ЗАВТРА КОНЕЦ СВЕТА
- Что бы ты делала, если б знала, что завтра настанет конец света?
- Что бы я делала? Ты не шутишь?
- Нет.
- Не знаю. Не думала.
Он налил себе кофе. В сторонке на ковре, при ярком зеленоватом свете ламп "молния", обе девочки что-то строили из кубиков. В гостиной по-вечернему уютно пахло только что сваренным кофе.
- Что ж, пора об этом подумать, - сказал он.
- Ты серьезно?
Он кивнул.
- Война?
Он покачал головой.
- Атомная бомба? Или водородная?
- Нет.
- Бактериологическая война?
- Да нет, ничего такого, - сказал он, помешивая ложечкой кофе. - Просто, как бы это сказать, пришло время поставить точку.
- Что-то я не пойму.
- По правде говоря, я и сам не понимаю, просто такое у меня чувство. Минутами я пугаюсь, а в другие минуты мне ничуть не страшно и совсем спокойно на душе. - Он взглянул на девочек, их золотистые волосы блестели в свете лампы. - Я тебе сперва не говорил. Это случилось четыре дня назад.
- Что?
- Мне приснился сон. Что скоро все кончится, и еще так сказал голос. Совсем незнакомый, просто голос, и он сказал, что у нас на Земле всему придет конец. Наутро я про это почти забыл, пошел на службу, а потом вдруг вижу, Стэн Уиллис средь бела дня уставился в окно. Я говорю - о чем замечтался, Стэн? А он отвечает - мне сегодня снился сон, и не успел он договорить, а я уже понял, что за сон. Я и сам мог ему рассказать, но Стэн стал рассказывать первым, а я слушал.
- Тот самый сон?
- Тот самый. Я сказал Стану, что и мне тоже это снилось. Он вроде не удивился. Даже как-то успокоился. А потом мы обошли всю контору, просто так, для интереса. Это получилось само собой. Мы не говорили - пойдем поглядим, как и что. Просто пошли и видим, кто разглядывает свой стол, кто руки, кто в окно смотрит. Кое с кем я поговорил. И Стэн тоже.
- И всем приснился тот же сон?
- Всем до единого. В точности то же самое.
- И ты веришь?
- Верю. Сроду ни в чем не был так уверен.
- И когда же это будет? Когда все кончится?
- Для нас - сегодня ночью, в каком часу не знаю, а потом и в других частях света, когда там настанет ночь - земля-то вертится. За сутки все кончится.
Они посидели немного, не притрагиваясь к кофе. Потом медленно выпили его, глядя друг на друга.
- Чем же мы это заслужили? - сказала она.
- Не в том дело, заслужили или нет, просто ничего не вышло. Я смотрю, ты и спорить не стала. Почему это?
- Наверно, есть причина.
- Та самая, что у всех наших в конторе?
Она медленно кивнула.
- Я не хотела тебе говорить. Это случилось сегодня ночью. И весь день женщины в нашем квартале об этом толковали. Им снился тот самый сон. Я думала, это просто совпадение. - Она взяла со стола вечернюю газету. - Тут ничего не сказано.
- Все и так знают. - Он выпрямился, испытующе посмотрел на жену. - Боишься?
- Нет. Я всегда думала, что будет страшно, а оказывается, не боюсь.
- А нам вечно твердят про чувство самосохранения - что же оно молчит?
- Не знаю. Когда понимаешь, что все правильно, не станешь выходить из себя. А тут все правильно. Если подумать, как мы жили, этим должно было кончиться.
- Разве мы были такие уж плохие?
- Нет, но и не очень-то хорошие. Наверно, в этом вся беда - в нас ничего особенного не было, просто мы оставались сами собой, а ведь очень многие в мире совсем озверели и творили невесть что.
В гостиной смеялись девочки.
- Что бы ты делала, если б знала, что завтра настанет конец света?
- Что бы я делала? Ты не шутишь?
- Нет.
- Не знаю. Не думала.
Он налил себе кофе. В сторонке на ковре, при ярком зеленоватом свете ламп "молния", обе девочки что-то строили из кубиков. В гостиной по-вечернему уютно пахло только что сваренным кофе.
- Что ж, пора об этом подумать, - сказал он.
- Ты серьезно?
Он кивнул.
- Война?
Он покачал головой.
- Атомная бомба? Или водородная?
- Нет.
- Бактериологическая война?
- Да нет, ничего такого, - сказал он, помешивая ложечкой кофе. - Просто, как бы это сказать, пришло время поставить точку.
- Что-то я не пойму.
- По правде говоря, я и сам не понимаю, просто такое у меня чувство. Минутами я пугаюсь, а в другие минуты мне ничуть не страшно и совсем спокойно на душе. - Он взглянул на девочек, их золотистые волосы блестели в свете лампы. - Я тебе сперва не говорил. Это случилось четыре дня назад.
- Что?
- Мне приснился сон. Что скоро все кончится, и еще так сказал голос. Совсем незнакомый, просто голос, и он сказал, что у нас на Земле всему придет конец. Наутро я про это почти забыл, пошел на службу, а потом вдруг вижу, Стэн Уиллис средь бела дня уставился в окно. Я говорю - о чем замечтался, Стэн? А он отвечает - мне сегодня снился сон, и не успел он договорить, а я уже понял, что за сон. Я и сам мог ему рассказать, но Стэн стал рассказывать первым, а я слушал.
- Тот самый сон?
- Тот самый. Я сказал Стану, что и мне тоже это снилось. Он вроде не удивился. Даже как-то успокоился. А потом мы обошли всю контору, просто так, для интереса. Это получилось само собой. Мы не говорили - пойдем поглядим, как и что. Просто пошли и видим, кто разглядывает свой стол, кто руки, кто в окно смотрит. Кое с кем я поговорил. И Стэн тоже.
- И всем приснился тот же сон?
- Всем до единого. В точности то же самое.
- И ты веришь?
- Верю. Сроду ни в чем не был так уверен.
- И когда же это будет? Когда все кончится?
- Для нас - сегодня ночью, в каком часу не знаю, а потом и в других частях света, когда там настанет ночь - земля-то вертится. За сутки все кончится.
Они посидели немного, не притрагиваясь к кофе. Потом медленно выпили его, глядя друг на друга.
- Чем же мы это заслужили? - сказала она.
- Не в том дело, заслужили или нет, просто ничего не вышло. Я смотрю, ты и спорить не стала. Почему это?
- Наверно, есть причина.
- Та самая, что у всех наших в конторе?
Она медленно кивнула.
- Я не хотела тебе говорить. Это случилось сегодня ночью. И весь день женщины в нашем квартале об этом толковали. Им снился тот самый сон. Я думала, это просто совпадение. - Она взяла со стола вечернюю газету. - Тут ничего не сказано.
- Все и так знают. - Он выпрямился, испытующе посмотрел на жену. - Боишься?
- Нет. Я всегда думала, что будет страшно, а оказывается, не боюсь.
- А нам вечно твердят про чувство самосохранения - что же оно молчит?
- Не знаю. Когда понимаешь, что все правильно, не станешь выходить из себя. А тут все правильно. Если подумать, как мы жили, этим должно было кончиться.
- Разве мы были такие уж плохие?
- Нет, но и не очень-то хорошие. Наверно, в этом вся беда - в нас ничего особенного не было, просто мы оставались сами собой, а ведь очень многие в мире совсем озверели и творили невесть что.
В гостиной смеялись девочки.
- Мне всегда казалось: вот придет такой час, и все с воплями выбегут на улицу.
- А по-моему, нет. Что ж вопить, когда изменить ничего нельзя.
- Знаешь, мне только и жаль расставаться с тобой и с девочками. Я никогда не любил городскую жизнь и свою работу, вообще ничего не любил, только вас троих. И ни о чем я не пожалею, разве что неплохо бы увидеть еще хоть один погожий денек, да выпить глоток холодной воды в жару, да вздремнуть. Странно, как мы можем вот так сидеть и говорить об этом?
- Так ведь все равно ничего не поделаешь.
- Да, верно. Если б можно было, мы бы что-нибудь делали. Я думаю, это первый случай в истории - сегодня каждый в точности знает, что с ним будет завтра.
- А интересно, что все станут делать сейчас, вечером, в ближайшие часы.
- Пойдут в кино, послушают радио, посмотрят телевизор, уложат детишек спать и сами лягут - все, как всегда.
- Пожалуй, этим можно гордиться - что все, как всегда.
Минуту они сидели молча, потом он налил себе еще кофе.
- Как ты думаешь, почему именно сегодня?
- Потому.
- А почему не в другой какой-нибудь день, в прошлом веке, или пятьсот лет назад, или тысячу?
- Может быть, потому, что еще никогда не бывало такого дня - девятнадцатого октября тысяча девятьсот шестьдесят девятого года, а теперь он настал, вот и все. Такое уж особенное число, потому что в этот год во всем мире все обстоит так, а не иначе, - вот потому и настал конец.
- Сегодня по обе стороны океана готовы к вылету бомбардировщики, и они никогда уже не приземлятся.
- Вот отчасти и поэтому.
- Что ж, - сказал он, вставая. - Чем будем заниматься? Вымоем посуду?
Они перемыли посуду и аккуратней обычного ее убрали. В половине девятого уложили девочек, поцеловали их на ночь, зажгли по ночнику у кроваток и вышли, оставив дверь спальни чуточку приоткрытой.
- Не знаю... - сказал муж, выходя, оглянулся и остановился с трубкой в руке.
- О чем ты?
- Закрыть дверь плотно или оставить щелку, чтоб было светлее...
- А может быть, дети знают?
- Нет, конечно, нет.
Они сидели и читали газеты, и разговаривали, и слушали музыку по радио, а потом просто сидели у камина, глядя на раскаленные уголья, и часы пробили половину одиннадцатого, потом одиннадцать, потом половину двенадцатого. И они думали обо всех людях на свете, о том, кто как проводит этот вечер - каждый по-своему.
- Что ж, - сказал он наконец. И поцеловал жену долгим поцелуем.
- Все-таки нам было хорошо друг с другом.
- Тебе хочется плакать? - спросил он.
- Пожалуй, нет.
Они прошли по всему дому и погасили свет, в спальне разделись, не зажигая огня, в прохладной темноте, и откинули одеяла.
- Как приятно, простыни такие свежие.
- Я устала.
- Мы все устали.
Они легли.
- Одну минуту, - сказала она.
Поднялась и вышла на кухню. Через минуту вернулась.
- Забыла привернуть кран, - сказала она.
Что-то в этом было очень забавное, он невольно засмеялся.
Она тоже посмеялась, - и правда, забавно! Потом они перестали смеяться и лежали рядом в прохладной постели, держась за руки щекой к щеке.
- Спокойной ночи, - сказал он еще через минуту.
- Спокойной ночи.
Рэй Брэдбери, 1951
- А по-моему, нет. Что ж вопить, когда изменить ничего нельзя.
- Знаешь, мне только и жаль расставаться с тобой и с девочками. Я никогда не любил городскую жизнь и свою работу, вообще ничего не любил, только вас троих. И ни о чем я не пожалею, разве что неплохо бы увидеть еще хоть один погожий денек, да выпить глоток холодной воды в жару, да вздремнуть. Странно, как мы можем вот так сидеть и говорить об этом?
- Так ведь все равно ничего не поделаешь.
- Да, верно. Если б можно было, мы бы что-нибудь делали. Я думаю, это первый случай в истории - сегодня каждый в точности знает, что с ним будет завтра.
- А интересно, что все станут делать сейчас, вечером, в ближайшие часы.
- Пойдут в кино, послушают радио, посмотрят телевизор, уложат детишек спать и сами лягут - все, как всегда.
- Пожалуй, этим можно гордиться - что все, как всегда.
Минуту они сидели молча, потом он налил себе еще кофе.
- Как ты думаешь, почему именно сегодня?
- Потому.
- А почему не в другой какой-нибудь день, в прошлом веке, или пятьсот лет назад, или тысячу?
- Может быть, потому, что еще никогда не бывало такого дня - девятнадцатого октября тысяча девятьсот шестьдесят девятого года, а теперь он настал, вот и все. Такое уж особенное число, потому что в этот год во всем мире все обстоит так, а не иначе, - вот потому и настал конец.
- Сегодня по обе стороны океана готовы к вылету бомбардировщики, и они никогда уже не приземлятся.
- Вот отчасти и поэтому.
- Что ж, - сказал он, вставая. - Чем будем заниматься? Вымоем посуду?
Они перемыли посуду и аккуратней обычного ее убрали. В половине девятого уложили девочек, поцеловали их на ночь, зажгли по ночнику у кроваток и вышли, оставив дверь спальни чуточку приоткрытой.
- Не знаю... - сказал муж, выходя, оглянулся и остановился с трубкой в руке.
- О чем ты?
- Закрыть дверь плотно или оставить щелку, чтоб было светлее...
- А может быть, дети знают?
- Нет, конечно, нет.
Они сидели и читали газеты, и разговаривали, и слушали музыку по радио, а потом просто сидели у камина, глядя на раскаленные уголья, и часы пробили половину одиннадцатого, потом одиннадцать, потом половину двенадцатого. И они думали обо всех людях на свете, о том, кто как проводит этот вечер - каждый по-своему.
- Что ж, - сказал он наконец. И поцеловал жену долгим поцелуем.
- Все-таки нам было хорошо друг с другом.
- Тебе хочется плакать? - спросил он.
- Пожалуй, нет.
Они прошли по всему дому и погасили свет, в спальне разделись, не зажигая огня, в прохладной темноте, и откинули одеяла.
- Как приятно, простыни такие свежие.
- Я устала.
- Мы все устали.
Они легли.
- Одну минуту, - сказала она.
Поднялась и вышла на кухню. Через минуту вернулась.
- Забыла привернуть кран, - сказала она.
Что-то в этом было очень забавное, он невольно засмеялся.
Она тоже посмеялась, - и правда, забавно! Потом они перестали смеяться и лежали рядом в прохладной постели, держась за руки щекой к щеке.
- Спокойной ночи, - сказал он еще через минуту.
- Спокойной ночи.
Рэй Брэдбери, 1951
ВСЁ ЛЕТО В ОДИН ДЕНЬ
- Готовы?
- Да!
- Уже?
- Скоро!
- А ученые верно знают? Это правда будет сегодня?
- Смотри, смотри, сам видишь!
Теснясь, точно цветы и сорные травы в саду, все вперемешку, дети старались выглянуть наружу - где там запрятано солнце? Лил дождь. Он лил не переставая семь лет подряд; тысячи и тысячи дней, с утра до ночи, без передышки дождь лил, шумел, барабанил, звенел хрустальными брызгами, низвергался сплошными потоками, так что кругом ходили волны, заливая островки суши. Ливнями повалило тысячи лесов, и тысячи раз они вырастали вновь и снова падали под тяжестью вод. Так навеки повелось здесь, на Венере, а в классе было полно детей, чьи отцы и матери прилетели застраивать и обживать эту дикую дождливую планету.
- Перестает! Перестает!
- Да, да!
Марго стояла в стороне от них, от всех этих ребят, которые только и знали, что вечный дождь, дождь, дождь. Им всем было по девять лет, и если выдался семь лет назад такой день, когда солнце все-таки выглянуло, показалось на час изумленному миру, они этого не помнили. Иногда по ночам Марго слышала, как они ворочаются, вспоминая, и знала: во сне они видят и вспоминают золото, яркий желтый карандаш, монету - такую большую, что можно купить целый мир. Она знала, им чудится, будто они помнят тепло, когда вспыхивает лицо и все тело - руки, ноги, дрожащие пальцы. А потом они просыпаются - и опять барабанит дождь, без конца сыплются звонкие прозрачные бусы на крышу, на дорожку, на сад и лес, и сны разлетаются как дым.
Накануне они весь день читали в классе про солнце. Какое оно желтое, совсем как лимон, и какое жаркое. И писали про него маленькие рассказы и стихи.
Мне кажется, солнце - это цветок,
Цветет оно только один часок.
Такие стихи сочинила Марго и негромко прочитала их перед притихшим классом. А за окнами лил дождь.
- Ну, ты это не сама сочинила! - крикнул один мальчик.
- Нет, сама, - сказала Марго, - Сама.
- Уильям! - остановила мальчика учительница.
Но то было вчера. А сейчас дождь утихал, и дети теснились к большим окнам с толстыми стеклами.
