MineRead. Письма Леттермана
459 subscribers
235 photos
1 file
160 links
Первый в мире телеграм-роман (публикуется главами прямо в канале) + обширная телеграм-библиотека

Для связи: @minewrite
Download Telegram
А дядя только ожесточенно чай пил, а потом как-то - я даже и не видал как - подходит ко мне и говорит:

- Полно сидеть повеся нос, надо действовать.

- Да что же,- отвечаю,- разумеется, если бы можно узнать, с кого я часы снял...

- Ничего; вставай поскорее и пойдем вместе, сами во всем объявимся.

- Кому же будем объявляться?

- Разумеется, самому вашему Цыганку и объявимся.

- Срам какой сознаваться!

- А что же делать? Ты думаешь, мне охота к Цыганку?.. А все-таки лучше самим повиниться, чем он нас разыскивать станет: бери обои часы и пойдем.

Я согласился.

Взял и свои часы, которые мне дядя подарил, и те, которые ночью с собой принес, и, не здоровавшись с маменькою, пошли.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Пришли в полицию, а Цыганок сидит уже в присутствии перед зерцалом, а у его дверей стоит молодой квартальный, князь Солнцев-Засекин. Роду был знаменитого, а талану неважного.

Дядя увидал, что я с этим князем поклонился, и говорит:

- Неужели он правду князь!

- Ей-богу, поистине.

- Поблести ему чем-нибудь между пальцев, чтобы он выскочил на минутку на лестницу.

Так и сделалось: я повертел полуполтинник - князь на лестницу и выскочил.

Дядя дал ему полуполтинник в руку и просит, чтобы нас как можно скорее в присутствие пустить.

Квартальный стал сказывать, что нонче, говорят, ночью у нас в городе произошло очень много происшествиев.

- И с нами тоже происшествие случилось.

- Ну да ведь какое? Вы вот оба в своем виде, а там на реке одного человека под лед спустили; два купца на Полешской площади все оглобли, слеги и лубки поваляли; один человек без памяти под корытом найден, да с двоих часы сняли. Я один и остаюсь при дежурстве, а все прочие бегают, подлетов ищут...

- Вот, вот, вот, ты и доложи, что мы пришли дело объяснить.

- Вы подравшись или по родственной неприятности?

- Нет, ты только доложи, что мы по секретному делу; нам об этом деле при людях объяснять совестно. Получи еще полмонетки.

Князь спрятал полтинник в карман и через пять минут кличет нас:

- Пожалуйте.

Продолжение следует
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Цыганок такой был хохол приземистый - совсем как черный таракан; усы торчком, а разговор самый грубый, хохлацкий.

Дядя по-своему, по-елецки, захотел было к нему близко, но он закричал:

- Говорите здалеча.

Мы остановились.

- Что у вас за дело?

Дядя говорит:

- Перво-наперво - вот.

И положил на стол барашка в бумажке. Цыганок прикрыл.

Тогда дядя стал рассказывать:

- Я елецкий купец и церковный староста, приехал сюда вчерашний день по духовной надобности; пристал у родственниц за Плаутиным колодцем...

- Так это вас, что ли, нонче ночью ограбили?

- Точно так; мы возвращались с племянником в одиннадцать часов, и за нами следовал неизвестный человек; а как мы стали переходить через лед между барок, он...

- Постойте... А кто же с вами был третий?

- Третьего с нами никого не было, окроме этого вора, который бросился...

- Но кого же там ночью утопили?

- Утопили?

- Да!

- Мы об этом ничего не известны.

Полицмейстер позвонил и говорит квартальному:

- Взять их за клин!

Дядя взмолился.

- Помилуйте, ваше высокоблагородие! Да за что же нас!.. Мы сами пришли рассказать...

- Это вы человека утопили?

- Да мы даже ничего и не слышали, ни о каком утоплении. Кто утонул?

- Неизвестно. Бобровый картуз изгаженный у проруби найден, а кто его носил - неизвестно.

- Бобровый картуз?!

- Да; покажите-ка ему картуз, что он скажет? Квартальный достал из шкафа дядин картуз.

Дядя говорит:

- Это мой картуз. Его вчера с меня на льду вор сорвал.

Цыганок глазами захлопал.

- Как вор? Что ты врешь! Вор не шапку снял, а вор часы украл.

- Часы? с кого, ваше высокоблагородие?

- С никитского дьякона.

- С никитского дьякона!

- Да; и его очень избили, этого никитского дьякона.

Мы, знаете, так и обомлели.

Так вот это кого мы обработали!

Цыганок говорит:

- Вы должны знать этих мошенников.

- Да,- отвечает дядя,- это мы сами и есть.

И рассказал все, как дело было.

- Где же теперь эти часы?

- Извольте - вот одни часы, а вот другие.

- И только?

Дядя пустил еще барашка и говорит:

- Вот это еще к сему.

Прикрыл и говорит:

- Привести сюда дьякона!
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Входит сухощавый дьякон, весь избит и голова перевязана. Цыганок на меня смотрит и говорит:

- Видишь?!

Кланяюсь и говорю:

- Ваше высокоблагородие, я все претерпеть достоин, только от дальнего места помилуйте. Я один сын у матери.

- Да нет, ты христианин или нет? Есть в тебе чувство?

Я вижу этакий разговор несоответственный и говорю:

- Дяденька, дайте за меня барашка, вам дома отдадут.

Дядя подал.

- Как это у вас происходило?

Дьякон стал рассказывать, что "были, говорит, мы целой компанией в Борисоглебской гостинице, и очень все было хорошо и благородно, но потом гостинник посторонних слушателей под кровать положил за магарыч, а один елецкий купец обиделся, и вышла колотовка. Я тихо оделся и сам вышел, но как обогнул присутственные места , вижу, впереди меня два человека подкарауливают. Я остановлюсь, чтобы они ушли дальше, и они остановятся; я пойду - и они идут. А вдруг между тем издали слышу, еще меня кто-то сзади настигает... Я совсем испугался, бросился, а те два обернулись ко мне в узком проходе между барок и дорогу мне загородили... А задний с горы совсем нагоняет. Я поблагословился в уме: Господи , благослови! Да пригнулся, чтобы сквозь этих двух проскочить, и проскочил, но они меня нагнали, с ног свалили, избили и часы сорвали... Вот и цепочки обрывок".

- Покажите цепочку.

Сложил обрывочек цепочки с тем, что при часах остался, и говорит:

- Это так и есть. Смотрите, ваши эти часы?

Дьякон отвечает:

- Это самые мои, и я их желаю в обрат получить.

- Этого нельзя, они должны остаться до рассмотрения.

- А как же,- говорит,- за что я избит?

- А вот это вы у них спросите.

Тут дядя вступился.

- Ваше высокородие! Что же нас спрашивать понапрасну. Это в действительности наша вина, это мы отца дьякона били, мы и исправимся. Ведь мы его к себе в Елец берем.

А дьякон так обиделся, что совсем и не в ту сторону.

- Нет,- говорит,- позвольте еще, чтобы я в Елец согласился. Бог с вами совсем: только упросили, и сейчас же на первый случай такое надо мной обхождение.

Дядя говорит:

- Отец дьякон, да ведь это в ошибке все дело.

- Хороша ошибка, когда мне шею нельзя повернуть.

- Мы тебя вылечим.

- Нет, я,- говорит,- вашего лечения не хочу, меня всегда у Финогеича банщик лечит, а вы мне заплатите тысячу рублей на отстройку дома.

- Ну и заплатим.

- Я ведь это не в шутку; меня бить нельзя... на мне сан.

- И сан удовлетворим.

И Цыганок тоже дяде помогать стал:

- Елецкие,- говорит,- купцы удовлетворят... Кто там еще за клином есть?
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Вводят борисоглебского гостинника и Павла Мироныча. На Павле Мироныче сюртук изодран, и на гостиннике тоже.

- За что дрались? - спрашивает Цыганок.

А они оба кладут ему по барашку на стол и отвечают:

- Ничего,- говорят,- ваше высокоблагородие, не было, мы опять в полной приязни.

- Ну, прекрасно, если за побои не сердитесь - это ваше дело; а как же вы смели сделать беспорядок в городе? Зачем вы на Полешской площади все корыты, и лубья, и оглобли поваляли?

Гостинник говорит, что по нечаянности.

- Я,- говорит,- его хотел вести ночью в полицию, а он - меня; друг дружку тянули за руки, а мясник Агафон мне поддерживал; в снегу сбились, на площадь попали - никак не пролезть... все валяться пошло... Со страху кричать начали... Обход взял... часы пропали...

- У кого?

- У меня.

Павел Мироныч говорит:

- И у меня тоже.

- Какие же доказательства?

- Для чего же доказательства? Мы их не ищем.

- А мясника Агафона кто под корыто подсунул?

- Этого знать не можем,- отвечает гостинник,- не иначе как корыто на него повалилось и его прихлопнуло, а он заснул под ним хмельной. Отпустите нас, ваше высокоблагородие, мы ничего не ищем.

- Хорошо,- говорит Цыганок,- только надо других кончить. Введите сюда другого дьякона. Пришел черный дьякон. Цыганок ему говорит:

- Вы это зачем же ночью Судку разбили?

Дьякон отвечает:

- Я,- говорит,- ваше высокоблагородие, был очень испугавшись.

- Чего вы могли испугаться?

- На льду какие-то люди стали громко "караул" кричать; я назад бросился и прошусь к будошнику, чтобы он меня от подлетов спрятал, а он гонит: "Я,говорит,- не встану, а подметки под сапоги отдал подкинуть". Тогда я с перепугу на дверь понапер, дверь сломалась. Я виноват - силом вскочил в будку и заснул, а утром встал, смотрю: ни часов, ни денег нет.

Цыганок говорит:

- Что же, елецкие? Видите, и этот дьякон через вас пострадал, и у него часы пропали.

Павел Мироныч и дядя отвечают:

- Ну, ваше высокоблагородие, нам надо домой сходить занять у знакомцев, здесь при нас больше нету.

Так и вышли все, а часы там остались, и скоро в этом во всем утешились, и много еще было смеху и потехи, и напился я тогда с ними в первый раз в жизни пьян в Борисоглебской и ехал по улице на извозчике, платком махал. Потом они денег в Орле заняли и уехали, а дьякона с собой не увезли, потому что он их очень забоялся. Как ни просили - не поехал.

- Я,- говорит,- очень рад, что мне господь даровал с вас за мою обиду тыщу рублей получить. Я теперь домик обстрою и здесь хорошее место у секретаря выхлопочу, а вы, елецкие, как я вижу, очень дерзки.
Для меня же настало испытанье ужасное. Маменька от гнева на меня так занемогли, что стали близко гробу. Унылость во всем доме стала повсеместная. Лекаря Депиша не хотели: боялись, что он будет обо всем состоянье здоровья расспрашивать. Обратились к религии: в девичьем монастыре тогда жила мать Евникея, у которой была иорданская простыня, как Евникея в Иордане-реке омочилась, так ею потом отерлась. Этой простыней маменьку скрывали. Не помогло. Каждый день в семи церквах с семи крестов воду спускали. Не помогло. Мужик-леженка был, Есафейка,все лежнем лежал, ничего не работал,ему картуз яблочной резани послали, чтобы молился. То же самое и от этого помощи не было. Только наконец, когда они вместе с сестрой в Финогеевичевы бани пошли и там их рожечница крови сколола, только тогда она чем-нибудь распоряжаться стала. Иорданскую простыню Евникее велела отдать назад, а себе стала искать взять в дом сиротку воспитывать.

Это свахино было научение. Своих детей у нее много было, но она еще до сирот была очень милая - все их приючала и маменьке стала говорить:

- Возьми в дом чужое дитя из бедности. Сейчас все у тебя в своем доме переменится: воздух другой сделается. Господа для воздуха расставляют цветы, конечно, худа нет; но главное для воздуха - это чтоб были дети. От них который дух идет, и тот ангелов радует, а сатана - скрежещет... Особенно в Пушкарной теперь одна девка: так она с дитем бьется, что даже под орлицкую мельницу уже топить носила.

Маменька проговорила:

- Скажи, чтоб не топила, а мне подкинула.

В тот же день у нас девочка Маврутка и запищала и пошла кулачок сосать. Маменька ею занялась, и перемена в них началась. Стали мне оказывать язвительность.

- Тебе,- говорят,- к Велику Дню ведь обновы не надо; ты теперь пьющий, тебе довольно гуньку кабацкую.

Я уже все терпел дома, но и на улицу мне тоже нельзя было глаза показать, потому что рядовичи, как увидят, дразнятся:

- С дьякона часы снял.

Ни дома не жить, ни со двора пройтись.

Одна только сирота Маврутка мне улыбалась.

Но сваха Матрена Терентьевна меня спасла и выручила. Простая была баба, а такая душевная.

- Хочешь,- говорит,- молодец, чтоб тебе голову на плечи поставить? Я так поставлю, что если кто над тобой и смеяться будет - ты и не почувствуешь.

Я говорю:

- Сделайте милость, мне жить противно.

- Ну, так ты,- говорит,- меня одну и слушай. Поедем мы с тобою во Мценск - Николе Угоднику усердно помолимся и ослопную свечу поставим; и женю я тебя на крале на писаной, с которой ты будешь век вековать, Бога благодарить да меня вспоминать и сирот бедных жаловать, потому я к сиротам милосердная.

Я отвечаю, что я сирот и сам сожалею, а замуж за меня теперь которая же хорошая девушка пойдет.

- Отчего же? Это ничего не значит. Она умная. Ты ведь не со двора вынес, а к себе принес. Это надо различать. Я ей прикажу понять, так она все въявь поймет и очень за тебя выйдет. А мы съездим как хорошо к Николе во все свое удовольствие: лошадка в тележке идти будет с клажею, с самоваром, с провизией, а мы втроем пешком пойдем по протуварчику, для Угодника потрудимся: ты, да я, да она, да я себе для компании сиротку возьму. И она, моя лебедка, Аленушка, тоже сирот сожалеет. Ее со мной во Мценск отпускают. И вы тут с ней пойдете-пойдете, да сядете, а посидите-посидите, да опять по дорожке пойдете и разговоритесь, а разговоритесь, да слюбитесь, и как вкусишь любви, так увидишь ты, что в ней вся наша и жизнь, и радость, и желание прожить в семейной тихости. А на все людские речи тебе тогда будет плевать, да и лица не взворачивать. Так все доброй пойдет, и былая шалость забудется.

