БОРОДИНО
— Скажи-ка, дядя, ведь не даром
Москва, спаленная пожаром,
Французу отдана?
Ведь были ж схватки боевые,
Да, говорят, еще какие!
Недаром помнит вся Россия
Про день Бородина!
— Да, были люди в наше время,
Не то, что нынешнее племя:
Богатыри — не вы!
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля…
Не будь на то господня воля,
Не отдали б Москвы!
Мы долго молча отступали,
Досадно было, боя ждали,
Ворчали старики:
«Что ж мы? на зимние квартиры?
Не смеют, что ли, командиры
Чужие изорвать мундиры
О русские штыки?»
И вот нашли большое поле:
Есть разгуляться где на воле!
Построили редут.
У наших ушки на макушке!
Чуть утро осветило пушки
И леса синие верхушки —
Французы тут как тут.
Забил заряд я в пушку туго
И думал: угощу я друга!
Постой-ка, брат мусью!
Что тут хитрить, пожалуй к бою;
Уж мы пойдем ломить стеною,
Уж постоим мы головою
За родину свою!
Два дня мы были в перестрелке.
Что толку в этакой безделке?
Мы ждали третий день.
Повсюду стали слышны речи:
«Пора добраться до картечи!»
И вот на поле грозной сечи
Ночная пала тень.
Прилег вздремнуть я у лафета,
И слышно было до рассвета,
Как ликовал француз.
Но тих был наш бивак открытый:
Кто кивер чистил весь избитый,
Кто штык точил, ворча сердито,
Кусая длинный ус.
И только небо засветилось,
Все шумно вдруг зашевелилось,
Сверкнул за строем строй.
Полковник наш рожден был хватом:
Слуга царю, отец солдатам…
Да, жаль его: сражен булатом,
Он спит в земле сырой.
И молвил он, сверкнув очами:
«Ребята! не Москва ль за нами?
Умремте же под Москвой,
Как наши братья умирали!»
И умереть мы обещали,
И клятву верности сдержали
Мы в Бородинский бой.
Ну ж был денек! Сквозь дым летучий
Французы двинулись, как тучи,
И всё на наш редут.
Уланы с пестрыми значками,
Драгуны с конскими хвостами,
Все промелькнули перед нами,
Все побывали тут.
Вам не видать таких сражений!..
Носились знамена, как тени,
В дыму огонь блестел,
Звучал булат, картечь визжала,
Рука бойцов колоть устала,
И ядрам пролетать мешала
Гора кровавых тел.
Изведал враг в тот день немало,
Что значит русский бой удалый,
Наш рукопашный бой!..
Земля тряслась — как наши груди,
Смешались в кучу кони, люди,
И залпы тысячи орудий
Слились в протяжный вой…
Вот смерклось. Были все готовы
Заутра бой затеять новый
И до конца стоять…
Вот затрещали барабаны —
И отступили бусурманы.
Тогда считать мы стали раны,
Товарищей считать.
Да, были люди в наше время,
Могучее, лихое племя:
Богатыри — не вы.
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля.
Когда б на то не божья воля,
Не отдали б Москвы!
М.Ю.Лермонтов, 1837
— Скажи-ка, дядя, ведь не даром
Москва, спаленная пожаром,
Французу отдана?
Ведь были ж схватки боевые,
Да, говорят, еще какие!
Недаром помнит вся Россия
Про день Бородина!
— Да, были люди в наше время,
Не то, что нынешнее племя:
Богатыри — не вы!
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля…
Не будь на то господня воля,
Не отдали б Москвы!
Мы долго молча отступали,
Досадно было, боя ждали,
Ворчали старики:
«Что ж мы? на зимние квартиры?
Не смеют, что ли, командиры
Чужие изорвать мундиры
О русские штыки?»
И вот нашли большое поле:
Есть разгуляться где на воле!
Построили редут.
У наших ушки на макушке!
Чуть утро осветило пушки
И леса синие верхушки —
Французы тут как тут.
Забил заряд я в пушку туго
И думал: угощу я друга!
Постой-ка, брат мусью!
Что тут хитрить, пожалуй к бою;
Уж мы пойдем ломить стеною,
Уж постоим мы головою
За родину свою!
Два дня мы были в перестрелке.
Что толку в этакой безделке?
Мы ждали третий день.
Повсюду стали слышны речи:
«Пора добраться до картечи!»
И вот на поле грозной сечи
Ночная пала тень.
Прилег вздремнуть я у лафета,
И слышно было до рассвета,
Как ликовал француз.
Но тих был наш бивак открытый:
Кто кивер чистил весь избитый,
Кто штык точил, ворча сердито,
Кусая длинный ус.
И только небо засветилось,
Все шумно вдруг зашевелилось,
Сверкнул за строем строй.
Полковник наш рожден был хватом:
Слуга царю, отец солдатам…
Да, жаль его: сражен булатом,
Он спит в земле сырой.
И молвил он, сверкнув очами:
«Ребята! не Москва ль за нами?
Умремте же под Москвой,
Как наши братья умирали!»
И умереть мы обещали,
И клятву верности сдержали
Мы в Бородинский бой.
Ну ж был денек! Сквозь дым летучий
Французы двинулись, как тучи,
И всё на наш редут.
Уланы с пестрыми значками,
Драгуны с конскими хвостами,
Все промелькнули перед нами,
Все побывали тут.
Вам не видать таких сражений!..
Носились знамена, как тени,
В дыму огонь блестел,
Звучал булат, картечь визжала,
Рука бойцов колоть устала,
И ядрам пролетать мешала
Гора кровавых тел.
Изведал враг в тот день немало,
Что значит русский бой удалый,
Наш рукопашный бой!..
Земля тряслась — как наши груди,
Смешались в кучу кони, люди,
И залпы тысячи орудий
Слились в протяжный вой…
Вот смерклось. Были все готовы
Заутра бой затеять новый
И до конца стоять…
Вот затрещали барабаны —
И отступили бусурманы.
Тогда считать мы стали раны,
Товарищей считать.
Да, были люди в наше время,
Могучее, лихое племя:
Богатыри — не вы.
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля.
Когда б на то не божья воля,
Не отдали б Москвы!
М.Ю.Лермонтов, 1837
ПРОЩАЙ, НЕМЫТАЯ РОССИЯ
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, им преданный народ.
Быть может, за стеной Кавказа
Сокроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей.
М.Ю.Лермонтов, 1841
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, им преданный народ.
Быть может, за стеной Кавказа
Сокроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей.
М.Ю.Лермонтов, 1841
РОДИНА
Люблю отчизну я, но странною любовью!
Не победит ее рассудок мой.
Ни слава, купленная кровью,
Ни полный гордого доверия покой,
Ни темной старины заветные преданья
Не шевелят во мне отрадного мечтанья.
Но я люблю — за что, не знаю сам —
Ее степей холодное молчанье,
Ее лесов безбрежных колыханье,
Разливы рек ее, подобные морям;
Проселочным путем люблю скакать в телеге
И, взором медленным пронзая ночи тень,
Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,
Дрожащие огни печальных деревень;
Люблю дымок спаленной жнивы,
В степи ночующий обоз
И на холме средь желтой нивы
Чету белеющих берез.
С отрадой, многим незнакомой,
Я вижу полное гумно,
Избу, покрытую соломой,
С резными ставнями окно;
И в праздник, вечером росистым,
Смотреть до полночи готов
На пляску с топаньем и свистом
Под говор пьяных мужичков.
М.Ю.Лермонтов, 1841
Люблю отчизну я, но странною любовью!
Не победит ее рассудок мой.
Ни слава, купленная кровью,
Ни полный гордого доверия покой,
Ни темной старины заветные преданья
Не шевелят во мне отрадного мечтанья.
Но я люблю — за что, не знаю сам —
Ее степей холодное молчанье,
Ее лесов безбрежных колыханье,
Разливы рек ее, подобные морям;
Проселочным путем люблю скакать в телеге
И, взором медленным пронзая ночи тень,
Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,
Дрожащие огни печальных деревень;
Люблю дымок спаленной жнивы,
В степи ночующий обоз
И на холме средь желтой нивы
Чету белеющих берез.
С отрадой, многим незнакомой,
Я вижу полное гумно,
Избу, покрытую соломой,
С резными ставнями окно;
И в праздник, вечером росистым,
Смотреть до полночи готов
На пляску с топаньем и свистом
Под говор пьяных мужичков.
М.Ю.Лермонтов, 1841
ВЫХОЖУ ОДИН Я НА ДОРОГУ...
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,
И звезда с звездою говорит.
В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сиянье голубом…
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? Жалею ли о чем?
Уж не жду от жизни ничего я,
И не жаль мне прошлого ничуть;
Я ищу свободы и покоя!
Я б хотел забыться и заснуть!
Но не тем холодным сном могилы…
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в груди дремали жизни силы,
Чтоб дыша вздымалась тихо грудь;
Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел,
Надо мной чтоб вечно зеленея
Темный дуб склонялся и шумел.
М.Ю.Лермонтов, 1841
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,
И звезда с звездою говорит.
В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сиянье голубом…
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? Жалею ли о чем?
Уж не жду от жизни ничего я,
И не жаль мне прошлого ничуть;
Я ищу свободы и покоя!
Я б хотел забыться и заснуть!
Но не тем холодным сном могилы…
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в груди дремали жизни силы,
Чтоб дыша вздымалась тихо грудь;
Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел,
Надо мной чтоб вечно зеленея
Темный дуб склонялся и шумел.
М.Ю.Лермонтов, 1841
И СКУЧНО И ГРУСТНО...
И скучно и грустно, и некому руку подать
В минуту душевной невзгоды…
Желанья!.. Что пользы напрасно и вечно желать?..
А годы проходят — все лучшие годы!
Любить… Но кого же?.. На время — не стоит труда,
А вечно любить невозможно.
В себя ли заглянешь? — там прошлого нет и следа:
И радость, и муки, и всё там ничтожно…
Что страсти? — ведь рано иль поздно их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, –
Такая пустая и глупая шутка…
М.Ю.Лермонтов, 1840
И скучно и грустно, и некому руку подать
В минуту душевной невзгоды…
Желанья!.. Что пользы напрасно и вечно желать?..
А годы проходят — все лучшие годы!
Любить… Но кого же?.. На время — не стоит труда,
А вечно любить невозможно.
В себя ли заглянешь? — там прошлого нет и следа:
И радость, и муки, и всё там ничтожно…
Что страсти? — ведь рано иль поздно их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, –
Такая пустая и глупая шутка…
М.Ю.Лермонтов, 1840
ТУЧИ
Тучки небесные, вечные странники!
Степью лазурною, цепью жемчужною
Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники
С милого севера в сторону южную.
Кто же вас гонит: судьбы ли решение?
Зависть ли тайная? злоба ль открытая?
Или на вас тяготит преступление?
Или друзей клевета ядовитая?
Нет, вам наскучили нивы бесплодные…
Чужды вам страсти и чужды страдания;
Вечно холодные, вечно свободные,
Нет у вас родины, нет вам изгнания.
М.Ю.Лермонтов, 1840
Тучки небесные, вечные странники!
Степью лазурною, цепью жемчужною
Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники
С милого севера в сторону южную.
Кто же вас гонит: судьбы ли решение?
Зависть ли тайная? злоба ль открытая?
Или на вас тяготит преступление?
Или друзей клевета ядовитая?
Нет, вам наскучили нивы бесплодные…
Чужды вам страсти и чужды страдания;
Вечно холодные, вечно свободные,
Нет у вас родины, нет вам изгнания.
М.Ю.Лермонтов, 1840
ПАРУС
Белеет парус одинокой
В тумане моря голубом!..
Что ищет он в стране далекой?
Что кинул он в краю родном?..
Играют волны — ветер свищет,
И мачта гнется и скрыпит…
Увы! он счастия не ищет
И не от счастия бежит!
Под ним струя светлей лазури,
Над ним луч солнца золотой…
А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой!
М.Ю.Лермонтов, 1832
Белеет парус одинокой
В тумане моря голубом!..
Что ищет он в стране далекой?
Что кинул он в краю родном?..
Играют волны — ветер свищет,
И мачта гнется и скрыпит…
Увы! он счастия не ищет
И не от счастия бежит!
Под ним струя светлей лазури,
Над ним луч солнца золотой…
А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой!
М.Ю.Лермонтов, 1832
К СЕБЕ
Как я хотел себя уверить,
Что не люблю ее, хотел
Неизмеримое измерить,
Любви безбрежной дать предел.
Мгновенное пренебреженье
Ее могущество опять
Мне доказало, что влеченье
Души нельзя нам побеждать;
Что цепь моя несокрушима,
Что мой теперешний покой
Лишь глас залетный херувима
Над сонной демонов толпой.
М.Ю.Лермонтов, 1830
Как я хотел себя уверить,
Что не люблю ее, хотел
Неизмеримое измерить,
Любви безбрежной дать предел.