- Где же учительница?
- Сейчас придет.
- Скорей бы, а то мы все пропустим!
Они вертелись на одном месте, точно пестрая беспокойная карусель. Марго одна стояла поодаль. Она была слабенькая, и казалось, когда-то давно она заблудилась и долго-долго бродила под дождем, и дождь смыл с нее все краски: голубые глаза, розовые губы, рыжие волосы - все вылиняло. Она была точно старая поблекшая фотография, которую вынули из забытого альбома, и все молчала, а если и случалось ей заговорить, голос ее шелестел еле слышно. Сейчас она одиноко стояла в сторонке и смотрела на дождь, на шумный мокрый мир за толстым стеклом.
- Ты-то чего смотришь? - сказал Уильям. Марго молчала.
- Отвечай, когда тебя спрашивают!
Уильям толкнул ее. Но она не пошевелилась; покачнулась - и только. Все ее сторонятся, даже и не смотрят на нее. Вот и сейчас бросили ее одну. Потому что она не хочет играть с ними в гулких туннелях того города-подвала. Если кто-нибудь осалит ее и кинется бежать, она только с недоумением поглядит вслед, но догонять не станет. И когда они всем классом поют песни о том, как хорошо жить на свете и как весело играть в разные игры, она еле шевелит губами. Только когда поют про солнце, про лето, она тоже тихонько подпевает, глядя в заплаканные окна.
- Готовы?
- Да!
- Уже?
- Скоро!
- А ученые верно знают? Это правда будет сегодня?
- Смотри, смотри, сам видишь!
Теснясь, точно цветы и сорные травы в саду, все вперемешку, дети старались выглянуть наружу - где там запрятано солнце? Лил дождь. Он лил не переставая семь лет подряд; тысячи и тысячи дней, с утра до ночи, без передышки дождь лил, шумел, барабанил, звенел хрустальными брызгами, низвергался сплошными потоками, так что кругом ходили волны, заливая островки суши. Ливнями повалило тысячи лесов, и тысячи раз они вырастали вновь и снова падали под тяжестью вод. Так навеки повелось здесь, на Венере, а в классе было полно детей, чьи отцы и матери прилетели застраивать и обживать эту дикую дождливую планету.
- Перестает! Перестает!
- Да, да!
Марго стояла в стороне от них, от всех этих ребят, которые только и знали, что вечный дождь, дождь, дождь. Им всем было по девять лет, и если выдался семь лет назад такой день, когда солнце все-таки выглянуло, показалось на час изумленному миру, они этого не помнили. Иногда по ночам Марго слышала, как они ворочаются, вспоминая, и знала: во сне они видят и вспоминают золото, яркий желтый карандаш, монету - такую большую, что можно купить целый мир. Она знала, им чудится, будто они помнят тепло, когда вспыхивает лицо и все тело - руки, ноги, дрожащие пальцы. А потом они просыпаются - и опять барабанит дождь, без конца сыплются звонкие прозрачные бусы на крышу, на дорожку, на сад и лес, и сны разлетаются как дым.
Накануне они весь день читали в классе про солнце. Какое оно желтое, совсем как лимон, и какое жаркое. И писали про него маленькие рассказы и стихи.
Мне кажется, солнце - это цветок,
Цветет оно только один часок.
Такие стихи сочинила Марго и негромко прочитала их перед притихшим классом. А за окнами лил дождь.
- Ну, ты это не сама сочинила! - крикнул один мальчик.
- Нет, сама, - сказала Марго, - Сама.
- Уильям! - остановила мальчика учительница.
Но то было вчера. А сейчас дождь утихал, и дети теснились к большим окнам с толстыми стеклами.
- Где же учительница?
- Сейчас придет.
- Скорей бы, а то мы все пропустим!
Они вертелись на одном месте, точно пестрая беспокойная карусель. Марго одна стояла поодаль. Она была слабенькая, и казалось, когда-то давно она заблудилась и долго-долго бродила под дождем, и дождь смыл с нее все краски: голубые глаза, розовые губы, рыжие волосы - все вылиняло. Она была точно старая поблекшая фотография, которую вынули из забытого альбома, и все молчала, а если и случалось ей заговорить, голос ее шелестел еле слышно. Сейчас она одиноко стояла в сторонке и смотрела на дождь, на шумный мокрый мир за толстым стеклом.
- Ты-то чего смотришь? - сказал Уильям. Марго молчала.
- Отвечай, когда тебя спрашивают!
Уильям толкнул ее. Но она не пошевелилась; покачнулась - и только. Все ее сторонятся, даже и не смотрят на нее. Вот и сейчас бросили ее одну. Потому что она не хочет играть с ними в гулких туннелях того города-подвала. Если кто-нибудь осалит ее и кинется бежать, она только с недоумением поглядит вслед, но догонять не станет. И когда они всем классом поют песни о том, как хорошо жить на свете и как весело играть в разные игры, она еле шевелит губами. Только когда поют про солнце, про лето, она тоже тихонько подпевает, глядя в заплаканные окна.
Ну а самое большое ее преступление, конечно, в том, что она прилетела сюда с Земли всего лишь пять лет назад, и она помнит солнце, помнит, какое оно, солнце, и какое небо она видела в Огайо, когда ей было четыре года. А они - они всю жизнь живут на Венере; когда здесь в последний раз светило солнце, им было только по два года, и они давно уже забыли, какое оно, и какого цвета, и как жарко греет. А Марго помнит.
- Оно большое, как медяк, - сказала она однажды и зажмурилась.
- Неправда! - закричали ребята.
- Оно - как огонь в очаге, - сказала Марго.
- Врешь, врешь, ты не помнишь! - кричали ей.
Но она помнила и, тихо отойдя в сторону, стала смотреть в окно, по которому сбегали струи дождя. А один раз, месяц назад, когда всех повели в душевую, она ни за что не хотела стать под душ и, прикрывая макушку, зажимая уши ладонями, кричала - пускай вода не льется на голову! И после того у нее появилось странное, смутное чувство: она не такая, как все. И другие дети тоже это чувствовали и сторонились ее.
Говорили, что на будущий год отец с матерью отвезут ее назад на Землю - это обойдется им во много тысяч долларов, но иначе она, видимо, зачахнет. И вот за все эти грехи, большие и малые, в классе ее невзлюбили. Противная эта Марго, противно, что она такая бледная немочь, и такая худющая, и вечно молчит и ждет чего-то, и, наверно, улетит на Землю...
- Убирайся! - Уильям опять ее толкнул. - Чего ты еще ждешь?
Тут она впервые обернулась и посмотрела на него. И по глазам было видно, чего она ждет. Мальчишка взбеленился.
- Нечего тебе здесь торчать! - закричал он. - Не дождешься, ничего не будет! Марго беззвучно пошевелила губами.
- Ничего не будет! - кричал Уильям. - Это просто для смеха, мы тебя разыграли. Он обернулся к остальным. - Ведь сегодня ничего не будет, верно?
Все поглядели на него с недоумением, а потом поняли, и засмеялись, и покачали головами: верно, ничего не будет!
- Но ведь... - Марго смотрела беспомощно. - Ведь сегодня тот самый день, - прошептала она. - Ученые предсказывали, они говорят, они ведь знают... Солнце...
- Разыграли, разыграли! - сказал Уильям и вдруг схватил ее.
- Эй, ребята, давайте запрем ее в чулан, пока учительницы нет!
- Не надо, - сказала Марго и попятилась.
Все кинулись к ней, схватили и поволокли, - она отбивалась, потом просила, потом заплакала, но ее притащили по туннелю в дальнюю комнату, втолкнули в чулан и заперли дверь на засов. Дверь тряслась: Марго колотила в нее кулаками и кидалась на нее всем телом. Приглушенно доносились крики. Ребята постояли, послушали, а потом улыбнулись и пошли прочь - и как раз вовремя: в конце туннеля показалась учительница.
- Готовы, дети? - она поглядела на часы.
- Да! - отозвались ребята.
- Все здесь?
- Да!
Дождь стихал. Они столпились у огромной массивной двери. Дождь перестал. Как будто посреди кинофильма про лавины, ураганы, смерчи, извержения вулканов что-то случилось со звуком, аппарат испортился, - шум стал глуше, а потом и вовсе оборвался, смолкли удары, грохот, раскаты грома... А потом кто-то выдернул пленку и на место ее вставил спокойный диапозитив - мирную тропическую картинку. Все замерло - не вздохнет, не шелохнется. Такая настала огромная, неправдоподобная тишина, будто вам заткнули уши или вы совсем оглохли. Дети недоверчиво подносили руки к ушам. Толпа распалась, каждый стоял сам по себе. Дверь отошла в сторону, и на них пахнуло свежестью мира, замершего в ожидании.
- Оно большое, как медяк, - сказала она однажды и зажмурилась.
- Неправда! - закричали ребята.
- Оно - как огонь в очаге, - сказала Марго.
- Врешь, врешь, ты не помнишь! - кричали ей.
Но она помнила и, тихо отойдя в сторону, стала смотреть в окно, по которому сбегали струи дождя. А один раз, месяц назад, когда всех повели в душевую, она ни за что не хотела стать под душ и, прикрывая макушку, зажимая уши ладонями, кричала - пускай вода не льется на голову! И после того у нее появилось странное, смутное чувство: она не такая, как все. И другие дети тоже это чувствовали и сторонились ее.
Говорили, что на будущий год отец с матерью отвезут ее назад на Землю - это обойдется им во много тысяч долларов, но иначе она, видимо, зачахнет. И вот за все эти грехи, большие и малые, в классе ее невзлюбили. Противная эта Марго, противно, что она такая бледная немочь, и такая худющая, и вечно молчит и ждет чего-то, и, наверно, улетит на Землю...
- Убирайся! - Уильям опять ее толкнул. - Чего ты еще ждешь?
Тут она впервые обернулась и посмотрела на него. И по глазам было видно, чего она ждет. Мальчишка взбеленился.
- Нечего тебе здесь торчать! - закричал он. - Не дождешься, ничего не будет! Марго беззвучно пошевелила губами.
- Ничего не будет! - кричал Уильям. - Это просто для смеха, мы тебя разыграли. Он обернулся к остальным. - Ведь сегодня ничего не будет, верно?
Все поглядели на него с недоумением, а потом поняли, и засмеялись, и покачали головами: верно, ничего не будет!
- Но ведь... - Марго смотрела беспомощно. - Ведь сегодня тот самый день, - прошептала она. - Ученые предсказывали, они говорят, они ведь знают... Солнце...
- Разыграли, разыграли! - сказал Уильям и вдруг схватил ее.
- Эй, ребята, давайте запрем ее в чулан, пока учительницы нет!
- Не надо, - сказала Марго и попятилась.
Все кинулись к ней, схватили и поволокли, - она отбивалась, потом просила, потом заплакала, но ее притащили по туннелю в дальнюю комнату, втолкнули в чулан и заперли дверь на засов. Дверь тряслась: Марго колотила в нее кулаками и кидалась на нее всем телом. Приглушенно доносились крики. Ребята постояли, послушали, а потом улыбнулись и пошли прочь - и как раз вовремя: в конце туннеля показалась учительница.
- Готовы, дети? - она поглядела на часы.
- Да! - отозвались ребята.
- Все здесь?
- Да!
Дождь стихал. Они столпились у огромной массивной двери. Дождь перестал. Как будто посреди кинофильма про лавины, ураганы, смерчи, извержения вулканов что-то случилось со звуком, аппарат испортился, - шум стал глуше, а потом и вовсе оборвался, смолкли удары, грохот, раскаты грома... А потом кто-то выдернул пленку и на место ее вставил спокойный диапозитив - мирную тропическую картинку. Все замерло - не вздохнет, не шелохнется. Такая настала огромная, неправдоподобная тишина, будто вам заткнули уши или вы совсем оглохли. Дети недоверчиво подносили руки к ушам. Толпа распалась, каждый стоял сам по себе. Дверь отошла в сторону, и на них пахнуло свежестью мира, замершего в ожидании.
И солнце явилось. Оно пламенело, яркое, как бронза, и оно было очень большое. А небо вокруг сверкало, точно ярко-голубая черепица. И джунгли так и пылали в солнечных лучах, и дети, очнувшись, с криком выбежали в весну.
- Только не убегайте далеко! - крикнула вдогонку учительница. - Помните, у вас всего два часа. Не то вы не успеете укрыться!
Но они уже не слышали, они бегали и запрокидывали голову, и солнце гладило их по щекам, точно теплым утюгом; они скинули куртки, и солнце жгло их голые руки.
- Это получше наших искусственных солнц, верно?
- Ясно, лучше!
Они уже не бегали, а стояли посреди джунглей, что сплошь покрывали Венеру и росли, росли бурно, непрестанно, прямо на глазах. Джунгли были точно стая осьминогов, к небу пучками тянулись гигантские щупальца мясистых ветвей, раскачивались, мгновенно покрывались цветами - ведь весна здесь такая короткая. Они были серые, как пепел, как резина, эти заросли, оттого что долгие годы они не видели солнца. Они были цвета камней, и цвета сыра, и цвета чернил, и были здесь растения цвета луны.
Ребята со смехом кидались на сплошную поросль, точно на живой упругий матрац, который вздыхал под ними, и скрипел, и пружинил. Они носились меж деревьев, скользили и падали, толкались, играли в прятки и в салки, но главное - опять и опять, жмурясь, глядели на солнце, пока не потекут слезы, и тянули руки к золотому сиянию и к невиданной синеве, и вдыхали эту удивительную свежесть, и слушали, слушали тишину, что обнимала их словно море, блаженно спокойное, беззвучное и недвижное. Они на все смотрели и всем наслаждались. А потом, будто зверьки, вырвавшиеся из глубоких нор, снова неистово бегали кругом, бегали и кричали. Целый час бегали и никак не могли угомониться. И вдруг... Посреди веселой беготни одна девочка громко, жалобно закричала. Все остановились. Девочка протянула руку ладонью кверху.
- Смотрите, сказала она и вздрогнула. - Ой, смотрите!
Все медленно подошли поближе. На раскрытой ладони, по самой середке, лежала большая круглая дождевая капля. Девочка посмотрела на нее и заплакала. Дети молча посмотрели на небо.
- О-о...
Редкие холодные капли упали на нос, на щеки, на губы. Солнце затянула туманная дымка. Подул холодный ветер. Ребята повернулись и пошли к своему дому-подвалу, руки их вяло повисли, они больше не улыбались.
Загремел гром, и дети в испуге, толкая друг дружку, бросились бежать, словно листья, гонимые ураганом. Блеснула молния - за десять миль от них, потом за пять, в миле, в полумиле. И небо почернело, будто разом настала непроглядная ночь. Минуту они постояли на пороге глубинного убежища, а потом дождь полил вовсю. Тогда дверь закрыли, и все стояли и слушали, как с оглушительным шумом рушатся с неба тонны, потоки воды - без просвета, без конца.
- И так опять будет целых семь лет?
- Да. Семь лет. И вдруг кто-то вскрикнул:
- А Марго?
- Что?
- Мы ведь ее заперли, она так и сидит в чулане.
- Марго...
Они застыли, будто ноги у них примерзли к полу. Переглянулись и отвели взгляды. Посмотрели за окно - там лил дождь, лил упрямо, неустанно. Они не смели посмотреть друг другу в глаза. Лица у всех стали серьезные, бледные. Все потупились, кто разглядывал свои руки, кто уставился в пол.
- Марго...
Наконец одна девочка сказала:
- Ну что же мы?...
Никто не шелохнулся.
- Пойдем... - прошептала девочка.
Под холодный шум дождя они медленно прошли по коридору. Под рев бури и раскаты грома перешагнули порог и вошли в ту дальнюю комнату, яростные синие молнии озаряли их лица. Медленно подошли они к чулану и стали у двери.
За дверью было тихо. Медленно, медленно они отодвинули засов и выпустили Марго.
Рэй Брэдбери, 1959
- Только не убегайте далеко! - крикнула вдогонку учительница. - Помните, у вас всего два часа. Не то вы не успеете укрыться!
Но они уже не слышали, они бегали и запрокидывали голову, и солнце гладило их по щекам, точно теплым утюгом; они скинули куртки, и солнце жгло их голые руки.
- Это получше наших искусственных солнц, верно?
- Ясно, лучше!