Я и отпросился у маменьки к Николе, чтобы душу свою исцелить, а остальное все стало, как сваха Терентьевна сказывала. Подружился я с девицей Аленушкой, и позабыл я про все про истории; и как я на ней женился и пошел у нас в доме детский дух, так и маменька успокоилась, а я и о сю пору живу и все говорю: благословен еси, Господи!

Николай Лесков, 1887
Это Эндрю Ллойд Уэббер и Тим Райс, 50 лет назад, только что записавшие (с Ианом Гилланом! ну и Мюрреем Хедом) рок-оперу «Иисус Христос Суперзвезда», действие которой начинается в Вербное (пальмовое) воскресенье, то есть завтра.
Райс справа.

С праздником!
К 140-летию со дня рождения великого русского сатирика АРКАДИЯ АВЕРЧЕНКО (1880—1925) публикуем его рассказы – начиная с сегодняшнего дня и до конца апреля. Тонкая ирония «русского Марка Твена» – пожалуй, то, чего нам так не хватает в эти странные дни.
ДВА ПРЕСТУПЛЕНИЯ ГОСПОДИНА ВОПЯГИНА

- Господин Вопягин! Вы обвиняетесь в том, что семнадцатого июня сего года, спрятавшись в кустах, подсматривали за купающимися женщинами... Признаете себя виновным?
Господин Вопягин усмехнулся чуть заметно в свои великолепные, пушистые усы и, сделав откровенное, простодушное лицо, сказал со вздохом:
- Что ж делать... признаю! Но только у меня есть смягчающие вину обстоятельства...
- Ага... Так-с. Расскажите, как было дело?
- Семнадцатого июня я вышел из дому с ружьем рано утром и, бесплодно прошатавшись до самого обеда, вышел к реке. Чувствуя усталость, я выбрал теневое местечко, сел, вынул из сумки ветчину и коньяк и стал закусывать... Нечаянно оборачиваюсь лицом к воде - глядь, а там, на другом берегу, три каких-то женщины купаются. От нечего делать (завтракая в то же время - заметьте это г. судья!) я стал смотреть на них.
- То, что вы в то же время завтракали, не искупает вашей вины!.. А скажите... эти женщины были, по крайней мере, в купальных костюмах?
- Одна. А две так. Я, собственно, господин судья, смотрел на одну - именно на ту, что была в костюме. Может быть, это и смягчит мою вину. Но она была так прелестна, что от нее нельзя было оторвать глаз...
Господин Вопягин оживился, зажестикулировал.
- Представьте себе: молодая женщина лет двадцати четырех, блондинка с белой, как молоко, кожей, высокая, с изумительной талией, несмотря на то что ведь она была без корсета!.. Купальный костюм очень рельефно подчеркивал ее гибкий стан, мягкую округлость бедер и своим темным цветом еще лучше выделял белизну прекрасных полных ножек, с розовыми, как лепестки розы, коленями и восхитительные ямоч...
Судья закашлялся и смущенно возразил:
- Что это вы такое рассказываете... мне, право, странно...
Лицо господина Вопягина сияло одушевлением.
- Руки у нее были круглые, гибкие - настоящие две белоснежных змеи, а грудь, стесненную материей купального костюма, ну... грудь эту некоторые нашли бы, может быть, несколько большей, чем требуется изяществом женщины, но, уверяю вас, она была такой прекрасной, безукоризненной формы...
Судья слушал, полузакрыв глаза, потом очнулся, сделал нетерпеливое движение головой, нахмурился и сказал:
- Однако там ведь были дамы и... без костюмов?
- Две, г. судья! Одна смуглая брюнетка, небольшая, худенькая, хотя и стройная, но - не то! Решительно не то... А другая - прехорошенькая девушка лет восемнадцати...
- Ага! - сурово сказал судья, наклоняясь вперед. - Вот видите! Что вы скажете нам о ней?.. Из чего вы заключили, что она девушка и именно указанного возраста?
- Юные формы ее, г. судья, еще не достигли полного развития. Грудь ее была девственно-мала, бедра не так широки, как у блондинки, руки худощавы, а смех, когда она засмеялась, звучал так невинно, молодо и безгрешно...
В камере послышалось хихиканье публики.
- Замолчите, г. Вопягин! - закричал судья. - Что вы мне такое рассказываете! Судье вовсе не нужно знать этого... Впрочем, ваше откровенное сознание и непреднамеренность преступления спасают вас от заслуженного штрафа. Ступайте!
Вопягин повернулся и пошел к дверям.
- Еще один вопрос, - остановил его судья, что-то записывая. - Где находится это... место?
- В двух верстах от Сутугинских дач, у рощи. Вы перейдете мост, г. судья, пройдете мимо поваленного дерева, от которого идет маленькая тропинка к берегу, а на берегу высокие, удобные кусты...
- Почему - удобные? - нервно сказал судья. - Что значит - удобные?
Вопягин подмигнул судье, вежливо раскланялся и, элегантно раскачиваясь на ходу, исчез.