Мгновенное пренебреженье
Ее могущество опять
Мне доказало, что влеченье
Души нельзя нам побеждать;
Что цепь моя несокрушима,
Что мой теперешний покой
Лишь глас залетный херувима
Над сонной демонов толпой.
М.Ю.Лермонтов, 1830
Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник,
Как он гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.
Я раньше начал, кончу ране,
Мой ум не много совершит;
В душе моей, как в океане,
Надежд разбитых груз лежит.
Кто может, океан угрюмый,
Твои изведать тайны? Кто
Толпе мои расскажет думы?
Я — или бог — или никто!
М.Ю.Лермонтов, 1832
Еще неведомый избранник,
Как он гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.
Я раньше начал, кончу ране,
Мой ум не много совершит;
В душе моей, как в океане,
Надежд разбитых груз лежит.
Кто может, океан угрюмый,
Твои изведать тайны? Кто
Толпе мои расскажет думы?
Я — или бог — или никто!
М.Ю.Лермонтов, 1832
СМЕРТЬ ПОЭТА
Отмщенье, государь, отмщенье!
Паду к ногам твоим:
Будь справедлив и накажи убийцу,
Чтоб казнь его в позднейшие века
Твой правый суд потомству возвестила,
Чтоб видели злодеи в ней пример.
Погиб поэт! — невольник чести —
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
Не вынесла душа поэта
Позора мелочных обид,
Восстал он против мнений света
Один, как прежде… и убит!
Убит!.. К чему теперь рыданья,
Пустых похвал ненужный хор
И жалкий лепет оправданья?
Судьбы свершился приговор!
Не вы ль сперва так злобно гнали
Его свободный, смелый дар
И для потехи раздували
Чуть затаившийся пожар?
Что ж? веселитесь… Он мучений
Последних вынести не мог:
Угас, как светоч, дивный гений,
Увял торжественный венок.
Его убийца хладнокровно
Навел удар… спасенья нет:
Пустое сердце бьется ровно,
В руке не дрогнул пистолет.
И что за диво?.. издалека,
Подобный сотням беглецов,
На ловлю счастья и чинов
Заброшен к нам по воле рока;
Смеясь, он дерзко презирал
Земли чужой язык и нравы;
Не мог щадить он нашей славы;
Не мог понять в сей миг кровавый,
На что он руку поднимал!..
И он убит — и взят могилой,
Как тот певец, неведомый, но милый,
Добыча ревности глухой,
Воспетый им с такою чудной силой,
Сраженный, как и он, безжалостной рукой.
Зачем от мирных нег и дружбы простодушной
Вступил он в этот свет завистливый и душный
Для сердца вольного и пламенных страстей?
Зачем он руку дал клеветникам ничтожным,
Зачем поверил он словам и ласкам ложным,
Он, с юных лет постигнувший людей?..
И прежний сняв венок — они венец терновый,
Увитый лаврами, надели на него:
Но иглы тайные сурово
Язвили славное чело;
Отравлены его последние мгновенья
Коварным шепотом насмешливых невежд,
И умер он — с напрасной жаждой мщенья,
С досадой тайною обманутых надежд.
Замолкли звуки чудных песен,
Не раздаваться им опять:
Приют певца угрюм и тесен,
И на устах его печать.
А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда — всё молчи!..
Но есть и божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный суд: он ждет;
Он не доступен звону злата,
И мысли, и дела он знает наперед.
Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:
Оно вам не поможет вновь,
И вы не смоете всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь!
М.Ю.Лермонтов, 1837
Отмщенье, государь, отмщенье!
Паду к ногам твоим:
Будь справедлив и накажи убийцу,
Чтоб казнь его в позднейшие века
Твой правый суд потомству возвестила,
Чтоб видели злодеи в ней пример.
Погиб поэт! — невольник чести —
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
Не вынесла душа поэта
Позора мелочных обид,
Восстал он против мнений света
Один, как прежде… и убит!
Убит!.. К чему теперь рыданья,
Пустых похвал ненужный хор
И жалкий лепет оправданья?
Судьбы свершился приговор!
Не вы ль сперва так злобно гнали
Его свободный, смелый дар
И для потехи раздували
Чуть затаившийся пожар?
Что ж? веселитесь… Он мучений
Последних вынести не мог:
Угас, как светоч, дивный гений,
Увял торжественный венок.
Его убийца хладнокровно
Навел удар… спасенья нет:
Пустое сердце бьется ровно,
В руке не дрогнул пистолет.
И что за диво?.. издалека,
Подобный сотням беглецов,
На ловлю счастья и чинов
Заброшен к нам по воле рока;
Смеясь, он дерзко презирал
Земли чужой язык и нравы;
Не мог щадить он нашей славы;
Не мог понять в сей миг кровавый,
На что он руку поднимал!..
И он убит — и взят могилой,
Как тот певец, неведомый, но милый,
Добыча ревности глухой,
Воспетый им с такою чудной силой,
Сраженный, как и он, безжалостной рукой.
Зачем от мирных нег и дружбы простодушной
Вступил он в этот свет завистливый и душный
Для сердца вольного и пламенных страстей?
Зачем он руку дал клеветникам ничтожным,
Зачем поверил он словам и ласкам ложным,
Он, с юных лет постигнувший людей?..
И прежний сняв венок — они венец терновый,
Увитый лаврами, надели на него:
Но иглы тайные сурово
Язвили славное чело;
Отравлены его последние мгновенья
Коварным шепотом насмешливых невежд,
И умер он — с напрасной жаждой мщенья,
С досадой тайною обманутых надежд.
Замолкли звуки чудных песен,
Не раздаваться им опять:
Приют певца угрюм и тесен,
И на устах его печать.
А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда — всё молчи!..
Но есть и божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный суд: он ждет;
Он не доступен звону злата,
И мысли, и дела он знает наперед.
Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:
Оно вам не поможет вновь,
И вы не смоете всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь!
М.Ю.Лермонтов, 1837
ХОРХЕ ЛУИС БОРХЕС (1899-1986)
По многочисленным просьбам, решили тормознуть с поэзией и вернуться к прозе. Борхес – с нами весь ноябрь. Великий аргентинский (по происхождению, по значению – мировой) писатель со своими меткими, ёмкими и глубокомысленными рассказами.
Из письма читателя о Борхесе:
Магический реализм, тонкая грусть, все дела ❤️
От себя добавим: ещё и мастер короткого рассказа! Не более 4000 знаков – так и сегодня почти никто не умеет.