Они уже не бегали, а стояли посреди джунглей, что сплошь покрывали Венеру и росли, росли бурно, непрестанно, прямо на глазах. Джунгли были точно стая осьминогов, к небу пучками тянулись гигантские щупальца мясистых ветвей, раскачивались, мгновенно покрывались цветами - ведь весна здесь такая короткая. Они были серые, как пепел, как резина, эти заросли, оттого что долгие годы они не видели солнца. Они были цвета камней, и цвета сыра, и цвета чернил, и были здесь растения цвета луны.
Ребята со смехом кидались на сплошную поросль, точно на живой упругий матрац, который вздыхал под ними, и скрипел, и пружинил. Они носились меж деревьев, скользили и падали, толкались, играли в прятки и в салки, но главное - опять и опять, жмурясь, глядели на солнце, пока не потекут слезы, и тянули руки к золотому сиянию и к невиданной синеве, и вдыхали эту удивительную свежесть, и слушали, слушали тишину, что обнимала их словно море, блаженно спокойное, беззвучное и недвижное. Они на все смотрели и всем наслаждались. А потом, будто зверьки, вырвавшиеся из глубоких нор, снова неистово бегали кругом, бегали и кричали. Целый час бегали и никак не могли угомониться. И вдруг... Посреди веселой беготни одна девочка громко, жалобно закричала. Все остановились. Девочка протянула руку ладонью кверху.
- Смотрите, сказала она и вздрогнула. - Ой, смотрите!
Все медленно подошли поближе. На раскрытой ладони, по самой середке, лежала большая круглая дождевая капля. Девочка посмотрела на нее и заплакала. Дети молча посмотрели на небо.
- О-о...
Редкие холодные капли упали на нос, на щеки, на губы. Солнце затянула туманная дымка. Подул холодный ветер. Ребята повернулись и пошли к своему дому-подвалу, руки их вяло повисли, они больше не улыбались.
Загремел гром, и дети в испуге, толкая друг дружку, бросились бежать, словно листья, гонимые ураганом. Блеснула молния - за десять миль от них, потом за пять, в миле, в полумиле. И небо почернело, будто разом настала непроглядная ночь. Минуту они постояли на пороге глубинного убежища, а потом дождь полил вовсю. Тогда дверь закрыли, и все стояли и слушали, как с оглушительным шумом рушатся с неба тонны, потоки воды - без просвета, без конца.
- И так опять будет целых семь лет?
- Да. Семь лет. И вдруг кто-то вскрикнул:
- А Марго?
- Что?
- Мы ведь ее заперли, она так и сидит в чулане.
- Марго...
Они застыли, будто ноги у них примерзли к полу. Переглянулись и отвели взгляды. Посмотрели за окно - там лил дождь, лил упрямо, неустанно. Они не смели посмотреть друг другу в глаза. Лица у всех стали серьезные, бледные. Все потупились, кто разглядывал свои руки, кто уставился в пол.
- Марго...
Наконец одна девочка сказала:
- Ну что же мы?...
Никто не шелохнулся.
- Пойдем... - прошептала девочка.
Под холодный шум дождя они медленно прошли по коридору. Под рев бури и раскаты грома перешагнули порог и вошли в ту дальнюю комнату, яростные синие молнии озаряли их лица. Медленно подошли они к чулану и стали у двери.
За дверью было тихо. Медленно, медленно они отодвинули засов и выпустили Марго.
Рэй Брэдбери, 1959
ВОСЕМЬ ИЛИ ДЕВЯТЬ МУДРЫХ СЛОВ О ТОМ, КАК ПИСАТЬ ПИСЬМА
Как начинать письмо
Если вы хотите ответить на другое письмо, то лучше всего достать это письмо и перечитать его заново, чтобы освежить в памяти то, на что вы собираетесь отвечать, и нынешний адрес вашего корреспондента (в противном случае вы отправите письмо по его постоянному адресу - в Лондон, хотя он предусмотрительно сообщил вам свой подробный адрес в Торквее).
Затем следует написать адрес на конверте и наклеить марку. "Как? Надписывать конверт до того, как написано письмо?" Именно так! И сейчас я расскажу вам, что произойдет, если вы этого не сделаете. Вы пишете письмо до самого последнего момента и вдруг, посреди заключительного предложения, осознаете, что "уже пора"! Начинается кутерьма: вы кое-как нацарапываете подпись, наскоро заклеиваете конверт, который расклеивается на почте, совершенно неразборчиво надписываете адрес и с ужасом узнаете, что забыли вовремя пополнить свой запас марок в коробочке, с безумным видом начинаете приставать ко всем домочадцам с просьбой одолжить вам марку, сломя голову бежите на почту, прибегаете туда весь в поту, еле переводя дух, когда корреспонденцию из почтового ящика уже изъяли, и , наконец, неделю спустя получаете свое письмо из отдела "мертвых писем" с надписью "Адрес неразборчив"!
Затем на листе бумаги сверху следует написать свой полный адрес. Чрезвычайно неприятно (я говорю это на основании собственного горького опыта), когда ваш друг, живущий по новому адресу, ограничивается в начале письма краткой пометкой "Дувр", полагая, что остальное вам известно из его предыдущего письма, которое вы к тому времени, возможно, успели уничтожить.
Затем следует полностью указать дату. Не менее неприятно, когда спустя несколько лет, вы пытаетесь расположить по порядку письма и обнаруживаете, что они датированы лишь "17 февраля" или "2 августа" без малейшего указания на год, по которому вы могли бы судить какое письмо идет раньше, И никогда-никогда (Примечание. Это замечание адресовано только дамам, ибо не один мужчина не сделает ничего подобного.) не пишите вместо даты просто "среда", ибо "ничто не способно довести до безумия так, как подобные поступки".
Как продолжать письмо
Золотое правило, которого следует придерживаться с самого начала: пишите разборчиво. Человеческие нравы заметно смягчились бы, если бы все придерживались этого правила! Значительная часть всего, что было написано неразборчиво во всем мире, написано просто слишком тороплива. Разумеется, вы ответите: "Я тороплюсь, чтобы сэкономить время". Цель, что и говорить, весьма достойная, но имеете ли вы право достигать ее за счет своего друга? Разве его время не столь же ценно, что и ваше? Несколько лет назад мне довелось получать от одного приятеля письма (и, надо сказать, весьма интересные), написанные самым "зверским" из когда-либо выработанных почерков. Обычно у меня уходило около недели на то, чтобы прочитать одно письмо. Я имел обыкновение носить письмо в кармане, и вытаскивая его в свободную минуту, ломать голову над теми ребусами, из которых оно состояло. Я вертел письмо так и сяк, держал его то у самых глаз, то на расстоянии вытянутой руки до тех пор, пока до меня не доходил смысл некоторых совершенно неразличимых иероглифов. То, что мне удавалось уловить, я подписывал - уже по-английски - под строкой. Отгадав таким способом несколько мест, я получал возможность по контексту восстанавливать смысл остального, пока, наконец, мне не удавалось расшифровать всю цепочку иероглифов. Если бы у кого-нибудь все друзья писали в таком духе, то на чтение их писем у него ушла бы вся жизнь!
Как начинать письмо
Если вы хотите ответить на другое письмо, то лучше всего достать это письмо и перечитать его заново, чтобы освежить в памяти то, на что вы собираетесь отвечать, и нынешний адрес вашего корреспондента (в противном случае вы отправите письмо по его постоянному адресу - в Лондон, хотя он предусмотрительно сообщил вам свой подробный адрес в Торквее).
Затем следует написать адрес на конверте и наклеить марку. "Как? Надписывать конверт до того, как написано письмо?" Именно так! И сейчас я расскажу вам, что произойдет, если вы этого не сделаете. Вы пишете письмо до самого последнего момента и вдруг, посреди заключительного предложения, осознаете, что "уже пора"! Начинается кутерьма: вы кое-как нацарапываете подпись, наскоро заклеиваете конверт, который расклеивается на почте, совершенно неразборчиво надписываете адрес и с ужасом узнаете, что забыли вовремя пополнить свой запас марок в коробочке, с безумным видом начинаете приставать ко всем домочадцам с просьбой одолжить вам марку, сломя голову бежите на почту, прибегаете туда весь в поту, еле переводя дух, когда корреспонденцию из почтового ящика уже изъяли, и , наконец, неделю спустя получаете свое письмо из отдела "мертвых писем" с надписью "Адрес неразборчив"!
Затем на листе бумаги сверху следует написать свой полный адрес. Чрезвычайно неприятно (я говорю это на основании собственного горького опыта), когда ваш друг, живущий по новому адресу, ограничивается в начале письма краткой пометкой "Дувр", полагая, что остальное вам известно из его предыдущего письма, которое вы к тому времени, возможно, успели уничтожить.
Затем следует полностью указать дату. Не менее неприятно, когда спустя несколько лет, вы пытаетесь расположить по порядку письма и обнаруживаете, что они датированы лишь "17 февраля" или "2 августа" без малейшего указания на год, по которому вы могли бы судить какое письмо идет раньше, И никогда-никогда (Примечание. Это замечание адресовано только дамам, ибо не один мужчина не сделает ничего подобного.) не пишите вместо даты просто "среда", ибо "ничто не способно довести до безумия так, как подобные поступки".
Как продолжать письмо
Золотое правило, которого следует придерживаться с самого начала: пишите разборчиво. Человеческие нравы заметно смягчились бы, если бы все придерживались этого правила! Значительная часть всего, что было написано неразборчиво во всем мире, написано просто слишком тороплива. Разумеется, вы ответите: "Я тороплюсь, чтобы сэкономить время". Цель, что и говорить, весьма достойная, но имеете ли вы право достигать ее за счет своего друга? Разве его время не столь же ценно, что и ваше? Несколько лет назад мне довелось получать от одного приятеля письма (и, надо сказать, весьма интересные), написанные самым "зверским" из когда-либо выработанных почерков. Обычно у меня уходило около недели на то, чтобы прочитать одно письмо. Я имел обыкновение носить письмо в кармане, и вытаскивая его в свободную минуту, ломать голову над теми ребусами, из которых оно состояло. Я вертел письмо так и сяк, держал его то у самых глаз, то на расстоянии вытянутой руки до тех пор, пока до меня не доходил смысл некоторых совершенно неразличимых иероглифов. То, что мне удавалось уловить, я подписывал - уже по-английски - под строкой. Отгадав таким способом несколько мест, я получал возможность по контексту восстанавливать смысл остального, пока, наконец, мне не удавалось расшифровать всю цепочку иероглифов. Если бы у кого-нибудь все друзья писали в таком духе, то на чтение их писем у него ушла бы вся жизнь!
Этого золотого правила необходимо строго придерживаться при написании фамилии и названия мест, причем особенно неукоснительно - при написании иностранных фамилий. Как-то раз я получил письмо, в котором упоминалось несколько русских фамилий, нацарапанных тем неразборчивым почерком, каким люди обычно пишут "искренне ваш...". Разумеется, угадать что-либо по смыслу было невозможно: любой вариант был ничуть не хуже другого. Пришлось мне написать своему другу и сообщить, что я не могу разобрать ни одной фамилии!
Мое второе правило: не заполнять более полутора страниц извинениями за то, что я не ответил на письмо раньше!
Самая лучшая тема для начала - последнее письмо вашего друга. Пишите, держа его перед собой. Отвечайте на вопросы вашего друга и делайте любые замечания, которые придут вам в голову по ходу чтения его письма. Затем вы переходите к тому, о чем хотите рассказать сами. Такой порядок более вежлив и приятен для адресата, чем если вы займете все письмо своими собственными бесценными замечаниями и лишь в постскриптуме торопливо ответите на его вопросы. Ваш друг сможет лучше оценить всю глубину сделанных вами замечаний после того, как удовлетворит свою жажду информации.
Ссылаясь на какое-нибудь место в письме друга, лучше всего точно процитировать то, что сказал он сам, а не пересказывать общий смысл своими словами. Впечатление А от того, что сказал В, в передаче А никогда не совпадает с тем, что имел в виду сам В.
Этого правила особенно следует придерживаться в том случае, если два корреспондента в чем-то не согласны друг с другом. Недопустимо написать в таком случае: "Вы совершенно заблуждаетесь, полагая, будто я сказал то-то и то-то. Я имел в виду совсем другое - и т.д., и т.п."
Переписка по спорному вопросу при таком подходе грозит затянуться на долгие годы.
Здесь уместно упомянуть еще несколько правил, пригодных для тех случаев, когда переписка, к сожалению, превращается в спор.
Первое из них: не повторяйтесь. Высказавшись один раз, ясно и со всей определенностью, по какому-то вопросу и не сумев убедить своего друга, оставьте спорную тему. Повторяя свои доводы, вы лишь вынудите его сделать то же самое. Ваш спор будет продолжаться бесконечно, как бесконечна периодическая дробь. А разве случалось вам хоть когда-нибудь слышать, чтобы бесконечные периодические дроби заканчивались?
Еще одно правило: написав письмо, которое, по вашему мнению, вызовет раздражение у вашего друга, хотя вы высказали все именно так, как думаете, отложите письмо в сторону до завтра. Затем перечитайте его и постарайтесь представить, что оно адресовано вам. Это нередко заставит вас переписать письмо заново, убрав уксуса и перца и добавив меда, что превратит его в гораздо более съедобное блюдо! Если же, написав письмо в как можно более мирных тонах, вы все же почувствуете, что оно может задеть вашего друга, сохраните копию письма. Что толку несколько месяцев спустя оправдываться : "Я почти уверен в том, что никогда не говорил ничего такого. Насколько мне помнится, я сказал то-то и то-то". Гораздо лучше иметь возможность написать : "Я не употреблял таких выражений. В моем письме было сказано следующее...".
Мое пятое правило: если ваш друг допустил резкое замечание, то либо сделайте вид, что вы этого не заметили, либо ответьте, но гораздо менее резко. Если же он сделает дружеское замечание, пытаясь загладить возникшее разногласие, ответьте ему в еще более дружественном тоне. Если бы в назревающей ссоре каждая сторона была склонна преодолеть не более трех восьмых, а при примирении - не менее пяти восьмых пути, то примирений было бы больше, чем ссор! Ситуация здесь такая же, о какой говорит ирландец, выговаривающий своей дочери за то, что той никогда не бывает дома: "Вечно ты уходишь из дома! Раз придешь, а три раза уйдешь!"
Мое второе правило: не заполнять более полутора страниц извинениями за то, что я не ответил на письмо раньше!
Самая лучшая тема для начала - последнее письмо вашего друга. Пишите, держа его перед собой. Отвечайте на вопросы вашего друга и делайте любые замечания, которые придут вам в голову по ходу чтения его письма. Затем вы переходите к тому, о чем хотите рассказать сами. Такой порядок более вежлив и приятен для адресата, чем если вы займете все письмо своими собственными бесценными замечаниями и лишь в постскриптуме торопливо ответите на его вопросы. Ваш друг сможет лучше оценить всю глубину сделанных вами замечаний после того, как удовлетворит свою жажду информации.
Ссылаясь на какое-нибудь место в письме друга, лучше всего точно процитировать то, что сказал он сам, а не пересказывать общий смысл своими словами. Впечатление А от того, что сказал В, в передаче А никогда не совпадает с тем, что имел в виду сам В.
Этого правила особенно следует придерживаться в том случае, если два корреспондента в чем-то не согласны друг с другом. Недопустимо написать в таком случае: "Вы совершенно заблуждаетесь, полагая, будто я сказал то-то и то-то. Я имел в виду совсем другое - и т.д., и т.п."
Переписка по спорному вопросу при таком подходе грозит затянуться на долгие годы.
Здесь уместно упомянуть еще несколько правил, пригодных для тех случаев, когда переписка, к сожалению, превращается в спор.
Первое из них: не повторяйтесь. Высказавшись один раз, ясно и со всей определенностью, по какому-то вопросу и не сумев убедить своего друга, оставьте спорную тему. Повторяя свои доводы, вы лишь вынудите его сделать то же самое. Ваш спор будет продолжаться бесконечно, как бесконечна периодическая дробь. А разве случалось вам хоть когда-нибудь слышать, чтобы бесконечные периодические дроби заканчивались?
Еще одно правило: написав письмо, которое, по вашему мнению, вызовет раздражение у вашего друга, хотя вы высказали все именно так, как думаете, отложите письмо в сторону до завтра. Затем перечитайте его и постарайтесь представить, что оно адресовано вам. Это нередко заставит вас переписать письмо заново, убрав уксуса и перца и добавив меда, что превратит его в гораздо более съедобное блюдо! Если же, написав письмо в как можно более мирных тонах, вы все же почувствуете, что оно может задеть вашего друга, сохраните копию письма. Что толку несколько месяцев спустя оправдываться : "Я почти уверен в том, что никогда не говорил ничего такого. Насколько мне помнится, я сказал то-то и то-то". Гораздо лучше иметь возможность написать : "Я не употреблял таких выражений. В моем письме было сказано следующее...".
Мое пятое правило: если ваш друг допустил резкое замечание, то либо сделайте вид, что вы этого не заметили, либо ответьте, но гораздо менее резко. Если же он сделает дружеское замечание, пытаясь загладить возникшее разногласие, ответьте ему в еще более дружественном тоне. Если бы в назревающей ссоре каждая сторона была склонна преодолеть не более трех восьмых, а при примирении - не менее пяти восьмых пути, то примирений было бы больше, чем ссор! Ситуация здесь такая же, о какой говорит ирландец, выговаривающий своей дочери за то, что той никогда не бывает дома: "Вечно ты уходишь из дома! Раз придешь, а три раза уйдешь!"
Мое шестое правило (и мое последнее замечание по поводу разногласий, возникающих при переписке): не стремитесь к тому, чтобы последнее слово осталось за вами! Сколько споров можно было бы подавить в зародыше, если бы каждый стремился к тому, чтобы последнее слово осталось за другим! Неважно, если, отвечая на упрек, вы выскажете не все свои возражения. Пусть ваш друг думает, будто вы молчите потому, что вам нечего сказать. Лишь бы скорее прекратить спор, не выходя за рамки приличий. Помните: "слово - серебро, молчание - золото"! (Примечание. Если вы джентльмен, а ваш друг - леди, то выполнение этого правила становится обязательным: вы не должны оставлять за собой последнего слова!)
Мое седьмое правило: если вам случится в шутку высказать порицание вашему другу, то следует быть уверенным в том, что вы все достаточно преувеличили и шутка очевидна. Слово, сказанное в шутку, но воспринятое всерьез, может привести к весьма тяжким последствиям. Мне известны случаи, когда шутливое замечание разбивало дружбу. Предположим, что вы хотите напомнить вашему другу о соверене, который вы одолжили ему, а он забыл вам вернуть. Вы пишете ему, отнюдь не вкладывая в свои слова ничего, кроме шутки: "Должен сказать, что иметь столь плохую память на долги, как у тебя, по-видимому, удобно". Не удивляйтесь, если ваш друг все же обидится на форму упрека. Но представьте себе, что вы написали: "Наблюдая в течение продолжительного времени за твоей карьерой карманного вора и взломщика, я совершенно убедился в том, что питать робкую надежду вернуть соверен, некогда одолженный тебе, могу лишь в том случае, если прямо потребую : "Плати, или я потащу тебя в суд!"
Если ваш друг действительно друг вам, то он отнесется к высказанному вами намеку вполне серьезно!
Мое восьмое правило: если вы пишете в письме "Прилагаю при сем 5 фунтов стерлингов" или "Посылаю тебе письмо Джона, чтобы ты мог с ним ознакомиться", то прекратите на миг писать, достаньте документ, о котором вы упомянули, и вложите его в конверт. В противном случае вы вполне можете обнаружить, что документ остался лежать у вас на столе после того, как письмо отправлено!
Мое девятое правило: если вы исписали весь лист бумаги до конца и вам есть что сказать еще, возьмите еще один лист, целый, или обрывок - по потребности, но не пишите поперек уже написанного! Помните старую поговорку: "Что написано не вдоль, не прочтешь поперек". "Старую поговорку? - спросите вы удивленно. - Так ли она стара?" Должен признаться, что приведенная мной поговорка действительно не такая уж древняя. Боюсь, что я сам ее придумал, пока писал эти строки! Но все же не следует упускать из виду, что "старый" понятие относительное. Думаю, что вы будете совершенно правы, если обратитесь к цыпленку, только что вылупившемуся из яйца, со словами: "Привет, старина!" Ведь он действительно стар по сравнению с другим цыпленком, который вылупился из яйца лишь наполовину!
Мое седьмое правило: если вам случится в шутку высказать порицание вашему другу, то следует быть уверенным в том, что вы все достаточно преувеличили и шутка очевидна. Слово, сказанное в шутку, но воспринятое всерьез, может привести к весьма тяжким последствиям. Мне известны случаи, когда шутливое замечание разбивало дружбу. Предположим, что вы хотите напомнить вашему другу о соверене, который вы одолжили ему, а он забыл вам вернуть. Вы пишете ему, отнюдь не вкладывая в свои слова ничего, кроме шутки: "Должен сказать, что иметь столь плохую память на долги, как у тебя, по-видимому, удобно". Не удивляйтесь, если ваш друг все же обидится на форму упрека. Но представьте себе, что вы написали: "Наблюдая в течение продолжительного времени за твоей карьерой карманного вора и взломщика, я совершенно убедился в том, что питать робкую надежду вернуть соверен, некогда одолженный тебе, могу лишь в том случае, если прямо потребую : "Плати, или я потащу тебя в суд!"
Если ваш друг действительно друг вам, то он отнесется к высказанному вами намеку вполне серьезно!
Мое восьмое правило: если вы пишете в письме "Прилагаю при сем 5 фунтов стерлингов" или "Посылаю тебе письмо Джона, чтобы ты мог с ним ознакомиться", то прекратите на миг писать, достаньте документ, о котором вы упомянули, и вложите его в конверт. В противном случае вы вполне можете обнаружить, что документ остался лежать у вас на столе после того, как письмо отправлено!
Мое девятое правило: если вы исписали весь лист бумаги до конца и вам есть что сказать еще, возьмите еще один лист, целый, или обрывок - по потребности, но не пишите поперек уже написанного! Помните старую поговорку: "Что написано не вдоль, не прочтешь поперек". "Старую поговорку? - спросите вы удивленно. - Так ли она стара?" Должен признаться, что приведенная мной поговорка действительно не такая уж древняя. Боюсь, что я сам ее придумал, пока писал эти строки! Но все же не следует упускать из виду, что "старый" понятие относительное. Думаю, что вы будете совершенно правы, если обратитесь к цыпленку, только что вылупившемуся из яйца, со словами: "Привет, старина!" Ведь он действительно стар по сравнению с другим цыпленком, который вылупился из яйца лишь наполовину!
Как закончить письмо
Если вы не уверены в том, как следует закончить письмо ("ваш...", "преданный вам...", "искренне преданный вам..." и т.д.), обратитесь к последнему письму вашего корреспондента и постарайтесь ответить ему по крайней мере столь же дружественно. Даже если ваш тон окажется чуть более дружественным, то вреда от этого не будет!
Постскриптум - весьма полезное изобретение. Однако не следует думать (как полагают многие дамы), будто именно в нем и заключено основное содержание письма. Он служит скорее для того, чтобы вы могли оставить в тени всякие мелочи, о которых нам не хотелось бы поднимать шум. Например: ваш друг пообещал выполнить ваше поручение в городе и забыл о своем обещании, причинив вам большое неудобство. Он пишет вам письмо, в котором приносит извинения за свою оплошность. Было бы неоправданной жестокостью наносить вашему другу сокрушительный удар и превращать его проступок в главную тему ответного письма. Гораздо изящнее выразить упрек, например, в следующей форме : "P.S. Прошу тебя не расстраиваться по поводу того мелкого поручения в городе. Не скрою, что ты слегка расстроил мои планы, но сейчас уже все наладилось. Я и сам частенько бываю забывчив, а, как тебе известно, тому, кто живет за стеклом, не следует бросать камни!"
Отправляясь на почту, держите письма в руке. Если вы положите письма в карман, то, вернувшись домой после продолжительно прогулки (я знаю это по собственному опыту) и пройдя дважды мимо почты, вы все же обнаружите их в своем кармане.
Чарльз Лютвидж Доджсон (Льюис Кэрролл)
Если вы не уверены в том, как следует закончить письмо ("ваш...", "преданный вам...", "искренне преданный вам..." и т.д.), обратитесь к последнему письму вашего корреспондента и постарайтесь ответить ему по крайней мере столь же дружественно. Даже если ваш тон окажется чуть более дружественным, то вреда от этого не будет!
Постскриптум - весьма полезное изобретение. Однако не следует думать (как полагают многие дамы), будто именно в нем и заключено основное содержание письма. Он служит скорее для того, чтобы вы могли оставить в тени всякие мелочи, о которых нам не хотелось бы поднимать шум. Например: ваш друг пообещал выполнить ваше поручение в городе и забыл о своем обещании, причинив вам большое неудобство. Он пишет вам письмо, в котором приносит извинения за свою оплошность. Было бы неоправданной жестокостью наносить вашему другу сокрушительный удар и превращать его проступок в главную тему ответного письма. Гораздо изящнее выразить упрек, например, в следующей форме : "P.S. Прошу тебя не расстраиваться по поводу того мелкого поручения в городе. Не скрою, что ты слегка расстроил мои планы, но сейчас уже все наладилось. Я и сам частенько бываю забывчив, а, как тебе известно, тому, кто живет за стеклом, не следует бросать камни!"
Отправляясь на почту, держите письма в руке. Если вы положите письма в карман, то, вернувшись домой после продолжительно прогулки (я знаю это по собственному опыту) и пройдя дважды мимо почты, вы все же обнаружите их в своем кармане.
Чарльз Лютвидж Доджсон (Льюис Кэрролл)
ПРИКЛЮЧЕНИЯ ПИПА
Из жизни мальчика трудовой английской семьи
Был сырой и холодный вечер. Кладбище за церковью, на котором были похоронены мои родители, все заросло крапивой. Дальше, за кладбищем, тянулось мрачное болото, еще дальше -- река. И в это-то глухое место забралось маленькое существо, дрожавшее от страха и холода, и начавшее было уже хныкать: это существо было -- я, маленький Пип.
-- Перестань выть -- раздался за мной страшный голос, и из-за могил, близ церковной паперти, поднялась человеческая фигура. Страшно было смотреть на этого человека в грубом сером халате и с колодкой на ноге.
Это был беглый арестант.
На голове у него, вместо шляпы, была повязана старая тряпка. Человек этот весь был забрызган грязью, ноги его изрезаны были камнями, обожжены крапивой. Он шел, прихрамывая и дрожа от холода и сырости, глаза его грозно сверкали, он что-то сердито ворчал. Человек подошел ко мне и схватил меня за подбородок, щелкая зубами.
-- Ай! Не убивайте меня. Ради бога, не убивайте меня,-- молил я в ужасе.
-- Как тебя зовут? Живей говори!
-- Пип.
-- Не слышу, повтори-ка еще раз, не жалей глотки-то.
-- Пип, Пип, зовут меня.
-- Говори, где живешь, покажи, в какой стороне.
Я указал на отлогий берёг реки, где виднелась наша деревня. Она находилась на расстоянии мили от церкви и кладбища.
Он пристально поглядел на меня, потом схватил, повернул меня кверху ногами, и вытряс мои карманы. В них ничего не было, кроме ломтя хлеба. Он так сильно и неожиданно опрокинул меня, что в глазах у меня зарябило.
Когда церковь очутилась на прежнем месте, я сидел на высоком камне, дрожа от страха, а он жадно ел мой хлеб.
-- Ах, ты, щенок,-- сказал он, облизываясь,-- да какие у тебя жирные щеки. Чёрт возьми, отчего бы мне их не сесть?-- грозно кивнул головой страшный человек.-- Да я, кажется, так и сделаю.
Я еще крепче ухватился за камень, на котором сидел, отчасти, чтобы не упасть с него, отчасти же, чтобы удержаться от слез.
-- Ну, так слушай!-- крикнул он,-- где твоя мать?
-- Вот здесь, сударь,-- сказал я, указывая в ту сторону, где была похоронена моя мать.
Он быстро взглянул в ту сторону, отбежал немного, остановился и оглянулся.
-- Вот здесь, сударь,-- несмело начал я пояснять.
-- А-а,-- сказал он, возвращаясь.-- А отец?
-- Он тоже здесь похоронен.
-- Гм...-- пробормотал он в раздумье.-- У кого же ты живешь? Может быть, я и оставлю тебя в живых: я еще не совсем решил.
-- Я живу у моей сестры. Она замужем за кузнецом.
-- Гм...-- промычал он, взглянув на свою ногу. Мрачно поглядывая то на меня, то на свою ногу, он еще ближе подошел ко мне, схватил меня за руки и тряхнул изо всей силы. Глаза его грозно смотрели на меня, а я беспомощным взором молил его о пощаде.
-- Ну, слушай -- начал он,-- дело идет о твоей жизни: оставаться тебе в живых, или нет. Ты знаешь, что такое напилок?
-- Знаю.
-- Ну, а знаешь, что такое пища?
-- Да, сударь.
После каждого вопроса он меня снова встряхивал, чтобы дать мне больше почувствовать мою беспомощность и угрожавшую мне опасность.
-- Достань мне напилок,-- сказал он,-- достань мне чего-нибудь поесть и принеси мне то и другое, или я тебе вырву сердце и печенку.-- И он снова тряхнул меня.-- Завтра рано поутру все это ты принесешь туда, на старую батарею... Ты сделаешь, как я тебе приказываю, и никогда никому не признаешься, что ты видел такого человека, как я, и тогда я, пожалуй, оставлю тебя в живых, А если в чем-нибудь меня не послушаешь, у тебя вырежут твое сердце и печенку и съедят. Ты думаешь, верно, что я один. Нет, у меня есть приятель, перед которым я ангел. Он сейчас слышит все, что я говорю тебе. У него есть особый секрет, как добираться до мальчика, до его сердца и печенки. Напрасно мальчик будет прятаться, запирать дверь своей комнаты, кутаться с головой в одеяло и думать, что он вне опасности. Как бы не так! Мой приятель потихоньку подползет, подкрадется, и тогда, мальчишка, беда... Я и теперь едва удерживаю его, чтобы он тебя не растерзал. Так поклянись мне, что исполнишь все.
Из жизни мальчика трудовой английской семьи
Был сырой и холодный вечер. Кладбище за церковью, на котором были похоронены мои родители, все заросло крапивой. Дальше, за кладбищем, тянулось мрачное болото, еще дальше -- река. И в это-то глухое место забралось маленькое существо, дрожавшее от страха и холода, и начавшее было уже хныкать: это существо было -- я, маленький Пип.
-- Перестань выть -- раздался за мной страшный голос, и из-за могил, близ церковной паперти, поднялась человеческая фигура. Страшно было смотреть на этого человека в грубом сером халате и с колодкой на ноге.
Это был беглый арестант.
На голове у него, вместо шляпы, была повязана старая тряпка. Человек этот весь был забрызган грязью, ноги его изрезаны были камнями, обожжены крапивой. Он шел, прихрамывая и дрожа от холода и сырости, глаза его грозно сверкали, он что-то сердито ворчал. Человек подошел ко мне и схватил меня за подбородок, щелкая зубами.
-- Ай! Не убивайте меня. Ради бога, не убивайте меня,-- молил я в ужасе.
-- Как тебя зовут? Живей говори!
-- Пип.
-- Не слышу, повтори-ка еще раз, не жалей глотки-то.
-- Пип, Пип, зовут меня.
-- Говори, где живешь, покажи, в какой стороне.
Я указал на отлогий берёг реки, где виднелась наша деревня. Она находилась на расстоянии мили от церкви и кладбища.
Он пристально поглядел на меня, потом схватил, повернул меня кверху ногами, и вытряс мои карманы. В них ничего не было, кроме ломтя хлеба. Он так сильно и неожиданно опрокинул меня, что в глазах у меня зарябило.
Когда церковь очутилась на прежнем месте, я сидел на высоком камне, дрожа от страха, а он жадно ел мой хлеб.
-- Ах, ты, щенок,-- сказал он, облизываясь,-- да какие у тебя жирные щеки. Чёрт возьми, отчего бы мне их не сесть?-- грозно кивнул головой страшный человек.-- Да я, кажется, так и сделаю.
Я еще крепче ухватился за камень, на котором сидел, отчасти, чтобы не упасть с него, отчасти же, чтобы удержаться от слез.
-- Ну, так слушай!-- крикнул он,-- где твоя мать?
