MineRead. Письма Леттермана
462 subscribers
235 photos
1 file
160 links
Первый в мире телеграм-роман (публикуется главами прямо в канале) + обширная телеграм-библиотека

Для связи: @minewrite
Download Telegram
Целыми днями Багрицкий пропадал в степи за Сухим лиманом и ловил там силками птиц.
В беленной известкой комнате Багрицкого на Молдаванке висели десятки клеток с облезлыми птицами. Он ими очень хвастался, особенно какими-то необыкновенными джурбаями. Это были невзрачные степные жаворонки, такие же растрепанные, как и все остальные птицы.
Из клеток все время сыпалась на голову гостям и хозяину шелуха от расклеванных семян.
На корм для этих птиц Багрицкий тратил последние деньги.
Одесские газеты платали ему гроши: по пять- десять рублей за великолепные стихи. Спустя несколько лет эти стихи знала и заучивала наизусть вся молодежь.
Багрицкий, очевидно, считал, что это справедливо. Он не знал себе настоящей цены и в практических делах был робок. Когда он в первый раз приехал в Москву, то никогда не ходил один в издательства и редакции, а брал с собой "для храбрости" кого-нибудь из друзей. Переговоры вел главным образом друг, а Багрицкий помалкивал и улыбался.
В Москве он остановился у меня в подвале на Обыденском переулке. Приехав, он предупредил: "Я буду стоять у вас постоем". И действительно, за целый месяц он вышел в город только два раза, а все остальное время просидел на тахте, поджав по-турецки ноги, задыхаясь от астматического кашля.
На тахте он был обложен книгами, чужими рукописями стихов и пустыми коробками от папирос. На них он записывал свои стихи. Иногда он терял их, но огорчался этим очень недолго.
Так он просидел весь месяц, восторгаясь "Улалаевщиной" Сельвинского, рассказывая невероятные истории и беседуя с "литературными мальчиками" - одесситами, налетевшими на него тучей, как только он появился в Москве.
Вскоре он совсем переехал в Москву и вместо птиц завел огромные аквариумы с рыбами. Его комната была похожа на подводный мир. Он мог часами сидеть на диване, думать и смотреть на разноцветных рыб.
Примерно такой же загадочный подводный мир был виден с одесского волнолома - так же качались стебли серебряной подводной травы, похожие на кораллы, и медленно проплывали голубые медузы, толчками сжимая морскую воду.
Мне кажется, что переезд в Москву был ошибкой. Багрицкому нельзя было отрываться от юга, моря и Одессы, даже от его любимой одесской еды - баклажанов, помидоров, брынзы, свежей скумбрии. Он был весь прогрет югом, жаром желтого ноздреватого известняка, из которого построена Одесса, пропах полынью, солью, акацией и морем.
Он умер рано, еще не перебродив, не готовый к тому, чтобы взять, как он говорил, еще несколько трудных вершин поэзии.
За его гробом шел, звонко цокая подковами по гранитной мостовой, кавалерийский эскадрон. И вспоминалась "Дума про Опанаса", конь Котовского, что "сверкает белым рафинадом", широкая степная поэзия, которая ходила вместе с Багрицким, держась за его руку, по пыльным горячим шляхам, поэзия - наследница "Слова о полку Игореве" и Тараса Шевченко, крепкая, как запах чебреца, загорелая, как приморская девчонка, веселая, как свежий ветер "левант" над родным Черноморьем.

Константин Паустовский, из книги «Золотая роза», 1955
Что такое? Пропустили 130-летний юбилей Михаила Афанасьевича Булгакова? Никак нет, готовились обстоятельно его отпраздновать! Встречайте: десять блистательных коротких рассказов великого русского писателя.
ЛЕТУЧИЙ ГОЛЛАНДЕЦ

Дневник больного

5-го июля. Кашлять я начал. Кашляю и кашляю. Всю ночь напролет. Мне бы спать надо, а я кашляю.

7-го июля. Записался на прием.

10-го июля. Стукал молоточком и сказал "Гм!". Что это значит - это "гм"?

11-го июля. Сделали рентгеновский снимок с меня. Очень красиво. Весь темный, а ребра белые.

20-го июля. Поздравляю вас, дорогие товарищи, у меня туберкулез. Прощай, белый свет!

30-го июля. Послали меня в санаторий "Здоровый дух" на курорт. Получил на 2000 верст подъемные и бесплатный билет жесткого класса с тюфяком.

1-го августа. ...и с клопами. Еду, очень красивые виды. Клопы величиной с тараканов.

3-го августа. Приехал в Сибирь. Очень красивая. На лошадях ехал в сторону немного - 293 версты. Кумыс.

6-го августа. Вот тебе и кумыс! Они говорят, что это ошибка. Никакого туберкулеза у вас нет. Опять снимок делали. Видел свою почку. Страшно противная.

8-го августа. И потому я сейчас записываю в Ростове-на-Дону. Очень красивый город. Еду в здравницу "Солнечный дар" в Кисловодск.

12-го августа. Кисловодск. И ничего подобного. Почка тут ни при чем. Говорят: какой черт вас заслал сюда?!

15-го августа. Я пишу на пароходе, якобы с наследственным сифилисом, и еду в Крым (в скрытой форме). Меня рвет, вследствие качки. Будь оно проклято, такое лечение!

22-го августа. Ялта, превосходный город, если б только не медицина! Загадочная наука. Здесь у меня глисты нашли и аппендицит в скрытой форме. Я еду в Липецк Тамбовской губернии. Прощай, водная стихия Черного моря!

25-го августа. В Липецке все удивляются. Доктор очень симпатичный. Насчет глистов сказал так:

- Сами они глисты!

Подвел меня к окошку, посмотрел в глаза и заявил:

- У вас порок сердца.

Я уж так привык, что я весь гнилой, что даже и не испугался. Прямо спрашиваю: куда ехать?

Оказывается, в Боржом.

Здравствуй, Кавказ!

1-го сентября. В Боржоме даже не позволили вещи распаковать. Мы, говорят, ревматиков не принимаем.

Вот уж я и ревматиком стал! Недолго, недолго мне жить на белом свете! Уезжаю опять в Сибирь на...

10-го сентября. ...Славное море, священный Байкал! Виды тут прелестные, только уж холод собачий. И сибирский доктор сказал, что это глупо разъезжать по курортам, когда скоро снег пойдет. Вам, говорит, надо сейчас ехать погреться. Я, говорит, вас в Крым махану... Говорю, что я уже был. Мерси. А он говорит, где вы были? Я говорю: в Ялте. Он говорит: я, - говорит, - вас пошлю в Алупку. Ладно, в Алупку - так в Алупку. Мне все равно, хоть к черту на рога. Купил шубу и поехал.

25-го сентября. В Алупке все заперто. Говорят: поезжайте вы домой, а то, говорят, мечетесь вы по всей Республике, как беспризорный. Плюнул на все и поехал к себе домой.

1-го октября. И вот я дома. Пока я ездил, жена мне изменила. Пошел я к доктору. А он говорит: вы, - говорит, - человек совсем здоровый, как стеклышко. А как же так, спрашиваю, меня гоняли? А он отвечает: просто ошибка! Ну, ошибка и ошибка. Завтра иду на службу.

Больной No 555. Михаил.

Михаил Булгаков, 1925
БЫЛ МАЙ

Был май. Был прекрасный месяц май. Я шел по переулку, по тому самому, где помещается театр. Это был отличный, гладкий, любимый переулок, по которому непрерывно проезжали машины. Проезжая, они хлопали металлической крышкой, вделанной в асфальт. "Может быть, это канализационная крышка, а может быть, водопроводная", - размышлял я. Эти машины отчаянно кричали разными голосами, и каждый раз, как они кричали, сердце падало и подгибались ноги.

"Вот когда-нибудь крикнет так машина, а я возьму и умру", - думал я, тыча концом палки в тротуар и боясь смерти.

"Надо ускорить шаг, свернуть во двор, пройти вовнутрь театра. Там уже не страшны машины, и весьма возможно, что я не умру."

Но свернуть во двор мне не удалось. Я увидел его. Он стоял, прислонившись к стене театра и заложив ногу за ногу. Ноги эти были обуты в кроваво-рыжие туфли на пухлой подошве, над туфлями были толстые шерстяные чулки, а над чулками - шоколадного цвета пузырями штаны до колен. На нем не было пиджака. Вместо пиджака на нем была странная куртка, сделанная из замши, из которой некогда делали мужские кошельки. На груди - металлическая дорожка с пряжечкой, а на голове - женский берет с коротким хвостиком.

Это был молодой человек ослепительной красоты с длинными ресницами, бодрыми глазами. Перед ним стояли пять человек актеров, одна актриса и один режиссер. Они преграждали путь в ворота.

Я снял шляпу и поклонился молодому человеку. Он приветствовал меня странным образом. Именно - сцепил ладони обеих рук, поднял их кверху и как бы зазвонил в невидимый колокол. Он посмотрел на меня пронзительно, лихо улыбаясь необыкновенной красоты глазами. Я смутился и уронил палку.

- Как поживаете? - спросил меня молодой человек.

Я поживал хорошо, мешали мне только машины своим адским криком, я что-то мямлил и криво надел шляпу. Тут на меня обратилось всеобщее внимание.

- А как вы поживаете? - спросил я, причем мне показалось, что у меня распух язык. - Хорошо! - ответил молодой человек. - Он только что приехал из-за границы, - тихо сказал мне режиссер. - Я читал вашу пьесу, - заговорил молодой человек сурово.

"Надо было мне другим ходом, через двор, в театр пойти", - подумал я тоскливо.

- Читал, - повторил молодой человек звучно. - И как же вы нашли, Полиевкт Эдуардович? - спросил режиссер, не спуская глаз с молодого человека. - Хорошо, - отрывисто сказал Полиевкт Эдуардович, - хорошо. Третий акт надо переделать. Вторую картину из третьего акта надо выбросить, а первую перенести в четвертый акт. Тогда уж будет совсем хорошо. - Пойдите-ка домой, да и перенесите, - шепнул мне режиссер и беспокойно подмигнул. - Ну-с, продолжаю, - заговорил Полиевкт Эдуардович. - И вот они врываются и арестовывают Ганса. - Очень хорошо, - заметил режиссер. - Его надо арестовать, Ганса. Только не находите ли вы, что его лучше арестовать в предыдущей картине? - Вздор! - ответил молодой человек. - Именно здесь его надо арестовать, и нигде больше.

"Это заграничный рассказ", - подумал я. - Но только за что он на Ганса так озверел? Я хочу слушать заграничные рассказы, умру я или не умру".
Я потянулся к молодому человеку, стараясь не проронить ни слова. Душа моя раскисла, потом что-то дрогнуло в груди. Мне захотелось услышать про раскаленную Испанию. И чтоб сейчас заиграли на гитарах. Но ничего этого я не услышал. Молодой человек, терзая меня, продолжал рассказывать про несчастного Ганса. Мало того, что его арестовали, его еще и избили в участке. Но и этого мало - его посадили в тюрьму. Мало и этого - бедная старуха, мать этого Ганса, была выгнана с квартиры и ночевала на бульваре под дождем.

"Господи, какие мрачные вещи он рассказывает! И где он, на горе мое, встретился с этим Гансом за границей? И пройти в ворота нельзя, пока он не кончит про Ганса, потому что это невежливо, на самом интересном месте..."

Чем дальше в лес, тем больше дров. Ганса приговорили к каторжным работам, а мать его простудилась на бульваре и умерла. Мне хотелось нарзану, сердце замирало и падало, машины хлопали и рявкали. Выяснилось, что на самом деле никакого Ганса не было и молодой человек его не встречал, а просто он рассказывал третий акт своей пьесы. В четвертом акте мать перед смертью произнесла проклятие палачам, погубившим Ганса, и умерла. Мне показалось, что померкло солнце, я почувствовал себя несчастным.

Рядом оборванный человек играл на скрипке мазурку Венявского. Перед ним на тротуаре, в картузе, лежали медные пятаки. Несколько поодаль другой торговал жестяными мышами, и жестяные мыши на резинках проворно бегали по досточке.

- Вещь замечательная! - сказал режиссер. - Ждем, ждем с нетерпением!

Тут дешевая маленькая машина подкатила к воротам и остановилась.

- Ну, мне пора, - сказал молодой человек. - Товарищ Ермолай, к Герцену.

Необыкновенно мрачный Ермолай за стеклами задергал какими-то рычагами. Молодой человек покачал колокол, скрылся в каретке и беззвучно улетел. Немедленно перед его лицом вспыхнул зеленый глаз и пропустил каретку Ермолая. И молодой человек въехал прямо в солнце и исчез.

И я снял шляпу и поклонился ему вслед, и купил жестяную мышь для мальчика, и спасся от машин, войдя во дворе в маленькую дверь, и там опять увидел режиссера, и он сказал мне:

- Ох, слушайте его. Вы слушайте его. Вы переделайте третью картину. Она - нехорошая картина. Большие недоразумения могут получиться из-за этой картины. Бог с ней, с третьей картиной!

И исчез май. И потом был июнь, июль. А потом наступила осень. И все дожди поливали этот переулок, и, беспокоя сердце своим гулом, поворачивался круг на сцене, и ежедневно я умирал, и потом опять настал май.

Михаил Булгаков, 1934
ПСАЛОМ

Первоначально кажется, что это крыса царапается в дверь. Но слышен очень вежливый человеческий голос:

- Можно войти?

- Можно, пожалуйста.

Поют дверные петли.

- Иди и садись на диван.

(От двери). - А как я по паркету пойду?

- А ты тихонечко иди и не катайся. Ну-с, что новенького?

- Нициво.

- Позвольте, а кто сегодня утром ревел в коридоре?

(Тягостная пауза). - Я ревел.

- Почему?

- Меня мать наслепала.

- За что?

(Напряженная пауза). - Я Сурке ухо укусил.

- Однако.

- Мама говорит, Сурка - негодяй. Он дразнит меня, копейки поотнимал.

- Все равно, таких декретов нет, чтоб из из-за копеек уши людям кусать.

Ты, выходит, глупый мальчик.

(Обида). - Я с тобой не возусь.

- И не надо.

(Пауза). - Папа приедет, я ему сказу. (Пауза). - Он тебя застрелит.

- Ах, так! Ну, тогда я чай не буду делать. К чему ? Раз меня застрелят...

- Нет, ты цай делай.

- А ты выпьешь со мной?

- С конфетами? Да?

- Непременно.

- Я выпью.

На корточках два человеческих тела - большое и маленькое. Музыкальным звоном кипит чайник, и конус жаркого света лежит на странице Джером Джерома.

- Стихи-то ты, наверно, забыл?

- Нет, не забыл.

- Ну, читай.

- Ку...Куплю я себе туфли...

- К фраку.

- К фраку, и буду петь по ноцам...

- Псалом.

- Псалом... и заведу... себе собаку...

- Ни...

- Ни-це-во-о...

- Как-нибудь проживем.

- Нибудь как. Пра-зи-ве-ем.

- Вот именно. Чай закипит, выпьем, проживем.

(Глубокий вздох). - Пра-зи-ве-ем.

Звон. Джером. Пар. Конус. Лоснится паркет.

- Ты одинокий.

Джером падает на паркет. Страница угасает.

(Пауза). - Это кто же тебе говорил?

(Безмятежная пауза). - Мама.

- Когда?

- Тебе пуговицу когда присивала. Присивала. Присывает, присывает и говорит Натаске...

- Тэк-с. Погоди, погоди, не вертись, а то я тебя обварю... Ух!..

- Горяций, ух!

- Конфету какую хочешь, такую и бери.

- Вот я эту больсую хоцу.

- Подуй, подуй и ногами не болтай.

(Женский голос за сценой). - Славка! Стучит дверь. Петли поют приятно.

- Опять он у вас. Славка, иди домой!

- Нет, нет, мы с ним чай пьем.

- Он же недавно пил.

(Тихая откровенность). - Я ...не пил.

- Вера Ивановна. Идите чай пить.

- Спасибо, я недавно...

- Идите, идите, я вас не пущу...

- Руки мокрые...белье я вешаю...

(Непрошенный заступник). - Не смей мою маму тянуть.

- Ну, хорошо, не буду тянуть... Вера Ивановна, садитесь...

- Погодите, я белье повешу, тогда приду.

- Великолепно. Я не буду тушить керосинку.

- А ты, Славка, выпьешь, иди к себе. Спать. Он вам мешает.

- Я не месаю. Я не салю.

Петли поют неприятно. Конусы в разные стороны. Чайник безмолвен.

- Ты уже спать хочешь?

- Нет, я не хоцу. Ты мне сказку расскази.

- А у тебя уже глаза маленькие.

- Нет. Не маленькие, расскази.

- Ну, иди сюда, ко мне. Голову клади. Так. Сказку? Какую же тебе сказку рассказать? А?

- Про мальчика, про того...

- Про мальчика? Это, брат, трудная сказка. Ну, для тебя, так и быть. Ну-с, так вот, жил, стало-быть, на свете мальчик. Да-с. Маленький, лет так приблизительно четырех. В Москве. С мамой. И звали этого мальчика Славка.

- Угу... Как меня?

- Довольно красивый, но был он, к величайшему сожалению, - драчун. И дрался он чем ни попало - кулаками, и ногами, и даже калошами. А однажды на лестнице девочку из 8-го номера, славная такая девочка, тихая, красавица, а он ее по морде книжкой ударил.

- Она сама дерется...
- Погоди. Это не о тебе речь идет.

- Другой Славка?

- Совершенно другой. На чем, бишь, я остановился? Да... Ну, натурально, пороли этого Славку каждый день, потому что нельзя же, в самом деле, драки позволять. А Славка все-таки не унимался. И дошло дело до того, что в один прекрасный день Славка поссорился с Шуркой, тоже мальчик такой был, и, недолго думая, хвать его зубами за ухо, и пол-уха - как не бывало. Гвалт тут поднялся, Шурка орет, Славку порют, он тоже орет... Кой-как приклеили Шуркино ухо синдетиконом, Славку, конечно, в угол поставили... И вдруг - звонок... И является совершенно неизвестный господин с огромной рыжей бородой и в синих очках и спрашивает басом: "А позвольте узнать, кто здесь будет Славка?" Славка отвечает: "Это я Славка". - "Ну, вот что, - говорит, - Славка, я - надзиратель над всеми драчунами, и придется мне тебя, уважаемый Славка, удалить из Москвы. В Туркестан". Видит Славка, дело плохо, и чистосердечно раскаялся. "Признаюсь, - говорит, - что дрался, я и на лестнице играл в копейки, и маме бессовестно наврал - сказал, что не играл... Но больше этого не будет, потому что я начинаю новую жизнь". - "Ну, - говорит надзиратель, - это другое дело. Тогда тебе следует награда за чистосердечное твое раскаяние". И немедленно повел Славку в наградной раздаточный склад. И видит Славка, что там видимо-невидимо разных вещей. Тут и воздушные шары, и автомобили, и аэропланы, и полосатые мячики, и велосипеды, и барабаны. И говорит надзиратель: "Выбирай, что твоя душа хочет". А вот что Славка выбрал, я и забыл...

(Сладкий, сонный бас). - Велосипед!..

- Да, да, вспомнил - велосипед. И сел немедленно Славка на велосипед и покатил прямо на Кузнецкий мост. Катит и в рожок трубит, а публика стоит на тротуаре, удивляется: "Ну и замечательный же человек этот Славка. И как он под автомобиль не попадет?" А Славка сигналы дает и кричит извозчикам: "Право держи!" Извозчики летят, машины летят, Славка нажаривает, и идут солдаты и марш играют, так что в ушах звенит...

- Уже?..

Петли поют. Коридир. Дверь. Белые руки, обнаженные по локоть.

- Боже мой. Давайте, я его раздену.

- Приходите же. Я жду.

- Поздно...

- Нет, нет...И слышать не хочу...

- Ну хорошо.

Конусы света. Начинает звенеть. Выше фитили. Джером не нужен - лежит на полу. В слюдяном окне керосинки - маленький радостный ад. Буду петь по ночам псалом. Как нибудь проживем. Да, я одинокий. Псалом печален. Я не умею жить. Мучительнее всего в жизни - пуговицы. Они отваливаются, как будто отгнивают. Отлетела на жилете вчера одна. Сегодня одна на пиджаке и одна на брюках сзади. Я не умею жить с пуговицами, но я все вижу и все понимаю. Он не приедет. Он меня не застрелит. Она говорила тогда в коридоре Наташке: "Скоро вернется муж, и мы уедем в Петербург". Ничего он не вернется. Он не вернется, поверьте мне. Семь месяцев его нет, и три раза я видел случайно, как она плачет. Слезы, знаете ли, не скроешь. Но только он очень много потерял от того, что бросил эти белые, теплые руки. Это его дело, но я не понимаю, как же он мог Славку забыть.

Как радостно спели петли.

Конусов нет. В слюдяном окошке - черная мгла. Давно замолк чайник. Свет лампы тысячью маленьких глазков глядит сквозь реденький сатинерт.

- Пальцы у вас замечательные. Вам бы пианисткой быть.

- Вот поеду в Петербург, опять буду играть.

- Вы не поедете в Петербург... У Славки на шее такие же завитки, как и у вас... А у меня тоска, знаете ли. Скучно так, чрезвычайно как-то. Жить невозможно. Кругом пуговицы, пуговицы, пуго...

- Не целуйте меня... не целуйте... мне нужно уходить... Поздно...

- Вы не уйдете. Вы там начнете плакать. У вас есть эта привычка.

- Неправда. Я не плачу. Кто вам сказал?

- Я сам знаю. Я сам вижу. Вы будете плакать, а у меня тоска... тоска...

- Что я делаю... что вы делаете...

Конусов нет. Не светит лампа сквозь реденький сатинет. Мгла. Мгла.

Пуговиц нет. Я куплю Славке велосипед. Не куплю себе туфли к фраку, не буду петь по ночам псалом. Ничего, как нибудь проживем.

Михаил Булгаков, 1923
ПРАЗДНИК С СИФИЛИСОМ

По материалу, заверенному Лака-Тыжменским сельсоветом

В день работницы, каковой празднуем каждогодно марта восьмого дня, растворилась дверь избы-читальни, что в деревне Лака-Тыжма, находящейся под благосклонным шефством Казанской дороги, и впустила а избу-читальню местного санитарного фельдшера (назовем его, хотя бы, Иван Иванович),

Если бы не то обстоятельство, что в день 8 марта никакой сознательный гражданин не может появиться пьяным, да еще на доклад, да еще в избу-читальню, если бы не то обстоятельство, что фельдшер Иван Иванович, как хорошо известно, в рот не берет спиртного, - можно было бы побиться об заклад, что фельдшер целиком и полностью был пьян.

Глаза его походили на две сургучные пробки с сороковок русской горькой, и температура у фельдшера была не свыше 30 градусов. И до того ударило в избе спиртом, что председатель собрания курение прекратил и предоставил слово Ивану Ивановичу в таких выражениях:

- Слово для доклада по поводу Международного дня работницы предоставляется Ивану Ивановичу.

Иван Иванович, исполненный алкогольного достоинства, за третьим разом взял приступом эстраду и доложил такое:

Прежде чем говорить о Международном дне, скажем несколько слов о венерических болезнях!

Вступление это имело полный успех: наступило могильное молчание, и в нем лопнула электрическая лампа.

- Да-с... Дорогие мои международные работницы, - продолжал фельдшер, тяжело отдуваясь, - вот я вижу ваши личики передо мной в количестве 80 штук...

- Сорока, - удивленно сказал председатель, глянув в контрольный лист.

- Сорока, Тем хуже... То есть лучше, - продолжал оратор, - жаль мне вас, дорогие мои девушки и дамы... Пардон!.. Женщины... Ибо чем меньше населения в данной области, как показывает статистика, тем менее заболеваний венерическими болезнями, и наоборот. И в частности сифилисом... Этим ужасным бичом для пролетариата, не щадящим никого... Знаете ли вы, что такое сифилис?

- Иван Иванович! - воскликнул председатель.

- Помолчи минутку. Не перебивай меня. Сифилис, - затяжным образом, икая, говорил оратор, - шутка, которую схватить чрезвычайно легко! Вы тут сидите и думаете, сто, может быть, вы застрахованы? (Тут фельдшер зловеще засмеялся...) Хм!.. Шиш с маслом. Вот тут какая-нибудь девушка ходит в красной повязке, радуется, Восьмые, там, марты всякие и тому подобное, а потом женится, и, глядишь, станет умываться в один прекрасный день... сморкнется - и хлоп! Нос в умывальнике, а вместо носа, простите за выражение, дыра!

Гул прошел по всем рядам, и одна из работниц, совершенно белая, вышла за дверь.

- Иван Иванович! - воскликнул председатель.

- Виноват. Мне поручено, я и говорю. Вы думаете, что, может, невинность вас спасет? Го-го-го!.. Да и много ли среди вас неви...

- Иван Иванович!!. - воскликнул председатель.

Еще две работницы ушли, оглянувшись в ужасе на эстраду.

- Придете вы, например, сюда; ну, скажем, бак с кипяченой водой... То да се... Жарко, понятное дело, - расстегивая раскисший воротничок, продолжал оратор, - сейчас, понятное дело, к кружке... Над вами "Не пейте сырой воды" и тому подобные плакаты Коминтерна, а перед вами сифилитик пил, со своей губой... Ну, скажем, наш же председатель...

Председатель без слов завыл.
20 работниц с отвращением вытерли губы платками, а кто их не имел - подолами.

- Чего ты воешь? - спросил фельдшер у председателя.

- Я никаким сифилисом не болел!! - закричал председатель и стал совершенно такой, как клюква.

- Чудак... Я к примеру говорю... Ну, скажем, она, - и фельдшер указал трясущимся пальцем куда-то в первый ряд, который весь и опустел, шурша юбками.

- Когда женщина 8-го Марта... достигает половой, извините за выражение, зрелости, - пел с кафедры оратор, которого все больше развозило в духоте, - что она себе думает?..

- Похабник! - сказал тонкий голос в задних рядах.

- Единственно, о чем она мечтает в лунные ночи, - это устремиться к своему половому партнеру, - доложил фельдшер, совершенно разъезжаясь по швам.

Тут в избе-читальне начался стон и срежет зубовный. Скамьи загремели и опустели. Вышли поголовно все работницы, многие - с рыданием.

Остались двое: председатель и фельдшер.

- Половой же ее партнер, - бормотал фельдшер, качаясь и глядя на председателя, - дорогая моя работница, предается любви и другим порокам...

- Я не работница! - вскрикнул председатель.

- Извиняюсь, вы мужчина? - спросил фельдшер, тараща глаза сквозь пелену.

- Мужчина! - оскорбленно выкрикнул председатель.

- Непохоже, - икнул фельдшер.

- Знаете, Иван Иванович, вы пьяный, как хам, - дрожа от негодования, воскликнул председатель, - вы мне, извините, праздник сорвали! Я на вас буду жаловаться в центр и даже выше.

- Ну, жалуйся, - сказал фельдшер, сел в кресло и заснул.

Михаил Булгаков, 1925
САМОГОННОЕ ОЗЕРО

В десять часов вечера под светлое воскресенье утих наш проклятый коридор. В блаженной тишине родилась у меня жгучая мысль о том, что исполнилось мое мечтанье, и бабка Павловна, торгующая папиросами, умерла. Решил это я потому, что из комнаты Павловны не доносилось криков истязуемого ее сына Шурки.

Я сладострастно улыбнулся, сел в драное кресло и развернул томик Марка Твэна. О, миг блаженный, светлый час!..

...И в десять с четвертью вечера в коридоре трижды пропел петух.

Петух - ничего особенного. Ведь жил же у Павловны полгода поросенок в комнате. Вообще Москва не Берлин, это раз, а во-вторых, человека, живущего полтора года в коридоре No 50, не удивишь ничем. Не факт неожиданного появления петуха испугал меня, а то обстоятельство, что петух пел в десять часов вечера. Петух - не соловей и в довоенное время пел на рассвете.

- Неужели эти мерзавцы напоили петуха? - спросил я, оторвавшись от Твэна, у моей несчастной жены.

Но та не успела ответить. Вслед за вступительной петушиной фанфарой начался непрерывный вопль петуха. Затем завыл мужской голос. Но как! Это был непрерывный басовый вой в до-диезной душевной боли и отчаяния, предсмертный тяжкий вой.

Захлопали все двери, загремели шаги. Твэна я бросил и кинулся в коридор.

В коридоре под лампочкой, в тесном кольце изумленных жителей знаменитого коридора, стоял неизвестный мне гражданин. Ноги его были растопырены, как ижица, он покачивался и, не закрывая рта, испускал этот самый исступленный вой, испугавший меня. В коридоре я расслышал, что нечленораздельная длинная нота (фермато) сменилась речитативом:

- Так-то, - хрипло давился и завывал неизвестный гражданин, обливаясь крупными слезами, - Христос воскресе! Очень хорошо поступаете! Так не доставайся же никому!!! А-а-а-а!!

И с этими словами он драл пучками перья из хвоста у петуха, который бился у него в руках.

Одного взгляда было достаточно, чтобы убедиться, что петух совершенно трезв. Но на лице у петуха была написана нечеловеческая мука. Глаза его вылезали из орбит, он хлопал крыльями и выдирался из цепких рук неизвестного.

Павловна, Шурка, шофер, Аннушка, аннушкин Миша, дуськин муж и обе Дуськи стояли кольцом в совершенном молчании и неподвижно, как вколоченные в пол. На сей раз я их не виню. Даже они лишились дара слова. Сцену обдирания живого петуха они видели, как и я, впервые.

Квартхоз квартиры No 50 Василий Иванович криво и отчаянно улыбался, хватая петуха то за неуловимое крыло, то за ноги, пытался вырвать его у неизвестного гражданина.

- Иван Гаврилович! Побойся бога! - вскрикивал он, трезвея на моих глазах. - Никто твоего петуха не берет, будь он трижды проклят! Не мучай птицу под светлое христово воскресение! Иван Гаврилович, приди в себя!

Я опомнился первым и вдохновенным вольтом выбил петуха из рук гражданина. Петух взметнулся, ударился грузно о лампочку, затем снизился и исчез за поворотом, там, где павловнина кладовка. И гражданин мгновенно стих.

Случай был экстраординарный, как хотите, и лишь поэтому он кончился для меня благополучно. Квартхоз не говорил мне, что я, если мне не нравится эта квартира, могу подыскать себе особняк. Павловна не говорила, что я жгу лампочку до пяти часов, занимаясь "неизвестно какими делами", и что я вообще совершенно напрасно затесался туда, где проживает она. Шурку она имеет право бить, потому это ее Шурка. И пусть я заведу себе "своих Шурок" и ем их с кашей. - "Я, Павловна, если вы еще раз ударите Шурку по голове, подам на вас в суд и вы будете сидеть год за истязание ребенка", - помогало плохо. Павловна грозилась, что она подаст "заявку" в правление, чтобы меня выселили "Ежели кому не нравится, пусть идет туда, где образованные".
Словом, на сей раз ничего не было. В гробовом молчании разошлись все обитатели самой знаменитой квартиры в Москве. Неизвестного гражданина квартхоз и Катерина Ивановна под руки повели на лестницу. Неизвестный шел красный, дрожа и покачиваясь, молча и выкатив убойные, угасающие глаза. Он был похож на отравленного беленой.

Обессилевшего петуха Павловна и Шурка поймали под кадушкой и тоже унесли.

Катерина Ивановна, вернувшись, рассказала:

- Пошел мой сукин сын (читай: квартхоз - муж Катерины Ивановны), как добрый, за покупками. Купил-таки у Сидоровны четверть. Гаврилыча пригласил - идем, говорит, попробуем. Все люди, как люди, а они налакались, прости господи мое согрешение, еще поп в церкви не звякнул. Ума не приложу, что с Гаврилычем сделалось. Выпили они, мой ему и говорит: чем тебе, Гаврилыч, с петухом в уборную иттить, дай я его подержу. А тот возьми, да взбеленись. А, говорит, ты, говорит, петуха хочешь присвоить? И начал выть. Что ему почудилось, господь его ведает!..

В два часа ночи квартхоз, разговевшись, выбил все стекла, избил жену и свой поступок объяснил тем, что она заела ему жизнь. Я в это время был с женою у заутрени, и скандал шел без моего участия. Население квартиры дрогнуло и вызвало председателя правления. Председатель правления явился немедленно. С блестящими глазами и красный, как флаг, посмотрел на посиневшую Катерину Ивановну и сказал:

- Удивляюсь я тебе, Василь Иваныч: глава дома и не можешь с бабой совладать.

Это был первый случай в жизни нашего председателя, когда он не обрадовался своим словам. Ему лично, шоферу и дуськину мужу пришлось обезоруживать Василь Иваныча, причем он порезал себе руку (Василь Иваныч после слов председателя вооружился кухонным ножом, чтобы резать Катерину Ивановну: "Так я ж ей покажу").

Председатель, заперев Катерину Ивановну в кладовке Павловны, внушал Иванычу, что Катерина Ивановна убежала, и Василь Иваныч заснул со словами:

- Ладно. Я ее завтра зарежу. Она моих рук не избежит.

Председатель ушел со словами:

- Ну и самогон у Сидоровны. Зверь - самогон.

В три часа ночи явился Иван Сидорыч. Публично заявляю: если бы я был мужчина, а не тряпка, я, конечно, выкинул бы Ивана Сидорыча вон из своей комнаты. Но я его боюсь. Он самое сильное лицо в правлении после председателя. Может быть, выселить ему и не удастся (а может, и удастся, черт его знает!), но отравить мне существование он может совершенно свободно. Для меня же это самое ужасное. Если мне отравят существование, я не могу писать фельетоны, а если я не буду писать фельетоны, то произойдет финансовый крах.

- Драсс... гражданин журн... лист, - сказал Иван Сидорыч, качаясь, как былинка под ветром. - Я к вам.

- Очень приятно.

- Я насчет эсперанто...

- ?

- Заметку бы написа... статью... Желаю открыть общество... Так и написать: "Иван Сидорыч, эксперантист, желает, мол"...

И вдруг Сидорыч заговорил на эсперанто (кстати: удивительно противный язык).

Не знаю, что прочел эсперантист в моих глазах, но только он вдруг съежился, странные кургузые слова, похожие на помесь латинско-русских слов, стали обрываться, и Иван Сидорыч перешел на общедоступный язык.

- Впрочем... извин... с... я завтра.

- Милости просим, - ласково ответил я, подводя Ивана Сидорыча к двери (он почему-то хотел выйти через стену).

- Его нельзя выгнать? - спросила по уходе жена.

- Нет, детка, нельзя.

Утром, в девять, праздник начался матлотом, исполненным Василием Ивановичем на гармонике (плясала Катерина Ивановна) и речью вдребезги пьяного Аннушкиного Миши, обращенной ко мне. Миша от своего лица и от лица неизвестных мне граждан выразил мне свое уважение.

В 10 пришел младший дворник (выпивший слегка), в 10 ч. 20 м. старший (мертво-пьяный), в 10 ч. 25 м. истопник (в страшном состоянии). Молчал и молча ушел. 5 миллионов, данные мною, потерял тут же в коридоре.
В полдень Сидоровна нахально не долила на три пальца четверть Василию Ивановичу. Тот тогда, взяв пустую четверть, отправился куда следует и заявил:

- Самогоном торгуют. Желаю арестовать.

- А ты не путаешь? - мрачно спросили его где следует. - По нашим сведениям, самогону в вашем квартале нету.

- Нету? - горько усмехнулся Василий Иванович. - Очень даже замечательны ваши слова.

- Так вот и нету. И как ты оказался трезвый, ежели у вас самогон? Иди-ка лучше - проспись. Завтра подашь заявление, которые с самогоном.

- Тэк-с... понимаем, - сказал, ошеломленно улыбаясь, Василий Иваныч. - Стало быть, управы на их нету? Пущай не доливают. А что касается, какой я трезвый, понюхайте четверть.

Четверть оказалась с "явно выраженным запахом сивушных масел".

- Веди! - сказали тогда Василию Ивановичу. И он привел.

Когда Василий Иванович проснулся, он сказал Катерине Ивановне:

- Сбегай к Сидоровне за четвертью.

- Очнись, окаянная душа, - ответила Катерина Ивановна, - Сидоровну закрыли.

- Как? Как же они пронюхали? - удивился Василий Иванович.

Я ликовал. Но ненадолго. Через полчаса Катерина Ивановна явилась с полной четвертью. Оказалось, что забил свеженький источник у Макеича через два дома от Сидоровны. В 7 часов вечера я вырвал Наташу из рук ее супруга, пекаря Володи ("Не сметь бить!!", "Моя жена!" и т. д.).

В 8 часов вечера, когда грянул лихой матлот и заплясала Аннушка, жена встала с дивана и сказала:

- Больше я не могу. Сделай, что хочешь, но мы должны уехать отсюда.

- Детка, - ответил я в отчаянии. - Что я могу сделать? Я не могу достать комнату. Она стоит 20 миллиардов, я получаю четыре. Пока я не допишу романа, мы не можем ни на что надеяться. Терпи.

- Я не о себе, - ответила жена. - Но ты никогда не допишешь романа. Никогда. Жизнь безнадежная. Я приму морфий.

При этих словах я почувствовал, что я стал железным. Я ответил, и голос мой был полон металла:

- Морфию ты не примешь, потому что я тебе этого не позволю. А роман я допишу, и, смею уверить, это будет такой роман, что от него небу станет жарко.

Затем я помог жене одеться, запер дверь на ключ и замок, попросил Дусю первую (не пьет ничего, кроме портвейна) смотреть, чтоб замок никто не ломал, и увез жену на три дня праздника на Никитскую к сестре.

Михаил Булгаков, 1923
В КАФЕ

Кафе в тыловом городе.

Покрытый грязью пол. Туман от табачного дыма. Липкие грязные столики.

Несколько военных, несколько дам и очень много штатских.

На эстраде пианино, виолончель и скрипка играют что-то разухабистое.

Пробираюсь между столиками и усаживаюсь.

К столику подходит барышня в белом передничке и вопросительно смотрит на меня.

- Будьте любезны, дайте стакан чаю и два пирожных.

Барышня исчезает, потом возвращается и с таким видом, как будто делает мне одолжение, ставит предо мной стакан с желтой жидкостью и тарелочку с двумя сухими пирожными.

Смотрю на стакан.

Жидкость по виду отдаленно напоминает чай.

Желтая, мутная.

Пробую ложечкой.

Тепленькая, немного сладкая, немного противная.

Закуриваю папиросу и оглядываю публику.

За соседний столик с шумом усаживается компания: двое штатских господ и одна дама.

Дама хорошо одета, шуршит шелком.

Штатские производят самое благоприятное впечатление: рослые, румяные, упитанные. В разгаре призывного возраста. Одеты прелестно.

На столике перед ними появляется тарелка с пирожными и три стакана кофе "по-варшавски".

Начинают разговаривать.

До меня обрывками долетают слова штатского в лакированных ботинках, который сидит поближе ко мне.

Голос озабоченный.

Слышно:

- Ростов... можете себе представить... немцы... китайцы... паника... они в касках... сто тысяч конницы...

И опять:

- Ростов... паника... