MineRead. Письма Леттермана
461 subscribers
235 photos
1 file
160 links
Первый в мире телеграм-роман (публикуется главами прямо в канале) + обширная телеграм-библиотека

Для связи: @minewrite
Download Telegram
————

Больше я уже не видел Волчаниновых. Как-то недавно, едучи в Крым, я встретил в вагоне Белокурова. Он по-прежнему был в поддевке и в вышитой сорочке и, когда я спросил его о здоровье, ответил: «Вашими молитвами». Мы разговорились. Имение свое он продал и купил другое, поменьше, на имя Любови Ивановны. Про Волчаниновых сообщил он немного. Лида, по его словам, жила по-прежнему в Шелковке и учила в школе детей; мало-помалу ей удалось собрать около себя кружок симпатичных ей людей, которые составили из себя сильную партию и на последних земских выборах «прокатили» Балагина, державшего до того времени в своих руках весь уезд. Про Женю же Белокуров сообщил только, что она не жила дома и была неизвестно где.

Я уже начинаю забывать про дом с мезонином, и лишь изредка, когда пишу или читаю, вдруг ни с того, ни с сего припомнится мне то зеленый огонь в окне, то звук моих шагов, раздававшихся в поле ночью, когда я, влюбленный, возвращался домой и потирал руки от холода. А еще реже, в минуты, когда меня томит одиночество и мне грустно, я вспоминаю смутно, и мало-помалу мне почему-то начинает казаться, что обо мне тоже вспоминают, меня ждут и что мы встретимся...

Мисюсь, где ты?
ДАЙДЖЕСТ ПУБЛИКАЦИй MINEREAD

А.Фет, Кактус
https://t.me/mineread/54

А.Грин, Бродяга и начальник тюрьмы
https://t.me/mineread/60

В.Гаршин, Очень коротенький роман
https://t.me/mineread/63

Дж.К.Джером, Должны ли писатели говорить правду?
https://t.me/mineread/69

А.Пушкин, Повести Белкина. Выстрел
https://t.me/mineread/100

А.Пушкин, Повести Белкина. Метель
https://t.me/mineread/108

А.Пушкин, Повести Белкина. Гробовщик
https://t.me/mineread/116

А.Пушкин, Повести Белкина. Станционный смотритель
https://t.me/mineread/121

А.Пушкин, Повести Белкина. Барышня-крестьянка
https://t.me/mineread/128

А.Пушкин, Повести Белкина. От издателя
https://t.me/mineread/141

А.Чехов, История одного предприятия
https://t.me/mineread/145

А.Чехов, Беседа пьяного с трезвым чёртом
https://t.me/mineread/148

А.Чехов, Письмо к учёному соседу
https://t.me/mineread/149

А.Чехов, Дом с мезонином
https://t.me/mineread/153
Последнюю неделю 2019-го проведём в обществе великого американца МАРКА ТВЕНА. Нас ждут его ирония и юмор, не устаревшие и 100 лет спустя.
РАССКАЗ О ДУРНОМ МАЛЬЧИКЕ

Жил на свете дурной мальчик, которого звали Джим. Заметьте, что в книжках для воскресных школ дурных мальчиков почти всегда зовут Джеймс. Но, как это ни странно, мальчика, о котором я хочу рассказать, звали Джим.

Не было у него больной матери, умирающей от чахотки, благочестивой матери, которая рада бы успокоиться в могиле, если бы не ее горячая любовь к сыну и боязнь, что, когда она умрет и оставит его одного на земле, люди будут к нему холодны и жестоки. Большинство дурных мальчиков в книжках для воскресных школ зовутся Джеймсами, и у них есть больные матери, которые учат их молиться перед сном, убаюкивают нежной и грустной песенкой, потом целуют их и плачут, стоя на коленях у их изголовья. А с этим парнем все обстояло иначе. И звали его Джим, и у матери его не было никакой болезни – ни чахотки, ни чего-либо в таком роде. Напротив, она была женщина крепкая, дородная; притом и благочестием она не отличались и ничуть не тревожилась за Джима. Она говорила, что, если бы он свернул себе шею, потеря была бы невелика. На сон грядущий Джим получал от нее всегда шлепки. Прежде чем отойти от его кровати, мать награждала его не поцелуем, а хорошим тумаком.

Раз этот скверный мальчишка стащил ключ от кладовой и, забравшись туда, наелся варенья, а чтобы мать не заметила недостачи, долил банку дегтем. И после этого его не охватил ужас, и никакой внутренний голос не шептал ему: “Разве можно не слушаться родителем? Ведь это грех! Куда попадает дурной мальчик, который слопал варенье у своей доброй матери?” И Джим не упал на колени, и не дал обет исправиться, и не пошел затем к матери, полный радости, с легким сердцем, чтобы покаяться ей во всем и попросить прощения, после чего она благословила бы его со слезами благодарности и гордости. Нет! Так бывает в книжках со всеми дурными мальчиками, а с Джимом почему-то все было иначе. Варенье он съел и на своем нечестивом, грубом языке объявил, что это “жратва первый сорт”. Потом он добавил в банку дегтю и, хохоча, сказал, что это “очень здорово” и что “старуха взбесится и взвоет”, когда обнаружит это. Когда же все открылось и Джим упорно и начисто отрицал свою вину, мать больно высекла его, – и плакать пришлось ему, а не ей.

Да, удивительно странный мальчик был этот Джим: с ним все происходило не так, как с дурными мальчиками Джеймсами в книжках.

Однажды он залез на яблоню фермера Экорна, чтобы наворовать яблок. И сук не подломился, Джим не упал, не сломал себе руку, его не искусала большая собака фермера, и он потом не лежал больной много дней, не раскаялся и не исправился. Ничего подобного! Он нарвал яблок сколько хотел и благополучно слез с дерева. А для собаки он заранее припас камень и хватил ее этим камнем по голове, когда она кинулась на него. Необыкновенная история! Некогда так не бывает в нравоучительных книжках с красивыми корешками и с картинками, на которых изображены мужчины во фраках, котелках и коротких панталонах, женщины в платьях с талией под мышками и без кринолинов. Нет, ни в одной книжке для воскресных шкод таких историй не найдешь.
Раз Джим украл у учителя в школе перочинный ножик, а потом, боясь, что это откроется и его высекут, сунул ножик в шапку Джорджа Уилсона, сына бедной вдовы, хорошего мальчика, самого примерного мальчика во всей деревне, который всегда слушался матери, никогда не лгал, учился охотно и до страсти любил ходить в воскресную школу. Когда ножик выпал из шапки и бедняга Джордж опустил голову и покраснел, как виноватый, а глубоко огорченный учитель обвинил в краже его и уже взмахнул розгой, собираясь пустить ее на его дрожащие плечи, – не появился внезапно среди них седовласый, совершенно неправдоподобный судья и не сказал, став в позу: “Не трогайте Этого благородного мальчика! Вот стоит трепещущий от страха преступник! Я проходил мимо вашей школы во время перемены и, никем не замеченный, видел, как была совершена кража!” Нет, ничего этого не было, и Джима не выпороли, и почтенный судья не прочел наставления проливающим слезы школьникам, не взял Джорджа за руку и не сказал, что такой мальчик заслуживает награды и поэтому он предлагает ему жить у него, подметать канцелярию, топить печи, быть на побегушках, колоть дрова, изучать право и помогать его жене в домашней работе, а все остальное время он сможет играть и будет получать сорок центов в месяц и благоденствовать. Нет, так бывает в книгах, а с Джимом было совсем иначе. Никакой старый хрыч судья не вмешался и не испортил все дело, и пай-мальчик Джордж получил трепку, а Джим радовался, потому что он, надо вам сказать, ненавидел примерных мальчиков. Он всегда твердил, что “терпеть не может слюнтяев”. Так грубо выражался этот скверный, распущенный мальчишка!

