MineRead. Письма Леттермана
462 subscribers
235 photos
1 file
160 links
Первый в мире телеграм-роман (публикуется главами прямо в канале) + обширная телеграм-библиотека

Для связи: @minewrite
Download Telegram
Второй вечер сиял. Насколько тосклив был первый, настолько ослепителен второй. Потому что в тот вечер мы предавались волшебным грезам. Ты еще помнишь, как я зашел за Тобой? Вечернее солнце бросало прощальные лучи на колокольню, играя на циферблате и стрелках золотых часов. Неторопливой волшебной походкой Ты шла мне навстречу — о, как я люблю Твою походку! Вечерняя заря неповторимо прекрасного дня бросала блик на Твои волосы, устилала нежным сиянием дорогу под твоими ногами. Снова в опускающемся вечере зазвучали мелодии — старые песни и мотивы. И затихающие звуки неожиданно рождали отклик в моей душе...

Я снова грезил.

Я чувствовал себя тоскующим королем в стране сумерек и цветущих садов. Я рассказывал Тебе об этом перевоплощении — о человеческой судьбе, муке и тоске. О том, что я нищий в лохмотьях, странствующий по миру в поисках своей королевы. Что каждые семь лет я прихожу к темному морю. Качается лодка, блестит корона. Нищенские лохмотья спадают, уступая место пурпурному одеянию; в темном море сияет золотой остров света — моя страна, моя страна! Мрамор, пурпур, золото! Стены из серебра, вечно цветущие деревья, птицы с алмазными глазами и пенье соловьев, ах, всё так прекрасно и сладостно! Моя страна, моя страна Авалон; мои сады, где исполняются желания; глубокие озера, деревья с роскошными кронами! А в напоенных тяжелым ароматом рощах, залитых лунным светом и наполненных священной тишиной, — золотой алтарь для королевы! Ты еще помнишь, Лy, как прервался мой голос, когда я сказал Тебе, что золотой алтарь все еще пуст? И что я вынужден снова, скрываясь и рыдая, уходить оттуда в мир нищим и опять семь лет искать королеву...

Тогда, Лу, Ты подошла ко мне, Ты страдала вместе со мной, и Ты сказала:

— Нет.

О, я до сих пор еще слышу это «нет», это «нет», которое сроднило нас; я помню, как ты его произнесла! А когда я говорил о своем одиночестве, в Твоих глазах были нежность и любовь, и Ты сказала:

— Я хочу быть с тобой... идти с тобой... Ты не должен быть одинок.

Лу, в это мгновение Ты приковала меня к себе золотыми цепями! Синим заревом вспыхнула звездная ночь, я снова ощутил себя избранным; я, король, опустился на колени перед Тобой, своей королевой! И Ты склонила голову, словно тень Вселенной на секунду помутила Твой взор, когда Ты наклонялась ко мне, и Ты поцеловала меня, недостойного, в горячий лоб.

И мрачный мир исчез: прекрасная, озаренная утренними лучами, возникла передо мной моя страна, я воскликнул: «Королева!» — и заключил Тебя в объятия. Моя душа трепетала от восторга, свободы и благоговения, и я пел Тебе песнь своей мечты. Мы вместе сели в лодку под звон колоколов, ликуя от слияния с золотой ночью.

Ты еще помнишь, как я был пьян от счастья? Как мы ликовали? О!..
А на пути домой звездное серебро, сияние падающих звезд, таинственный шепот темной листвы, блаженство улочек, усыпанных цветущей сиренью, наполнили наши потрясенные сердца и соединили нас навечно.

Ты еще помнишь, как трудно нам было расстаться? Как мы снова и снова протягивали друг другу руки, словно даже одна короткая ночь могла похитить нас друг у друга?

Еще долго стоял я, прислушиваясь к твоим шагам, легким, как у эльфа. Когда я шел домой по старым улочкам, Ты была в моей душе, Ты была моей душой...

А потом — третий серебряный прощальный вечер — вечер расставания. Я шел Тебе навстречу; в синеве неба плыли белые перистые облака, окаймленные золотом; моя тоска была укутана в нежно-розовые одежды. Над этим вечером носились жемчужно-серебристые аккорды Грига и теплота Шуберта. Мы дрожали от блаженства волшебного вечера, переполненные восторгом и счастьем, мы почти ничего не говорили: лишь изредка роняли скупые фразы и сразу замолкали, встретившись глазами, — что значат слова, когда разговаривают души? Такими были мы в тот вечер. Восхищенными и счастливыми. Но во всем чувствовалось бесконечно нежное, щемящее дыхание предстоящей разлуки, отчего вечер казался еще более изысканным и неповторимым. Так мне хотелось бы однажды проститься с жизнью, Лy, как тогда с тобой, — восхищенным и счастливым, без привкуса обиды на судьбу, так же радостно, так же свободно... Стало совсем темно...

Подул весенний ветер, нежный, тоскующий...

Мы больше никогда не виделись.

Что сталось с Тобой, Лу? Тогда Ты носила на левой руке тонкий золотой браслет... Нашла ли Ты тихую, счастливую страну бесстрастия и блаженства, в которую верила в детстве? Или девственно-нежный весенний ветер навевает в Твою душу страстные желания? А может, темные плакучие ивы уже отбрасывают тень на Твою тихую могилу?.. Что сталось с Тобой, Лу?..

Через открытое окно доносится сладкий девичий голос. Он поет старые песни о расставании, о бегстве, о встрече. Что движет твоим сердцем, дитя, что заставляет тебя петь эти милые, печально-сладостные песни?

Я опускаю голову и закрываю окно.

Будь что будет, Лy! Те три вечера с Тобой, это триединство, полное летнего блаженства и солнца, блеска звезд и лунного света, аромата сирени и цветущих садов, я храню, словно корону, блестящую корону с роскошными украшениями, на темном бархате воспоминаний!

Сегодня вечером я найду свой дневник и почитаю некоторые записи... О юности. О единственной юности...

Эрих Мария Ремарк, 1920
Намерены переждать пандемию коронавируса в бункере? Включите в набор выживальщика подписку на @museum_treasures. Авторы канала находят в музеях самое яркое, весёлое, умное. Красота для глаз и прокачка для мозга – лучшая профилактика ОРВИ.

Взбодритесь:

Какой должна быть талия принцессы?
https://t.me/museum_treasures/10

Был ли Сталин индейцем?
https://t.me/museum_treasures/6

Почему феминистки украшают себя макаронами?
https://t.me/museum_treasures/58

Как лечили алкоголизм на Демидовских заводах?
https://t.me/museum_treasures/57
ДЕКАДАНС ЛЮБВИ

— Очень трудно, сударыня, дать точное определение слову «декаданс». Мы склонны к полутонам, к переходным состояниям, к эстетическому очарованию. Мы скорее наблюдатели — в том числе и за собой — и в меньшей степени участники. Настроение — легкое, переменчивое, экзотическое, — значит для нас больше, чем чувства. Мы все воспринимаем как наркотик, все вокруг нас словно пропитано им. И женщины тоже. Наши предки любили чувством; мы — нервами. Для них целью было обладание, постоянное обладание; для нас обладание — ничто, возможность обладания — всё. Женщины для нас — золотисто-коричневый сладкий наркотик...

Вы улыбаетесь, сударыня, но поверьте: самое прекрасное в любви — не конечный итог, самое прекрасное — прелюдия. Все то, что предшествует любви, все эти прощупывания почвы, несмелое продвижение вперед, просчитывание шагов, это по-кошачьи беззвучное скольжение, эта скрытая борьба партнеров — вот наивысшее наслаждение для нас. Для наших предков любовь была алтарем или пивной — в зависимости от обстоятельств; для нас она — фехтование на звонких рапирах в старом венецианском зале, где свечи отблескивают на зеркальной серебристой стали, а на стенах лоснится старая парча...

Я хочу рассказать вам об одном случае, чтобы немного прояснить абстрактную софистику моих слов. На моем левом плече есть тонкий шрам. У этого шрама своя история. Год тому назад в Брюсселе я познакомился с женщиной, которая привлекла мое внимание узкими длинными щиколотками — признак породы и начинающегося вырождения. Она была блондинкой, как и вы, сударыня; только ее волосы не отпивали медью, как ваши. Это было вторым, что бросилось мне в глаза. Третьей, решающей причиной было то, что она прогнала мужчину, который пытался говорить с ней о Метерлинке и сравнивать его с Д'Аннунцио. Потому что, милостивая сударыня, к сожалению, мужчины как вид в целом настолько утратили свои первоначальные инстинкты и настолько обуржуазились, что осмеливаются разговаривать с дамой холодно и сдержанно, обсуждать с ней факты, быть разумными. Мужчина всегда должен видеть в даме женщину; факт ее женственности всегда должен быть первым и определяющим. Но у кого еще остались эти утонченные первобытные инстинкты, эта обволакивающая женщину каждым словом, каждым движением, вечно бодрствующая мужественность, перед которой не может устоять ни одна женщина, независимо от того, ненавидит она мужчину, презирает или даже — любит?

Простите мне эту злую шутку, моя дорогая, и дайте еще сигарету. Вы видите, эту историю не получается рассказать, не отвлекаясь: итак, я угадал в этой женщине чуткость и тонкую нервную организацию; к тому же она была лишена сентиментальности и достаточно опытна, чтобы борьба была небезопасной. Потому что, дражайшая сударыня, это поединок нервов и темперамента, и, если побеждает темперамент, ты пропал. А у меня темперамент...

Я часто видел ее за чаем и довольно быстро почувствовал тот нервный трепет, который предшествует наэлектризованности.

Потом зазвенели чашки, заискрились намеки, началась словесная дуэль. Я уже получил определенное преимущество. Когда остроумный, как эпиграмма, разговор на общие темы дрожал в неустойчивом равновесии, я неожиданно в смелом повороте сделал выпад, к которому она оказалась не готова, он сбил ее с толку, и я возликовал. Затем я поцеловал ей руку и удалился.

На следующий день она вооружилась остроумием до кончиков пальцев, искрилась и блистала, я время от времени вставлял какой-нибудь парадокс, раззадоривал ее и внезапно сделал мягкое, мальчишеское замечание, которое опять поставило ее в тупик.

Но и она уловила мое уязвимое место, ту черту моего характера, которая была меньше всех скрыта: темперамент.
Эта женщина была прекрасна. Одеяния чудно облегали ее колени, ибо она не носила платьев, она облачалась в одеяния. Наверное, в подколенной ямке билась голубая жилка, так белы были ее руки... Моя кровь начинала бурлить, когда я был рядом с ней. Я это скрывал. Она все равно это знала. Тогда я перестал это скрывать, чтобы не ослаблять своих позиций.

Мы танцевали. Она держала дистанцию, при которой мы едва касались друг друга, это сводило меня с ума. Я делал глупости, был нетерпелив, упускал шансы, пылко пытался исправиться, натыкался на сдержанную улыбку, запинался, замолкал...

Я начал проигрывать. Мои парадоксы и остроумные выпады больше не смущали ее. Когда ей приходилось молчать, она улыбалась. Вызывающе. Насмешливо. Она намеренно уступала мне. Иронично улыбалась, когда я этим пользовался. Если я не обращал на это внимания, она язвительно на это указывала. Я начал нервничать.

Я знал, что все ее приманки были просчитаны. Что она вела бой своим оружием. Что, как только она увидит меня у своих ног, все кончится. Что, возможно, она отдастся мне. Но с чувством превосходства. Так что на следующий день мне придется от стыда пустить себе пулю в лоб.

Я начал сильно нервничать. Во мне проснулось что-то атавистическое. Я любил эту женщину. Кипение крови помутило остроту зрения. Чувство подсовывало обманчивые картины. Я был в опасном состоянии.

Тут она пригласила меня к себе в будуар на чашку чая. Она встретила меня серьезно. Напрасно я искал в ее глазах издевку. Вокруг ее рта не было ни единой иронической складочки. Она показалась мне нежной, даже сентиментальной. Все хитрости и расчет пропали. Это привело меня в опасное, меланхолическое настроение, такое бывает в пору осеннего листопада, когда на деревьях висят разноцветные, уже умершие листья...

Я попросил ее сыграть на рояле. «Песню без слов» Чайковского. Я смотрел на мягкие линии спины, которые терялись в вырезе ее одеяния... О, эти падающие листья за окном... О, эти опадающие линии плеч так близко от меня — аромат волос — голубые сумерки — полуоткрытый рот — серьезный, почти печальный — эти затухающие минорные звуки...

Я взволнованно поцеловал ее руки и хотел уйти.

Она удержала меня.

— Останься. Я сейчас приду, — сказала она; еще ни один женский голос не казался мне таким серебристым, как этот.

Я замер. В смятении. Кровь стучала в висках, накатываясь волна за волной. Где-то в мозгу еще теплилось сознание, холодная правда... Я хотел уловить эту правду, удержать в пурпурной сумятице чувств — и тут женщина снова вошла в комнату.

Дверь в спальню она оставила открытой. Мягкий свет плавал в комнате. Был виден край белой кружевной постели.

Тончайший черный шелк. Сквозь него просвечивали — ведь свет из спальни падал сзади — контуры самого прекрасного в мире тела. Глаза: глубокие и преданные. Этот рот: добрый и полный страстного ожидания. Эти тонкие руки, протянутые ко мне. Моя кровь бурлила, гнала прочь все раздумья, призывала к действию. Я устремился к ней и одним рывком уложил в манящую постель.

И вот уже мои руки дрожат над шелковыми одеждами, и вдруг что-то, быть может запоздалая мысль, спрятавшаяся от жаркого прилива крови, — откуда мне знать, — что-то заставило меня открыть глаза. Я увидел перед собой благородное лицо, ее глаза были закрыты. Вокруг крыльев носа тоже дрожало желание, рот — сама готовность отдаться, — и все-таки вокруг рта — в уголках губ — притаилась почти незаметная усмешка — усмешка, выдававшая триумф —триумф!
Я мгновенно осознал рафинированность западни, в которую чуть было не попал. Вскочил. Сразу же успокоился. Кровь перестала бушевать. Я засвистел какую-то мелодию.