Аркадий Аверченко
ДВОЙНИК

Молодой человек Колесакин называл сам себя застенчивым весельчаком.
Приятели называли его забавником и юмористом, а уголовный суд, если бы веселый Колесакин попал под его отеческую руку, разошелся бы в оценке характера веселого Колесакина и с ним самим и Колесакиновыми приятелями.
Колесакин сидел на вокзале небольшого провинциального города, куда он приехал на один день по какому-то вздорному поручению старой тетки.
Его радовало все: и телячья котлета, которую он ел, и вино, которое он пил, и какая-то заблудшая девица в голубенькой шляпке за соседним столиком - все это вызывало на приятном лице Колесакина веселую, благодушную улыбку.
Неожиданно за его спиной раздалось:
- А-а! Сколько зим, сколько лет!!
Колесакин вскочил, обернулся и недоумевающе взглянул на толстого красного человека, с лицом, блестевшим от скупого вокзального света, как медный шар.
Красный господин приветливо протянул Колесакину руку и долго тряс ее, будто желая вытрясти все колесакинское недоумение:
- Ну как же вы, батенька, поживаете?
"Черт его знает, - подумал Колесакин, - может быть, действительно где-нибудь познакомились. Неловко сказать, что не помню".
И ответил:
- Ничего, благодарю. Вы как?
Медный толстяк расхохотался.
- Хо-хо! А что нам сделается?! Ваши здоровеньки?
- Ничего... Слава Богу, - неопределенно ответил Колесакин и, из вежливого желания поддержать с незнакомым толстяком разговор, спросил: - Отчего вас давно не видно?
- Меня-то что! А вот вы, дорогой, забыли нас совсем. Жена и то спрашивает... Ах, черт возьми, - вспомнил! Ведь вы меня, наверное, за это ругаете?
- Нет, - совершенно искренно возразил Колесакин. - Я вас никогда не ругал.
- Да, знаем... - хитро подмигнул толстяк. - А за триста-то рублей! Куриозно! Вместо того чтобы инженер брал у поставщика, инженер дал поставщику! А ведь я, батенька, в тот же вечер и продул их, признаться.
- Неужели?
- Уверяю вас! Кстати, что вспомнил... Позвольте рассчитаться. Большое мерси!
Толстяк вынул похожий на обладателя его, такой же толстый и такой же медно-красный бумажник и положил перед Колесакиным три сотенных бумажки.
В Колесакине стала просыпаться его веселость и юмор.
- Очень вам благодарен, - сказал он, принимая деньги. - А скажите... не могли бы вы - услугу за услугу - до послезавтра одолжить мне еще четыреста рублей? Платежи, знаете, расчет срочный... послезавтра я вам пришлю, а?
- Сделайте одолжение! Пожалуйте! В клубе как-нибудь столкнемся - рассчитаемся. А кстати: куда девать те доски, о которых я вам писал? Чтобы не заплатить нам за полежалое.
- Куда? Да свезите их ко мне, что ли. Пусть во дворе полежат.
Толстый господин так удивился, что высоко поднял брови, вследствие чего маленькие заплывшие глазки его впервые как будто глянули на свет Божий.
- Что вы! Шутить изволите, батенька? Это три-то вагона?
- Да! - решительно и твердо сказал Колесакин. - У меня есть свои соображения, которые... Одним словом, чтобы эти доски были доставлены ко мне - вот и все. А пока позвольте с вами раскланяться. Человек! Получи. Жене привет!
- Спасибо! - сказал толстый поставщик, тряся руку Колесакина. - Кстати, что Эндименов?
- Эндименов? Ничего, по-прежнему.
- Рипается?
- Ого!
- А она что?
Колесакин пожал плечами.
- Что ж она... Ведь вы сами, кажется, знаете, что своего характера ей не переделать.
- Совершенно правильно, Вадим Григорьич! Золотые слова. До свиданья.
Это был первый веселый поступок, совершенный Павлушей Колесакиным. Второй поступок совершился через час в сумерках деревьев городского чахлого бульвара, куда Колесакин отправился после окончания несложных теткиных дел.
Навстречу ему со скамейки поднялась стройная женская фигура, и послышался радостный голос:
- Вадим! Ты?! Вот уж не ждала тебя сегодня! Однако как ты изменился за эти две недели! Почему не в форме?
"А она прехорошенькая! - подумал Колесакин, чувствуя пробуждение своего неугомонного юмора. - Моему двойничку-инженеру живется, очевидно, превесело".
- Надоело в форме! Ну, как ты поживаешь? - любезно спросил веселый Колесакин, быстро овладевая своим странным положением. - Поцелуй меня, деточка.
- Ка-ак? Поцелуй? Но ведь тогда ты говорил, что нам самое лучшее и честное расстаться?
- Я много передумал с тех пор, - сказал Колесакин дрожащим голосом, - и решил, что ты должна быть моей! Сядем вот здесь... Тут темно. Садись ко мне на колени...
- А знаешь что, - продолжал он потом, тронутый ее любовью, - переезжай послезавтра ко мне! Заживем на славу.
Девушка отшатнулась.
- Как к тебе?! А... жена?
- Какая жена?
- Твоя!
- Ага!.. Она не жена мне. Не удивляйся, милая! Здесь есть чужая тайна, которую я не вправе открыть до послезавтра... Она - моя сестра!
- Но ведь у вас же двое детей!
- Приемные! Остались после одного нашего друга. Старый морской волк... Утонул в Индийском океане. Отчаянию не было пределов... Одним словом, послезавтра собирай все свои вещи и прямо ко мне на квартиру.
- А... сестра?
- Она будет очень рада. Будем воспитывать вместе детей... Научим уважать их память отца!.. В долгие зимние вечера... Поцелуй меня, мое сокровище.
- Господи... Я, право, не могу опомниться... В тебе есть что-то чужое, ты говоришь такие странные вещи...
- Оставь. Брось... До послезавтра... Мне теперь так хорошо... Это такие минуты, которые, которые...
В половине одиннадцатого ночи весельчак Колесакин вышел из сада утомленный, но довольный собой и по-прежнему готовый на всякие веселые авантюры.
Кликнул извозчика, поехал в лучший ресторан и, войдя в освещенную залу, был встречен низкими поклонами метрдотеля.
- Давненько не изволили... забыли нас, Вадим Григорьич. Николай! Стол получше господину Зайцеву. Пожалуйте-с!
На эстраде играл какой-то дамский оркестр.
Решив твердо, что завтра с утра нужно уехать, Колесакин сегодня разрешил себе кутнуть.
Он пригласил в кабинет двух скрипачек и барабанщицу, потребовал шампанского, винограду и стал веселиться...
После шампанского показывал жонглирование двумя бутылками и стулом. Но когда разбил нечаянно бутылкой трюмо, то разочаровался в жонглировании и обрушился с присущим ему в пьяном виде мрачным юмором на рояль: бил по клавишам кулаком, крича в то же время:
- Молчите, проклятые струны!
В конце концов он своего добился: проклятые струны замолчали, за что буфетчик увеличил длинный и печальный счет на 150 рублей... Потом Колесакин танцевал на столе, покрытом посудой, грациозный танец неизвестного наименования, а когда в соседнем кабинете возмутились и попросили вести себя тише, то Колесакин отомстил за свою поруганную честь тем, что, схвативши маленький барабан, прорвал его кожу и нахлобучил на голову поборника тишины.
Писали протокол. Было мокро, смято и печально. Все разошлись, кроме Колесакина, который, всеми покинутый, диктовал околоточному свое имя и фамилию:
- Вадим Григорьич Зайцев, инженер. Счет на 627 рублей 55 коп. Колесакин велел отослать к себе на квартиру.
- Только, пожалуйста, послезавтра!
Уезжал Колесакин на другой день рано утром, веселый, ощущая в кармане много денег и в голове приятную тяжесть.
Когда он шел по пустынному перрону, сопровождаемый носильщиком, к нему подошел высокий щеголеватый господин и строго сказал:
- Я вас поджидаю! Мы, кажется, встречались... Вы - инженер Зайцев?
- Да!
- Вы не отказываетесь от того, что говорили на прошлой неделе на журфиксе Заварзеевых?
- У Заварзеевых? Ни капельки! - твердо ответил Колесаюш.
- Так вот вам. Получите!
Мелькнула в воздухе холеная рука, и прозвучала сильная глухая пощечина.
- Милостивый государь! - вскричал Колесакин, пошатнувшись. - За что вы деретесь?..
- Я буду бить так всякого мерзавца, который станет утверждать, что я нечестно играю в карты!
И, повернувшись, стал удаляться. Колесакин хотел догнать его и сообщить, что он - не Зайцев, что он пошутил... Но решил, что уже поздно.
Когда ехал в поезде, деньги уже не радовали его и беспечное веселье потускнело и съежилось...
И при всей смешливости своей натуры, - веселый Колесакин совершенно забыл потешиться в душе над странным и тяжелым положением инженера Зайцева на другой день.

Аркадий Аверченко
ЛОЖЬ

Трудно понять китайцев и женщин. Я знал китайцев, которые два-три года терпеливо просиживали над кусочком слоновой кости величиной с орех. Из этого бесформенного куска китаец с помощью целой армии крохотных ножичков и пилочек вырезывал корабль - чудо хитроумия и терпения: корабль имел все снасти, паруса, нес на себе соответствующее количество команды, причем каждый из матросов был величиной с маковое зерно, а канаты были так тонки, что даже не отбрасывали тени, - и все это было ни к чему... Не говоря уже о том, что на таком судне нельзя было сделать самой незначительной поездки, - сам корабль был настолько хрупок и непрочен, что одно легкое нажатие ладони уничтожало сатанинский труд глупого китайца. Женская ложь часто напоминает мне китайский корабль величиной с орех - масса терпения, хитрости - и все это совершенно бесцельно, безрезультатно, все гибнет от простого прикосновения.
Чтение пьесы было назначено в 12 часов ночи. Я приехал немного раньше и, куря сигару, убивал ленивое время в болтовне с хозяином дома адвокатом Лязговым. Вскоре после меня в кабинет, где мы сидели, влетела розовая, оживленная жена Лязгова, которую час тому назад я мельком видел в театре сидящей рядом с нашей общей знакомой Таней Черножуковой.
- Что же это, - весело вскричала жена Лязгова. - Около двенадцати, а публики еще нет?!
- Подойдут, - сказал Лязгов. - Откуда ты, Симочка?
- Я... была на катке, что на Бассейной, с сестрой Тарского.
Медленно, осторожно повернулся я в кресле и посмотрел в лицо Серафимы Петровны. Зачем она солгала? Что это значит? Я задумался. Зачем она солгала? Трудно предположить, что здесь был замешан любовник... В театре она все время сидела с Таней Черножуковой и из театра, судя по времени, прямо поехала домой. Значит, она хотела скрыть или свое пребывание в театре, или встречу с Таней Черножуковой.
Тут же я вспомнил, что Лязгов раза два-три при мне просил жену реже встречаться с Черножуковой, которая, по его словам, была глупой, напыщенной дурой и имела на жену дурное влияние... И тут же я подивился: какая пустяковая, ничтожная причина может иногда заставить женщину солгать...
Приехал студент Конякин. Поздоровавшись с нами, он обернулся к жене Лязгова и спросил:
- Ну, как сегодняшняя пьеса в театре... Интересна?
Серафима Петровна удивленно вскинула плечами.
- С чего вы взяли, что я знаю об этом? Я же не была в театре.
- Как же не были? А я заезжал к Черножуковым - мне сказали, что вы с Татьяной Викторовной уехали в театр.
Серафима Петровна опустила голову и, разглаживая юбку на коленях, усмехнулась:
- В таком случае я не виновата, что Таня такая глупая; когда она уезжала из дому, то могла солгать как-нибудь иначе...
Лязгов, заинтересованный, взглянул на жену:
- Почему она должна была солгать?
- Неужели ты не догадываешься? Наверное, поехала к своему поэту!
Студент Конякин живо обернулся к Серафиме Петровне.
- К поэту? К Гагарову? Но этого не может быть! Гагаров на днях уехал в Москву, и я сам его провожал.
Серафима Петровна упрямо качнула головой и с видом человека, прыгающего в пропасть, сказала:
- А он все-таки здесь!
- Не понимаю... - пожал плечами студент Конякин. - Мы с Гагаровым друзья, и он, если бы вернулся, первым долгом известил бы меня.
- Он, кажется, скрывается, - постукивая носком ботинка о ковер, сообщила Серафима Петровна. - За ним следят.
Последняя фраза, очевидно, была сказана просто так, чтобы прекратить скользкий разговор о Гагарове. Но студент Конякин забеспокоился:
- Следят??! Кто следит?
- Эти вот... Сыщики.
- Позвольте, Серафима Петровна... Вы говорите что-то странное: с какой стати сыщикам следить за Гагаровым, когда он не революционер и политикой никогда не занимался?!
Серафима Петровна окинула студента враждебным взглядом и, проведя языком по запекшимся губам, раздельно ответила:
- Не занимался, а теперь занимается. Впрочем, что мы все: Гагаров да Гагаров. Хотите, господа, чаю?
Пришел еще один гость - газетный рецензент Блюхин.
- Мороз, - заявил он, - а хорошо! Холодно до гадости. Я сейчас часа два на коньках катался. Прекрасный на Бассейной каток.
- А жена тоже сейчас только оттуда, - прихлебывая чай из стакана, сообщил Лязгов. - Встретились?
- Что вы говорите?! - изумился Блюхии. - Я все время катался и вас, Серафима Петровна, не видел.
Серафима Петровна улыбнулась.
- Однако я там была. С Марьей Александровной Шемшуриной.
- Удивительно... Ни вас, ни ее я не видел. Это тем более странно, что каток ведь крошечный, - все как на ладони.
- Мы больше сидели все... около музыки, - сказала Серафима Петровна. - У меня винт на коньке расшатался.
- Ах так! Хотите, я вам сейчас исправлю? Я мастер на эти дела. Где он у вас?
Нога нервно застучала со ковру.
- Я уже отдала его слесарю.
- Как же это ты ухитрилась отдать слесарю, когда теперь ночь? - спросил Лязгов.
Серафима Петровна рассердилась.
- Так и отдала! Что ты пристал? Слесарная по случаю срочной работы была открыта. Я и отдала. Слесаря Матвеем зовут.
Наконец явился давно ожидаемый драматург Селиванский с пьесой, свернутой в трубку и перевязанной ленточкой.
- Извиняюсь, что опоздал, - раскланялся он. - Задержал прекрасный пол.
- На драматурга большой спрос, - улыбнулся Лязгов. - Кто же это тебя задержал?
- Шемшурина, Марья Александровна. Читал ей пьесу.
Лязгов захлопал в ладоши.
- Соврал, соврал драматург! Драматург скрывает свои любовные похождения! Никакой Шемшуриной ты не мог читать пьесу!
- Как не читал? - обводя компанию недоуменным, подозрительным взглядом, вскричал Селиванский. - Читал! Именно ей читал.
- Ха-ха! - засмеялся Лязгов. - Скажи же ему, Симочка, что он попался с поличным: ведь Шемшурина была с тобой на катке.
- Да, она со мной была, - кивнула головой Серафима Петровна, осматривая всех нас холодным взглядом.
- Когда?! Я с половины девятого до двенадцати сидел у нее и читал свою "Комету".
- Вы что-нибудь спутали, - пожала плечами Серафима Петровна.
- Что? Что я мог спутать? Часы я мог спутать, Шемшурину мог спутать с кем-нибудь или свою пьесу с отрывным календарем?! Как так - спутать?
- Хотите чаю? - предложила Серафима Петровна.
- Да нет, разберемся: когда Шемшурина была с вами на катке?
- Часов в десять, одиннадцать.
Драматург всплеснул руками.
- Так поздравляю вас: в это самое время я читал ей дома пьесу.
Серафима Петровна подняла язвительно одну бровь.
- Да? Может быть, на свете существуют две Шемшуриных? Или я незнакомую даму приняла за Марью Александровну? Или, может, я была на катке вчера. Ха-ха!..
- Ничего не понимаю! - изумился Селиванский.
- То-то и оно, - засмеялась Серафима Петровна. - То-то и оно! Ах, Селиванский, Селиванский...
Селиванский пожал плечами и стал разворачивать рукопись. Когда мы переходили в гостиную, я задержался на минуту в кабинете и, сделав рукой знак Серафиме Петровне, остался с ней наедине.
- Вы сегодня были на катке? - спросил я равнодушно.
- Да. С Шемшуриной.
- А я вас в театре сегодня видел. С Таней Черножуковой.
Она вспыхнула.
- Не может быть. Что же, я лгу, что ли?
- Конечно, лжете. Я вас прекрасно видел.
- Вы приняли за меня кого-нибудь другого...
- Нет. Вы лжете неумело, впутываете массу лиц, попадаетесь и опять нагромождаете одну ложь на другую... Для чего вы солгали мужу о катке?
Ее нога застучала по ковру.
- Он не любит, когда я встречаюсь с Таней.
- А я сейчас пойду и скажу всем, что видел вас с Таней в театре.
Она схватила меня за руку, испуганная, с трясущимися губами.
- Вы этого не сделаете!
- Отчего же не сделать?.. Сделаю!
- Ну, милый, ну, хороший... Вы не скажете... да? Ведь не скажете?
- Скажу.
Она вскинула свои руки мне на плечи, крепко поцеловала меня и, прижимаясь, прерывисто прошептала:
- А теперь не скажете? Нет?
После чтения драмы - ужинали.
Серафима Петровна все время упорно избегала моего взгляда и держалась около мужа.
Среди разговора она спросила его:
- А где ты был сегодня вечером? Тебя ведь не было с трех часов.
Я с любопытством ждал ответа. Лязгов, когда мы были вдвоем в кабинете, откровенно рассказал мне, что этот день он провел довольно беспутно: из Одессы к нему приехала знакомая француженка, кафешантанная певица, с которой он обедал у Контана, в кабинете; после обеда катались на автомобиле, потом он был у нее в Гранд-Отеле, а вечером завез ее в "Буфф", где и оставил.
- Где ты был сегодня?
Лязгов обернулся к жене и, подумав несколько секунд, ответил:
- Я был у Контана. Обедали. Один клиент из Одессы с женой-француженкой и я. Потом я заехал за моей доверительницей по Усачевскому делу, и мы разъезжали в ее автомобиле - она очень богатая - по делу об освобождении имения от описи. Затем я был в Гранд-Отеле у одного помещика, а вечером заехал на минутку в "Буфф" повидаться с знакомым. Вот и все.
Я улыбнулся про себя и подумал: "Да. Вот это ложь!"

Аркадий Аверченко
ПОЭТ

- Господин редактор, - сказал мне посетитель, смущенно потупив глаза на свои ботинки, - мне очень совестно, что я беспокою вас. Когда я подумаю, что отнимаю у вас минутку драгоценного времени, мысли мои ввергаются в пучину мрачного отчаяния... Ради Бога, простите меня!
- Ничего, ничего, - ласково сказал я, - не извиняйтесь.
Он печально свесил голову на грудь.
- Нет, что уж там... Знаю, что обеспокоил вас. Для меня, не привыкшего быть назойливым, это вдвойне тяжело.
- Да вы не стесняйтесь! Я очень рад. К сожалению, только ваши стишки не подошли.
- Э?
Разинув рот, он изумленно посмотрел на меня.
- Эти стишки не подошли?!
- Да, да. Эти самые.
- Эти стишки?! Начинающиеся:
Хотел бы я ей черный локон
Каждое утро чесать
И, чтоб не гневался Аполлон,
Ее власы целовать...
Эти стихи, говорите вы, не пойдут?!
- К сожалению, должен сказать, что не пойдут именно эти стихи, а не какие-нибудь другие. Именно начинающиеся словами:
Хотел бы я ей черный локон...
- Почему же, господин редактор? Ведь они хорошие.
- Согласен. Лично я очень ими позабавился, но... для журнала они не подходят.
- Да вы бы их еще раз прочли!
- Да зачем же? Ведь я читал.
- Еще разик!
Я прочел в угоду посетителю еще разик и выразил одной половиной лица восхищение, а другой - сожаление, что стихи все-таки не подойдут.
- Гм... Тогда позвольте их... Я прочту! "Хотел бы я ей черный локон..."
Я терпеливо выслушал эти стихи еще раз, но потом твердо и сухо сказал:
- Стихи не подходят.
- Удивительно. Знаете что: я вам оставлю рукопись, а вы после вчитайтесь в нее. Вдруг да подойдет.
- Нет, зачем же оставлять?!
- Право, оставлю. Вы бы посоветовались с кем-нибудь, а?
- Не надо. Оставьте их у себя.
- Я в отчаянии, что отнимаю у вас секундочку времени, но...
- До свиданья!
Он ушел, а я взялся за книгу, которую читал до этого. Развернув ее, я увидел положенную между страниц бумажку. Прочел:
Хотел бы я ей черный локон...
Каждое утро чесать
И, чтобы не гневался Аполл...
- Ах, черт его возьми! Забыл свою белиберду... Опять будет шляться! Николай! Догони того человека, что был у меня, и отдай ему эту бумагу.
Николай помчался вдогонку за поэтом и удачно выполнил мое поручение.
В пять часов я поехал домой обедать.
Расплачиваясь с извозчиком, сунул руку в карман пальто и нащупал там какую-то бумажку, неизвестно как в карман попавшую.
Вынул, развернул и прочел:
Хотел бы я ей черный локон
Каждое утро чесать
И, чтоб не гневался Аполлон,
Ее власы целовать... и т. д.
Недоумевая, как эта штука попала ко мне в карман, я пожал плечами, выбросил ее на тротуар и пошел обедать.
Когда горничная внесла суп, то, помявшись, подошла ко мне и сказала:
- Кухарка чичас нашла на полу кухни бумажку с написанным. Может, нужное.
- Покажи.
Я взял бумажку и прочел:
- "Хотел бы я ей черный ло..." Ничего не понимаю! Ты говоришь, в кухне, на полу? Черт его знает... Кошмар какой-то!
Я изорвал странные стихи в клочья и в скверном настроении сел обедать.
- Чего ты такой задумчивый? - спросила жена.
- Хотел бы я ей черный ло... Фу-ты черт!! Ничего, милая. Устал я.
За десертом - в передней позвонили и вызвали меня... В дверях стоял швейцар и таинственно манил меня пальцем.
- Что такое?
- Тсс... Письмо вам! Велено сказать, что от одной барышни... Что оне очень, мол, на вас надеются и что вы их ожидания удовлетворите!..
Швейцар дружелюбно подмигнул мне и хихикнул в кулак. В недоумении я взял письмо и осмотрел его. Оно пахло духами, было запечатано розовым сургучом, а когда я, пожав плечами, распечатал его, там оказалась бумажка, на которой было написано:
Хотел бы я ей черный локон...
Все от первой до последней строчки.
В бешенстве изорвал я письмо в клочья и бросил на пол. Из-за моей спины выдвинулась жена и в зловещем молчании подобрала несколько обрывков письма.
- От кого это?
- Брось! Это так... глупости. Один очень надоедливый человек.
- Да? А что это тут написано?.. Гм... "Целовать"... "каждое утро"... "черты... локон..." Негодяй!
В лицо мне полетели клочки письма. Было не особенно больно, но обидно.
Так как обед был испорчен, то я оделся и, печальный, пошел побродить по улицам. На углу я заметил около себя мальчишку, который вертелся у моих ног, пытаясь всунуть в карман пальто что-то беленькое, сложенное в комочек. Я дал ему тумака и, заскрежетав зубами, убежал.
На душе было тоскливо. Потолкавшись по шумным улицам, я вернулся домой и на пороге парадных дверей столкнулся с нянькой, которая возвращалась с четырехлетним Володей из кинематографа.
- Папочка! - радостно закричал Володя. - Меня дядя держал на руках! Незнакомый... дал шоколадку... бумажечку дал... Передай, говорит, папе. Я, папочка, шоколадку съел, а бумажечку тебе принес.
- Я тебя высеку, - злобно закричал я, вырывая из его рук бумажку со знакомыми словами: "Хотел бы я ей черный локон"... - ты у меня будешь
знать!..
Жена встретила меня пренебрежительно и с презрением, но все-таки сочла нужным сообщить:
- Был один господин здесь без тебя. Очень извинялся за беспокойство, что принес рукопись на дом. Он оставил ее тебе для прочтения. Наговорил мне массу комплиментов (вот это настоящий человек, умеющий ценить то, что другие не ценят, меняя это то - на продажных тварей) и просил замолвить словечко за его стихи. По-моему, что ж, стихи как стихи... Ах! Когда он читал о локонах, то так смотрел на меня...
Я пожал плечами и пошел в кабинет. На столе лежало знакомое мне желание автора целовать чьи-то власы. Это желание я обнаружил и в ящике с сигарами, который стоял на этажерке. Затем это желание было обнаружено внутри холодной курицы, которую с обеда осудили служить нам ужином. Как это желание туда попало - кухарка толком объяснить не могла.
Желание чесать чьи-то волосы было усмотрено мной и тогда, когда я откинул одеяло с целью лечь спать. Я поправил подушку. Из нее выпало то же
желание.
Утром после бессонной ночи я встал и, взявши вычищенные кухаркой ботинки, пытался натянуть их на ноги, но не мог, так как в каждом лежало по идиотскому желанию целовать чьи-то власы.
Я вышел в кабинет и, севши за стол, написал издателю письмо с просьбой об освобождении меня от редакторских обязанностей.
Письмо пришлось переписывать, так как, сворачивая его, я заметил на обороте знакомый почерк:
Хотел бы я ей черный локон...