Но самое необычайное в истории Джима это то, что он в воскресенье поехал кататься на лодке – и не утонул! А в другой раз он в воскресенье удил рыбу, но, хотя и был застигнут грозой, молния не поразила его! Да просмотрите вы хоть все книги для воскресных школ от первой до последней страницы, ройтесь в них хоть до будущего рождества – не найдете ни одного такого случая! Никогда! Вы узнаете из них, что все дурные мальчики, которые катаются в воскресенье на лодке, непременно тонут, и всех тех, кто удит рыбу в воскресенье, неизбежно застигает гроза и убивает молния. Лодки с дурными детьми всегда опрокидываются по воскресеньям, и если дурные дети в воскресенье отправляются на рыбную ловлю, обязательно налетает гроза. Каким образом Джим уцелел, для меня остается тайной.

Джим этот был словно заговоренный, – только так и можно объяснить то, что ему все сходило с рук. Он даже угостил слона в зоологическом саду куском прессованного жевательного табака – и слон не оторвал ему голову хоботом! Он полез в буфет за мятной настойкой – и не выпил по ошибке азотной кислоты! Стащив у отца ружье, он в праздник пошел охотиться – и не отстрелил себе три или четыре пальца! Однажды, разозлившись, он ударил свою маленькую сестренку кулаком в висок, и – можете себе представить! – девочка не чахла после этого, не умерла в тяжких страданиях, с кроткими словами прощения на устах, удвоив этим муки его разбитого сердца. Нет, она бодро перенесла удар и осталась целехонька.

В конце концов Джим убежал из дому и нанялся матросом на корабль. Если верить книжкам, он должен был бы вернуться печальный, одинокий и узнать, что его близкие спят на тихом погосте, что увитый виноградом домик, где прошло его детство, давно развалился и сгнил. А Джим вернулся пьяный как стелька и сразу угодил в полицейский участок.
Так он вырос, этот Джим, женился, имел кучу детей и однажды ночью размозжил им всем головы топором. Всякими плутнями и мошенничествами он нажил состояние, и теперь он – самый гнусный и отъявленный негодяй в своей деревне – пользуется всеобщим уважением и стал одним из законодателей штата.

Как видите, этому грешнику Джиму, которому бабушка ворожит, везло в жизни так, как никогда не везет ни одному дурному Джеймсу в книжках для воскресных школ.

Марк Твен
РАССКАЗ О ХОРОШЕМ МАЛЬЧИКЕ

Жил на свете один хороший мальчик по имени Джейкоб Блайвенс. Он всегда слушался родителей, как бы нелепы и бессмысленны ни были их требования; он постоянно сидел над учебниками и никогда не опаздывал в воскресную школу; он не пропускал уроков и не бил баклуши даже тогда, когда трезвый голос рассудка подсказывал ему, что это было бы самое полезное для него времяпрепровождение. Все другие мальчика никак не могли его понять – очень уж странно Джейкоб вел себя. Он никогда не лгал, как бы выгодно это ни было в иных случаях. Он утверждал, что лгать нехорошо, и больше ничего знать не хотел! Да, честен он был просто до смешного! Странности этого Джейкоба превосходили всякую меру. Он не хотел играть в шарики по воскресеньям, не разорял птичьих гнезд, не совал обезьянке шарманщика накаленных на огне медяков. Словом, этот Джейкоб не имел ни малейшей склонности к каким бы то ни было разумным развлечениям. Другие мальчики пробовали иногда объяснить себе, почему это так, пытались его понять, но ничего из этого не вышло. И, как я уже говорил, у них только создалось смутное впечатление, что Джейкоб немного «тронутый», – поэтому они взяли его под свое покровительство и никому не давали в обиду.

Наш хороший мальчик читал все книжки, рекомендованные для воскресных школ, и находил в этом величайшую отраду. Весь секрет был в том, что он свято верил этим книгам, верил в примерных мальчиков, о которых там рассказывается. Он мечтал хоть раз встретить в жизни такого мальчика, не ни разу не встретил. Должно быть, они все вымерли раньше, чем Джейкоб родился. Всякий раз, как ему попадалась книжка о каком-нибудь особенно добродетельном мальчике, он спешил перелистать ее и заглянуть да последнюю страницу, чтобы узнать, что с ним сталось. Джейкоб готов был пройти пешком тысячи миль, чтобы посмотреть на такого мальчика. Но это было бесполезно: всякий хороший мальчик неизменно умирал в последней главе, и на картинке были изображены его похороны. Все его родственники и ученики воскресной школы стояли вокруг могилы в чересчур коротких штанах и чересчур больших шляпах, И все утирали слезы платками размером ярда в полтора. Да, таким-то образом Джейкоб всегда обманывался в своих надеждах: никак ему не удавалось встретить добродетельного мальчика, потому что все они умирали в последней главе.
У Джейкоба была одна высокая мечта: что о нем напишут в книжке для воскресных школ. Ему хотелось, чтобы его изобразили на картинке в тот момент, когда он героически решает не лгать матери, а она плачет от радости; или чтобы он был изображен на пороге, когда подает цент бедной женщине с шестью ребятишками и говорит ей, что она может тратить эти деньги как хочет, но расточительной быть не следует, потому что расточительность – большой грех. И еще Джейкоб мечтал, чтобы на картинках показали, как он великодушно отказывается выдать скверного мальчишку, который постоянно подстерегает его за углом, когда он возвращается из школы, колотят его палкой по голове и гонится за ним до самого дома, крича: «Н-но! Н-но! Вперед!» Такова была честолюбивая мечта юного Джейкоба Блайвенса. Ему хотелось попасть в книгу для воскресных школ. Правда, иногда ему бывало не по себе при мысли, что хорошие мальчики в этих книжках почему-то непременно умирают. Ему, видите ли, жизнь была дорога, и такая особенность хороших мальчиков его сильно смущала. Джейкоб убеждался, что быть хорошим – очень вредно для здоровья, знал, что такая сверхъестественная добродетель, какую описывают в книжках, для мальчика губительнее чахотки. Да, он знал, что все хорошие мальчики недолговечны, и больно было думать, что если о нем и напишут когда-нибудь в книжке, ему этого прочитать не придется, а если книга выйдет до его смерти, она будет не такая интересная, потому что в конце не будет картинки с изображением его похорон. Что уж это за книжка для воскресной школы, если в ней не будет рассказано, как он, умирая, наставлял людей на путь истинный! Однако ему оставалось только примириться с обстоятельствами, и в конце концов он решил делать все, что в его силах, – то есть жить праведно, быть стойким и подготовить заранее речь, которую он произнесет, когда настанет его смертный час.

