их самих будут оперировать.

— Неужели и я такой же бледный?

— Ничего, у меня самого был точно такой вид. Но неприятные ощущения скоро проходят. Глядишь, у парня лицо белое как мел, а через неделю он уже уплетает завтрак в анатомичке. Какая сегодня будет операция, я скажу вам, когда придем в аудиторию.

Студенты валом валили вниз по улице, которая вела к клинике. У каждого в руке была стопка тетрадей. Тут были и бледные, перепуганные ребята, только что окончившие школу, и очерствевшие ветераны, бывшие сокурсники, которые уже давно стали врачами. Они вырывались сплошным шумным потоком из ворот университета. Студенты были молоды и телосложением и походкой, но юных лиц встречалось мало. У одних был такой вид, будто они слишком мало ели, у других — будто слишком много пили. Высокие и малорослые, в твидовых куртках и черных костюмах, широкоплечие и худосочные, обладавшие отличным зрением и носившие очки, они с топотом, стуча тростями о мостовую, вливались в ворота клиники. Время от времени толпа раздавалась и пропускала громыхавшие по булыжнику экипажи хирургов, служивших в клинике.

— На операцию к Арчеру, видно, соберется много народу, — сдерживая возбуждение, прошептал старший студент. — Его операции — это зрелище, скажу я вам! Однажды он на моих глазах так расправился с аортой, что мне чуть дурно не стало. Нам сюда. Осторожно, стены побелены, не испачкайтесь. Они прошли под аркой и оказались в длинном коридоре с каменным полом и тускло-коричневыми пронумерованными дверями по обеим сторонам. Некоторые из дверей были полуоткрыты, и новичок заглядывал в них с замиранием сердца. Но он видел только веселое пламя в каминах, ряды кроватей, застеленных белыми покрывалами, обилие цветных плакатов на стенах, и это немного приободрило его. Коридор выходил в приемный зал, вдоль стен которого на скамьях сидели бедно одетые люди. Молодой человек с парой ножниц, засунутых в петлицу наподобие цветка, и записной книжкой в руке обходил людей, о чем-то шептался с ними и делал пометки.

— Есть что-нибудь стоящее? — спросил третьекурсник.

— Приходили бы к нам вчера, — подняв голову, сказал фельдшер. — Выдающийся был день. Подколенный аневризм, перелом Коллса, врожденная расщелина позвоночника, тропический абсцесс и слоновая болезнь. Ничего улов для одного захода?

— Жаль, что меня не было. Но все они еще не раз придут сюда, я надеюсь А что с этим пожилым джентльменом?

В темном углу сидел скорчившийся рабочий и, раскачиваясь, стонал. Какая-то женщина, сидевшая рядом, пыталась утешить его, поглаживая по плечу рукой, испещренной странными маленькими белесыми волдырями.
— Это великолепный карбункул, — сказал фельдшер с видом знатока, показывающего свои орхидеи человеку, который способен оценить их красоту. — Он на спине, а у нас здесь сквозит, так что ему не следует раздеваться, верно, папаша? Пузырчатка, — добавил он небрежно, показывая на обезображенные руки женщины. — Не хотите ли задержаться у нас немного?

— Нет, спасибо. Мы торопимся на операцию Арчера. Пошли!

Молодые люди присоединились к толпе, спешившей на лекцию знаменитого хирурга.

Ярусы подковообразных скамей, поднимавшихся от пола до потолка, были уже заполнены, и вошедший новичок увидел перед собой, как в тумане, изогнутые дугой ряды лиц, услышал басовитое жужжание сотен голосов и смех, доносившиеся откуда-то сверху. Его товарищ высмотрел во втором ряду свободное место, и они оба втиснулись туда.

— Великолепно! — прошептал старший. — Отсюда вы увидите все.

Их отделял от операционного стола лишь один ряд голов. Стол был сосновый, некрашеный, крепко сколоченный и идеально чистый. Он был наполовину покрыт коричневой клеенкой, рядом на полу стояло большое жестяное корыто, наполненное опилками. Еще дальше у окна на другом столе лежали блестящие стальные инструменты — хирургические щипцы, иглы, пилы, держатели. Сбоку рядком были выложены ножи с длинными, тонкими, изящными лезвиями. Перед этим столом сидели, развалившись, два молодых человека — один вдевал нитки в иголки, а другой что-то делал с похожей на медный кофейник штукой, с шипеньем испускавшей клубы пара.

— Видите высокого лысого человека в первом ряду? — прошептал старшекурсник. — Это Петерсон. Как вы знаете, он специалист по пересадке кожи. А это Энтони Браун, который прошлой зимой успешно удалил гортань. А вон Мэрфи, патолог, и Стодларт, глазник. Скоро вы их тоже всех будете знать.

— А кто эти два человека, что сидят у стола с инструментами?

— Никто… помощники. Один ведает инструментами, другой — «пыхтелкой Билли». Это, как вы знаете, антисептический пульверизатор Листера. Арчер — сторонник карболовой кислоты. Хэйес — глава школы чистоты и холодной воды. И они смертельно ненавидят друг друга.

Теснившиеся на скамьях студенты оживились — две сестры ввели в аудиторию женщину в нижней юбке и корсаже. Голова ее была покрыта красным шерстяным платком, спускавшимся на плечи. Лицо, выглядывающее из-под платка, было молодое, но изможденное и специфического воскового оттенка. Голова ее была опущена, и одна из сестер, поддерживая женщину за талию и склонившись к уху, шепотом успокаивала ее. Проходя мимо стола с инструментами, женщина украдкой взглянула на них, но сестры повернули ее к столу спиной.

— Какая у нее болезнь? — спросил новичок.