Аркадий Аверченко
ЗОЛОТОЙ ВЕК

По приезде в Петербург я явился к старому другу, репортеру Стремглавову, и сказал ему так:
- Стремглавов! Я хочу быть знаменитым.
Стремглавов кивнул одобрительно головой, побарабанил пальцами по столу, закурил папиросу, закрутил на столе пепельницу, поболтал ногой - он всегда делал несколько дел сразу - и отвечал:
- Нынче многие хотят сделаться знаменитыми.
- Я не "многий", - скромно возразил я. - Василиев, чтоб они были Максимычами и в то же время Кандыбинами - встретишь, брат, не каждый день. Это очень редкая комбинация!
- Ты давно пишешь? - спросил Стремглавов.
- Что... пишу?
- Ну, вообще, - сочиняешь!
- Да я ничего и не сочиняю.
- Ага! Значит - другая специальность. Рубенсом думаешь сделаться?
- У меня нет слуха, - откровенно сознался я.
- На что слуха?
- Чтобы быть этим вот... как ты его там назвал?.. Музыкантом...
- Ну, брат, это ты слишком. Рубенс не музыкант, а художник.
Так как я не интересовался живописью, то не мог упомнить всех русских художников, о чем Стремглавову и заявил, добавив:
- Я умею рисовать метки для белья.
- Не надо. На сцене играл? - Играл. Но когда я начинал объясняться героине в любви, у меня получался такой тон, будто бы я требую за переноску рояля на водку. Антрепренер и сказал, что лучше уж пусть я на самом деле таскаю на спине рояли. И выгнал меня.
- И ты все-таки хочешь стать знаменитостью?
- Хочу. Не забывай, что я умею рисовать метки!
Стремглавов почесал затылок и сразу же сделал несколько дел: взял спичку, откусил половину, завернул ее в бумажку, бросил в корзину, вынул часы и, за-свистав, сказал:
- Хорошо. Придется сделать тебя знаменитостью. Отчасти, знаешь, даже хорошо, что ты мешаешь Рубенса с Робинзоном Крузо и таскаешь на спине рояли, - это придает тебе оттенок непосредственности.
Он дружески похлопал меня по плечу и обещал сделать все, что от него зависит.
На другой день я увидел в двух газетах в отделе "Новости" такую странную строку: "Здоровье Кандыбина поправляется".
- Послушай, Стремглавов, - спросил я, приехав к нему, - почему мое здоровье поправляется? Я и не был болен.
- Это так надо, - сказал Стремглавов. - Первое известие, которое сообщается о тебе, должно быть благоприятным... Публика любит, когда кто-нибудь поправляется.
- А она знает - кто такой Кандыбин?
- Нет. Но она теперь уже заинтересовалась твоим здоровьем, и все будут при встречах сообщать друг другу: "А здоровье Кандыбина поправляется".
- А если тот спросит: "Какого Кандыбина?"
- Не спросит. Тот скажет только: "Да? А я думал, что ему хуже".
- Стремглавов! Ведь они сейчас же и забудут обо мне!
- Забудут. А я завтра пущу еще такую заметку: "В здоровье нашего маститого..." Ты чем хочешь быть: писателем? художником?..
- Можно писателем.
- "В здоровье нашего маститого писателя Кандыбина наступило временное ухудшение. Вчера он съел только одну котлетку и два яйца всмятку. Температура 39,7".
- А портрета еще не нужно?
- Рано. Ты меня извини, я должен сейчас ехать давать заметку о котлете.
И он, озабоченный, убежал.
Я с лихорадочным любопытством следил за своей новой жизнью.
Поправлялся я медленно, но верно. Температура падала, количество котлет, нашедших приют в моем желудке, все увеличивалось, а яйца я рисковал уже съесть не только всмятку, но и вкрутую.
Наконец, я не только выздоровел, но даже пустился в авантюры.
"Вчера, - писала одна газета, - на вокзале произошло печальное столкновение, которое может окончиться дуэлью. Известный Кандыбин, возмущенный резким отзывом капитана в отставке о русской литературе, дал последнему пощечину. Противники обменялись карточками".
Этот инцидент вызвал в газетах шум.
Некоторые писали, что я должен отказаться от всякой дуэли, так как в пощечине не было состава оскорбления, и что общество должно беречь русские таланты, находящиеся в расцвете сил.
Одна газета говорила:
"Вечная история Пушкина и Дантеса повторяется в нашей полной несообразностей стране. Скоро, вероятно, Кандыбин подставит свой лоб под пулю какого-то капитана Ч*. И мы спрашиваем - справедливо ли это? С одной стороны - Кандыбин, с другой - какой-то никому не ведомый капитан Ч*".
"Мы уверены, - писала другая газета, - что друзья Кандыбина не допустят его до дуэли". Большое впечатление произвело известие, что Стремглавов (ближайший друг писателя) дал клятву, в случае несчастного исхода дуэли, драться самому с капитаном Ч*.
Ко мне заезжали репортеры.
- Скажите, - спросили они, - что побудило вас дать капитану пощечину?
- Да ведь вы читали, - сказал я. - Он резко отзывался о русской
литературе. Наглец сказал, что Айвазовский был бездарным писакой.
- Но ведь Айвазовский - художник! - изумленно воскликнул репортер.
- Все равно. Великие имена должны быть святыней, - строго отвечал я.
Сегодня я узнал, что капитан Ч* позорно отказался от дуэли, а я уезжаю в Ялту.
При встрече со Стремглавовым я спросил его:
- Что, я тебе надоел, что ты меня сплавляешь?
- Это надо. Пусть публика немного отдохнет от тебя. И потом, это шикарно: "Кандыбин едет в Ялту, надеясь окончить среди чудной природы юга большую, начатую им вещь".
- А какую вещь я начал?
- Драму "Грани смерти".
- Антрепренеры не будут просить ее для постановки?
- Конечно, будут. Ты скажешь, что, закончив, остался ею недоволен и сжег три акта. Для публики это канальски эффектно!
Через неделю я узнал, что в Ялте со мной случилось несчастье: взбираясь по горной круче, я упал в долину и вывихнул себе ногу. Опять началась длинная и утомительная история с сидением на куриных котлетках и яйцах.
Потом я выздоровел и для чего-то поехал в Рим... Дальнейшие мои поступки страдали полным отсутствием всякой последовательности и логики.
В Ницце я купил виллу, но не остался в ней жить, а отправился в Бретань кончать комедию "На заре жизни". Пожар моего дома уничтожил рукопись, и поэтому (совершенно идиотский поступок) я приобрел клочок земли под Нюрнбергом.
Мне так надоели бессмысленные мытарства по белу свету и непроизводительная трата денег, что я отправился к Стремглавову и категорически заявил:
- Надоело! Хочу, чтобы юбилей.
- Какой юбилей?
- Двадцатипятилетний.
- Много. Ты всего-то три месяца в Петербурге. Хочешь десятилетний?
- Ладно, - сказал я. - Хорошо проработанные десять лет дороже бессмысленно прожитых двадцати пяти.
- Ты рассуждаешь, как Толстой, - восхищенно вскричал Стремглавов.
- Даже лучше. Потому что я о Толстом ничего не знаю, а он обо мне узнает.
Сегодня справлял десятилетний юбилей своей литературной и научно-просветительной деятельности...
На торжественном обеде один маститый литератор (не знаю его фамилии) сказал речь:
- Вас приветствовали как носителя идеалов молодежи, как певца родной скорби и нищеты, - я же скажу только два слова, но которые рвутся из самой глубины наших душ: здравствуй, Кандыбин!!
- А, здравствуйте, - приветливо отвечал я, польщенный. - Как вы поживаете?
Все целовали меня.