Но почему-то этому славному мальчику не везло! Никогда ничего не происходило в его жизни так, как бывает с хорошими мальчиками в книжках. Те всегда жили припеваючи, и ноги ломали себе не они, а скверные мальчишки. А с Джейкобом что-то было неладно – все у него выходило наоборот. Когда он увидел, как Джим Блейк рвет чужие яблоки, и подошел к дереву, чтобы прочесть Джиму рассказ о том, как другой воришка устал с яблони соседа и сломал себе руку, Джим действительно свалился, но не на землю, а на него, Джейкоба, и сломал руку не себе, а ему, а сам остался цел и невредим. Джейкоб был в полнейшем недоумении: в книжках ничего подобного не случалось.

В другой раз. когда какие-то негодники толкнули слепого в лужу, а Джейкоб бросился к нему на помощь, уверенный, что бедняга будет благословлять его, – слепой «благословил» его палкой по голове и закричал:

– Ишь, пихнул в грязь, а теперь прикидывается, будто помочь хочет! Ну, попадись ты мне в другой раз!

Это не лезло ни в какую книгу! Джейкоб перелистал их все, чтобы проверить, бывают ли такие случаи, но ничего не нашел.

Очень хотелось Джейкобу встретить хромую бездомную собаку, голодную И забитую, привести ее к себе домой, ухаживать за ней и заслужить ее вечную благодарность! И вот наконец ему попался такой нес, и Джейкоб был счастлив. Он привел пса домой и накормил, НО когда хотел его погладить – пес бросился на него и разорвал на нем сзади всю одежду, так что Джейкоб представлял собой потрясающее зрелище! В надежде найти всему этому какое-нибудь объяснение, Джейкоб изучал авторитетнейшие источники, но так ничего и не понял. Собака была той же породы, как и те, которых в книгах встречали добрые мальчики, а вела себя совершенно иначе.

Да, что бы ни делал наш Джейкоб, он всегда попадал впросак. Те самые поступки, за которые мальчики в книгах получали награду, для него оказывались невыгодными и приносили ему одни неприятности.
Однажды по дороге в воскресную школу, он увидел, что несколько скверных мальчиков поехали кататься на лодке под парусом. Это его очень расстроило: ведь он знал из книг, что те, кто в воскресенье катается на лодке, непременно тонут. И вот он вскочил на плот и поплыл за ними вдогонку, чтобы их предостеречь, но одно бревно под ним перевернулось, и он упал в воду. Его сразу вытащили, врач выкачал из него воду и спас его, нагнав ему воздуху в легкие. Но Джейкоб успел простудиться и пролежал в постели больше двух месяцев. А самое непостижимое во всей этой истории было то, что дурные мальчики весь день благополучно катались на лодке И вернулись домой как ни в чем не бывало, живые и здоровые. Джейкоб Блайвенс был просто ошеломлен. Он уверял, что в книгах таких вещей никогда не бывает.

Выздоровев, он, хотя и был уже немного обескуражен, решил все же не отступать. Правда, все его подвиги до сих пор для книги не годились, но ведь еще не истек срок, который положен таким хорошим мальчикам, и Дкейкоб надеялся, что все-таки его будет за что увековечить в книге, если он стойко продержится до конца. Даже если во всем другом его будет преследовать неудача, у него остается в запасе предсмертная речь!

Он снова обратился к авторитетным источникам и решил, что сейчас пришло для него время стать юнгой и уйти в море. Он отправился к одному капитану корабля и предложил свои услуги, а когда капитан потребовал рекомендаций, он с гордостью предъявил ему религиозную брошюру и указал на надпись: «Джейкобу Блайвенсу от любящего учителя». Но капитан оказался пошлым грубияном и сказал:

– К черту эту ерунду! Это вовсе не доказательство, что ты сумеешь мыть посуду и управляться с помойным ведром. Нет, пожалуй, ты мне не подойдешь!

Это было уже что-то из ряда вон выходящее! Ничего подобного Джейкоб в жизни не слыхал! Во всех прочитанных им книгах трогательная надпись учителя на брошюрке неизменно будила самые нежные чувства в сердцах суровых капитанов, открывала путь ко всем почетным и выгодным должностям, какие они могли предоставить. А тут… Джейкоб просто ушам своим не верил!

Трудно приходилось этому мальчику! В жизни все оказывалось совсем не таким, как в книгах, которым он свято верил. Наконец однажды, когда он слонялся в поисках дурных детей, чтобы их увещевать, он наткнулся на целую ватагу в старой литейне. Эти шалопаи развлекались тем, что, связав вместе длинной вереницей четырнадцать или пятнадцать собак, привязывали к их хвостам, в виде украшения, пустые жестянки из-под нитроглицерина. Сердце у Джейкоба дрогнуло. Он сел на одну из банок (ибо, когда нужно было исполнить долг, никакая грязь его не пугала) и, ухватив за ошейник переднюю собаку, обратил укоризненный взор на негодного Тома Джонса. Но как раз в эту минуту на сцене появился разъяренный олдермен Мак-Уэлтер. Все скверные мальчишки разбежались, а Джейкоб Блайвенс встал спокойно, в полном сознании своей невиновности, и начал одну из тех полных достоинства речей, которыми изобилуют книги для воскресных школ и которые всегда начинаются словами: «О сэр!», хотя в жизни никакой мальчик, ни хороший, ни дурной, так не говорит. Однако олдермен не стал слушать Джейкоба. Он схватил его за ухо, повернул спиной к себе и дал ему хорошего шлепка…

И вдруг этот добродетельный мальчик пулей пролетел через крышу и взмыл к небу вместе с останками пятнадцати собак, которые тянулись за ним, как хвост за бумажным змеем. Не осталось на земле следа ни от грозного олдермена, ни от старой литейни. А юному Джейкобу Блайвенсу так и не пришлось произнести сочиненную им с таким трудом предсмертную речь, – разве что он обратился с ней к птицам в поднебесье. Большая часть его, правда, застряла на верхушке дерева в соседнем округе, но все остальное рассеялось по четырем приходам, так что пришлось произвести пять следствий, чтобы установить, мертв он или нет и как все это случилось. Никогда еще свет не видел мальчика, который бы до такой степени разбрасывался!
Так погиб хороший мальчик, который, как ни старался, не мог уподобиться героям книг для воскресной школы. Все мальчики, поступавшие так, как он, благоденствовали, а он – нет. Это поистине удивительный случай! Объяснить его, вероятно, так и не удастся.*)

*) О подобной катастрофе с нитроглицерином я прочел в одной газете. Я назвал бы вам фамилию автора заметки, если бы знал ее (прим. автора).