-- Вот здесь, сударь,-- сказал я, указывая в ту сторону, где была похоронена моя мать.
Он быстро взглянул в ту сторону, отбежал немного, остановился и оглянулся.
-- Вот здесь, сударь,-- несмело начал я пояснять.
-- А-а,-- сказал он, возвращаясь.-- А отец?
-- Он тоже здесь похоронен.
-- Гм...-- пробормотал он в раздумье.-- У кого же ты живешь? Может быть, я и оставлю тебя в живых: я еще не совсем решил.
-- Я живу у моей сестры. Она замужем за кузнецом.
-- Гм...-- промычал он, взглянув на свою ногу. Мрачно поглядывая то на меня, то на свою ногу, он еще ближе подошел ко мне, схватил меня за руки и тряхнул изо всей силы. Глаза его грозно смотрели на меня, а я беспомощным взором молил его о пощаде.
-- Ну, слушай -- начал он,-- дело идет о твоей жизни: оставаться тебе в живых, или нет. Ты знаешь, что такое напилок?
-- Знаю.
-- Ну, а знаешь, что такое пища?
-- Да, сударь.
После каждого вопроса он меня снова встряхивал, чтобы дать мне больше почувствовать мою беспомощность и угрожавшую мне опасность.
-- Достань мне напилок,-- сказал он,-- достань мне чего-нибудь поесть и принеси мне то и другое, или я тебе вырву сердце и печенку.-- И он снова тряхнул меня.-- Завтра рано поутру все это ты принесешь туда, на старую батарею... Ты сделаешь, как я тебе приказываю, и никогда никому не признаешься, что ты видел такого человека, как я, и тогда я, пожалуй, оставлю тебя в живых, А если в чем-нибудь меня не послушаешь, у тебя вырежут твое сердце и печенку и съедят. Ты думаешь, верно, что я один. Нет, у меня есть приятель, перед которым я ангел. Он сейчас слышит все, что я говорю тебе. У него есть особый секрет, как добираться до мальчика, до его сердца и печенки. Напрасно мальчик будет прятаться, запирать дверь своей комнаты, кутаться с головой в одеяло и думать, что он вне опасности. Как бы не так! Мой приятель потихоньку подползет, подкрадется, и тогда, мальчишка, беда... Я и теперь едва удерживаю его, чтобы он тебя не растерзал. Так поклянись мне, что исполнишь все.
Я поклялся, и он снял меня с камня.
-- Ну, отправляйся домой.
-- По... покойной ночи, сударь,-- дрожащим голосом сказал я.
-- Хороша покойная ночь,-- окинул он взором холодную и сырую равнину.-- Если бы еще я был лягушкой или угрем, тогда так.-- И, обхватив рука ми свое дрожавшее от холода тело, словно опасаясь, чтобы оно не развалилось, он поплелся, прихрамывая, к церковной ограде. Я смотрел ему вслед. Он шел, пробираясь между крапивой и кустарником, которыми заросла ограда.
Когда он добрался до низкой церковной ограды, он перелез через нее и потом еще раз оглянулся на меня. Когда я увидел, что он смотрит на меня, мне опять стало страшно, и я побежал без оглядки домой.
* * *
Когда я прибежал туда, кузница была уже заперта, а Джо -- кузнец, муж моей сестры, сидел один-одинешенек на кухне...
Джо был человек отличного нрава, добрый, кроткий, простой и сговорчивый. Ему часто доставалось от жены, моей сестры; она любила тузить его, так же, как и меня, своей тяжелой рукой. Мы с Джо одинаково страдали От свирепого нрава моей сестры и потому жили с ним душа в душу.
Только что я прибежал и открыл дверь в кухню, как Джо крикнул мне:
-- Пип, сестра твоя уже раз двенадцать выходила искать тебя, она и сейчас затем же ушла.
-- Не может быть.
-- Да, Пип,-- и, что всего хуже, она взяла с собой "хлопушку".
При этом страшном Известии, я схватился за пуговицу своей жилетки и с отчаянием уставился на огонь в камине. "Хлопушкой" мы называли камышовую палку, которой сестра моя часто дубасила и меня, и Джо.
-- Пип, слышишь шаги? Это она идет. Спрячься-ка лучше, приятель, за дверь.
Я послушался его. Сестра моя, распахнув настежь дверь, заметила, что дверь не отворяется, как следует. Она тотчас же догадалась почему и, пи слова не говоря, начала усердно работать своей "хлопушкой" по моим плечам. Потом швырнула меня на Джо, который рад был всегда защитить меня, и потому, спокойно пихнув к камину, он заслонил меня своей огромной ногой.
-- Где ты шатался, обезьяна ты этакая?-- кричала она, топая ногами.
-- Я только ходил на пастбище,-- сказал я, садясь на стул и продолжая плакать и тереть рукой свое бедное тело.
-- На кладбище!-- говорила сестра.-- Если бы не я, давно бы ты там лежал. Тебя кто выкормил, а?..
-- Вы...-- отвечал я.
-- А зачем я сделала это?
-- Не знаю,-- прохныкал я.
-- И я тоже не знаю. А-а... На кладбище ходил! В один прекрасный день свезете-таки вы меня на кладбище. Вот будет парочка-то без меня,-- сказала она, посматривая то на меня, то на Джо.
Джо молча расправлял свои светлые кудри и бакенбарды, что всегда делал в подобных случаях,
Самые разнообразные мысли теснились в моей голове, пока я смотрел на огонь. Я думал о беглом арестанте на болоте и его таинственном "приятеле", вспоминал его грозное обещание, и мне казалось, что даже красные уголья смотрели на меня с укоризной.
Сестра принялась приготовлять нам чай. У нее была особая привычка намазывать маслом хлеб: прежде всего, она крепко прижимала хлеб к своему жесткому переднику, утыканному иголками и булавками. Очень часто булавки и иголки попадали в хлеб, а потом к нам в рот. Масла она брала на нож очень мало и намазывала его на хлеб, словно приготовляя пластырь. Проведя последний раз ножом по этому пластырю, она отрезала толстый ломоть хлеба, делила его пополам и давала каждому из нас но куску. Так было и теперь.
Я был очень голоден, но не смел есть своей порции. Я хорошо знал, как экономна и аккуратна в хозяйстве моя сестра, и потому могло так. случиться, что мне нечего было бы стащить в кладовой.
Вот почему я решился не есть своего хлеба с маслом, а спрятать его, сунув в штаны. Но решиться на такое дело было не очень легко, не легче, чем спрыгнуть с высокой башни или кинуться в море.
И вот почему.
-- Ну, отправляйся домой.
-- По... покойной ночи, сударь,-- дрожащим голосом сказал я.
-- Хороша покойная ночь,-- окинул он взором холодную и сырую равнину.-- Если бы еще я был лягушкой или угрем, тогда так.-- И, обхватив рука ми свое дрожавшее от холода тело, словно опасаясь, чтобы оно не развалилось, он поплелся, прихрамывая, к церковной ограде. Я смотрел ему вслед. Он шел, пробираясь между крапивой и кустарником, которыми заросла ограда.
Когда он добрался до низкой церковной ограды, он перелез через нее и потом еще раз оглянулся на меня. Когда я увидел, что он смотрит на меня, мне опять стало страшно, и я побежал без оглядки домой.
* * *
Когда я прибежал туда, кузница была уже заперта, а Джо -- кузнец, муж моей сестры, сидел один-одинешенек на кухне...
Джо был человек отличного нрава, добрый, кроткий, простой и сговорчивый. Ему часто доставалось от жены, моей сестры; она любила тузить его, так же, как и меня, своей тяжелой рукой. Мы с Джо одинаково страдали От свирепого нрава моей сестры и потому жили с ним душа в душу.
Только что я прибежал и открыл дверь в кухню, как Джо крикнул мне:
-- Пип, сестра твоя уже раз двенадцать выходила искать тебя, она и сейчас затем же ушла.
-- Не может быть.
-- Да, Пип,-- и, что всего хуже, она взяла с собой "хлопушку".
При этом страшном Известии, я схватился за пуговицу своей жилетки и с отчаянием уставился на огонь в камине. "Хлопушкой" мы называли камышовую палку, которой сестра моя часто дубасила и меня, и Джо.
-- Пип, слышишь шаги? Это она идет. Спрячься-ка лучше, приятель, за дверь.
Я послушался его. Сестра моя, распахнув настежь дверь, заметила, что дверь не отворяется, как следует. Она тотчас же догадалась почему и, пи слова не говоря, начала усердно работать своей "хлопушкой" по моим плечам. Потом швырнула меня на Джо, который рад был всегда защитить меня, и потому, спокойно пихнув к камину, он заслонил меня своей огромной ногой.
-- Где ты шатался, обезьяна ты этакая?-- кричала она, топая ногами.
-- Я только ходил на пастбище,-- сказал я, садясь на стул и продолжая плакать и тереть рукой свое бедное тело.
-- На кладбище!-- говорила сестра.-- Если бы не я, давно бы ты там лежал. Тебя кто выкормил, а?..
-- Вы...-- отвечал я.
-- А зачем я сделала это?
-- Не знаю,-- прохныкал я.
-- И я тоже не знаю. А-а... На кладбище ходил! В один прекрасный день свезете-таки вы меня на кладбище. Вот будет парочка-то без меня,-- сказала она, посматривая то на меня, то на Джо.
Джо молча расправлял свои светлые кудри и бакенбарды, что всегда делал в подобных случаях,
Самые разнообразные мысли теснились в моей голове, пока я смотрел на огонь. Я думал о беглом арестанте на болоте и его таинственном "приятеле", вспоминал его грозное обещание, и мне казалось, что даже красные уголья смотрели на меня с укоризной.
Сестра принялась приготовлять нам чай. У нее была особая привычка намазывать маслом хлеб: прежде всего, она крепко прижимала хлеб к своему жесткому переднику, утыканному иголками и булавками. Очень часто булавки и иголки попадали в хлеб, а потом к нам в рот. Масла она брала на нож очень мало и намазывала его на хлеб, словно приготовляя пластырь. Проведя последний раз ножом по этому пластырю, она отрезала толстый ломоть хлеба, делила его пополам и давала каждому из нас но куску. Так было и теперь.
Я был очень голоден, но не смел есть своей порции. Я хорошо знал, как экономна и аккуратна в хозяйстве моя сестра, и потому могло так. случиться, что мне нечего было бы стащить в кладовой.
Вот почему я решился не есть своего хлеба с маслом, а спрятать его, сунув в штаны. Но решиться на такое дело было не очень легко, не легче, чем спрыгнуть с высокой башни или кинуться в море.
И вот почему.
У нас с Джо был обычай по вечерам есть вместе наши ломти хлеба с маслом. Время от времени, откусив кусок, мы сравнивали оставшиеся ломти и тем поощряли друг друга к дальнейшему состязанию. И в этот раз Джо несколько раз приглашал меня начать наше обычное состязание, но я сидел, как вкопанный. На одном колене у меня стояла кружка с молоком, а на другом покоился начатый ломоть.
Воспользовавшись минутой, когда Джо не смотрел на меня, я проворно сунул ломоть хлеба с маслом в карман штанов.
Джо в это время задумчиво кусал свой ломоть, видимо, беспокоясь обо мне и полагая, что у меня пропал аппетит. Он кусал свой ломоть, казалось, без всякого удовольствия, необыкновенно долго жевал он каждый кусок, долго раздумывая, и, наконец, глотал его, как пилюлю. Он готовился откусить еще кусок, и, наклонив на бок голову, вымерял глазом, сколько захватить зубами, как вдруг заметил, что мой ломоть уже исчез с моего колена.
Джо от изумления остолбенел.
-- Послушай, Пип, милый дружище,-- бормотал Джо, качая головой с видом серьезного упрека,-- ты себе этак повредишь. Он у тебя там где-нибудь застрянет. Смотри, Пип, ведь ты его не жевал?
-- Ну, что еще там у вар?-- резко спросила сестра, ставя чашку на стол.
Джо бросил на жену боязливый взгляд, откусил хлеба и, взглянув на меня, продолжал:
-- Пип, я ведь и сам глотал большие куски, когда был твоих лет, и даже славился этим, но отродясь не видывал я такого глотка. Счастье еще, что ты жив.
-- Что? Опять съел, не прожевав порядком, а?-- отозвалась моя осетра и нырнула по направлению ко мне. Поймав меня за волосы, она произнесла страшные для меня слова:
-- Иди, иди, лекарства дам!
Сестра держала в своем шкафу большой запас дегтярной воды. После приема этого лекарства от меня всегда несло дегтем, как от вновь осмоленного забора. Так и сейчас сестра влила мне это лекарство в рот. Необходимость все время держать руку в штанах, в которых была прореха, но без кармана, чтобы придерживать спрятанный ломоть хлеба, приводила меня в отчаяние. При каждом движении ломоть прямо сползал вниз. Наконец, мне на минуту удалось улизнуть в свою конурку на чердаке и припрятать там хлеб.
Ночью я боялся крепко заснуть, потому что на заре я должен был забраться в кладовую. Едва начался рассвет, я сошел вниз. Мне казалось, что каждая доска на моем, пути, каждая скважина кричала мне: "стой, вор!" В кладовой меня сильно перепугал заяц, повешенный за лапы на гвоздь; мне почудилось, что он подмигнул мне глазом, при входе моем туда. Но времени терять было нельзя. Я стащил хлеб, кусок сыру и круглый пирог со свининой, потом налил из каменной бутылки водки в бутылочку и долил бутыль чем-то из первой попавшейся кружки, стоявшей на шкапу. Связав все в узелок, я пошел в кузницу, отпер ее и взял там напилок. Выйдя из дома, я пустился бежать к болоту.
Воспользовавшись минутой, когда Джо не смотрел на меня, я проворно сунул ломоть хлеба с маслом в карман штанов.
Джо в это время задумчиво кусал свой ломоть, видимо, беспокоясь обо мне и полагая, что у меня пропал аппетит. Он кусал свой ломоть, казалось, без всякого удовольствия, необыкновенно долго жевал он каждый кусок, долго раздумывая, и, наконец, глотал его, как пилюлю. Он готовился откусить еще кусок, и, наклонив на бок голову, вымерял глазом, сколько захватить зубами, как вдруг заметил, что мой ломоть уже исчез с моего колена.
Джо от изумления остолбенел.
-- Послушай, Пип, милый дружище,-- бормотал Джо, качая головой с видом серьезного упрека,-- ты себе этак повредишь. Он у тебя там где-нибудь застрянет. Смотри, Пип, ведь ты его не жевал?
-- Ну, что еще там у вар?-- резко спросила сестра, ставя чашку на стол.
Джо бросил на жену боязливый взгляд, откусил хлеба и, взглянув на меня, продолжал:
-- Пип, я ведь и сам глотал большие куски, когда был твоих лет, и даже славился этим, но отродясь не видывал я такого глотка. Счастье еще, что ты жив.
-- Что? Опять съел, не прожевав порядком, а?-- отозвалась моя осетра и нырнула по направлению ко мне. Поймав меня за волосы, она произнесла страшные для меня слова:
-- Иди, иди, лекарства дам!
Сестра держала в своем шкафу большой запас дегтярной воды. После приема этого лекарства от меня всегда несло дегтем, как от вновь осмоленного забора. Так и сейчас сестра влила мне это лекарство в рот. Необходимость все время держать руку в штанах, в которых была прореха, но без кармана, чтобы придерживать спрятанный ломоть хлеба, приводила меня в отчаяние. При каждом движении ломоть прямо сползал вниз. Наконец, мне на минуту удалось улизнуть в свою конурку на чердаке и припрятать там хлеб.
Ночью я боялся крепко заснуть, потому что на заре я должен был забраться в кладовую. Едва начался рассвет, я сошел вниз. Мне казалось, что каждая доска на моем, пути, каждая скважина кричала мне: "стой, вор!" В кладовой меня сильно перепугал заяц, повешенный за лапы на гвоздь; мне почудилось, что он подмигнул мне глазом, при входе моем туда. Но времени терять было нельзя. Я стащил хлеб, кусок сыру и круглый пирог со свининой, потом налил из каменной бутылки водки в бутылочку и долил бутыль чем-то из первой попавшейся кружки, стоявшей на шкапу. Связав все в узелок, я пошел в кузницу, отпер ее и взял там напилок. Выйдя из дома, я пустился бежать к болоту.