Аркадий Аверченко
Вторая неделя бенефиса АРКАДИЯ АВЕРЧЕНКО, отмечающего 140-летний юбилей. Ещё пять блестящих рассказов, встречайте!
ПЕТУХОВ

Муж может изменять жене сколько угодно и все-таки будет оставаться таким же любящим, нежным и ревнивым мужем, каким он был до измены.
Назидательная история, случившаяся с Петуховым, может служить примером этому.
Петухов начал с того, что, имея жену, пошел однажды в театр без жены и увидел там высокую красивую брюнетку. Их места были рядом, и это дало Петухову возможность, повернувшись немного боком, любоваться прекрасным мягким профилем соседки.
Дальше было так: соседка уронила футляр от бинокля - Петухов его поднял; соседка внимательно посмотрела на Петухова - он внутренне задрожал сладкой дрожью; рука Петухова лежала на ручке кресла - такую же позу пожелала принять и соседка... А когда она положила свою руку на ручку кресла - их пальцы встретились.
Оба вздрогнули, и Петухов сказал:
- Как жарко!
- Да, - опустив веки, согласилась соседка. - Очень. В горле пересохло до ужаса.
- Выпейте лимонаду.
- Неудобно идти к буфету одной, - вздохнула красивая дама.
- Разрешите мне проводить вас.
Она разрешила.
В последнем антракте оба уже болтали как знакомые, а после спектакля Петухов, провожая даму к извозчику, взял ее под руку и сжал локоть чуть-чуть сильнее, чем следовало. Дама пошевелилась, но руки не отняла.
- Неужели мы так больше и не увидимся? - с легким стоном спросил Петухов. - Ах! Надо бы нам еще увидеться.
Брюнетка лукаво улыбнулась:
- Тссс!.. Нельзя. Не забывайте, что я замужем.
Петухов хотел сказать, что это ничего не значит, но удержался и только прошептал:
- Ах, ах! Умоляю вас - где же мы увидимся?
- Нет, нет, - усмехнулась брюнетка. - Мы ни-где не увидимся.
Бросьте и думать об этом. Тем более что я теперь каждый почти день бываю в скетинг-ринге.
- Ага! - вскричал Петухов. - О, спасибо, спасибо вам.
- Я не знаю - за что вы меня благодарите? Решительно недоумеваю. Ну, здесь мы должны проститься! Я сажусь на извозчика.
Петухов усадил ее, поцеловал одну руку, потом, помедлив одно мгновение, поцеловал другую.
Дама засмеялась легким смехом, каким смеются женщины, когда им щекочут затылок, - и уехала.
Когда Петухов вернулся, жена еще не спала. Она стояла перед зеркалом и причесывала на ночь волосы.
Петухов, поцеловав ее в голое плечо, спросил:
- Где ты была сегодня вечером?
- В синематографе.
Петухов ревниво схватил жену за руку и прошептал, пронзительно глядя в ее глаза:
- Одна?
- Нет, с Марусей.
- С Марусей? Знаем мы эту Марусю!
- Я тебя не понимаю.
- Видишь ли, милая... Мне не нравятся эти хождения по театрам и синематографам без меня. Никогда они не доведут до хорошего!
- Александр! Ты меня оскорбляешь... Я никогда не давала повода!!
- Э, матушка! Я не сомневаюсь - ты мне сейчас верна, но ведь я знаю, как это делается. Ха-ха! О, я прекрасно знаю вас, женщин! Начинается это все с пустяков. Ты, верная жена, отправляешься куда-нибудь в театр и находишь рядом с собой соседа, этакого какого-нибудь приятного на вид блондина. О, конечно, ты ничего дурного и в мыслях не имеешь. Но, предположим, ты роняешь футляр от бинокля или еще что-нибудь - он поднимает, вы встречаетесь взглядами... Ты, конечно, скажешь, что в этом нет ничего предосудительного? О да! Пока, конечно, ничего нет. Но он продолжает на тебя смотреть, и это тебя гипнотизирует... Ты кладешь руку на ручку кресла и - согласись, это очень возможно - ваши руки соприкасаются. И ты, милая, ты (Петухов со стоном ревности бешено схватил жену за руку) вздрагиваешь, как от электрического тока. Ха-ха! Готово! Начало сделано!! "Как жарко", - говорит он. "Да, - простодушно отвечаешь ты. - В горле пересохло..." - "Не желаете ли стакан лимонаду?" - "Пожалуй..."