По многочисленным просьбам, решили тормознуть с поэзией и вернуться к прозе. Борхес – с нами весь ноябрь. Великий аргентинский (по происхождению, по значению – мировой) писатель со своими меткими, ёмкими и глубокомысленными рассказами.
Из письма читателя о Борхесе:
Магический реализм, тонкая грусть, все дела ❤️
От себя добавим: ещё и мастер короткого рассказа! Не более 4000 знаков – так и сегодня почти никто не умеет.
ARGUMENTUM ORNITOLOGIUM
Я закрываю глаза и вижу птиц, вижу их меньше секунды. Я никогда не могу сосчитать их.
Определенное ли число птиц вижу я, закрыв глаза? Да, если есть Бог, ибо Он его знает точно. И нет, — если Бога нет. Кто же может определить число, не считая? Пусть так. Я вижу птиц. Скажем меньше десятка. Несомненно больше одной. Если число не определено — то это не девять, не восемь, не семь, не шесть и не пять. А также не два, не три, не четыре. Но я вижу птиц. Числом меньше десятка, точно больше одной. Их сколько-то есть! Ergo, Бог существует.
Хорхе Луис Борхес
Я закрываю глаза и вижу птиц, вижу их меньше секунды. Я никогда не могу сосчитать их.
Определенное ли число птиц вижу я, закрыв глаза? Да, если есть Бог, ибо Он его знает точно. И нет, — если Бога нет. Кто же может определить число, не считая? Пусть так. Я вижу птиц. Скажем меньше десятка. Несомненно больше одной. Если число не определено — то это не девять, не восемь, не семь, не шесть и не пять. А также не два, не три, не четыре. Но я вижу птиц. Числом меньше десятка, точно больше одной. Их сколько-то есть! Ergo, Бог существует.
Хорхе Луис Борхес
БУЭНОС-АЙРЕС
Что такое Буэнос-Айрес?
Это Пласа де Майо, куда усталые и счастливые они вернулись, отвоевав свое.
Это лабиринт огней, когда мы подлетаем к городу, а внутри: это улица, поворот, этот последний дворик, эти спокойные вещи.
Это место, где был казнен один из моих предков.
Это большое дерево на улице Хунин, которое, не зная того, дает нам прохладу и тень.
Это длинная улица хижин, где ломается и навсегда пропадет западный ветер.
Это южный причал, за который держится Космос.
Это дверь под каким-то номером, где я провел десять дней и ночей, неподвижен. Вспоминаю как целую вечность.
Это бронзовый всадник, что бросил на землю тень. Тень ползет по земле, в день совершая круг.
Это тот же памятник под дождем.
Это угол улицы Перу, где Хулио Кесар Дабове говорил, что зачать ребенка, дать ему выйти в жизнь, в страшную жизнь, — преступно.
Это Эльвира де Альвиар за своим бесконечным романом, что начат словами с чистой тетради, а далее — неразборчиво.
Это шпага служившая раньше войнам, а сегодня не столько шпага, сколько воспоминание.
Это день, когда мы покидаем женщину, и день, когда женщина покидает нас.
Это арка на улице Боливара, за которой — Библиотека.
Это и полинялые деньги, и поблекший дагерротип, — собственность времени.
Это вечная пьеса, где умер Пауль Гроссас.
Это последнее зеркало, отразившее лик моего отца.
Это лицо Христа, которое я увидел разбитым, в пыли, на одном из кораблей Сострадания.
Это высокий дом, где я и моя жена переводили Уитмена, чье влияние (дай-то Бог!) даже на этой странице.
Это Лугонес, смотрящий в окно купе, на то, как предметы теряют форму, и думающий о том, что больше не надо их называть словами, ибо это последний путь.
Это безлюдная ночь, запертое кафе в переулке Одиннадцати, где покойный Маседонио Фернандес говорил мне, что смерти нет.
Не хочу продолжать, это слишком мое, личное. Эти вещи слишком самостоятельны, чтобы строить из них город.
Буэнос-Айрес — это другая улица, по которой никто не ходит, это та сердцевина яблока, тот самый последний дворик, который закрыли здания, это мой враг, если есть вообще таковой, я ему (впрочем, как и себе) посвящаю стихи, это старая книжная лавка, которую снова находишь, это то, что исчезло и то, что будет, это там, впереди — неизвестность. Это центр, окраина, пригород, незамеченный и желанный, никогда не мой и не твой.
Хорхе Луис Борхес
Что такое Буэнос-Айрес?
Это Пласа де Майо, куда усталые и счастливые они вернулись, отвоевав свое.
Это лабиринт огней, когда мы подлетаем к городу, а внутри: это улица, поворот, этот последний дворик, эти спокойные вещи.
Это место, где был казнен один из моих предков.
Это большое дерево на улице Хунин, которое, не зная того, дает нам прохладу и тень.
Это длинная улица хижин, где ломается и навсегда пропадет западный ветер.
Это южный причал, за который держится Космос.
Это дверь под каким-то номером, где я провел десять дней и ночей, неподвижен. Вспоминаю как целую вечность.
Это бронзовый всадник, что бросил на землю тень. Тень ползет по земле, в день совершая круг.
Это тот же памятник под дождем.
Это угол улицы Перу, где Хулио Кесар Дабове говорил, что зачать ребенка, дать ему выйти в жизнь, в страшную жизнь, — преступно.
Это Эльвира де Альвиар за своим бесконечным романом, что начат словами с чистой тетради, а далее — неразборчиво.
Это шпага служившая раньше войнам, а сегодня не столько шпага, сколько воспоминание.
Это день, когда мы покидаем женщину, и день, когда женщина покидает нас.
Это арка на улице Боливара, за которой — Библиотека.
Это и полинялые деньги, и поблекший дагерротип, — собственность времени.
Это вечная пьеса, где умер Пауль Гроссас.
Это последнее зеркало, отразившее лик моего отца.
Это лицо Христа, которое я увидел разбитым, в пыли, на одном из кораблей Сострадания.
Это высокий дом, где я и моя жена переводили Уитмена, чье влияние (дай-то Бог!) даже на этой странице.
Это Лугонес, смотрящий в окно купе, на то, как предметы теряют форму, и думающий о том, что больше не надо их называть словами, ибо это последний путь.
Это безлюдная ночь, запертое кафе в переулке Одиннадцати, где покойный Маседонио Фернандес говорил мне, что смерти нет.
Не хочу продолжать, это слишком мое, личное. Эти вещи слишком самостоятельны, чтобы строить из них город.