Она подскочила, как от удара хлыста. Посмотрела на меня и все поняла. Но она больше не могла использовать рискованные средства, которые обычно применяла, не могла усмирить духов, которых сама и вызвала. Они оказались сильнее. Желание когтями впилось в нее. Она хотела, ей было необходимо получить меня сейчас; игра с огнем слишком распалила ее.

Я собрался уходить. Вы знаете, что для женщины это смертельное оскорбление. Она, словно вакханка, потянула меня к себе. Схватила тонкий мавританский кинжал, который всегда лежал на ее туалетном столике, встала у двери и воскликнула:

— Не вздумай уйти — я убью тебя...

Она воспламенила меня, все тело стало упругим, сильным порывом, мощным жаром и пылом.

И вот, моя дражайшая, наверное, вы это поймете, теперь ситуация резко изменилась. Всё, что было до того, исчезло. Игра и борьба, поддразнивание и остроумие — все прошло. Решение зависело только от нее.

Вы знаете, как я люблю стихии. Огонь, море, шторм. И вдруг я оказался перед вот такой первобытной стихией, таким земным первобытным инстинктом, желанием женщины! Я неизбежно вынужден был бы полюбить его, точно так же, как остальные стихии, если бы... — да, если бы оно доказало, что оно — действительно первобытное желание. Для доказательства требовался один шаг. Без единого слова я твердо посмотрел на нее и шагнул к двери. Сверкнул кинжал, я почувствовал, как он вошел в плечо. Сразу же выступила кровь.

В следующее мгновение она далеко отбросила кинжал, упала передо мной на колени, и плакала, и рыдала:

— Прости. — Она ощупывала рану. — Прости...

Я стряхнул ее руку, приложил к ране носовой платок и, уходя, холодно произнес:

— Перед этим вы почти победили, мадам. Но и теперь — если бы вы действительно сделали это, если бы вы ударили по-настоящему, я не смог бы не полюбить вас именно из-за этого поступка, из-за вашей первобытной силы, из-за глубинной связи с природой, из-за мощного проявления чувственного влечения. Но даже в момент самого бурного проявления вашей женской сущности и самого тяжелого ее оскорбления вы — думали. Клеопатра убила бы мужчину, поступившего так. И Помпадур заколола бы его кинжалом. Но вы трусливо остановились на полпути. Вы почти решились на поступок, но он оказался вам не по плечу. Вы — не квинтэссенция желания и духа и не соединение этих двух стихий. Всего лишь смесь. Не Женщина. Только существо женского пола. Выходите поскорее замуж...

Маркиз умолк. Женщина перед ним выпрямилась. Она резко произнесла:

— Да вы... оставьте меня! Немедленно! Не возвращайтесь. Я не хочу вас больше видеть.

Она вышла... Он посмотрел ей вслед. Улыбнулся, надевая шляпу. Он знал, что уже завтра будет обладать ею, а она будет целовать тонкий шрам на его плече, когда он заснет, считая, что он этого не заметил.

Эрих Мария Ремарк, 1920
НОЯБРЬСКИЙ ТУМАН

Уличные фонари, словно печальные заплаканные глаза в унылом сером тумане, этом сером давящем тумане, этом лоне печали, траурном покрывале, которое вот уже несколько недель как опустилось на землю. Из влажного покрывала капли дождя однотонно падают в тишину, эту гробовую тишину вокруг меня, все ближе и так зловеще, что я еще глубже ухожу в себя и словно уменьшаюсь, и мне кажется, будто мое лицо потемнело и сморщилось, став похожим на коричневую маску, которая широко открытыми глазами уставилась в пустоту...

Я с криком вскакиваю и выбегаю из дома на луг и жду солнца, чтобы оно своими ножками-лучами взобралось на брусья тумана и спугнуло призрак. Но оно парит, как розовый парус в бледной дымке, и безысходность, словно молот по наковальне, бьет по сердцу, терзает его, шепчет и угрожает, вырывая кадр за кадром беспощадную киноленту воспоминаний из тумана былого.

О, друзья мои, как опасен и сладок сильный яд этого «А ты помнишь?»; как горек напиток из этого «А как-то раз...», когда вокруг тебя носятся старые, забытые голоса и спрашивают и ласкают: «Ты ли это?», и манят, и ласково шепчут: «Все было не так», и насмешничают, и плачут: «Все прошло... прошло...»

Тогда во мне просыпается что-то, что я давно полагал умершим, миновавшим и прошедшим, тогда поднимаются из глубин памяти яркие дни, которые я давно позабыл, звучит звонкий голос, блестят золотые волосы и глаза цвета аметиста; а звуки кружат и танцуют, прелестный аромат окутывает меня, гравий скрипит под быстрыми ножками; звенящая волна, светясь и пенясь, захлестывает меня, рассыпается брызгами красок и света, сияния и блеска; я оборачиваюсь...

О чем ты мечтаешь, глупец, она давно умерла, и моросящий дождь сочится, наверное, сквозь зябкую землю и гниющий гроб на ее желтеющие волосы... Трясущимися руками я наливаю красное бургундское вино в бокалы, оно, словно кровь, обагряет мои пальцы, а я застывшими глазами гляжу на него... Может, я должен сдвинуть бокалы за тебя и себя, а потом выкинуть их и сам броситься куда-то в эту свинцовую тишину за окнами, что протягивает ко мне паучьи лапы ужаса?..

Красное вино, словно огненный рубин, таинственно светится в маховых сумерках моей комнаты. Разве она не похожа на храм, где толстые восковые свечи мерцают перед иконами и нежные облака ладана теряются в темных готических сводах? Разве в шуме дождя не слышится нежный глубокий голос органа, а монотонно падающие на стекло капли не выводят тихие псалмы?.. И бокал с прозрачным вином разве не горит, словно красная лампада, перед бледным портретом на стене, как перед иконой, так что кажется, будто аметистовые глаза снова светятся, рот произносит робкие слова, а на нежно-персиковом лбу просвечивают жилки; чу, разве не раздался только что звук, похожий на звон серебра, разве это был не тот самый смех, напоминавший отблеск вечернего солнца на кусте роз?..

Но уже давно она лежит в могиле, одинокая, покинутая, мертвая, смотрит черными пустыми глазницами перед собой, а ведь когда-то она была человеком, полным жизни и тепла, как я и ты, как я и ты, и мы, мы все; — а теперь гниет и разлагается...

Я смахиваю бокал со стола и несусь прочь, прочь — куда? — к людям, к людям, к свету, к свету, — только прочь отсюда; затравленный ноябрьским ужасом, этой туманной могилой безысходности, несусь туда, где свет, шум, люди, где громко звучит музыка и раздается смех, и я пью и пью, пока хмель своими мягкими топориками не сваливает меня с ног...

Эрих Мария Ремарк, 1920
ФИНАЛ
— Жизнь бессмысленна и полна лжи, darling. Мы слишком проницательны, чтобы довольствоваться массовыми наркотиками: долгом, культурным прогрессом, религией и философией. Мы слишком прозорливы, чтобы погрузиться в банальный круговорот: еда — работа — любовь. Мы слишком больны, чтобы с упрямством и презрением наблюдать за бессмысленностью жизни, как за цирковой пантомимой, хладнокровно дожидаясь последнего акта этой комедии.

Счастлив тот, кто в тиши выращивает свою капусту, выкуривает после работы трубочку, выпивает по вечерам кружечку пива и честно любит свою Карлину. Вдвойне счастлив тот, кто сохранил в неприкосновенности свои идеалы, ходит на службу, которая его кормит, и пользуется уважением ближних. Но втройне блажен тот, для кого женщина означает целый мир, — я говорю женщина, не жена, — в ней он находит исполнение всех своих желаний, так что «их души сливаются воедино», — прости ироничную улыбку — женщина, в которую он верует. Да сохранит Бог глупцу его веру!

Впрочем, в сущности безразлично, как именно тебя обманывают, потому что все равно обманывают всегда. Вера в женщину или только в себя, Шопенгауэр или лесть, Эпикур или хладнокровие стоиков: всё это — всего лишь обман.

Но мы, проницательные, слегка больные, недостаточно наивные и непосредственные, чтобы не видеть загадок и запутанной сети ходов лабиринта под названием «жизнь», недостаточно упрямые и последовательные, чтобы пытаться разобраться в ней, мы не можем больше обходиться без ощущения пропасти, пляски на крыше небоскреба, независимо от того, хотим ли мы забыть это чувство или жить с ним.

Мы наслаждаемся знанием о сомнительности бытия как будоражащим дурманом, мы иннервируем им слегка прокисшее вино нашей сексуальности и превращаем его в игристое шампанское.

Словно бесформенный туман в осенней ночи, движемся мы в жестокости бытия, не зная, откуда и куда, — вечерний ветер, облако на небе имеют больше прав на существование, чем мы, — проходит столетие, но все остается без изменений, независимо от того, как мы жили. Будда или виски, молитва или проклятие, аскеза или разврат — все равно однажды нас всех зароют в землю, чему бы мы ни поклонялись: своему желудку или чему-то невыразимому, белой женской коже или опиуму — все едино...

Жизнь бессмысленна и полна лжи, darling, и единственный смысл заключается в искрящемся вине, в этом голубом дыме, в твоих еще более голубых глазах и в твоем шелковистом девичьем теле.
Я сознательно нацелил на тебя все стрелы своего желания и все свое стремление к познанию, все то, что вибрировало тысячелетиями и теперь смутно шевелится во мне; я сосредоточил всю свою жизнь на тебе, я персонифицировал в тебе весь мир.

Твоя гладкая кожа означает для меня то же, что для другого значат семья и родина, твои зеленые глаза сфинкса, были для меня тем же, чем для других были Заратустра, зороастризм и веды; никто не смог бы так грезить от опиума, гашиша и кокаина, как грежу я, вдыхая аромат твоих волос; и никому сотерн, синяя малага или бенедиктин не приносили такого сверкающего золотисто-пурпурного опьянения, как мне — твое укутанное в валансьенские кружева роскошное тело!

Ты была для меня короной и алтарем, загадкой, соблазном, ребенком, матерью, святой, падшей женщиной и богиней — потому что я так хотел. Ты была для меня жизнью и смертью одновременно, мировой загадкой и загадочным миром, бесконечным праздником чувств и души... Не занимается ли там утренняя заря?.. Праздник окончен...

Ты любила меня, потому что я, подобно Протею, каждый день был разным. И вот мои превращения исчерпаны. Теперь я смогу лишь повторяться, а ты слишком нервна, и тебе это скоро наскучит, отвратит, оттолкнет от меня. Праздник окончен — я собираюсь домой.

Он улыбался, когда покоренная его усталым хладнокровием женщина опустилась перед ним на колени и, как обычно, поклялась ему в вечной любви и верности. Он принял это как должное, как последний утонченный нюанс праздника, и молчаливо наслаждался им.

— В жизни нет ничего более трудного, чем остановиться в нужное время — остаток всегда горек и отдает пошлостью. Нужно иметь особое чутье, чтобы уйти вовремя. Этот момент наступает незаметно. Но готовым нужно быть всегда...

Он зажег все свечи. Комната словно плыла в огне. Персидские ружья в углу отбрасывали матовые блики, мягкие отсветы утопали в толстых коврах, мерцали в красном вине, как корона, сияли на медных волосах женщины, и окутывали ее алебастровые плечи.

— Я лягу здесь, на шкуры и подушки, в нашем волшебном уголке. Расстегни свои одежды и станцуй мне танец белого лотоса...

Когда она взглянула на него в недоумении, он снова улыбнулся. Она никогда еще не танцевала этот танец. Потом она потянулась и начала покачивать бедрами, а он устроился в сумерках среди множества хризантем, которыми сегодня была полна студия.

От движений тепло растеклось по всему ее телу, она выгибала руки, словно стремясь вплести их в золотую сетку свечек-огоньков; поднимала ладони, словно опьянев; скользила, почти физически ощущая неземную прохладу и белизну хризантем. Свободно и легко и в то же время сосредоточенно, в целомудренном экстазе, она начала танец белого лотоса. Она танцевала, увлеченная египетской строгой пластикой и индийской чувственностью, пока ей вдруг не показалось, что комната теряет свои очертания в сумерках и становится похожей на темное озеро, в котором светлеет очень бледное лицо, словно белоснежный цветок лотоса в ночи...

Укутавшись в мягкую индийскую шаль — лицо в полутьме комнаты все еще светлело, бледное и безмолвное, — она шагнула вперед и увидела на левой руке мужчины тонкий надрез, из которого медленно сочилась последняя кровь, голова его покоилась на подушках, словно он спал, а лицо со спокойной улыбкой белело в сумерках, как белый цветок лотоса.

Эрих Мария Ремарк, 1923
ТОТЧАС

I
Леди Кинсли хотела было обернуться, чтобы еще раз из-за пальм посмотреть на гавань и бухту Рио-де-Жанейро, но вдруг у нее появилось странное чувство, будто бы то, что оказывалось в поле ее зрения, выпадало из времени, становилось волшебным, заколдованным, превратившимся в бесконечность и неподвижнось. Город был скован белым молчанием, на пляже беззвучно лежала волна прибоя, как небрежно брошенный у края моря кусок кружева, резные листья пальм, большие и молчаливые, словно врастали в жаркий полдень.

Игривый рой мыслей, которые, словно стая белых голубей, порхали в голове леди Кинсли, нарушили топорно-строгие линии, возникшие под влиянием пейзажа и сдерживавшие, словно сети, свободный полет. Подобно решетке, эти линии окружили ее мысли, воздвиглись над ними и вдруг без сопротивления одержали верх, словно рок, судьба.

Леди Кинсли, не в силах освободиться от наваждения, поняла, что наступила одна из тех минут, когда жизнь внезапно останавливается, а вещи приобретают такую странную и страшную силу, что человек делается совершенно беспомощным; привычная жизнь прекращается, и все связи исчезают. Леди Кинсли почувствовала, что в эти мгновения таинственного подчинения законам природы она оказалась во власти случая и даже незначительное происшествие может оказаться решающим для всей ее дальнейшей жизни.

У леди Кинсли прехватило дыхание, она словно была готова бесцельно жертвовать собой или ждала неизвестно кого. Леди Кинсли забыла, что она человек и способна к познанию, она чувствовала свое родство с природой, свою открытость и готовность ко всему.

Из-за угла показалась лама. Она медленно шла по серовато-голубым камням дороги. Рядом с ней двигался погонщик. Расстегнутая рубашка на его груди обнажала бронзовую от загара кожу. Запущенная борода оттеняла губы. Проходя мимо, он коснулся шляпы и поздоровался. Потом с громкими криками погнал животное дальше.

Его голос звучал как колокол. Поднялся легкий ветер, листья пальм зашелестели, глухо зашумело море; леди Кинсли провела рукой по глазам: что это было?

Она посмотрела вслед мужчине. Он медленно шел рядом с ламой. Ненадолго задержался перед низеньким домиком. Леди Кинсли посмеялась над собой. Чтобы доказать себе, что она не потеряла мужества и что ее страхи беспочвенны, она последовала за погонщиком и спросила дорогу. Он ответил коротко и дружелюбно. С неожиданным облегчением, преисполненная благодарности неизвестно за что, она протянула удивленному мужчине руку, которой он, помедлив, коснулся, и быстро пошла в долину, где ее ждала машина.
II
Фредерик О'Коннор принес леди Кинсли муаровые орхидеи, в середине их лепестков были пурпурные черточки. Она медленно вдохнула прохладу цветов и ощутила на щеке их бархатное стрекозье касание.

Беседа с Фредериком О'Коннором подействовала на нее так успокоительно, что это даже неприятно удивило ее, и она невольно задалась вопросом: а почему, собственно, ее надо было успокаивать? Мимолетно ей вспомнилось дневное происшествие, но она сразу отбросила эти мысли. Мир был слишком надежным и знакомым, чтобы думать об этом.

За чаем леди Кинсли почувствовала раздражение. Она постоянно возражала О'Коннору и сердилась, когда тот не соглашался. И хотя она прекрасно понимала, что не права, спустя некоторое время все повторялось. О'Коннор был удивлен, принял ее раздражительность за усталость и плохое самочувствие и решил быть с ней осторожней. Но леди Кинсли поняла это и снова рассердилась. В конце концов она сослалась на мигрень и ушла в свою комнату.

Леди Кинсли знала, что единственный способ улучшить плохое настроение — бесстрастно проанализировать душевное состояние. Она честно попыталась разобраться в себе, но результат ее не удовлетворил.

День был словно присыпан пеплом. Любимые привычки казались пошлыми и никчемными, традиции — бессмысленными. Казалось, будто буря в подсознании отменила все системы координат и привычные оценки. Появилось непонятное беспокойство, с которым леди Кинсли не могла справиться.

Поездка в порт отвлекла ее. Скользящая под лодкой вода успокоила ее нервы, потому что она и сама не была спокойна, создавала ощущение полета и одновременно — чувство защищенности. На поверхности вода была прогрета солнцем, однако глубинные течения оставались холодными.

Ужиная с Фредериком О'Коннором, леди Кинсли внезапно поняла, что между ними принципиальные, сущностные различия. Удивительно, как она умудрялась не замечать этого раньше. Корректность, которую она ценила в нем, наскучила ей, тон беседы, как у старых добрых знакомых, показала! леди Кинсли неприятно интимным. Она раздосадованно попрощалась.

Потом она велела подать машину и поехала в театр. Там она прослушала первый акт оперы. Прежде чем начался второй, леди Кинсли покинула ложу. Она нерешительно шла по фойе. Ее беспокойство превратилось в возбуждение, она ощутила легкую лихорадку, предчувствия обступили ее, как боязливые левретки.

Перед зданием театра свежий ветер вдруг нагнал на нее резкую тоску по ночному воздуху Корсерадо. Леди Кинсли тотчас отдалась ей, потому что эта тоска была самым сильным и ярким чувством за весь день и потому имела право на существование. Она пошла вверх по улице.
III
Ночь была похожа на траурное платье, такими темными были тени, притаившиеся под деревьями. В листве запела одинокая птица; потом — шелест и тишина. Дорога была освещена луной. Леди Кинсли шагала по ней, наклонив голову, не поднимая глаз. Когда лунный свет упал на ее лицо, она огляделась.

Внизу лежал город, освещенный тысячами огней, словно сверкающее украшение на бархате ночи. У берега отблески света рисовали на спокойной воде дрожащие спирали. На юге огни карабкались по склонам прилегающих к городу гор. Они сверкали в горах, как светлячки. По морю тянулась сотканная из лунного света дорожка, на ней выделялась черная преграда Сахарной Головы, как тяжелые ворота перед заколдованным царством.

Леди Кинсли обернулась. Пальмы протягивали к ней свои перистые листья. И тут она вдруг все поняла.

Кровь ударила ей в голову; все барьеры пали, разрушились, разбились, смылись, забылись. Кровь пульсировала -в висках, растекаясь, распространялась по всему телу, пробуждая первобытные, животные страсти. Дорога в призрачном лунном свете казалась сонной артерией, по которой текла серебристая кровь; казалось, сжавшееся в комок будущее, тяжелое, как пчелиные соты, притаилось за скалами у поворота. Мир был как нераспустившийся бутон лотоса; одно дуновение — и он раскроется.

Леди Кинсли шла дальше, ничего не замечая. Она чувствовала, что ритм ее шагов совпадал со страстной пульсацией в крови, сомнамбулическое упрямство было ей защитой. Все ворота были раскрыты, печати со всех тайн сорваны. Всё было просто и хорошо; и на все вопросы был один ответ. Он был по ту сторону слов и не мог затеряться среди других понятий. Надо было идти к нему, чтобы он обнаружился.

Леди Кинсли шла, ее подталкивали пульсация крови и внутренняя дрожь. Исполнением желаний стал вынырнувший из темноты низкий домишко, в котором светился красноватый огонек. Переступив через порог, она вдохнула аромат скотного двора, который показался ей до боли знакомым, и ничуть не испугалась, когда из комнаты вышел мужчина.

В полоске света, пробивавшейся из-за двери, она увидела бронзовую от загара грудь и расстегнутую рубашку. Тогда, осознав вечную участь женщины, она склонила голову. В смиренной, детской позе ожидала она мужчину, который не знал, что происходило в ней, а просто молча, торопливо овладел ею.

Эрих Мария Ремарк, 1924
ТРАГИЧЕСКИЙ РАЗГОВОР

Люси возилась со своим маленьким стетоскопом души из розового кварца и кривила рот.

— Джек думал, не стану ли я его женой; Грегори размышлял сегодня о будущем каких-то аппаратов для усиления тока и необходимом для этого капитале и обдумывал то же самое, что и Джек, только по-деловому... Ты видишь того крупного черного господина, Лиззи? В нем, кажется, есть что-то демоническое. Давай настроимся на его волну.

Она щелчком включила «душескоп» и установила расстояние в метрах. На маленькой сине-зеленой шкале появились желтые полосы. Люси в отчаянии покачала головой:

— Ужасно, ты только посмотри, Лиззи: синий — значит, философский склад ума с романтическим уклоном... зеленовато-желтый — значит, хорошая память; плохой летчик, педантичный супруг, любит поесть — ничего демонического, Лиззи... Вот так всегда...

Мимо, кружась, пропорхнула стайка людей в масках. Люси решительно выключила свой стетоскоп души.

— Всегда одно и то же, одно и то же. Далеко мы продвинулись с нашими аппаратами! Можно за секунду вскрыть душу любого человека и все точно про него узнать. Электричество убило любовь. Как можно кого-то полюбить, если сразу же все про него знаешь?

Лиззи кивнула.

— Неожиданностей больше нет. Все известно заранее. Было бы еще интересно, если бы только ты все знала. Но ведь и все остальные все знают заранее!

На террасе организовывали пасторальные развлечения. Почтенные папаши танцевали лендлер, водили хоровод и с удовольствием хлопали в ладоши.

Люси указала на них.

— Вот до чего мы дошли! В моде буколика! Все потому, что слишком много гармонии! Ведь все всё знают: если кто-то захочет украсть, его мысли отразятся красным цветом на хрустальной панели этого ящичка. Если он решит солгать, на ней появится сетка из черных полосок. Никто больше не сможет совершить дурной поступок или злодеяние, потому что наши аппараты заранее его выдадут. Поэтому все стали такими мирными.

— Говорят, раньше было иначе, Люси! Тогда бывали трагедии, слезы, ненависть, любовь, соблазны, тайны, любопытство...

— Я уже потеряла надежду что-то испытать!

Обе вздохнули и посмотрели на своих отцов, танцующих лендлер.

Вдруг Лиззи решительно сказала:

— Я больше не буду в этом участвовать.

— Что ты собираешься сделать, darling?

— Я положу этому конец!

— Лиззи! Ты хочешь убить себя?..

— Да!

На время наступила тишина. Потом Люси пробормотала:

— Я тоже!

Расцеловавшись на прощанье, они одновременно спрыгнули с балюстрады крыши 113-этажного отеля и со свистом полетели вниз.

Но на высоте одиннадцатого этажа невидимое улавливающее электрическое устройство, автоматически приводимое в действие при прыжке, мягко поймало их и доставило обратно наверх.

В 2500 году все было оборудовано на любой случай; даже самоубийства сделались невозможны, потому что были известны заранее.

Девушки печально переглянулись.

— Я просигнализирую Джеку, чтобы он приехал... — грустно сказала Люси.

Эрих Мария Ремарк, 1927
Навстречу уикенду! – рассказ Ремарка (завершающий в серии) о преимуществах алкоголя над прочими веществами в избавлении от генерализированных тревожных расстройств, синдромов хронической усталости и прочей хандры. Хороших выходных!
ГИМН КОКТЕЙЛЮ

В тусклом свете бутылки с ликерами казались мерцающими рубинами, опалами и топазами. Свет серебрился на бокалах и пропадал в сумерках углов и в толстых коврах. Женщины в розовых отбликах напоминали стройных фламинго.

Лавалетт улыбнулся: опиум — хорошее средство; он успокаивает и обнажает смысл вещей. Но его можно курить только в Сайгоне и Кантоне, во всех остальных местах его портят. Морфий — для пошлого отчаяния, а кокаин годится только для дилетантов жизни. Они действуют слишком резко, поэтому чувство стиля с ними несоединимо. Значит, для того чтобы усилить ощущение жизни или текущего момента, остается только употребление крепких коктейлей. Вино делает людей поэтами. Оно легко развязывает языки и облегчает общение — а кто болтливее поэтов! Вино — напиток легкости и радости, без него невозможно жить, оно объединяет и сглаживает противоречия, поднимает настроение и сближает одинокие души.

Коктейль — эссенция. Он словно концентрирует, делая тебя молчаливым. Это не напиток, а питье. С ним легко обнаружить истинную градацию ценностей, вскрыть различия и противоречия. Он не сближает людей, он заманивает в очаровательное одиночество. Его лучше пить в узком кругу, а не в многочисленном обществе.

Трудно распознать вехи любви; еще труднее следовать ее законам; но самое трудное — прочувствовать в тончайшем созвучии ускользающее, неизъяснимое в женщине, нечто особенное, светлое, подсознательное, импульсивное. Но разве легче из мараскинового ликера с помощью осветленного апельсинового экстракта и доведенного до кипения бенедиктина, радужной вязи пурпура, движения ножа и припудренного золотом неба, капельки абрикотина и козьих сливок выманить волшебный аромат юга, запах солнца, коричневой травы, бронзовых пастухов, Пана и романтического шума гавани?

Пить ликеры, не смешивая, — примитивно. Правда, еще хуже пить крепкие вина с шампанским. И у вина, и у шампанского есть свой букет, их следует пить отдельно. У ликеров есть душа, но раскрывают они ее только в смеси.

Каждый коктейль — музыкальное произведение. Бывают коктейли в до мажоре; разве можно представить их без коньяка? Или коктейль в ля-бемоль миноре без ананаса? Разве возможен нежный экспромт в ми-бемоль мажоре без ванили и ликера «Кордиаль-Медок»?

Заманчиво создать симфонию момента, сонату настроения. Вступление — светлое аллегро Кюрасао, основные темы состоят из коньяка и водки, за которыми может следовать секвенция из небольшого количества очень старого портвейна. Затем — анданте кон мото а-ля Манхэттен, мелодичное адажио в стиле молочного, кофейного или яичного коктейля, приглушенное крепким кофе, для любителей, может быть, еще гротескное скерцино с тминной водкой и мокко, а потом бодрое рондо мятного абсента.

Можно придумать бесконечное количество комбинаций, множество вариаций на тему джина, мятного ликера и «Николашки». Когда Шопен играл ноктюрн, он обычно большим пальцем проводил слева направо по клавишам рояля, чтобы этой неожиданной концовкой предотвратить проникновение обыденности в настроение. Тому, кто провел ряд смешиваний, следовало бы подать в заключение устрицы с большим количеством красного перца и острым соусом.

При смешивании коктейлей на одном рассудке далеко не уедешь. Настроение придает особую остроту. Тут начинается современная мифология. На горизонте возникает расплывчатая фигура Кинсли. Он был верным компасом в море коктейлей, инстинктивно находившим верный путь. В мрачный ноябрьский четверг он смешивал одни коктейли, в воскресный майский день — другие; он мог в комнате в стиле бидермайер при помощи фруктов, ликеров и арабского изюма воссоздать серебристые звуки клавесина, он знал, что для темноволосой девушки, сидящей в комнате у высокого готического окна, надо смешать один коктейль, а для белокурой любительницы гольфа на террасе клуба — совсем другой.

Он ничего не спрашивал, он сразу чувствовал тип и реагировал на него с помощью миксера. Он побеждал без слов и разгадывал, не разрушая очарования.
Как неуместно вечером носить светлые костюмы, так неуместно в сумерках смешивать светлые коктейли. Но самое большое таинство — предрассветный коктейль. В подогретый абрикотин в последний момент добавляют измельченный лед, смешивают со сливовой настойкой, предварительно взболтанным имбирным пивом, померанцевой водкой и капелькой лимонного сока, потом добавляют сливок, и сразу же — две капли Кюрасао. В бокале начинается кристаллизация; примерно три минуты можно наблюдать, как слои расходятся по краям. Постепенно это движение прекращается и появляются лучистые прожилки, тянущиеся из центра к краям. Подобно сотам, наполненным медом, висят в бокале насыщенные кристаллы. После этого добавляют свежий ананасовый сок, переливают смесь в круглую хрустальную бутылку, герметично запечатывают ее, нагревают и снова охлаждают в ванне в течение часа до температуры льда. Семь ночей при полной луне ее выставляют на лунный свет, а затем хранят в темноте. На нее никогда не должны падать лучи солнца. Через год бутылку откупоривают.

Она-то и служит основной эссенцией для коктейля предрассветного часа. Но к ней добавляют еще одиннадцать других ингредиентов, о которых я умолчу.

Для смешивания коктейлей необходима Особая сноровка, способность соединять различные компоненты. Коктейль разнообразен, как сама жизнь. Он — бриллиант, многочисленные грани которого сверкают тысячами красок; но все-таки это единый бриллиант.

Если знать удельный вес напитков, можно создать игру красок и сделать слоистый коктейль, похожий на разноцветные кварцевые пластины. Зеленые волокна сливовой настойки и красные прожилки шерри образуют в кристально чистой водке странные спирали — с их помощью в низких бокалах можно создать цветовые нюансы, достойные Кандинского, особенно если накапать туда старого рома, арака и черничного сока. Можжевельник и горечавка из прохладных каменных кувшинов образуют изысканный букет с чистейшей сливовой настойкой и вишневкой, к которым дополнительно надо добавить крепкие, маслянистые ликеры, приготовленные по монастырским рецептам, взятым из пожелтевших книг.

Начинать приготовление коктейля можно, только имея не меньше тридцати ингредиентов. Безусловно, необходима тренировка. Коктейль любит руку мастера. Механически слить напитки еще не значит смешать коктейль. Через некоторое время привычка больше не помогает, нужен талант. Мастерами становятся лишь немногие.

Лавалетт замолчал, и со всех сторон посыпались вопросы о рецептах. Он презрительно огляделся:

— Рецепты! Вот сегодняшняя жизнь: рецепты! Практическое освоение для домашнего употребления! Разве я могу знать рецепты... Разве тогда я смог бы так говорить? Такая близость только снимает чары. Лишь расстояние проясняет. Если вам нужны рецепты, спросите у бармена! Да и что понимаете вы, деятели, в грации и творческом опьянении теории...

Эрих Мария Ремарк, 1927
Он собирал эти фразы два десятилетия. Найдено в книгах, подсмотрено в фильмах, подслушано в маршрутке. И теперь он делится этим бесценным знанием с вами. @encodes42 - канал с универсальными фразами-энкодами, с помощью которых можно вести диалоги с кем угодно о чём угодно.
В замечательном канале «Увидел & зацепило» (первоначально: «Найдено в музее», мы на него уже ссылались) приводят пример того, как сражались с невыносимостью бытия в период разгула эпидемий в средние века. Рецепт простой: раз уж повлиять на собственную судьбу мы [почти] не в силах, давайте не будем воспринимать неизбежный конец, как что-то ужасное – а как вполне обычное и в чём-то даже забавное. Они рисовали пляски со смертью, ну а мы что? А мы перечитаем ЭДГАРА АЛЛАНА ПО.
АНГЕЛ НЕОБЪЯСНИМОГО

Был холодный ноябрьский вечер. Я только что покончил с весьма плотным обедом, в составе коего не последнее место занимали неудобоваримые французские трюфли, и теперь сидел один в столовой, задрав ноги на каминный экран и облокотясь о маленький столик, нарочно передвинутый мною к огню, – на нем размещался мой, с позволения сказать, десерт в окружении некоторого количества бутылок с разными винами, коньяками и ликерами. С утра я читал «Леониды» Гловера, «Эпигониаду» Уилки, «Паломничество» Ламартина, «Колумбиаду» Барлоу, «Сицилию» Таккермана и «Диковины» Гризуолда и потому, признаю, слегка одурел. Сколько я ни пытался взбодриться с помощью лафита, все было тщетно, и с горя я развернул попавшуюся под руку газету. Внимательно изучив колонку «Сдается дом», и колонку «Пропала собака», и две колонки «Сбежала жена», я храбро взялся за передовицу и прочел ее с начала до конца, не поняв при этом ни единого слова, так что я даже подумал: не по-китайски ли она написана, и прочитал еще раз, с конца до начала, ровно с тем же успехом. Я уже готов был отшвырнуть в сердцах "Сей фолиант из четырех листов завидных, который даже критики не критикуют," — когда внимание мое остановила одна заметка.

«Многочисленны и странны пути, ведущие к смерти, – говорилось в ней. – Одна лондонская газета сообщает о таком удивительном случае. Во время игры в так называемые „летучие стрелы“, в которой партнеры дуют в жестяную трубку, выстреливая длинной иглой, вставленной в клубок шерсти, некто зарядил трубку иглой острием назад и сделал сильный вдох перед выстрелом – игла вошла ему в горло, проникла в легкие, и через несколько дней он умер».

Прочитав это, я пришел в страшную ярость, сам точно не знаю почему. «Презренная ложь! – воскликнул я. – Жалкая газетная утка. Лежалая стряпня какого-то газетного писаки, специалиста по сочинению немыслимых происшествий. Эти люди пользуются удивительной доверчивостью нашего века и употребляют свои мозги на изобретение самых невероятных историй, необъяснимых случаев, как они это называют, однако для мыслящего человека (вроде меня, добавил я в скобках, машинально дернув себя за кончик носа), для ума рассудительного и глубокого, каким обладаю я, сразу ясно, что необъяснимо тут только удивительное количество этих так называемых необъяснимых случаев. Что до меня, то я лично отныне не верю ничему, что хоть немного отдает необъяснимым.

– Майн готт, тогда ты большой турак! – возразил мне на это голос, удивительнее которого я в жизни не слышал.

Поначалу я принял было его за шум в ушах – какой слышишь иногда спьяну, но потом сообразил, что он гораздо больше походит на гул, издаваемый пустой бочкой, если бить по ней большой палкой; так что на этом бы объяснении я и остановился, когда бы не членораздельное произнесение слогов и слов. По натуре я нельзя сказать чтобы нервный, да и несколько стаканов лафита, выпитые мною, придали мне храбрости, так что никакого трепета я не испытал, а просто поднял глаза и не спеша, внимательно огляделся, ища непрошеного гостя. Однако никого не увидел.
– Кхе-кхе, – продолжал голос, между тем как я озирался вокруг, – ты, ферно, пьян как свинья, раз не фидишь меня, федь я сижу у тебя под носом.

Тут я и в самом деле надумал взглянуть прямо перед собой и действительно, вижу – против меня за столом сидит некто, прямо сказать, невообразимый и трудно описуемый. Тело его представляло собой винную бочку или нечто в подобном роде и вид имело вполне фальстафовский. Снизу к ней были приставлены два бочонка, по всей видимости, исполнявшие роль ног. Вместо рук наверху туловища болтались две довольно большие бутылки горлышками наружу. Головой чудовищу, насколько я понял, служила гессенская фляга, из тех, что напоминают большую табакерку с отверстием в середине. Фляга эта (с воронкой на верхушке, сдвинутой набекрень на манер кавалерийской фуражки) стояла на бочке ребром и была повернута отверстием ко мне, и из этого отверстия, поджатого, точно рот жеманной старой девы, исходили раскатистые, гулкие звуки, которые это существо, очевидно, пыталось выдать за членораздельную речь.

– Ты, говорю, ферно, пьян как свинья, – произнес он. – Сидишь прямо тут, а меня не фидишь. И, ферно, глуп, как осел, что не феришь писанному в газетах. Это – нрафда. Все как есть – прафда.

– Помилуйте, кто вы такой? – с достоинством, хотя и слегка озадаченно спросил я. – Как вы сюда попали? И что вы тут такое говорите?

– Как я сюда попал, не тфвоя забота, – отвечала фигура. – А что я гофорю, так я гофорю то, что надо. А кто я такой, так я затем и пришел сюда, чтобы ты уфидел сфоими глазами.

– Вы просто пьяный бродяга, – сказал я. – Я сейчас позвоню в звонок и велю моему лакею вытолкать вас взашей.

– Хе-хе-хе! – засмеялся он. – Хо-хо-хо! Да федь ты не можешь!

– Чего не могу? – возмутился я. – Как вас прикажете понять?

– Позфонить не можешь, – отвечал он, и нечто вроде ухмылки растянуло его злобный круглый ротик.

Тут я сделал попытку встать на ноги, дабы осуществить мою угрозу, но негодяй преспокойно протянул через стол одну из своих бутылок и ткнул меня в лоб, отчего я снова упал в кресло, с которого начал было подниматься. Вне себя от изумления я совершенно растерялся и не знал, как поступить. Он же между тем продолжал говорить:

– Сам фидишь, лучше фсего тебе сидеть смирно. Так фот, теперь ты узнаешь, кто я. Фзгляни на меня! Смотри хорошенько! Я – Ангел Необъяснимого.

– Необъяснимо, – ответил я. – У меня всегда было такое впечатление, что у ангелов должны быть крылышки.

– Крылышки! – воскликнул он, сразу распалясь. – Фот еще! На что они мне! Майн готт! Разфе я цыпленок?

– Нет, нет, – поспешил я его уверить, – вы не цыпленок. Отнюдь.

– Тогда сиди и феди себя смирно, не то опять получишь от меня кулаком по лбу. Крылья имеет цыпленок, и софа в лесу имеет крылья, и черти с чертенятами, и главный тойфель, но ангелы крыльеф не имеют, а я – Ангел Необъяснимого.

– И какое же у вас ко мне дело?

– Дело? – воскликнула эта комбинация предметов. – Как же ты турно фоспитан, если спрашиваешь у тжентльмена, и к тому же ангела, о деле!

Таких речей я, понятно, даже от ангела снести не мог; поэтому, призвав на помощь всю мою храбрость, я протянул руку, схватил со столика солонку и запустил в голову непрошеному гостю. Однако то ли он пригнулся, то ли я плохо метил, но все, чего я добился, это разнес вдребезги стекло на циферблате каминных часов. Ангел же, со своей стороны, не оставил мои действия без внимания, ответив на них тремя новыми затрещинами, не менее увесистыми, чем первая. Я принужден был покориться, и стыдно признаться, но на глаза мои то ли от боли, то ли от обиды набежала слеза.
– Майн готт! – промолвил Ангел Необъяснимого, сразу заметно подобрев. – Майн готт, этот человек либо очень пьян, либо горько стратает. Тебе нельзя пить крепкую, надо разбафлять водой. Ну, ну, на-ка, фыпей фон этого, мой труг, и не плачь.

И Ангел Необъяснимого до краев наполнил мой бокал (в котором примерно на треть было налито портвейну) какой-то бесцветной жидкостью из своих рук-бутылок. Я заметил, что на них вокруг горлышка были наклейки со словами «Kirschenwasser» [Вишневая настойка (нем.)].

Доброта и внимание Ангела несколько успокоили меня, и наконец с помощью воды, которой он неоднократно доливал мое вино, я вернул себе присутствие духа настолько, чтобы слушать его удивительные речи. Я даже не пытаюсь пересказать здесь все, что от него услышал, но в общем я понял так, что он является неким гением, по чьему велению случаются все contretemps [Неурядицы (франц.).] рода человеческого, чье дело – устраивать все необъяснимые случаи, которые постоянно озадачивают скептиков. Раза два во время разговора, когда я отваживался выразить ему мое полнейшее недоверие, он страшно свирепел, так что в конце концов я почел за благо помалкивать и не оспаривать его утверждений. Он продолжал разглагольствовать, а я откинулся в кресле, закрыл глаза и только забавлялся тем, что жевал изюм, а черенки разбрасывал по комнате. Но через некоторое время Ангел вдруг возомнил, что и это для него оскорбительно. В страшном гневе он вскочил, надвинул воронку на самые глаза и с громовым проклятием произнес какую-то угрозу, которой я не понял, после чего отвесил низкий поклон и удалился, пожелав мне словами архиепископа из «Жиль Блаза» «beaucoup de bonheur et un peu plus de bon sens» ["Много счастья и немного больше здравого смысла" (франц.).].

Его уход принес мне облегчение. Несколько стаканчиков лафита, которые я выпил, вызвали у меня сонливость, и я был более чем расположен вздремнуть минут пятнадцать, как обычно после обеда. В шесть часов у меня было важное свидание, пропустить которое я ни в коем случае не мог. Накануне истек срок страховки на мой дом, и поскольку возникли кое-какие разногласия, было решено, что я приду на заседание правления страховой компании и на месте договорюсь о возобновлении страховки. Подняв глаза к каминным часам (мне так хотелось спать, что вытащить часы из кармана просто не было сил), я с удовольствием обнаружил, что у меня в запасе целых двадцать пять минут. Была половина шестого, до страховой конторы ходьбы от силы пять минут, а моя сиеста ни разу в жизни не затягивалась дольше двадцати пяти. Так что я мог не беспокоиться и не мешкая погрузился в сон.