* * *
Утро было сырое, туманное. Туман сделался еще гуще с приближением- моим к болоту. Мне Казалось, что я не бежал, а на; меня бежали и бросались из тумана предметы, рвы, насыпи и кричали мне: "Стой, мальчишка, украл пирог со свининой! Держи его!"
Я столкнулся с целым стадом коров. Один черный бык так упрямо стал смотреть на меня и так неодобрительно замотал головой, что я не вытерпел и завопил, обращаясь к нему:
-- Я же не мог этого не сделать, я ведь не для себя взял!
Наконец, я добрался до батареи и увидел моего арестанта. Он ковылял взад и вперед, обхватив свое тело руками; казалось, он всю ночь провел в этом положении: он страшно дрожал от холода.
Передавая ему напилок, я подумал, что он, наверное, принялся бы его грызть от голода, если бы не видел моего узелка с пищей.
С неимоверной быстротой глотал он принесенные ему припасы, останавливаясь по временам, чтобы хлебнуть из бутылки водки. Он так сильно дрожал всем телом, что я боялся, как бы он не откусил горлышка бутылки. Во время еды он недоверчиво поглядывал на меня; боязливо озираясь по сторонам, он часто останавливался и прислушивался, Наконец, он воскликнул:
-- Ты меня не надуешь, чертенок? Ты никого не привел с собой?
-- Никого, сударь.
-- Ну, хорошо. Я тебе верю. И то сказать,-- хорош бы ты был, если бы в твои годы помогал ловить такую несчастную тварь, как я. При этом что-то зазвенело в его горле, и он вытер глаза своим толстым рукавом. Я сказал ему, что мне надо итти домой, но он сидел, не обращая на меня внимания.
Когда я обернулся после этого посмотреть на моего приятеля, он сидел на траве с поникшей головой и без устали пилил напилком колодку, проклиная по временам и ее, и свою окровавленную ногу.
* * *
Дома к обеду ожидались гости. Все было чрезвычайно парадно. Но вот сестра обратилась к одному из гостей со словами:-- Дядюшка, не хотите ли водочки? "Боже мой, теперь я пропал: дядюшка, наверное, найдет, что водка разбавлена, так как я ведь долил ее чем-то из кружки, и скажет сестре". Я крепко прижался к ножке стола и, обвив ее руками, пристально наблюдая за дядюшкой. Он весело взял рюмку, закинул голову и залпом выпил.
Почти в ту же минуту все присутствовавшие обомлели от удивления: дядюшка выскочил из-за стола, заметался по комнате и, отчаянно задыхаясь и кашляя, выбежал вон. В окно было видно, как он усердно отплевывается, строя страшные гримасы, словно помешанный...
Я был уверен, что отравил дядюшку, но как и чем -- я не мог понять.
Когда его привели обратно, он кинулся в кресло с криком: "Деготь, деготь!" Тут я понял, что бутылку с водкой долил утром дегтярной водой.
Сестра с изумлением качала головой, не понимая, как мог туда попасть деготь. Но дядя потребовал не говорить больше об этом. Я был спасен, хотя только на время.
Обед приходил уже к концу, гости развеселились.
-- Теперь,-- обратилась к ним сестра,-- вы должны отведать на закуску великолепный, бесподобный подарок дядюшки -- пирог со свининой.-- Сестра направилась в кладовую за пирогом. Я слышал, как шаги ее приближались к кладовой, видел, с каким нетерпением дожидались гости вкусного блюда.
Я почувствовал, что больше уже не в силах терпеть. Выпустив ножку стола, я бросился бежать...
* * *
В тот же вечер стража поймала беглого арестанта, которому Пип приносил пищу. При свете факелов виднелся в море черный тюремный корабль, куда его опять посадили. Тюремный корабль стоял на якоре недалеко от берега, как зловещий ноев ковчег. Обитый железом, укрепленный тяжелыми заржавленными цепями, он, казалось, был скован, как и заключенные в нем преступники.
Чарльз Диккенс
Утро было сырое, туманное. Туман сделался еще гуще с приближением- моим к болоту. Мне Казалось, что я не бежал, а на; меня бежали и бросались из тумана предметы, рвы, насыпи и кричали мне: "Стой, мальчишка, украл пирог со свининой! Держи его!"
Я столкнулся с целым стадом коров. Один черный бык так упрямо стал смотреть на меня и так неодобрительно замотал головой, что я не вытерпел и завопил, обращаясь к нему:
-- Я же не мог этого не сделать, я ведь не для себя взял!
Наконец, я добрался до батареи и увидел моего арестанта. Он ковылял взад и вперед, обхватив свое тело руками; казалось, он всю ночь провел в этом положении: он страшно дрожал от холода.
Передавая ему напилок, я подумал, что он, наверное, принялся бы его грызть от голода, если бы не видел моего узелка с пищей.
С неимоверной быстротой глотал он принесенные ему припасы, останавливаясь по временам, чтобы хлебнуть из бутылки водки. Он так сильно дрожал всем телом, что я боялся, как бы он не откусил горлышка бутылки. Во время еды он недоверчиво поглядывал на меня; боязливо озираясь по сторонам, он часто останавливался и прислушивался, Наконец, он воскликнул:
-- Ты меня не надуешь, чертенок? Ты никого не привел с собой?
-- Никого, сударь.
-- Ну, хорошо. Я тебе верю. И то сказать,-- хорош бы ты был, если бы в твои годы помогал ловить такую несчастную тварь, как я. При этом что-то зазвенело в его горле, и он вытер глаза своим толстым рукавом. Я сказал ему, что мне надо итти домой, но он сидел, не обращая на меня внимания.
Когда я обернулся после этого посмотреть на моего приятеля, он сидел на траве с поникшей головой и без устали пилил напилком колодку, проклиная по временам и ее, и свою окровавленную ногу.
* * *
Дома к обеду ожидались гости. Все было чрезвычайно парадно. Но вот сестра обратилась к одному из гостей со словами:-- Дядюшка, не хотите ли водочки? "Боже мой, теперь я пропал: дядюшка, наверное, найдет, что водка разбавлена, так как я ведь долил ее чем-то из кружки, и скажет сестре". Я крепко прижался к ножке стола и, обвив ее руками, пристально наблюдая за дядюшкой. Он весело взял рюмку, закинул голову и залпом выпил.
Почти в ту же минуту все присутствовавшие обомлели от удивления: дядюшка выскочил из-за стола, заметался по комнате и, отчаянно задыхаясь и кашляя, выбежал вон. В окно было видно, как он усердно отплевывается, строя страшные гримасы, словно помешанный...
Я был уверен, что отравил дядюшку, но как и чем -- я не мог понять.
Когда его привели обратно, он кинулся в кресло с криком: "Деготь, деготь!" Тут я понял, что бутылку с водкой долил утром дегтярной водой.
Сестра с изумлением качала головой, не понимая, как мог туда попасть деготь. Но дядя потребовал не говорить больше об этом. Я был спасен, хотя только на время.
Обед приходил уже к концу, гости развеселились.
-- Теперь,-- обратилась к ним сестра,-- вы должны отведать на закуску великолепный, бесподобный подарок дядюшки -- пирог со свининой.-- Сестра направилась в кладовую за пирогом. Я слышал, как шаги ее приближались к кладовой, видел, с каким нетерпением дожидались гости вкусного блюда.
Я почувствовал, что больше уже не в силах терпеть. Выпустив ножку стола, я бросился бежать...
* * *
В тот же вечер стража поймала беглого арестанта, которому Пип приносил пищу. При свете факелов виднелся в море черный тюремный корабль, куда его опять посадили. Тюремный корабль стоял на якоре недалеко от берега, как зловещий ноев ковчег. Обитый железом, укрепленный тяжелыми заржавленными цепями, он, казалось, был скован, как и заключенные в нем преступники.
Чарльз Диккенс
НАТУРЩИК-МИЛЛИОНЕР
Не будучи богатым, совершенно ни к чему быть милым человеком. Романы -- привилегия богатых, но никак не профессия безработных. Бедняки должны быть практичны и прозаичны. Лучше иметь постоянный годовой доход, чем быть очаровательным юношей.
Вот великие истины современной жизни, которые никак не мог постичь Хьюи Эрскин. Бедный Хьюи!
Впрочем, надо сознаться, он и с духовной стороны решительно ничем не выделялся. За всю свою жизнь ничего остроумного или просто злого он не сказал. Но зато его каштановые локоны, его правильный профиль и серые глаза делали его прямо красавцем.
Он пользовался таким же успехом среди мужчин, как и среди женщин, и обладал всевозможными талантами, кроме таланта зарабатывать деньги.
Отец завещал ему свою кавалерийскую шпагу и "Историю похода в Испанию" в пятнадцати томах. Хьюи повесил первую над зеркалом, а вторую поставил на полку рядом со Справочником Раффа и "Бейлиз мэгэзин", и сам стал жить на двести фунтов в год, которые ему отпускала старая тетка.
Он перепробовал все. Шесть месяцев он играл на бирже, но куда было ему, легкой бабочке, тягаться с быками и медведями. Приблизительно столько же времени он торговал чаем, но и это скоро ему надоело. Затем он попробовал продавать сухой херес. Но и это у него не пошло: херес оказался слишком сухим. Наконец он сделался просто ничем -- милым, пустым молодым человеком с прекрасным профилем, но без определенных занятий.
Но что еще ухудшало положение -- он был влюблен. Девушка, которую он любил, была Лаура Мертон, дочь отставного полковника, безвозвратно утратившего в Индии правильное пищеварение и хорошее настроение. Лаура обожала Хьюи, а он был готов целовать шнурки ее туфель. Они были бы самой красивой парой во всем Лондоне, но не имели за душой ни гроша. Полковник, хотя и очень любил Хьюи, о помолвке и слышать не хотел.
-- Приходите ко мне, мой милый, когда у вас будет собственных десять тысяч фунтов, и мы тогда посмотрим, -- говорил он всегда.
В такие дни Хьюи выглядел очень мрачно и должен был искать утешения у Лауры.
Однажды утром, направляясь к Холланд-парку, где жили Мертоны, он зашел проведать своего большого приятеля Алена Тревора. Тревор был художник. Правда, в наши дни почти никто не избегает этой участи. Но Тревор был художник в настоящем смысле этого слова, а таких не так уж и много. Он был странный, грубоватый малый, лицо его покрывали веснушки, борода всклокоченная, рыжая. Но стоило ему взять кисть в руки, -- и он становился настоящим мастером, и картины его охотно раскупались. Хьюи ему очень нравился -- сначала, правда, за очаровательную внешность. "Единственные люди, с которыми должен водить знакомство художник, -- всегда говорил он, -- это люди красивые и глупые; смотреть на них -- художественное наслаждение, и с ними беседовать -- отдых для ума. Лишь денди и очаровательные женщины правят миром, по крайней мере, должны править миром"..
Но, когда он ближе познакомился с Хьюи, он полюбил его не меньше за его живой, веселый нрав и за благородную, бесшабашную душу и открыл ему неограниченный доступ к себе в мастерскую.
Когда Хьюи вошел, Тревор накладывал последние мазки на прекрасный, во весь рост, портрет нищего. Сам нищий стоял на возвышении в углу мастерской. Это был сгорбленный старик, самого жалкого вида, и как сморщенный пергамент было его лицо. На плечи его был накинут грубый коричневый плащ, весь в дырьях и лохмотьях; сапоги его были заплатаны и стоптаны; одной рукой он опирался на суковатую палку, а другой протягивал истрепанную шляпу за милостыней.
Не будучи богатым, совершенно ни к чему быть милым человеком. Романы -- привилегия богатых, но никак не профессия безработных. Бедняки должны быть практичны и прозаичны. Лучше иметь постоянный годовой доход, чем быть очаровательным юношей.
Вот великие истины современной жизни, которые никак не мог постичь Хьюи Эрскин. Бедный Хьюи!
Впрочем, надо сознаться, он и с духовной стороны решительно ничем не выделялся. За всю свою жизнь ничего остроумного или просто злого он не сказал. Но зато его каштановые локоны, его правильный профиль и серые глаза делали его прямо красавцем.
Он пользовался таким же успехом среди мужчин, как и среди женщин, и обладал всевозможными талантами, кроме таланта зарабатывать деньги.
Отец завещал ему свою кавалерийскую шпагу и "Историю похода в Испанию" в пятнадцати томах. Хьюи повесил первую над зеркалом, а вторую поставил на полку рядом со Справочником Раффа и "Бейлиз мэгэзин", и сам стал жить на двести фунтов в год, которые ему отпускала старая тетка.
Он перепробовал все. Шесть месяцев он играл на бирже, но куда было ему, легкой бабочке, тягаться с быками и медведями. Приблизительно столько же времени он торговал чаем, но и это скоро ему надоело. Затем он попробовал продавать сухой херес. Но и это у него не пошло: херес оказался слишком сухим. Наконец он сделался просто ничем -- милым, пустым молодым человеком с прекрасным профилем, но без определенных занятий.
Но что еще ухудшало положение -- он был влюблен. Девушка, которую он любил, была Лаура Мертон, дочь отставного полковника, безвозвратно утратившего в Индии правильное пищеварение и хорошее настроение. Лаура обожала Хьюи, а он был готов целовать шнурки ее туфель. Они были бы самой красивой парой во всем Лондоне, но не имели за душой ни гроша. Полковник, хотя и очень любил Хьюи, о помолвке и слышать не хотел.
-- Приходите ко мне, мой милый, когда у вас будет собственных десять тысяч фунтов, и мы тогда посмотрим, -- говорил он всегда.
В такие дни Хьюи выглядел очень мрачно и должен был искать утешения у Лауры.
Однажды утром, направляясь к Холланд-парку, где жили Мертоны, он зашел проведать своего большого приятеля Алена Тревора. Тревор был художник. Правда, в наши дни почти никто не избегает этой участи. Но Тревор был художник в настоящем смысле этого слова, а таких не так уж и много. Он был странный, грубоватый малый, лицо его покрывали веснушки, борода всклокоченная, рыжая. Но стоило ему взять кисть в руки, -- и он становился настоящим мастером, и картины его охотно раскупались. Хьюи ему очень нравился -- сначала, правда, за очаровательную внешность. "Единственные люди, с которыми должен водить знакомство художник, -- всегда говорил он, -- это люди красивые и глупые; смотреть на них -- художественное наслаждение, и с ними беседовать -- отдых для ума. Лишь денди и очаровательные женщины правят миром, по крайней мере, должны править миром"..
Но, когда он ближе познакомился с Хьюи, он полюбил его не меньше за его живой, веселый нрав и за благородную, бесшабашную душу и открыл ему неограниченный доступ к себе в мастерскую.
Когда Хьюи вошел, Тревор накладывал последние мазки на прекрасный, во весь рост, портрет нищего. Сам нищий стоял на возвышении в углу мастерской. Это был сгорбленный старик, самого жалкого вида, и как сморщенный пергамент было его лицо. На плечи его был накинут грубый коричневый плащ, весь в дырьях и лохмотьях; сапоги его были заплатаны и стоптаны; одной рукой он опирался на суковатую палку, а другой протягивал истрепанную шляпу за милостыней.
-- Что за поразительный натурщик! -- шепнул Хьюи, здороваясь со своим приятелем.
-- Поразительный натурщик?! -- крикнул Тревор во весь голос. -- Еще бы! Таких нищих не каждый день встретишь. Une trouvaille, mon cher! [Просто находка, мой милый! – франц.] Живой Веласкес! Господи! Какой офорт сделал бы с него Рембрандт!
-- Бедняга, -- сказал Хьюи, -- какой у него несчастный вид! Но, я думаю, для вас, художников, лицо его -- достояние его?
-- Конечно! -- ответил Тревор. -- Не станете же вы требовать от нищего, чтобы он выглядел счастливым, не правда ли?
-- Сколько получает натурщик за позирование? -- спросил Хьюи, усаживаясь поудобнее на диване.
-- Шиллинг в час.
-- А сколько вы получаете за ваши картины, Ален?
-- О! За эту я получу две тысячи!
-- Фунтов?
-- Нет, гиней. Художникам, поэтам и докторам всегда платят гинеями.
-- Ну, тогда, мне кажется, натурщики должны --получать определенный процент с гонорара художника, -- воскликнул, смеясь, Хьюи, -- они работают не меньше вашего!