Марк Твен
О ПАРИКМАХЕРАХ

Все на свете меняется, все -- кроме парикмахеров, их манер и парикмахерского окружения; тут ничто не меняется входя в парикмахерскую, человек до конца дней своих испытывает то же самое, что он испытал, войдя в нее впервые и жизни. В то утро я, как обычно, решил побриться. Я уже подходил к двери парикмахерской с Мейн-стрит, когда какой-то человек приблизился к ней со стороны Джонс-стрит. Обычная история! Как я ни спешил, он проскочил в дверь на какой-то миг раньше меня, и я, войдя сразу вслед за ним, увидел, что он уже занимает единственное свободное кресло, которое обслуживал лучший мастер. Да, обычная история. Я присел, в надежде, что мне удастся унаследовать кресло, принадлежавшее лучшему из двух оставшихся парикмахеров, -- ведь он уже начал причесывать своего клиента, в то время как его коллега даже не. приступил еще к массажу и умащиванию волос. С неослабным интересом наблюдал я за тем, как попеременно то увеличивались, то уменьшались мои шансы. Когда я увидел, что No 2 нагоняет No 1, мой интерес перешел в беспокойство. Когда No 1 на секунду остановился и я увидел, что No 2 обходит его, мое беспокойство переросло в тревогу. Когда No 1 удалось нагнать соперника, и оба они одновременно начали смахивать полотенцами пудру со щек своих клиентов, и кто-то из них вот-вот должен был первым крикнуть: "Следующий!", я замер. Но когда в самую решающую минуту No 1 задержался, чтобы разок-другой провести расческой по бровям своего клиента, я понял, что его обошли, и в негодовании покинул парикмахерскую, не желая попасть в руки No 2, ибо у меня нет тон завидной твердости, которая позволяет человеку, спокойно глядя в глаза парикмахеру, заявить, что он будет ждать, пока освободится другой мастер.

Выждав пятнадцать минут, я вернулся в парикмахерскую, надеясь на лучшую судьбу. Все кресла были, конечно, уже заняты, да еще четверо мужчин томились в нетерпении, молчаливые, необщительные, обалдевшие и помиравшие со скуки, -- словом, это было обычное состояние людей, ожидающих своей очереди в парикмахерской. Я уселся на старый диван, разделенный железными подлокотниками на несколько мест, и; не зная, чем убить время, принялся перечитывать висевшие в рамках рекламы многочисленных шарлатанских средств для окраски волос. Затем я прочел засаленные наклейки на бутылочках с лавровой эссенцией, каждая из которых принадлежала какому-нибудь клиенту; проглядел наклейки и затвердил номера на персональных бритвенных приборах, стоявших в отдельных ящичках; изучил висевшие на стенах, засиженные мухами дешевые выцветшие гравюры, на которых были изображены военные баталии, первые президенты, возлежащие на подушках сластолюбивые султанши и неизменная юная девица, примеряющая очки своего деда; в глубине души я проклял неугомонную канарейку и бодрого попугая, без которых не обходится
почти ни одна парикмахерская. После этого я обнаружил жалкие остатки прошлогодних иллюстрированных журналов, разбросанных на замусоленном столе посреди комнаты, и зазубрил нелепые сообщения о давно забытых событиях.

***
Но наконец подошла и моя очередь. Раздался голос: "Следующий!"-- и я, разумеется, попал в руки No 2. Вечное невезение! Я кротко сообщил ему, что спешу, и это подействовало на него так сильно, будто он никогда не слыхивал ничего подобного. Резко запрокинув мне голову, он подложил под нее салфетку. Он пробрался под мой воротничок и засунул туда полотенце. Исследовав своими когтями мои волосы, он объявил, что их необходимо подравнять. Я ответил, что не собираюсь стричься. Он исследовал их снова и повторил, что они слишком длинны, -- теперь так не носят, и будет гораздо лучше, если мы немного срежем, особенно на затылке. Я доложил ему, что стригся всего неделю назад. Окинув мою голову тоскующим взглядом, он пренебрежительно спросил, кто меня стриг. Но я проворно отпарировал: "Вы сами!", и тут он спасовал. После этого он принялся взбивать мыльную пену, поминутно останавливаясь, чтобы окинуть себя взором в зеркале, критически оглядеть в нем свой подбородок или внимательно рассмотреть какой-нибудь прыщик. Потом он тщательно намылил одну мою щеку и уже хотел намыливать другую, но тут его внимание отвлекла собачья драка, -- он помчался к окну и, став около него, принялся глядеть, что происходит на улице; при этом он, к моему великому удовольствию, лишился
двух шиллингов, проиграв их остальным парикмахерам, так как поставил не на того пса. Наконец он кончил меня намыливать и начал рукой втирать пену.

Он уже принялся было точить на старой подвязке бритву, но тут завязался спор о каком-то галантерейном бале-маскараде, где он прошлой ночью, разодетый в красный батист и поддельный горностай, изображал короля. Его поддразнивали, напоминая о некоей девице, которая не устояла перед его чарами, и он, польщенный, любыми средствами старался продолжить разговор, но при этом делал вид, будто шуточки товарищей ему неприятны. Все это привело к тому, что он еще чаще стал вертеться перед зеркалом, отложил бритву, с особой тщательностью расчесал свои волосы, выложив их перевернутой аркой на лбу, довел до совершенства пробор на затылке и соорудил себе над ушами два милых крылышка. Тем временем мыльная пена у меня на лице высохла и въелась до самых печенок.

Наконец он взялся за бритье, вонзившись пальцами в мое лицо, чтобы натянуть кожу, толкая и швыряя мою голову в разные стороны и заботясь лишь о том, чтобы ему удобнее было брить. Пока он выбривал наименее чувствительные места, все шло хорошо, но когда он принялся скрести, драить и дергать подбородок, у меня хлынули слезы. Из моего носа он сделал рукоять, чтобыудобнее было выбрить все уголки на верхней губе, и тут благодаря косвенным уликам я обнаружил, что в числе его обязанностей в парикмахерской входила чистка керосиновых ламп. Мне всегда было интересно знать, кто этим занимается -- хозяин или мастера.