— Рак околоушной железы. Чертовски трудный случай; опухоль разрослась как раз позади сонных артерий. Вряд ли кто, кроме Арчера, осмелился бы взяться за такую операцию. А вот и он сам!

При этих словах в комнату шагнул невысокий, подвижный, седовласый человек, потиравший на ходу руки. Он был похож на флотского офицера — чисто выбритое лицо, большие светлые глаза, прямой, тонкогубый рот. Следом, сверкая пенсне, вошел его рослый помощник-хирург, живший при клинике, которого сопровождала процессия сестер, разошедшихся группками по углам аудитории.

— Джентльмены, — выкрикнул хирург, — голос у него был уверенный и энергичный, как и вся манера держаться, — перед нами интересный случай опухоли околоушной железы, сначала хрящевой, но теперь принявшей злокачественный характер, а следовательно, требующей удаления. На стол, сестра! Благодарю вас! Хлороформ! Спасибо! Можете снять платок, сестра.

Женщина опустилась на клеенчатую подушку, и взорам студентов предстала ее губительная опухоль. Сама по себе она не имела отталкивающего вида: желтовато-белая, с сеткой голубых вен, она слегка изгибалась от челюсти к груди. Но изможденное желтое лицо и жилистая шея ужасающе контрастировали с этим чудовищным, пухлым и лоснящимся наростом. Хирург обхватил опухоль рукой и стал легонько нажимать на нее то справа, то слева.
— Плотно приросла к одному месту, джентльмены! — выкрикнул он. — Новообразование захватило сонные артерии и шейные вены и проходит позади челюсти, куда нам, вероятно, придется проникнуть. Невозможно предсказать, как глубоко может завести вскрытие. Карболку. Спасибо! Карболовые повязки, пожалуйста! Давайте хлороформ, мистер Джонсон. Приготовьте маленькую пилу на случай, если придется удалить челюсть.

Больная тихо стонала под полотенцем, которым ей закрыли лицо. Она попыталась поднять руки и согнуть ноги в коленях, но две сестры удержали ее. Душный воздух пропитался едкими запахами карболки и хлороформа. Из-под полотенца донесся глухой вскрик, а затем песенка, которую женщина затянула тоненьким голоском:

Сказал мне милый мой,
Убежим со мной,
Мороженое продавать,
Мороженое…
Потом послышалось сонное бормотанье, и наступила тишина. Хирург, по-прежнему потирая руки, подошел к скамьям и обратился к пожилому человеку, сидевшему перед новичком:

— Очень мало шансов у нынешнего правительства.

— Будет достаточно десяти голосов.

— Скоро оно и этого большинства лишится. Уж лучше пусть само подаст в отставку, чем его вынудят.

— Я боролся бы до конца.

— Что толку? Законопроект не пройдет через комитет, даже если пройдет большинством голосов в палате. Я видел…

— Пациентка к операции готова, сэр, — сказала сестра.

— Я видел Макдональда. Поговорим потом.

Он вернулся к больной, которая, раскрыв рот, тяжело дышала.

— Я намереваюсь, — сказал он, проводя рукой по опухоли и как бы даже лаская ее, — сделать один разрез над верхней границей опухоли, а второй — под нижней; оба разреза будут сделаны под прямым утлом и дойдут, так сказать, до дна опухоли. Будьте любезны, средний скальпель, мистер Джонсон.

Новичок, сидевший с широко раскрытыми от ужаса глазами, увидел, как хирург взял длинный сверкающий нож, макнул его в жестяной тазик и перехватил пальцами за середину, как, наверное, художник берет кисть. Затем он увидел, как хирург оттянул левой рукой кожу на опухоли. Но тут его нервы, которые за день не раз подвергались испытаниям, окончательно сдали. Голова закружилась, и он почувствовал, что вот-вот потеряет сознание. Он решил не смотреть на больную. Заткнул уши большими пальцами, чтобы не слышать крика, и уставился в деревянную полочку, приделанную к спинке передней скамьи. Он знал, что достаточно одного взгляда, одного вскрика — и он лишится остатков самообладания. Он попытался думать о крикете, о зеленых полях и воде, подернутой рябью, о сестрах, оставшихся дома… о чем угодно, только не о том, что происходило в двух шагах.

И все же какие-то звуки долетали до него, и он невольно возвращался мыслями к страшной опухоли. Он слышал, а может, ему казалось, что он слышит, протяжное шипенье карболового аппарата. Затем ему почудилось движение среди сестер. В уши врывались стоны, потом какой-то другой звук, как будто что-то текло. Воображение рисовало каждую фазу операции — одну картину кошмарней другой. Нервы его напряглись до крайности, он весь дрожал. С каждой минутой голова кружилась сильнее, стало болеть сердце. Вдруг он со стоном качнулся вперед, сильно ударился лбом об узкую деревянную полочку и потерял сознание.

Когда он пришел в себя, аудитория была уже пуста, а он лежал на скамье с расстегнутым воротом. Третьекурсник водил мокрой губкой по его лицу, и на это зрелище глазели два ухмыляющихся студента, помогавших при операции.

— Ладно, — сказал новичок, садясь и протирая глаза. — Простите, что свалял дурака.

— Это я виноват… — сказал его товарищ. — Но из-за чего, черт побери, вы хлопнулись в обморок?

— Не выдержал. Операция доконала.

— Какая операция?

— Ну, та самая… рак.

Наступила тишина, потом все три студента расхохотались.

— Вот чудак! — воскликнул третьекурсник. — Ведь никакой операции не было. Врачи нашли, что больная плохо переносит хлороформ, и операцию отменили. Вместо того Арчер прочитал нам одну из своих блестящих лекций. И вы хлопнулись в обморок, как раз когда он рассказывал свой любимый анекдот.

Артур Конан Дойль