-- Вздор, вздор! Вы только подумайте, сколько требует труда одно накладывание красок и торчание около мольберта целыми днями! Вам, конечно, Хьюи, легко говорить, но, уверяю вас, бывают минуты, когда искусство почти достигает достоинства физического труда. Но вы не должны болтать -- я очень занят. Закурите папиросу и сидите смирно.
Вскоре вошел слуга и доложил Тревору, что пришел рамочник и желает с ним поговорить.
-- Не удирайте, Хьюи, -- сказал Тревор, выходя из комнаты, -- я сейчас же вернусь.
Старик нищий воспользовался уходом Тревора и на мгновение присел отдохнуть на деревянную скамью, стоявшую позади него. Он выглядел таким забитым и несчастным, что Хьюи не мог не почувствовать к нему жалости и стал искать у себя в карманах деньги. Он нашел лишь золотой и несколько медяков. "Бедный старикашка, -- подумал он про себя, -- он нуждается в этом золоте больше, чем я, но мне придется две недели обходиться без извозчиков". И он встал и сунул монету в руку нищему.
Старик вздрогнул, и еле заметная улыбка мелькнула на его поблекших губах.
-- Благодарю вас, сэр, -- сказал он, -- благодарю.
Тут вошел Тревор, и Хьюи простился, слегка краснея за свой поступок. Он провел день с Лаурой, получил премилую головомойку за свою расточительность и должен был пешком вернуться домой.
В тот же вечер, около одиннадцати часов, он забрел в Palette Club и застал в курительной Тревора, одиноко пьющего рейнвейн с сельтерской водой.
-- Ну что, Ален, вы благополучно закончили свою картину? -- спросил он, закуривая папиросу.
-- Закончил и вставил в раму, мой милый! -- ответил Тревор. -- Кстати, поздравляю вас с победой. Этот старый натурщик совсем очарован вами. Мне пришлось ему все подробно о вас рассказать -- кто вы такой, где живете, какой у вас доход, какие виды на будущее.
-- Дорогой Ален! -- воскликнул Хьюи. -- Вероятно, он теперь поджидает меня у моего дома. Ну, конечно, вы только шутите. Бедный старикашка! Как мне хотелось бы что-нибудь сделать для него! Мне кажется ужасным, что люди могут быть такими несчастными. У меня дома целая куча старого платья; как вы думаете, не подойдет ли ему что-нибудь? А то его лохмотья совсем разлезаются.
-- Но он в них выглядит великолепно, -- сказал Тревор. -- Я ни за что бы не согласился бы писать с него портрет во фраке. То, что для вас кажется нищетой, то для меня -- лишь живописно. Но все же я ему передам ваше предложение.
-- Ален, -- сказал Хьюи серьезным тоном, -- вы, художники, -- бессердечные люди.
-- Сердце художника -- это его голова, -- ответил Тревор. -- Да и, кроме того, наше дело -- изображать мир таким, каким мы его видим, а не преображать его в такой, каким мы его знаем. A chacun son mtier [каждому свое – франц.]. А теперь расскажите мне, как поживает Лаура. Старый натурщик был прямо-таки заинтересован ею.
-- Поразительный натурщик?! -- крикнул Тревор во весь голос. -- Еще бы! Таких нищих не каждый день встретишь. Une trouvaille, mon cher! [Просто находка, мой милый! – франц.] Живой Веласкес! Господи! Какой офорт сделал бы с него Рембрандт!
-- Бедняга, -- сказал Хьюи, -- какой у него несчастный вид! Но, я думаю, для вас, художников, лицо его -- достояние его?
-- Конечно! -- ответил Тревор. -- Не станете же вы требовать от нищего, чтобы он выглядел счастливым, не правда ли?
-- Сколько получает натурщик за позирование? -- спросил Хьюи, усаживаясь поудобнее на диване.
-- Шиллинг в час.
-- А сколько вы получаете за ваши картины, Ален?
-- О! За эту я получу две тысячи!
-- Фунтов?
-- Нет, гиней. Художникам, поэтам и докторам всегда платят гинеями.
-- Ну, тогда, мне кажется, натурщики должны --получать определенный процент с гонорара художника, -- воскликнул, смеясь, Хьюи, -- они работают не меньше вашего!
-- Вздор, вздор! Вы только подумайте, сколько требует труда одно накладывание красок и торчание около мольберта целыми днями! Вам, конечно, Хьюи, легко говорить, но, уверяю вас, бывают минуты, когда искусство почти достигает достоинства физического труда. Но вы не должны болтать -- я очень занят. Закурите папиросу и сидите смирно.
Вскоре вошел слуга и доложил Тревору, что пришел рамочник и желает с ним поговорить.
-- Не удирайте, Хьюи, -- сказал Тревор, выходя из комнаты, -- я сейчас же вернусь.
Старик нищий воспользовался уходом Тревора и на мгновение присел отдохнуть на деревянную скамью, стоявшую позади него. Он выглядел таким забитым и несчастным, что Хьюи не мог не почувствовать к нему жалости и стал искать у себя в карманах деньги. Он нашел лишь золотой и несколько медяков. "Бедный старикашка, -- подумал он про себя, -- он нуждается в этом золоте больше, чем я, но мне придется две недели обходиться без извозчиков". И он встал и сунул монету в руку нищему.
Старик вздрогнул, и еле заметная улыбка мелькнула на его поблекших губах.
-- Благодарю вас, сэр, -- сказал он, -- благодарю.
Тут вошел Тревор, и Хьюи простился, слегка краснея за свой поступок. Он провел день с Лаурой, получил премилую головомойку за свою расточительность и должен был пешком вернуться домой.
В тот же вечер, около одиннадцати часов, он забрел в Palette Club и застал в курительной Тревора, одиноко пьющего рейнвейн с сельтерской водой.
-- Ну что, Ален, вы благополучно закончили свою картину? -- спросил он, закуривая папиросу.
-- Закончил и вставил в раму, мой милый! -- ответил Тревор. -- Кстати, поздравляю вас с победой. Этот старый натурщик совсем очарован вами. Мне пришлось ему все подробно о вас рассказать -- кто вы такой, где живете, какой у вас доход, какие виды на будущее.
-- Дорогой Ален! -- воскликнул Хьюи. -- Вероятно, он теперь поджидает меня у моего дома. Ну, конечно, вы только шутите. Бедный старикашка! Как мне хотелось бы что-нибудь сделать для него! Мне кажется ужасным, что люди могут быть такими несчастными. У меня дома целая куча старого платья; как вы думаете, не подойдет ли ему что-нибудь? А то его лохмотья совсем разлезаются.
-- Но он в них выглядит великолепно, -- сказал Тревор. -- Я ни за что бы не согласился бы писать с него портрет во фраке. То, что для вас кажется нищетой, то для меня -- лишь живописно. Но все же я ему передам ваше предложение.
-- Ален, -- сказал Хьюи серьезным тоном, -- вы, художники, -- бессердечные люди.
-- Сердце художника -- это его голова, -- ответил Тревор. -- Да и, кроме того, наше дело -- изображать мир таким, каким мы его видим, а не преображать его в такой, каким мы его знаем. A chacun son mtier [каждому свое – франц.]. А теперь расскажите мне, как поживает Лаура. Старый натурщик был прямо-таки заинтересован ею.
-- Неужели вы хотите сказать, что вы ему и о ней рассказали? -- спросил Хьюи.
-- Конечно, рассказал. Он знает и об упрямом полковнике, и о прекрасной Лауре, и о десяти тысячах фунтов.
-- Как! Вы посвятили этого старого нищего во все мои частные дела? -- воскликнул Хьюи, начиная краснеть и сердиться.
-- Мой милый, -- сказал Тревор, улыбаясь, -- этот старый нищий, как вы его назвали, один из самых богатых в Европе людей. Он смело мог бы завтра скупить весь Лондон. У него имеется по банкирской конторе в каждой столице мира, он ест на золоте и может, если угодно, помешать России объявить войну.
-- Что вы хотите этим сказать? -- ответил Тревор.
-- Да то, что старик, которого вы видели сегодня у меня в мастерской, не кто иной как барон Хаусберг. Он -- мой хороший приятель, скупает все мои картины... месяц тому назад он заказал мне свой портрет в облике нищего. Que voulez-vous? La fantaisie d'un millionaire! [Ну что вы хотите? Причуды миллионера! – франц.] И я должен признаться, он великолепно выглядел в лохмотьях, или, вернее, в моих лохмотьях, так как этот костюм был куплен мною в Испании.
-- Барон Хаусберг! -- воскликнул Хьюи. -- Боже мой! А я дал ему золотой!
И он опустился в кресло с видом величайшего смущения.
-- Вы дали ему золотой? -- И Тревор разразился громким хохотом. -- Ну, мой милый. Ваших денег вы больше не увидите. Son affaire c'est l'argent des autres. [Деньги других -- его профессия! – франц.]
-- Мне кажется, вы могли, по крайней мере, меня предупредить, Аллен, -- сказал Хьюи, насупившись, -- и не дать мне разыграть из себя дурака.
-- Во-первых, Хьюи, -- ответил Тревор, -- мне никогда не приходило в голову, что вы раздаете так безрассудно направо и налево милостыню. Я понимаю, что вы могли бы поцеловать хорошенькую натурщицу, но давать золотой безобразному старику. -- ей-богу. Я этого не понимаю! Да и к тому же я, собственно, сегодня никого не принимаю, и, когда вы вошли, я не знал, пожелает ли барон Хаусберг, чтобы я открыл его имя. Вы же понимаете, он не был в сюртуке.
-- Каким болваном он меня, наверное, считает! -- сказал Хьюи.
-- Ничего подобного, он был в самом веселом настроении после того, как вы ушли; он, не переставая, хихикал про себя и потирал свои старческие, сморщенные руки. Я не мог понять, почему он так заинтересовался вами, но теперь мне все ясно. Он пустит ваш фунт в оборот, станет вам выплачивать каждые шесть месяцев проценты, и у него будет прекрасный анекдот для приятелей.
-- Как мне не везет! -- проворчал Хьюи. -- Мне ничего не остается делать, как пойти домой спать; и, дорогой Аллен, никому об этом не рассказывайте, прошу вас. А то мне нельзя будет показаться в парке.
-- Вздор! Это только делает честь вашей отзывчивой натуре, Хьюи. Да не убегайте так рано, выкурите еще папиросу и рассказывайте, сколько хотите, о Лауре.
Но Хьюи не пожелал оставаться и пошел домой в отвратительном настроении, оставив хохочущего Тревора одного.
На следующее утро, во время завтрака, ему подали карточку: "Monsieur Gustave Naudin, de la part de M.le Maron Hausberg". (Месье Гюстав Ноден по поручению барона Хаусберга)
"Очевидно, он явился потребовать у меня извинений", -- подумал про себя Хьюи и велел слуге принять посетителя.
В комнату вошел пожилой седовласый джентльмен в золотых очках и заговорил с легким французским акцентом:
-- Имею ли я честь видеть мосье Эрсина?
Хьюи поклонился.
-- Я пришел от барона Хаусберга, -- продолжал он. -- Барон...
-- Прошу вас, сэр, передать барону мои искренние извинения, -- пробормотал Хьюи.
-- Барон, -- сказал старый джентльмен с улыбкой, -- поручил мне вручить вам это письмо! -- И он протянул запечатанный конверт.
На конверте была надпись: "Свадебный подарок Хьюи Эрскину и Лауре Мертон от старого нищего", а внутри находился чек на десять тысяч фунтов.
На свадьбе Аллен Тревор был шафером, а барон произнес тост за свадебным завтраком.
-- Натурщики-богачи, -- заметил Аллен, -- довольно редки в наши дни, но, ей-богу, богатые натуры -- еще реже!
Оскар Уайльд
-- Конечно, рассказал. Он знает и об упрямом полковнике, и о прекрасной Лауре, и о десяти тысячах фунтов.
-- Как! Вы посвятили этого старого нищего во все мои частные дела? -- воскликнул Хьюи, начиная краснеть и сердиться.
-- Мой милый, -- сказал Тревор, улыбаясь, -- этот старый нищий, как вы его назвали, один из самых богатых в Европе людей. Он смело мог бы завтра скупить весь Лондон. У него имеется по банкирской конторе в каждой столице мира, он ест на золоте и может, если угодно, помешать России объявить войну.
-- Что вы хотите этим сказать? -- ответил Тревор.
-- Да то, что старик, которого вы видели сегодня у меня в мастерской, не кто иной как барон Хаусберг. Он -- мой хороший приятель, скупает все мои картины... месяц тому назад он заказал мне свой портрет в облике нищего. Que voulez-vous? La fantaisie d'un millionaire! [Ну что вы хотите? Причуды миллионера! – франц.] И я должен признаться, он великолепно выглядел в лохмотьях, или, вернее, в моих лохмотьях, так как этот костюм был куплен мною в Испании.
-- Барон Хаусберг! -- воскликнул Хьюи. -- Боже мой! А я дал ему золотой!
И он опустился в кресло с видом величайшего смущения.
-- Вы дали ему золотой? -- И Тревор разразился громким хохотом. -- Ну, мой милый. Ваших денег вы больше не увидите. Son affaire c'est l'argent des autres. [Деньги других -- его профессия! – франц.]
-- Мне кажется, вы могли, по крайней мере, меня предупредить, Аллен, -- сказал Хьюи, насупившись, -- и не дать мне разыграть из себя дурака.
-- Во-первых, Хьюи, -- ответил Тревор, -- мне никогда не приходило в голову, что вы раздаете так безрассудно направо и налево милостыню. Я понимаю, что вы могли бы поцеловать хорошенькую натурщицу, но давать золотой безобразному старику. -- ей-богу. Я этого не понимаю! Да и к тому же я, собственно, сегодня никого не принимаю, и, когда вы вошли, я не знал, пожелает ли барон Хаусберг, чтобы я открыл его имя. Вы же понимаете, он не был в сюртуке.
-- Каким болваном он меня, наверное, считает! -- сказал Хьюи.
-- Ничего подобного, он был в самом веселом настроении после того, как вы ушли; он, не переставая, хихикал про себя и потирал свои старческие, сморщенные руки. Я не мог понять, почему он так заинтересовался вами, но теперь мне все ясно. Он пустит ваш фунт в оборот, станет вам выплачивать каждые шесть месяцев проценты, и у него будет прекрасный анекдот для приятелей.
-- Как мне не везет! -- проворчал Хьюи. -- Мне ничего не остается делать, как пойти домой спать; и, дорогой Аллен, никому об этом не рассказывайте, прошу вас. А то мне нельзя будет показаться в парке.
-- Вздор! Это только делает честь вашей отзывчивой натуре, Хьюи. Да не убегайте так рано, выкурите еще папиросу и рассказывайте, сколько хотите, о Лауре.
Но Хьюи не пожелал оставаться и пошел домой в отвратительном настроении, оставив хохочущего Тревора одного.
На следующее утро, во время завтрака, ему подали карточку: "Monsieur Gustave Naudin, de la part de M.le Maron Hausberg". (Месье Гюстав Ноден по поручению барона Хаусберга)
"Очевидно, он явился потребовать у меня извинений", -- подумал про себя Хьюи и велел слуге принять посетителя.
В комнату вошел пожилой седовласый джентльмен в золотых очках и заговорил с легким французским акцентом:
-- Имею ли я честь видеть мосье Эрсина?
Хьюи поклонился.
-- Я пришел от барона Хаусберга, -- продолжал он. -- Барон...
-- Прошу вас, сэр, передать барону мои искренние извинения, -- пробормотал Хьюи.
-- Барон, -- сказал старый джентльмен с улыбкой, -- поручил мне вручить вам это письмо! -- И он протянул запечатанный конверт.
На конверте была надпись: "Свадебный подарок Хьюи Эрскину и Лауре Мертон от старого нищего", а внутри находился чек на десять тысяч фунтов.
На свадьбе Аллен Тревор был шафером, а барон произнес тост за свадебным завтраком.
-- Натурщики-богачи, -- заметил Аллен, -- довольно редки в наши дни, но, ей-богу, богатые натуры -- еще реже!
Оскар Уайльд
СФИНКС БЕЗ ЗАГАДКИ
Как-то днем я сидел в Cafe de la Parix, на бульваре, созерцал убожество и пышность парижской жизни и дивился той причудливой панораме роскоши и нищеты, которая передо мною развертывалась. Вдруг я услышал, что кто-то громко произнес мое имя. Я оглянулся и увидал лорда Мёрчисона. Мы не встречались почти десять лет -- с тех пор, как покинули колледж, так что я искренне обрадовался, увидав его снова, и мы сердечно поздоровались В Оксфорде мы были с ним друзьями. Я его очень любил -- он был такой красивый, веселый и такой благородный. Мы всегда говорили, что он был бы милейшим человеком, не будь у него страсти всегда говорить правду, но, в сущности, эта прямота его характера только усиливала наше благоговение перед ним. Теперь я нашел его значительно изменившимся. Он казался озабоченным, смущенным, словно в чем-то не уверенным. Это не могло быть от современного скептицизма, так как Мёрчисон был тори до мозга костей и так же свято верил в Пятикнижие, как и в палату лордов. Поэтому я решил, что причина здесь -- женщина, и спросил, не женат ли он.
-- Я недостаточно понимаю женщин, -- ответил он.
-- Но, дорогой Джеральд, -- сказал я, -- женщины созданы для того, чтобы их любить, а не понимать.
-- Я не могу любить там, где не могу доверять, -- возразил он.
-- Мне кажется, вы храните какую-то тайну, Джеральд! -- воскликнул я. -- Расскажите же мне, в чем дело.
-- Пройдемся куда-нибудь, -- сказал Мёрчисон, -- здесь слишком много людей. Нет, только не желтую коляску, какого угодно цвета, только не желтую. Вот -- возьмите темно-зеленую.
И несколько минут спустя мы катили бульваром по направлению к Мадлен.
-- Куда же мы поедем? -- спросил я.
-- Куда хотите. По-моему -- в Restaurant des Bois; мы можем там пообедать, и вы расскажете мне про себя.
-- Я сперва хотел бы узнать про вас, -- сказал я. -- Расскажите же вашу таинственную повесть.
Он достал из кармана небольшой сафьяновый футляр, отделанный серебром, и протянул его мне. Я раскрыл его. В нем была фотография женщины. Высокого роста, гибкая, женщина казалась особенно прекрасной благодаря большим, неопределенным глазам и распущенным волосам. Она походила на какую-то ясновидящую и была одета в дорогие меха.
-- Что вы скажете об этом лице? Кажется ли оно вам искренним?
Я внимательно рассматривал его. Оно показалось мне лицом человека, хранящего какую-то тайну; хорошую или дурную -- сказать я не мог. Красота этого лица была словно соткана из многих тайн, красота -- внутренняя, а не телесная, мимолетная же улыбка на устах казалась слишком тонкой, чтобы быть действительно ласкающей и нежной.
-- Ну, что вы скажете?
-- Это -- Джоконда в соболях, -- ответил я. -- Расскажите же, что вы о ней знаете.
-- Не теперь, после обеда. -- И он заговорил о другом.
Как только слуга принес кофе и папиросы, я напомнил Джеральду его обещание. Он встал, прошелся раза два по комнате, потом опустился в кресло и рассказал мне следующее:
-- Однажды под вечер, часов около пяти, шел я по Бонд-стрит. Была страшная толчея экипажей и людей, так что еле можно было пробиваться вперед. Около самого тротуара стояла маленькая желтая двухместная коляска, привлекшая, не помню почему, мое внимание. Когда я с ней поравнялся, из нее выглянуло личико, которое я вам только что показал. Оно меня тотчас же обворожило. Всю ночь напролет и весь день я не переставал о нем думать. Я бродил вверх и вниз по этой проклятой улице, заглядывал в каждый экипаж и все ждал желтую двухместную коляску. Но увидать вновь прекрасную незнакомку мне не удалось, и в конце концов я решил, что она мне просто померещилась.
Неделю спустя я обедал у мадам де Растель. Обед был назначен на восемь часов, но в половине девятого мы все еще ждали кого-то в гостиной. Наконец слуга доложил: леди Алрой. Это и была та дама, которую я так тщетно разыскивал. Она медленно вошла в гостиную и была подобна лунному лучу в серых кружевах. К моей великой радости, мне пришлось вести ее к столу. Как только мы сели, я заметил ей без всякой задней мысли:
Как-то днем я сидел в Cafe de la Parix, на бульваре, созерцал убожество и пышность парижской жизни и дивился той причудливой панораме роскоши и нищеты, которая передо мною развертывалась. Вдруг я услышал, что кто-то громко произнес мое имя. Я оглянулся и увидал лорда Мёрчисона. Мы не встречались почти десять лет -- с тех пор, как покинули колледж, так что я искренне обрадовался, увидав его снова, и мы сердечно поздоровались В Оксфорде мы были с ним друзьями. Я его очень любил -- он был такой красивый, веселый и такой благородный. Мы всегда говорили, что он был бы милейшим человеком, не будь у него страсти всегда говорить правду, но, в сущности, эта прямота его характера только усиливала наше благоговение перед ним. Теперь я нашел его значительно изменившимся. Он казался озабоченным, смущенным, словно в чем-то не уверенным. Это не могло быть от современного скептицизма, так как Мёрчисон был тори до мозга костей и так же свято верил в Пятикнижие, как и в палату лордов. Поэтому я решил, что причина здесь -- женщина, и спросил, не женат ли он.
-- Я недостаточно понимаю женщин, -- ответил он.
-- Но, дорогой Джеральд, -- сказал я, -- женщины созданы для того, чтобы их любить, а не понимать.
-- Я не могу любить там, где не могу доверять, -- возразил он.
-- Мне кажется, вы храните какую-то тайну, Джеральд! -- воскликнул я. -- Расскажите же мне, в чем дело.
-- Пройдемся куда-нибудь, -- сказал Мёрчисон, -- здесь слишком много людей. Нет, только не желтую коляску, какого угодно цвета, только не желтую. Вот -- возьмите темно-зеленую.
И несколько минут спустя мы катили бульваром по направлению к Мадлен.
-- Куда же мы поедем? -- спросил я.
-- Куда хотите. По-моему -- в Restaurant des Bois; мы можем там пообедать, и вы расскажете мне про себя.
-- Я сперва хотел бы узнать про вас, -- сказал я. -- Расскажите же вашу таинственную повесть.
Он достал из кармана небольшой сафьяновый футляр, отделанный серебром, и протянул его мне. Я раскрыл его. В нем была фотография женщины. Высокого роста, гибкая, женщина казалась особенно прекрасной благодаря большим, неопределенным глазам и распущенным волосам. Она походила на какую-то ясновидящую и была одета в дорогие меха.
-- Что вы скажете об этом лице? Кажется ли оно вам искренним?
Я внимательно рассматривал его. Оно показалось мне лицом человека, хранящего какую-то тайну; хорошую или дурную -- сказать я не мог. Красота этого лица была словно соткана из многих тайн, красота -- внутренняя, а не телесная, мимолетная же улыбка на устах казалась слишком тонкой, чтобы быть действительно ласкающей и нежной.
-- Ну, что вы скажете?
-- Это -- Джоконда в соболях, -- ответил я. -- Расскажите же, что вы о ней знаете.
-- Не теперь, после обеда. -- И он заговорил о другом.
Как только слуга принес кофе и папиросы, я напомнил Джеральду его обещание. Он встал, прошелся раза два по комнате, потом опустился в кресло и рассказал мне следующее:
-- Однажды под вечер, часов около пяти, шел я по Бонд-стрит. Была страшная толчея экипажей и людей, так что еле можно было пробиваться вперед. Около самого тротуара стояла маленькая желтая двухместная коляска, привлекшая, не помню почему, мое внимание. Когда я с ней поравнялся, из нее выглянуло личико, которое я вам только что показал. Оно меня тотчас же обворожило. Всю ночь напролет и весь день я не переставал о нем думать. Я бродил вверх и вниз по этой проклятой улице, заглядывал в каждый экипаж и все ждал желтую двухместную коляску. Но увидать вновь прекрасную незнакомку мне не удалось, и в конце концов я решил, что она мне просто померещилась.
Неделю спустя я обедал у мадам де Растель. Обед был назначен на восемь часов, но в половине девятого мы все еще ждали кого-то в гостиной. Наконец слуга доложил: леди Алрой. Это и была та дама, которую я так тщетно разыскивал. Она медленно вошла в гостиную и была подобна лунному лучу в серых кружевах. К моей великой радости, мне пришлось вести ее к столу. Как только мы сели, я заметил ей без всякой задней мысли:
-- Мне кажется, леди Алрой, я вас как-то мельком видел на Бонд-стрит.
Она вся побледнела и тихо сказала:
-- Ради бога, не говорите так громко, нас могут подслушать.
Мой неудачный дебют немало смутил меня, я отважно пустился в пространное рассуждение о французской драме. Она говорила очень мало, все тем же мягким музыкальным голосом и как будто все беспокоилась, не подслушивает ли кто-нибудь. Я тут же в нее влюбился, страстно, безумно, а неопределенная атмосфера загадочности, которая ее окружала, лишь сильнее разжигала мое любопытство. При прощании -- она вскоре по окончании обеда ушла -- я спросил у нее разрешения посетить ее. Она заколебалась на мгновение, оглянулась, нет ли кого поблизости, и затем сказала:
-- Пожалуйста, завтра в три четверти пятого.
Я попросил мадам де Растель рассказать мне о ней все, что она знает, но я добился только того, что она вдова и владеет красивым особняком в Парк-лейн. Когда же какой-то ученый болтун стал защищать диссертацию на тему о вдовах, как наиболее приспособленных, по пережитому опыту, к брачной жизни, я встал и распрощался.
На следующий день я был аккуратно в назначенный час в Парк-лейн, но мне сказали, что леди Алрой только что вышла. Расстроенный, не зная, что думать, я направился в клуб и после долгих размышлений написал ей письмо с просьбой позволить мне попытать счастья в другой раз. Прошло дня два, и я все не получал ответа, когда вдруг пришла маленькая записка с извещением, что она будет дома в воскресенье, в четыре часа, и с таким необычайным, неожиданным постскриптумом:
"Пожалуйста, не пишите мне больше по моему домашнему адресу; при свидании объясню вам причины".
В воскресенье она меня приняла и была очаровательна, но, когда я прощался, она попросила меня, если бы мне пришлось ей что-нибудь написать, адресовать свои письма так:
"М-с Нокс, почтовый ящик книжной торговли Уайтэкера, Грин-стрит".
-- Есть причины, -- сказала она, -- по которым я не могу получать письма у себя дома.
В течение этого "сезона" я встречался с нею довольно часто, но никогда не покидала она этой атмосферы загадочности. Иногда приходило мне в голову, что она во власти какого-нибудь мужчины, но она казалась такой неприступной, что эту мысль нельзя было не отбросить. Да и трудно было мне прийти к какому-нибудь определенному выводу или решению, так как леди Алрой была похожа на один из тех удивительных кристаллов, которые можно видеть в музеях и которые то прозрачны, то, через мгновение, совсем мутны. Наконец я решился сделать ей предложение; я окончательно измучился, устал от этой беспрестанной таинственности, которую она требовала от всех моих посещений и от тех двух-трех писем, которые мне довелось ей послать. Я написал ей в книжный магазин, прося принять меня в ближайший понедельник в шесть часов. Она согласилась, и я был на седьмом небе. Я был просто ослеплен ею, несмотря на всю загадочность, окружавшую ее (как я тогда думал), или именно вследствие этой загадочности (как я полагаю теперь). Впрочем, нет!.. Я любил в ней женщину, только женщину. Загадочное, таинственное раздражало меня, сводило меня с ума. Ах! Зачем случай натолкнул меня на следы!
-- Так вы открыли тайну? -- спросил я.
-- Боюсь, что да. Но решайте сами.
Наступил понедельник. Я позавтракал у дяди и в четыре часа был на Мэрилебонской улице. Дядя, как вы знаете, живет у Риджентс-парка. Мне надо было на Пикадилли, и, чтобы сократить путь, я пошел грязнейшими какими-то переулками. Вдруг я увидел перед собой леди Алрой. Она была под густой вуалью и шла очень быстро. У последнего дома в переулке она остановилась, поднялась по ступенькам, у двери достала ключ, отперла и вошла. "Вот где тайна", -- сказал я себе и осмотрел снаружи этот дом. Он походил на один из тех, в которых сдаются комнаты. На ступеньках лежал платок, оброненный ею. Я поднял его и спрятал в карман. Затем стал раздумывать: что предпринять? Я пришел к выводу, что не имею никакого права выслеживать ее, и отправился в клуб.
Она вся побледнела и тихо сказала:
-- Ради бога, не говорите так громко, нас могут подслушать.
Мой неудачный дебют немало смутил меня, я отважно пустился в пространное рассуждение о французской драме. Она говорила очень мало, все тем же мягким музыкальным голосом и как будто все беспокоилась, не подслушивает ли кто-нибудь. Я тут же в нее влюбился, страстно, безумно, а неопределенная атмосфера загадочности, которая ее окружала, лишь сильнее разжигала мое любопытство. При прощании -- она вскоре по окончании обеда ушла -- я спросил у нее разрешения посетить ее. Она заколебалась на мгновение, оглянулась, нет ли кого поблизости, и затем сказала:
-- Пожалуйста, завтра в три четверти пятого.
Я попросил мадам де Растель рассказать мне о ней все, что она знает, но я добился только того, что она вдова и владеет красивым особняком в Парк-лейн. Когда же какой-то ученый болтун стал защищать диссертацию на тему о вдовах, как наиболее приспособленных, по пережитому опыту, к брачной жизни, я встал и распрощался.
На следующий день я был аккуратно в назначенный час в Парк-лейн, но мне сказали, что леди Алрой только что вышла. Расстроенный, не зная, что думать, я направился в клуб и после долгих размышлений написал ей письмо с просьбой позволить мне попытать счастья в другой раз. Прошло дня два, и я все не получал ответа, когда вдруг пришла маленькая записка с извещением, что она будет дома в воскресенье, в четыре часа, и с таким необычайным, неожиданным постскриптумом:
"Пожалуйста, не пишите мне больше по моему домашнему адресу; при свидании объясню вам причины".
В воскресенье она меня приняла и была очаровательна, но, когда я прощался, она попросила меня, если бы мне пришлось ей что-нибудь написать, адресовать свои письма так:
"М-с Нокс, почтовый ящик книжной торговли Уайтэкера, Грин-стрит".
-- Есть причины, -- сказала она, -- по которым я не могу получать письма у себя дома.
В течение этого "сезона" я встречался с нею довольно часто, но никогда не покидала она этой атмосферы загадочности. Иногда приходило мне в голову, что она во власти какого-нибудь мужчины, но она казалась такой неприступной, что эту мысль нельзя было не отбросить. Да и трудно было мне прийти к какому-нибудь определенному выводу или решению, так как леди Алрой была похожа на один из тех удивительных кристаллов, которые можно видеть в музеях и которые то прозрачны, то, через мгновение, совсем мутны. Наконец я решился сделать ей предложение; я окончательно измучился, устал от этой беспрестанной таинственности, которую она требовала от всех моих посещений и от тех двух-трех писем, которые мне довелось ей послать. Я написал ей в книжный магазин, прося принять меня в ближайший понедельник в шесть часов. Она согласилась, и я был на седьмом небе. Я был просто ослеплен ею, несмотря на всю загадочность, окружавшую ее (как я тогда думал), или именно вследствие этой загадочности (как я полагаю теперь). Впрочем, нет!.. Я любил в ней женщину, только женщину. Загадочное, таинственное раздражало меня, сводило меня с ума. Ах! Зачем случай натолкнул меня на следы!
-- Так вы открыли тайну? -- спросил я.
-- Боюсь, что да. Но решайте сами.
Наступил понедельник. Я позавтракал у дяди и в четыре часа был на Мэрилебонской улице. Дядя, как вы знаете, живет у Риджентс-парка. Мне надо было на Пикадилли, и, чтобы сократить путь, я пошел грязнейшими какими-то переулками. Вдруг я увидел перед собой леди Алрой. Она была под густой вуалью и шла очень быстро. У последнего дома в переулке она остановилась, поднялась по ступенькам, у двери достала ключ, отперла и вошла. "Вот где тайна", -- сказал я себе и осмотрел снаружи этот дом. Он походил на один из тех, в которых сдаются комнаты. На ступеньках лежал платок, оброненный ею. Я поднял его и спрятал в карман. Затем стал раздумывать: что предпринять? Я пришел к выводу, что не имею никакого права выслеживать ее, и отправился в клуб.