***
Я принялся гадать, где он меня на этот раз порежет, но не успел еще что-нибудь придумать, как он уже резанул мой подбородок. Он немедленно подточил бритву, хотя ему следовало сделать это значительно раньше. Я не люблю гладко выбриваться и вовсе не хотел, чтобы он прошелся по моему лицу еще раз. Всеми силами старался я убедить его отложить бритву, страшась, что он снова примется за подбородок -- самое чувствительное место на моем лице,-- здесь бритва не может прикоснуться дважды, чтобы не вызвать раздражения; но он уверил меня, что хочет лишь пригладить небольшую шероховатость, и в тот же миг промчался бритвой по запретному месту, где, как я и опасался, мгновенно, словно откликнувшись на зов и причиняя жгучую боль, выскочили прыщики. Смочив полотенце лавровой эссенцией, он начал противно шлепать им по моему лицу, словно я всю жизнь умывался только подобным образом. Затем он несколько раз шлепнул по моему лицу сухим концом полотенца и снова проделал
это с таким видом, будто я всегда вытирался так, а не иначе, -- но ведь парикмахер редко обращается с вами по-христиански. Затем он с помощью все того же полотенца смочил порезанное место лавровой эссенцией, присыпал ранку крахмалом, снова смочил лавровой эссенцией и, без сомнения, продолжал бы смачивать и присыпать его вечно, если бы я не восстал и не взмолился, чтобы он это прекратил. После этого он осыпал мне все лицо пудрой, смахнул ее и, с глубокомысленным видом вспахав руками мои волосы, предложил их вымыть, подчеркнув, что это необходимо, совершенно необходимо проделать. Однако он снова спасовал, когда я сообщил ему, что не далее как вчера собственноручно и весьма тщательно вымыл голову. Тогда он порекомендовал мне "Смитовский освежитель для волос" и выразил готовность продать бутылочку. Я отказался. Он начал превозносить новый одеколон "Радость Джонса", уверяя, что я должен его купить. Я отказался снова. Затем он предложил мне приобрести для чистки зубов какую-то дрянь его собственного изготовления, а когда я отказался, сделал попытку всучить мне бритву.

Потерпев неудачу и на сей раз, он снова принялся за дело -- обрызгал меня с ног до головы одеколоном, напомадил мне, несмотря на все мои протесты, волосы, выскреб и выдрал большую их часть, расчесал оставшиеся, сделал пробор, соорудил у меня на лбу неизменную перевернутую арку. Когда, причесывая и помадя мои жидкие брови, он пустился перечислять достоинства своего черного с рыжими подпалинами терьера весом в шесть унций, пробило двенадцать часов, и я понял, что на поезд мне уже никак не попасть. Тут он снова схватил полотенце, слегка обмахнул им мое лицо, еще раз провел расческой по моим бровям и весело прокричал: "Следующий!"

Двумя часами позже этот парикмахер упал и умер от апоплексического удара. Еще день -- и я с радостью отправлюсь на его похороны.

Марк Твен
РЕЖЬТЕ, БРАТЦЫ, РЕЖЬТЕ!

Будьте так добры, читатель, взгляните на эти стихи и скажите, не находите ли вы в них чего-нибудь зловредного?

«Кондуктор, отправляясь в путь,
Не режь билеты как-нибудь,
Режь их заботливой рукой:
Здесь пассажир, здесь спутник твой!
Пачка синих — восемь центов,
Пачка желтых за шесть центов,
Пачка розовых — лишь три!
Осторожней режь, смотри!»

Хор:
«Режьте, братцы, режьте, режьте осторожней!
Режьте — перед вами пассажир дорожный!»

Недавно я в какой-то газете наткнулся на эти звучные стихи и прочел их раза два. Они моментально и всецело завладели мной. За завтраком они всё время носились в моей голове, и когда я, наконец, кончил и свернул салфетку, то положительно не мог сказать, ел я что-нибудь или нет. За день перед тем я старательно распланировал бурную трагедию в рассказе, который пишу в настоящее время, и теперь отправился в свою берлогу, чтобы приступить к кровавому описанию. Я взял в руки перо, но не тут-то было. Оказалось, что я мог написать только: «Здесь пассажир, здесь спутник твой!» Я настойчиво продумал целый час, но совершенно бесполезно. В голове моей неотвязно жужжало: «Пачка синих — восемь центов, пачка желтых — за шесть центов»… и т. д. и т. д., не давая мне ни отдыха, ни срока. День пропал для меня, это было ясно. Я вышел из дому и начал бродить по городу, причем заметил, что ноги мои двигаются в такт этой чепухе. Это было невыносимо и я изменил походку; но ничто не помогало: стихи приноравливались к новой походке и терзали меня по-прежнему. Я возвратился домой и страдал целый день, страдал за бессознательно съеденным и не подкрепившим меня обедом, страдал и плакал и бормотал эту чушь весь вечер; лег спать и всё время метался и ворочался и бормотал по-прежнему; в полночь вскочил взбешенный и попробовал читать, но в прыгающих строчках ничего нельзя было разобрать, кроме: «Режьте — перед вами пассажир дорожный!» К рассвету я совершенно обезумель и все домашние удивлялись и тревожились, слушая мою идиотскую болтовню: «Режьте, братцы, режьте… О, режьте! Перед вами пассажир дорожный!»

Два дня спустя, в субботу утром, я, весь разбитый и расшатанный, вышел из дому, получив приглашение моего достойного друга, его преподобия м-ра ***, прогуляться вместе с ним за десять миль от города в Тальпот Тоуэр. Он посмотрел на меня, но ничего не сказал. Мы отправились. М-р *** говорил, говорил, говорил, по своей всегдашней привычке, я ничего не сказал, ничего не слышал. В конце первой мили м-р *** сказал:

— Марк, вам нездоровится? Я никогда не видел человека более измученного на вид и более рассеянного. Скажите, что-нибудь! Ну же!

Сухо, без одушевления, я сказал:

«Режьте, братцы, режьте, режьте осторожней!
Режьте, перед вами пассажир дорожный!»