Буэнос-Айрес — это другая улица, по которой никто не ходит, это та сердцевина яблока, тот самый последний дворик, который закрыли здания, это мой враг, если есть вообще таковой, я ему (впрочем, как и себе) посвящаю стихи, это старая книжная лавка, которую снова находишь, это то, что исчезло и то, что будет, это там, впереди — неизвестность. Это центр, окраина, пригород, незамеченный и желанный, никогда не мой и не твой.
Хорхе Луис Борхес
Forwarded from MineRead. Письма Леттермана
Фёдору Михайловичу -- 200! С Днём рождения, великий русский писатель! Простите, что Вас так мало на Майн Риде, Вы писали столь размашисто, что в телеграм-формат это крайне сложно уложить. Но мы Вас помним, любим и благодарим -- за все те тексты, что Вы нам оставили, за знание русского человека — знание той глубины, которой никто не достигал ни до, ни после Вас,— и за безграничную любовь к русскому человеку.
ЖЁЛТАЯ РОЗА
Ни тем вечером, ни наутро не умер прославленный Джамбаттиста Марино, которого многоустая Слава (вспомним этот его излюбленный образ) провозгласила новым Гомером и новым Данте, однако тихий и неприметный случай означил в ту пору конец его жизни. Увенчанный прожитым веком и общим признанием, он гаснул под балдахином на испанской широкой кровати. Можно представить себе рядом с нею затененный балкон, что взирает всегда на закаты, а ниже — мрамор, и лавры, и сад, что множит ступени в зеркальном квадрате бассейна.
Женщина ставила в воду желтую розу. Мужчина медленно двигал губами, слагая обычные рифмы, которые, правду сказать, и ему самому надоели изрядно:
Царственность сада, чудо природы,
Гемма весенняя, око апреля…
И вдруг наступило прозрение. Марино увидел розу такою, какой ее видел, наверно, Адам в райских кущах, и понял: она существует в собственной вечности, а не в строках поэта. Мы в силах дать абрис, дать описание, но не ее отражение. Стройные чванные книги, льющие золото в сумеречном зале, — не зеркало мира (как тешил себя он тщеславно), а нечто такое, что придано миру, и только.
Мысль эта озарила Марино в канун его смерти, быть может, она озарила и Данте и Гомера тоже.
Хорхе Луис Борхес
Ни тем вечером, ни наутро не умер прославленный Джамбаттиста Марино, которого многоустая Слава (вспомним этот его излюбленный образ) провозгласила новым Гомером и новым Данте, однако тихий и неприметный случай означил в ту пору конец его жизни. Увенчанный прожитым веком и общим признанием, он гаснул под балдахином на испанской широкой кровати. Можно представить себе рядом с нею затененный балкон, что взирает всегда на закаты, а ниже — мрамор, и лавры, и сад, что множит ступени в зеркальном квадрате бассейна.
Женщина ставила в воду желтую розу. Мужчина медленно двигал губами, слагая обычные рифмы, которые, правду сказать, и ему самому надоели изрядно:
Царственность сада, чудо природы,
Гемма весенняя, око апреля…
И вдруг наступило прозрение. Марино увидел розу такою, какой ее видел, наверно, Адам в райских кущах, и понял: она существует в собственной вечности, а не в строках поэта. Мы в силах дать абрис, дать описание, но не ее отражение. Стройные чванные книги, льющие золото в сумеречном зале, — не зеркало мира (как тешил себя он тщеславно), а нечто такое, что придано миру, и только.
Мысль эта озарила Марино в канун его смерти, быть может, она озарила и Данте и Гомера тоже.
Хорхе Луис Борхес
EVERYTHING AND NOTHING
Сам по себе он был Никто; за лицом (не схожим с другими даже на скверных портретах эпохи) и несчетными, призрачными, бессвязными словами крылся лишь холод, сон, снящийся никому. Сначала ему казалось, будто все другие люди такие же, но замешательство приятеля, с которым он попробовал заговорить о своей пустоте, убедило его в ошибке и раз навсегда заставило уяснить себе, что нельзя отличаться от прочих. Он думал найти исцеление в книгах, для чего — по свидетельству современника — слегка подучился латыни и еще меньше — греческому; поздней он решил, что достигнет цели, исполнив простейший обряд человеческого общежития, и в долгий июньский день принял посвящение в объятиях Анны Хэтуэй.
Двадцати с чем-то лет он прибыл в Лондон. Помимо воли он уже наловчился представлять из себя кого-то, дабы не выдать, что он — Никто; в Лондоне ему встретилось ремесло, для которого он был создан, ремесло актера, выходящего на подмостки изображать другого перед собранием людей, готовых изображать, словно они и впрямь считают его другим. Труд гистриона принес ему ни с чем не сравнимую радость, может быть первую в жизни; но звучал последний стих, убирали со сцены последний труп — и его снова переполнял отвратительный вкус нереальности. Он переставал быть Феррексом или Тамерланом и опять делался никем. От скуки он взялся выдумывать других героев и другие страшные истории. И вот, пока его тело исполняло в кабаках и борделях Лондона то, что положено телу, обитавшая в нем душа была Цезарем, глухим к предостережениям авгуров, Джульеттой, проклинающей жаворонка, и Макбетом, беседующим на пустыре с ведьмами. Никто на свете не бывал столькими людьми, как этот человек, сумевший, подобно египетскому Протею, исчерпать все образы реальности. Порой, в закоулках того или иного сюжета, он оставлял роковое признание, уверенный, что его не обнаружат; так, Ричард проговаривается, что он актер, играющий множество ролей, Яго роняет странные слова «я — это не я». Глубинное тождество жизни, сна и представления вдохновило его на тирады, позднее ставшие знаменитыми.
Двадцать лет он провел, управляя своими сновидениями, но однажды утром почувствовал отвращение и ужас быть всеми этими королями, погибающими от мечей, и несчастными влюбленными, которые встречаются, расстаются и умирают с благозвучными репликами. В тот же день он продал театр, а через неделю был в родном городке, где снова нашел реку и деревья своего детства и уже не сравнивал их с теми, другими, в украшеньях мифологических намеков и латинских имен, которые славила его муза. Но здесь тоже требовалось кем-то быть, и он стал Удалившимся От Дел Предпринимателем, имеющим некоторое состояние и занятым теперь лишь ссудами, тяжбами и скромными процентами с оборота. В этом амплуа он продиктовал известное нам сухое завещание, из которого обдуманно вытравлены всякие следы пафоса и литературности. Лондонские друзья изредка навещали его уединение, и перед ними он играл прежнюю роль поэта.
История добавляет, что накануне или после смерти он предстал перед Господом и обратился к нему со словами:
— Я, бывший всуе столькими людьми, хочу стать одним — Собой.
И глаc Творца ответил ему из бури: — Я тоже не я: я выдумал этот мир, как ты свои созданья, Шекспир мой, и один из признаков моего сна — ты, подобный мне, который суть Все и Ничего.
Хорхе Луис Борхес
Сам по себе он был Никто; за лицом (не схожим с другими даже на скверных портретах эпохи) и несчетными, призрачными, бессвязными словами крылся лишь холод, сон, снящийся никому. Сначала ему казалось, будто все другие люди такие же, но замешательство приятеля, с которым он попробовал заговорить о своей пустоте, убедило его в ошибке и раз навсегда заставило уяснить себе, что нельзя отличаться от прочих. Он думал найти исцеление в книгах, для чего — по свидетельству современника — слегка подучился латыни и еще меньше — греческому; поздней он решил, что достигнет цели, исполнив простейший обряд человеческого общежития, и в долгий июньский день принял посвящение в объятиях Анны Хэтуэй.
Двадцати с чем-то лет он прибыл в Лондон. Помимо воли он уже наловчился представлять из себя кого-то, дабы не выдать, что он — Никто; в Лондоне ему встретилось ремесло, для которого он был создан, ремесло актера, выходящего на подмостки изображать другого перед собранием людей, готовых изображать, словно они и впрямь считают его другим. Труд гистриона принес ему ни с чем не сравнимую радость, может быть первую в жизни; но звучал последний стих, убирали со сцены последний труп — и его снова переполнял отвратительный вкус нереальности. Он переставал быть Феррексом или Тамерланом и опять делался никем. От скуки он взялся выдумывать других героев и другие страшные истории. И вот, пока его тело исполняло в кабаках и борделях Лондона то, что положено телу, обитавшая в нем душа была Цезарем, глухим к предостережениям авгуров, Джульеттой, проклинающей жаворонка, и Макбетом, беседующим на пустыре с ведьмами. Никто на свете не бывал столькими людьми, как этот человек, сумевший, подобно египетскому Протею, исчерпать все образы реальности. Порой, в закоулках того или иного сюжета, он оставлял роковое признание, уверенный, что его не обнаружат; так, Ричард проговаривается, что он актер, играющий множество ролей, Яго роняет странные слова «я — это не я». Глубинное тождество жизни, сна и представления вдохновило его на тирады, позднее ставшие знаменитыми.
Двадцать лет он провел, управляя своими сновидениями, но однажды утром почувствовал отвращение и ужас быть всеми этими королями, погибающими от мечей, и несчастными влюбленными, которые встречаются, расстаются и умирают с благозвучными репликами. В тот же день он продал театр, а через неделю был в родном городке, где снова нашел реку и деревья своего детства и уже не сравнивал их с теми, другими, в украшеньях мифологических намеков и латинских имен, которые славила его муза. Но здесь тоже требовалось кем-то быть, и он стал Удалившимся От Дел Предпринимателем, имеющим некоторое состояние и занятым теперь лишь ссудами, тяжбами и скромными процентами с оборота. В этом амплуа он продиктовал известное нам сухое завещание, из которого обдуманно вытравлены всякие следы пафоса и литературности. Лондонские друзья изредка навещали его уединение, и перед ними он играл прежнюю роль поэта.
История добавляет, что накануне или после смерти он предстал перед Господом и обратился к нему со словами:
— Я, бывший всуе столькими людьми, хочу стать одним — Собой.
И глаc Творца ответил ему из бури: — Я тоже не я: я выдумал этот мир, как ты свои созданья, Шекспир мой, и один из признаков моего сна — ты, подобный мне, который суть Все и Ничего.
Хорхе Луис Борхес
ЛЕГЕНДА
После смерти Авель увидел Каина. Они шли по пустыне
высокие, и видно их было издалека. Они сели на землю, развели
костер и согрели себе еду. Молчали, как всякий уставший после
долгого трудного дня.
На небе зажглась одна, еще никем не названная звезда. Каин
сказал брату:
— Прости.
— Я не помню уже. Мы вместе опять. Кто кого убивал, брат?
— Вот теперь ты простил меня, Авель. Забыть — это значит
простить. И я постараюсь не помнить.
— Да, мой брат. Лишь пока вспоминаешь — виновен.
Хорхе Луис Борхес
После смерти Авель увидел Каина. Они шли по пустыне
высокие, и видно их было издалека. Они сели на землю, развели
костер и согрели себе еду. Молчали, как всякий уставший после
долгого трудного дня.
На небе зажглась одна, еще никем не названная звезда. Каин
сказал брату:
— Прости.
— Я не помню уже. Мы вместе опять. Кто кого убивал, брат?
— Вот теперь ты простил меня, Авель. Забыть — это значит
простить. И я постараюсь не помнить.
— Да, мой брат. Лишь пока вспоминаешь — виновен.
Хорхе Луис Борхес
ГАУЧО
Кто-то сказал им, что их предки пришли по морю; кто им сказал что такое море.
Метисы белых кровей. Их врагами были метисы красной крови.
Миллионы людей не слышали слова «гаучо», или знали его как ругательство.
Им было знакомо движение звезд, повадки птиц и законы ветров, они помнили форму туч и знали луну в лицо.
Они пели тихо и медленно, до зари у них не было голоса вовсе.
В отличие от крестьян им была не чужда ирония.
Нищие и забитые, — как они были гостеприимны!
Когда-то их сбил с пути хмель сумасшедших суббот.
Они убивали и умирали спокойно.
Они не были набожны (что им глупые суеверия!), жизнь приучила их уважать только силу и волю.
Приписываемый им диалект, их грубый, вульгарный стих — это дело людей из города.
Они не искали себе приключений, это кони несли их вдаль.
Далеко-далеко, к войне.
У них нет одного вождя. Они были людьми Рамиреса, Лопеса, Артигаса, Кироги, Бустоса, Педро Кампбеллы, Росаса, Пеналосы, Саравии, Уркезы, и того Рикардо Лопеса Джордана, который убил Уркезу.
Они не за родину умирали, это только пустое слово, они умирали вслед за своим случайным вождем, либо если опасность зазывала их в гости, либо просто так получалось.
Их прах затерялся в разных краях Америки, на полях знаменитых сражений.
Хиларио Аскасуби видел их драки и слышал их песни.
Они прожили жизнь во сне, не зная кем или чем они были.
Когда-нибудь это случится и с нами.
Хорхе Луис Борхес
Гáучо (исп. gáucho, порт. gaúcho — гау́шу, встречается произношение гау́шо) — социальная, в том числе иногда и субэтническая группа в Аргентине, Уругвае и штате Риу-Гранди-ду-Сул в Бразилии, близкая по духу американским ковбоям. (Википедия)
Кто-то сказал им, что их предки пришли по морю; кто им сказал что такое море.
Метисы белых кровей. Их врагами были метисы красной крови.
Миллионы людей не слышали слова «гаучо», или знали его как ругательство.
Им было знакомо движение звезд, повадки птиц и законы ветров, они помнили форму туч и знали луну в лицо.
Они пели тихо и медленно, до зари у них не было голоса вовсе.
В отличие от крестьян им была не чужда ирония.
Нищие и забитые, — как они были гостеприимны!
Когда-то их сбил с пути хмель сумасшедших суббот.
Они убивали и умирали спокойно.
Они не были набожны (что им глупые суеверия!), жизнь приучила их уважать только силу и волю.
Приписываемый им диалект, их грубый, вульгарный стих — это дело людей из города.
Они не искали себе приключений, это кони несли их вдаль.
Далеко-далеко, к войне.
У них нет одного вождя. Они были людьми Рамиреса, Лопеса, Артигаса, Кироги, Бустоса, Педро Кампбеллы, Росаса, Пеналосы, Саравии, Уркезы, и того Рикардо Лопеса Джордана, который убил Уркезу.
Они не за родину умирали, это только пустое слово, они умирали вслед за своим случайным вождем, либо если опасность зазывала их в гости, либо просто так получалось.
Их прах затерялся в разных краях Америки, на полях знаменитых сражений.
Хиларио Аскасуби видел их драки и слышал их песни.
Они прожили жизнь во сне, не зная кем или чем они были.
Когда-нибудь это случится и с нами.
Хорхе Луис Борхес
Гáучо (исп. gáucho, порт. gaúcho — гау́шу, встречается произношение гау́шо) — социальная, в том числе иногда и субэтническая группа в Аргентине, Уругвае и штате Риу-Гранди-ду-Сул в Бразилии, близкая по духу американским ковбоям. (Википедия)
ДЕЛАТЕЛЬ
До сих пор ему не приходилось жить радостями памяти. Впечатления скользили над ним мгновенные, живые.
Киноварь гончара, небесный свод со звездами, которые были также богами, луна, откуда упал лев, гладкость мрамора под кончиками пальцев, вкус кабаньего мяса, которое он любил рвать быстрыми укусами, финикийская речь, черная тень, отброшенная копьем на желтый песок, близость моря или женщин, тяжелое терпкое вино, смягченное медом, могли полностью вобрать пространство его души. Он знал страсть, но также гнев и мужество, и однажды он первым взобрался на вражескую стену. Жадный, любопытный, случайный, не знавший иного закона, кроме закона наслаждения, мгновенно наступавшего равнодушия, он странствовал во многих землях и глядел, с того и другого берега моря, на города людей и их дворцы. На многолюдных рынках или у подножия горы, чья уходившая в облака вершина скрывала сатиров, он слушал запутанные истории, принимая их, как принимал реальность, и не спрашивал правдивы они или лживы.
Постепенно прекрасный мир стал покидать его; туман скрадывал линии ладони, ночь лишилась звезд, земля колебалась под ногами. Все стало далеким и смутным, когда он понял, что слепнет, он закричал; стоическая доблесть еще не была изобретена и Гектор мог бежать без стыда. «Я больше не увижу (чувствовал он) ни мифического ужаса неба, ни этого лица, преображаемого годами». Дни и ночи проходили в отчаянии, но однажды утром он проснулся, поглядел (теперь уже без изумления) на туманные очертания предметов вокруг, и ощутил, как узнают музыку или голос, что все уже случилось, что он ответил страхом, но и радостью, надеждой и любопытством, погружаясь в память, казавшуюся бесконечной, он выхватил в головокружительном спуске забытое воспоминание, сиявшее теперь, словно монета под дождем — потому, быть может, что он никогда не вспоминал об этом, разве что во сне.
Воспоминание было таким. Мальчишка оскорбил его, он прибежал жаловаться к отцу; тот позволил ему говорить, но, будто не слышал или не понимал его, снял со стены бронзовый кинжал, прекрасный и наполненный силой, тайное вожделение мальчика. Теперь он держал его в руках и внезапность обладания стерла обиду, но голос отца говорил ему: «Пусть они узнают, что ты мужчина», и в голосе был приказ. Ночь скрыла тропы; сжимая кинжал, в котором он ощущал магическую силу, он спускался по крутому склону холма, что обрывался у кромки моря, словно Аякс или Персей, населяя соленую тьму ранами и битвами. Теперь он искал вкус этого момента; остальное не имело значения — дуэльное бахвальство, неуклюжая схватка, возвращение с окровавленным клинком. Проросло и иное воспоминание, снова ночь и неизбежность приключений. Женщина, первая, дарованная ему богами, ждала в тени склепа; он пробирался галереями, подобными каменным сетям, переходами, погружавшимися во тьму. Почему приходили эти воспоминания, отчего приходили они без горечи, словно всего лишь предсказывали настоящее?
С мучительным изумлением он понял. В ночи смертных очей, куда он теперь погружался, его ждали любовь и риск, Аякс и Афродита, ибо он уже предвидел (ибо его уже окружил) гул гекзаметров и славы, гомон людей, защищавших храм, что не пощадили Боги, и черных кораблей, искавших по морям желанный остров, гул Одиссей и Илиад, что судьба повелела ему спеть и оставить вечным эхом в чаще памяти человечества. Мы знаем об этом, но не о том, что он чувствовал, погружаясь в последний мрак.
Хорхе Луис Борхес
До сих пор ему не приходилось жить радостями памяти. Впечатления скользили над ним мгновенные, живые.
Киноварь гончара, небесный свод со звездами, которые были также богами, луна, откуда упал лев, гладкость мрамора под кончиками пальцев, вкус кабаньего мяса, которое он любил рвать быстрыми укусами, финикийская речь, черная тень, отброшенная копьем на желтый песок, близость моря или женщин, тяжелое терпкое вино, смягченное медом, могли полностью вобрать пространство его души. Он знал страсть, но также гнев и мужество, и однажды он первым взобрался на вражескую стену. Жадный, любопытный, случайный, не знавший иного закона, кроме закона наслаждения, мгновенно наступавшего равнодушия, он странствовал во многих землях и глядел, с того и другого берега моря, на города людей и их дворцы. На многолюдных рынках или у подножия горы, чья уходившая в облака вершина скрывала сатиров, он слушал запутанные истории, принимая их, как принимал реальность, и не спрашивал правдивы они или лживы.
Постепенно прекрасный мир стал покидать его; туман скрадывал линии ладони, ночь лишилась звезд, земля колебалась под ногами. Все стало далеким и смутным, когда он понял, что слепнет, он закричал; стоическая доблесть еще не была изобретена и Гектор мог бежать без стыда. «Я больше не увижу (чувствовал он) ни мифического ужаса неба, ни этого лица, преображаемого годами». Дни и ночи проходили в отчаянии, но однажды утром он проснулся, поглядел (теперь уже без изумления) на туманные очертания предметов вокруг, и ощутил, как узнают музыку или голос, что все уже случилось, что он ответил страхом, но и радостью, надеждой и любопытством, погружаясь в память, казавшуюся бесконечной, он выхватил в головокружительном спуске забытое воспоминание, сиявшее теперь, словно монета под дождем — потому, быть может, что он никогда не вспоминал об этом, разве что во сне.
Воспоминание было таким. Мальчишка оскорбил его, он прибежал жаловаться к отцу; тот позволил ему говорить, но, будто не слышал или не понимал его, снял со стены бронзовый кинжал, прекрасный и наполненный силой, тайное вожделение мальчика. Теперь он держал его в руках и внезапность обладания стерла обиду, но голос отца говорил ему: «Пусть они узнают, что ты мужчина», и в голосе был приказ. Ночь скрыла тропы; сжимая кинжал, в котором он ощущал магическую силу, он спускался по крутому склону холма, что обрывался у кромки моря, словно Аякс или Персей, населяя соленую тьму ранами и битвами. Теперь он искал вкус этого момента; остальное не имело значения — дуэльное бахвальство, неуклюжая схватка, возвращение с окровавленным клинком. Проросло и иное воспоминание, снова ночь и неизбежность приключений. Женщина, первая, дарованная ему богами, ждала в тени склепа; он пробирался галереями, подобными каменным сетям, переходами, погружавшимися во тьму. Почему приходили эти воспоминания, отчего приходили они без горечи, словно всего лишь предсказывали настоящее?
С мучительным изумлением он понял. В ночи смертных очей, куда он теперь погружался, его ждали любовь и риск, Аякс и Афродита, ибо он уже предвидел (ибо его уже окружил) гул гекзаметров и славы, гомон людей, защищавших храм, что не пощадили Боги, и черных кораблей, искавших по морям желанный остров, гул Одиссей и Илиад, что судьба повелела ему спеть и оставить вечным эхом в чаще памяти человечества. Мы знаем об этом, но не о том, что он чувствовал, погружаясь в последний мрак.
Хорхе Луис Борхес
МОЛИТВА
Я повторяю и повторю, тысячу раз, Господи, на двух языках мне родных, я прочту Тебе «Отче наш», и опять прочитаю, но вновь до конца не пойму.
Этим первым утром в июле 1969 года я прочту, наконец-то другую молитву, свою, а не ту, что мы получаем в наследство. Мне нужна будет сверхоткровенность, странная, не привычная людям. Ну не просить же, чтоб не закрылись мои глаза. Нелепость, они закроются даже у тех, кто видит, у миллионов людей, — несчастных, неумных и злых. Ведь течение времени — цепь из следствий причин и случайностей, — и просить у кого-то пощады — это просить, чтоб изъяли звено из железной цепочки судьбы. Абсурд. Нет звена — развалилась цепочка. никто не вправе этого попросить. Я не поверю, что мне могут проститься грехи. Прощает кто-то другой, но я знаю, что спасать себя — только мне. Избавить меня от лени и нерешительности? Но я тешу себя надеждой, что я сам избавлюсь от них, если нужно. Я смогу проявить смелость, которой нет и в помине, я смогу проявить терпение, которого во мне нет, даже заставить себя выучить что-то такое, о чем знаю мало или только догадываюсь. Еще бы хотелось, чтобы меня вспоминали как друга, чаще чем как поэта, чтобы кто-то другой, повторяя ритм Дунбара, Фроста, человека, смотрящего в полночь на кровоточащее дерево, Крест, вспомнил бы, что впервые услышал его от меня. Остальное меня не волнует, я верю забвение не задержится. Мы не знаем даже на чем держится наша Вселенная, — быть может на наших добрых мыслях и на справедливых делах? — нам никогда не узнать.
Я хочу умереть весь, я хочу умереть вместе с ним — со своим телом.
Хорхе Луис Борхес
Я повторяю и повторю, тысячу раз, Господи, на двух языках мне родных, я прочту Тебе «Отче наш», и опять прочитаю, но вновь до конца не пойму.
Этим первым утром в июле 1969 года я прочту, наконец-то другую молитву, свою, а не ту, что мы получаем в наследство. Мне нужна будет сверхоткровенность, странная, не привычная людям. Ну не просить же, чтоб не закрылись мои глаза. Нелепость, они закроются даже у тех, кто видит, у миллионов людей, — несчастных, неумных и злых. Ведь течение времени — цепь из следствий причин и случайностей, — и просить у кого-то пощады — это просить, чтоб изъяли звено из железной цепочки судьбы. Абсурд. Нет звена — развалилась цепочка. никто не вправе этого попросить. Я не поверю, что мне могут проститься грехи. Прощает кто-то другой, но я знаю, что спасать себя — только мне. Избавить меня от лени и нерешительности? Но я тешу себя надеждой, что я сам избавлюсь от них, если нужно. Я смогу проявить смелость, которой нет и в помине, я смогу проявить терпение, которого во мне нет, даже заставить себя выучить что-то такое, о чем знаю мало или только догадываюсь. Еще бы хотелось, чтобы меня вспоминали как друга, чаще чем как поэта, чтобы кто-то другой, повторяя ритм Дунбара, Фроста, человека, смотрящего в полночь на кровоточащее дерево, Крест, вспомнил бы, что впервые услышал его от меня. Остальное меня не волнует, я верю забвение не задержится. Мы не знаем даже на чем держится наша Вселенная, — быть может на наших добрых мыслях и на справедливых делах? — нам никогда не узнать.
Я хочу умереть весь, я хочу умереть вместе с ним — со своим телом.
Хорхе Луис Борхес