Мой друг посмотрел на меня со смущением и сказал:

— Я не понимаю вашего намерения, Марк. По-видимому, нет ничего дурного в том, что вы говорите, никакой предвзятой цели, однако, может быть, это зависит от тона, с которым вы говорите; я еще никогда не слышал ничего более потрясающего. Что это…

Но я уже не слушал, я уже заладил свои безжалостные изводящие душу: «Пачка синих — восемь центов, пачка желтых — за шесть центов, пачка розовых — лишь три! Осторожней режь, смотри…»

Не знаю, что было в то время, как мы прошли остальные девять миль, только мистер *** вдруг положил руку на мое плечо и крикнул:

— О, очнитесь же, очнитесь! Перестаньте бредить. Мы уж пришли в Тоуэр. Я всё время говорил, говорил до онемения, до глухоты, до слепоты, — и ни разу не получил ответа. — Посмотрите же на этот чудный, осенний ландшафт. Посмотрите же, посмотрите. Устремите на него ваш взор! Вы много путешествовали, видели много прославленных стран. Скажите же ваше мнение, честное беспристрастное, как вы находите эту местность.

Я тяжело вздохнул и пробормотал:

«Пачка желтых за шесть центов,
Пачка розовых лишь три!
Осторожней режь, смотри!»

Его преподобие был очень серьезен, полон участия… Он долго смотрел на меня.
— Марк, — сказал он, наконец, — тут что-то такое для меня непонятное. Это почти те же слова, которые вы говорили раньше, в них как будто нет ничего особенного, а между тем они чуть не разбивают мне сердце, когда вы говорите их. «Режьте, перед вами»... как это вы говорите?

Я начал сначала и повторил все стихи. Лицо моего друга выражало живой интерес. Он сказал:

— Что это за пленительные звуки! Это почти музыка. Как они плавно льются! Я почти выучил стихи. Скажите-ка их еще раз. Тогда я наверное запомню их.

Я сказал. Мистер *** повторил их. Он сделал одну маленькую ошибку, которую я поправил, в следующие два раза он уже сказал верно. Тогда с моих плеч свалилось огромное бремя. Эта мучительная трескотня отлегла от моего мозга и приятное ощущение мира и покоя снизошло на меня. Я чувствовал себя так легко, что начал петь, и пропел на возвратном пути целые полчаса. Мой освобожденный язык опять овладел благословенною речью и долго сдерживаемые слова брызнули и полились с него. Весело и радостно лились они до тех пор, пока не высох и не иссяк источник.

— Разве не по-царски провели мы время, — сказал я, обращаясь к моему другу и пожимая ему руку. — Но теперь я припоминаю, что вы не произнесли ни слова в течение двух часов. Скажите-ка, скажите, что-нибудь?

Его преподобие мистер *** повел на меня помутившимися глазами, глубоко вздохнул и сказал без одушевления, без видимого сознания:

— Режьте, братцы, режьте, режьте осторожней, режьте — перед вами пассажир дорожный.

Я почувствовал угрызение совести и проговорил про себя: «Бедняга, теперь к нему перешло».

После этого я дня три, четыре не видел мистера ***. Во вторник вечером он явился ко мне и в изнеможении упал в кресло. Он был бледен, измучен, разбит. Устремив свои безжизненные глаза на мое лицо, он сказал:

— Ах, Марк, невыгодную я сделал аферу с этими бессердечными стихами. Они преследуют меня, как кошмар, денно и нощно, час за часом, до самой этой минуты. Со времени нашей прогулки я терплю муки отверженного. В субботу вечером меня внезапно по телеграфу вызвали в Бостон и я отправился туда с ночным поездом. Причиной вызова была смерть моего старого друга, который пожелал, чтобы я произнес над ним надгробное слово. Я сел в вагон и начал составлять речь, но дальше вступления она не пошла, так как поезд тронулся и колеса завели свою монотонную песню: «кляк-кляк-кляк-кляк-кляк-кляк-кляк-кляк-кляк-кляк», и моментально к этому аккомпанименту присоединились ненавистные стихи. Целый час я сидел и пригонял отдельные слоги и слова стихов к каждому кляку вагонных колес. Я так измучился, как будто целый день рубил дрова. Череп мой готов был треснуть от головной боли. Мне казалось, что я сойду с ума, если это будет так продолжаться. Поэтому я разделся и лег спать. Я растянулся на диване, и вы, конечно, понимаете, каков был результат: то же самое продолжалось и тут: «Кляк-кляк — пачка синих, кляк-кляк — восемь центов, кляк кляк — пачка желтых, кляк-кляк — за шесть центов и т. д. и т. д. осторожней режь, смотри!» Спать? Ни одной секунды. Я приехал в Бостон каким-то лунатиком. Не спрашивайте меня о похоронах. Я сделал всё, что мог, но каждая отдельная торжественная фраза была перемешана, перевита словами: «Режьте, братцы, режьте, режьте осторожней. Режьте, перед вами пассажир дорожный!» И самое ужасное было то, что слова богослужения совершенно терялись в волнующихся рифмах этих стихов, и я заметил даже, как люди в рассеянности кивали им в такт своими глупыми головами и, верьте или не верьте, Марк, но не успел я кончить, как вся толпа тихо кивала головами в торжественном единстве: гробовщики, провожающие, все, все. Окончив, я выбежал в переднюю в состоянии, близком к помешательству. Там я имел счастье столкнуться со старой горюющей тетушкой покойника, старой девицей, приехавшей из Спрингфельда и опоздавшей в церковь. Она принялась рыдать и сказала: — О, о, он умер, он умер, и я не видела его перед смертью!

— Да, — сказал я, — он умер, он умер, он ум… о, неужели это мучение никогда не прекратится!

— Значит и вы любили его? О, вы тоже любили его!

— Любил его! Любил кого?
— Но моего бедного Джорджа, моего бедного племянника.

— О, его! О, да, да! О, да, да! Конечно, конечно. Режьте, режьте… Ох, эти муки убьют меня!

— Благословляю вас, благословляю вас за эти светлые слова! Я тоже страдаю от этой дорогой потери. Вы присутствовали при его последних минутах?

— Да, я… чьи последние минуты?

— Его, дорогого покойника.

— Да, о, да, да, да. Я предполагаю, я думаю, я не знаю! О, да, конечно. Я был там, я быль там.

— О, какое преимущество! Какое драгоценное преимущество предо мной! А его последние слова? Скажите мне его последние слова. Что он говорил?

— Он сказал, он сказал… о, голова моя, голова! Он сказал… он сказал только: «Режьте, братцы, режьте… режьте — перед вами пассажир дорожный»!.. О, оставьте меня, сударыня, во имя всего святого, оставьте меня моему безумию, моему несчастью, моему отчаянию!.. Пачка желтых за шесть центов, пачка розовых лишь три… я не могу больше терпеть… режьте, перед вами пассажир дорожный!

Безнадежные глаза моего друга с минуту поглядели на меня, затем он сказал прочувствованным голосом:

— Марк, вы ничего не говорите, вы не даете мне никакой надежды? Но, увы, это всё равно, это всё равно. Вы не можете мне помочь. Давно прошло то время, когда меня можно было утешить словами. Что-то говорит мне, что язык мой осужден вечно повторять эти неотвязные стихи. Вот, вот… опять, опять… Пачка синих восемь центов, пачка желт… — бормотанье его становилось всё тише и тише. Мой друг впал в мирную дремоту и забыл свои страдания в благословенном сне.

Каким образом я спас его от сумасшедшего дома? Я повел его в ближайший университет и заставил разрядить заряд этих неотвязных стихов в жадно воспринимающие уши бедных, доверчивых студентов. Что-то теперь с ними? Результат слишком грустно описывать. Зачем я написал эту статью? Это я сделал с благородной целью: это для того, чтобы предупредить вас, читатель, избегать этих стихов, если они случайно попадутся вам, избегать их, как чумы!

Марк Твен
МОИ ЧАСЫ

Мои прекрасные новые часы шли в продолжении полутора лет, никогда не отставая и никогда не забегая вперед: ни одна часть их механизма не портилась и ни разу они не останавливались. Я привык, наконец, считать их указания совершенно непогрешимыми, а их жизненную энергию и телесную структуру — вечными.

Но однажды вечером я забыл их завести. Я встревожился, как будто это было несомненным предвестником и предтечей какого-нибудь несчастья. Но мало-помалу настроение мое прояснилось; поставив часы на удачу, я заставил себя забыть о своих суеверных предчувствиях.

На другой же день я зашел в магазин первого попавшегося часовых дел мастера, чтобы поставить их совершенно точно. Владелец мастерской, взяв их у меня из рук, приготовился перестанавливать, но вдруг сказал:

— Они отстают на четыре минуты, — надо продвинуть регулятор.

Я пробовал удержать его от этого, пробовал уверить, что ход часов безукоризнен, но всё напрасно: этот кочан в образе человека знал только одно, что «часы отстали на четыре минуты и что регулятор должен быть передвинут»; и он с спокойной суровостью совершил это гнусное дело, пока я боязливо вертелся вокруг него, умоляя оставить часы в покое. Мои часы начали спешить, и с каждым днем всё больше и больше. В первую же неделю их захватила сильнейшая лихорадка, так что температура достигла 150 градусов в тени. По прошествии двух месяцев они оставили далеко за собой все часы в городе, опередив на 13 дней общепринятый календарь. Они уже переживали ноябрь, любуясь его снежными хлопьями, между тем как ветер шелестел еще октябрьскими листьями. Они с такой разрушительной быстротой приближали сроки квартирной платы, годичные расчёты и тому подобные неприятности, что я не мог долее спокойно взирать на это.

Я снес их к часовых дел мастеру для проверки. Он спросил меня, не были ли они когда-нибудь в починке, но я ответил, что не были, так как никогда не нуждались ни в какой починке. Тогда в его взоре засветилось злобное удовольствие: поспешно открыв часы, он вставил в глаз небольшую лупу и стал рассматривал механизм, а затем объявил, что часы необходимо вычистить, смазать и, кроме того, проверить, — через неделю я их могу получить обратно.
После того как мои часы были вычищены, смазаны и проверены, они стали идти так медленно, что тикали на манер похоронного колокола. Я начал опаздывать на поезда, на деловые совещания и к своему обеду; мои часы, растянув три грационных дня в четыре, допустили опротестовать мой вексель; постепенно уплывая во вчерашний день, потом в позавчерашний, потом в протекшую неделю, я мало-помалу стал представлять себя единственным в мире существом, всё еще валандующимся в минувшей неделе, давно уже для всех канувшей в вечность. Не выжидая, пока я начну ощущать в себе нечто в роде товарищеского влечения к мумиям в музее, а равно желание обменяться с ними новостями, я опять отправился к часовых дел мастеру. В ожидании стоял я подле него, пока он совершенно разобрал часы и затем объявил, что цилиндр «распух», уверяя, что в три дня он может привести его опять к нормальному объему. После этой операции, часы в «среднем выводе» шли хорошо, но и только. В течение одной половины суток ими овладевала какая-то чисто человеческая свирепость, причем они так пыхтели, чихали, сопели и фыркали, что я сам, за всем этим шумом, не мог уловить собственных мыслей; и пока это продолжалось, во всей стране не было часов, которые могли бы поспеть за ними в этой бешеной скачке. Затем, во вторую часть суток они начинали отставать и убивали на это как раз столько времени, что все часы, которые они раньше опередили, успевали их теперь опять нагнать. Таким образом, по прошествии 24 часов, они, в заключении, снова показывали совершенно точное время, и, стало быть «в среднем выводе» шли вполне правильно, так что никто не имел бы права сказать, что они исполнили больше или меньше своей прямой обязанности. Но правильное «среднее время» составляет в часах еще довольно подозрительную добродетель, и потому я снес их к новому мастеру. Он сказал, что лопнула пружина. Я сказал, что очень рад, что не случилось ничего хуже. По правде говоря, я не имел никакого понятия о часовой пружине, но мне не хотелось казаться несведущим перед посторонним. Он исправил пружину, но, выиграв в одном отношении, часы потеряли в другом. Они немножко шли, а потом немножко стояли, потом опять немножко шли и т. д., причем промежуточные периоды выбирались ими по собственному усмотрению. И каждый раз перед тем, как они собирались пойти, следовал толчек, как бы от мушкета. Несколько дней я подкладывал себе на грудь вату, но, в конце концов, понес часы к другому мастеру. Он расчленил их на маленькие отдельные кусочки и, ворочая эти обломки под своим стеклом, сказал, что, кажется, всё дело «в колесе». Он исправил его и часы опять пошли. Теперь они отлично делали свое дело, за исключением того, что чрез каждые 10 минут стрелки сходились вместе, в виде ножниц, и с этого момента продолжали маршировать уже сообща. Самый мудрый человек в мире не мог бы определить по точному, измерителю времени, который теперь час, и потому я вновь отправился отдать их в починку.

Этот индивид объяснил мне, что «кристал согнулся и покривилась спираль». Кроме того, он полагал, что часть механизма нужно бы вообще сделать заново. Он устроил всё это и часы мои работали совершенно безупречно, за исключением только того, что иногда, протрудившись безмятежно часов восемь, они вдруг начинали шуметь всеми своими внутренностями и жужжать наподобие пчелы, а стрелки принимались вращаться так быстро, что приходилось положительно сомневаться в их индивидуальности: они представлялись на циферблате как бы тончайшей паутиной. В 6 или 7 минут проделывали они 24 часа и затем с треском останавливались.

С тяжелым сердцем отправился я вновь к мастеру и, присматриваясь, как он разбирал часы, приготовлялся сделать ему строжайший допрос под присягой, так как дело становилось положительно серьезным. Часы, при покупке, стоили мне 200 долларов, а за починку их мне пришлось уже заплатить всего две или три тысячи долларов. Ожидая и присматриваясь, я вдруг узнал в часовых дел мастере старого знакомого, — бывшего пароходного машиниста, и притом не из числа хороших.
Заботливо исследовав все части часов точно также, как это проделывали и все другие мастера, он с такой же самоуверенностью объявил свое решение.

Он сказал:

«Они слишком много поддают пару, винтовой ход надо бы умерить посредством предохранительного клапана».

Но тут я ему на месте раскроил череп и принял на свой счет его похороны.

Мой дядя Вильям (ныне, к сожалению, покойник!) имел обыкновение говорить, что хорошая лошадь остается хорошей лошадью, пока она не взбесилась, и хорошие часы остаются хорошими часами, пока они не попадут в пальцы часовых дел мастеров. И при этом он удивленно спрашивал: а что бы сталось тогда со всеми котельщиками, ружейниками, сапожниками и кузнецами, у которых дела пошли плохо? Но на это ему никто никогда не мог ответить.

Марк Твен
MINEREAD | ДАЙДЖЕСТ

А.Фет, Кактус
https://t.me/mineread/54

А.Грин, Бродяга и начальник тюрьмы
https://t.me/mineread/60

В.Гаршин, Очень коротенький роман
https://t.me/mineread/63

Дж.К.Джером, Должны ли писатели говорить правду?
https://t.me/mineread/69

А.Пушкин, Повести Белкина. Выстрел
https://t.me/mineread/100

А.Пушкин, Повести Белкина. Метель
https://t.me/mineread/108

А.Пушкин, Повести Белкина. Гробовщик
https://t.me/mineread/116

А.Пушкин, Повести Белкина. Станционный смотритель
https://t.me/mineread/121

А.Пушкин, Повести Белкина. Барышня-крестьянка
https://t.me/mineread/128

А.Пушкин, Повести Белкина. От издателя
https://t.me/mineread/141

А.Чехов, История одного предприятия
https://t.me/mineread/145

А.Чехов, Беседа пьяного с трезвым чёртом
https://t.me/mineread/148

А.Чехов, Письмо к учёному соседу
https://t.me/mineread/149

А.Чехов, Дом с мезонином
https://t.me/mineread/153

М.Твен, Рассказ о дурном мальчике
https://t.me/mineread/166

М.Твен, Рассказ о хорошем мальчике
https://t.me/mineread/169

М.Твен, О парикмахерах
https://t.me/mineread/173

М.Твен, Режьте братцы, режьте
https://t.me/mineread/176

М.Твен, Мои часы
https://t.me/mineread/179
Канун Нового года и Рождества -- самое время для святочных рассказов. Андерсен, Достоевский, О.Генри, Куприн -- пронзительные рождественские истории, которые необходимо хотя бы раз в году перечесть.
ДЕВОЧКА СО СПИЧКАМИ

Морозило, шёл снег, на улице становилось всё темнее и темнее. Это было как раз в вечер под Новый Год. В этот-то холод и тьму по улицам пробиралась бедная девочка с непокрытою головой и босая. Она, правда, вышла из дома в туфлях, но куда они годились! Огромные-преогромные! Последней их носила мать девочки, и они слетели у малютки с ног, когда она перебегала через улицу, испугавшись двух мчавшихся мимо карет. Одной туфли она так и не нашла, другую же подхватил какой-то мальчишка и убежал с ней, говоря, что из неё выйдет отличная колыбель для его детей, когда они у него будут.

И вот, девочка побрела дальше босая; ножонки её совсем покраснели и посинели от холода. В стареньком передничке у неё лежало несколько пачек серных спичек; одну пачку она держала в руке. За целый день никто не купил у неё ни спички; она не выручила ни гроша. Голодная, иззябшая, шла она всё дальше, дальше… Жалко было и взглянуть на бедняжку! Снежные хлопья падали на её прекрасные, вьющиеся, белокурые волосы, но она и не думала об этой красоте. Во всех окнах светились огоньки, по улицам пахло жареными гусями; сегодня, ведь, был канун Нового года — вот об этом она думала.

Наконец, она уселась в уголке, за выступом одного дома, съёжилась и поджала под себя ножки, чтобы хоть немножко согреться. Но нет, стало ещё холоднее, а домой она вернуться не смела: она, ведь, не продала ни одной спички, не выручила ни гроша — отец прибьёт её! Да и не теплее у них дома! Только что крыша-то над головой, а то ветер так и гуляет по всему жилью, несмотря на то, что все щели и дыры тщательно заткнуты соломой и тряпками. Ручонки её совсем окоченели. Ах! одна крошечная спичка могла бы согреть её! Если бы только она смела взять из пачки хоть одну, чиркнуть ею о стену и погреть пальчики! Наконец, она вытащила одну. Чирк! Как она зашипела и загорелась! Пламя было такое тёплое, ясное, и когда девочка прикрыла его от ветра горсточкой, ей показалось, что перед нею горит свечка. Странная это была свечка: девочке чудилось, будто она сидит перед большою железною печкой с блестящими медными ножками и дверцами. Как славно пылал в ней огонь, как тепло стало малютке! Она вытянула было и ножки, но… огонь погас. Печка исчезла, в руках девочки остался лишь обгорелый конец спички.

Вот она чиркнула другою; спичка загорелась, пламя её упало прямо на стену, и стена стала вдруг прозрачною, как кисейная. Девочка увидела всю комнату, накрытый белоснежною скатертью и уставленный дорогим фарфором стол, а на нём жареного гуся, начинённого черносливом и яблоками. Что за запах шёл от него! Лучше же всего было то, что гусь вдруг спрыгнул со стола и, как был с вилкою и ножом в спине, так и побежал вперевалку прямо к девочке. Тут спичка погасла, и перед девочкой опять стояла одна толстая, холодная стена.

Она зажгла ещё спичку и очутилась под великолепнейшею ёлкой, куда больше и наряднее, чем та, которую девочка видела в сочельник, заглянув в окошко дома одного богатого купца. Ёлка горела тысячами огоньков, а из зелени ветвей выглядывали на девочку пёстрые картинки, какие она видывала раньше в окнах магазинов. Малютка протянула к ёлке обе ручонки, но спичка потухла, огоньки стали подыматься всё выше и выше, и превратились в ясные звёздочки; одна из них вдруг покатилась по небу, оставляя за собою длинный огненный след.

— Вот, кто-то умирает! — сказала малютка.

Покойная бабушка, единственное любившее её существо в мире, говорила ей: «Падает звёздочка — чья-нибудь душа идёт к Богу».

Девочка чиркнула об стену новою спичкой; яркий свет озарил пространство, и перед малюткой стояла вся окружённая сиянием, такая ясная, блестящая, и в то же время такая кроткая и ласковая, её бабушка.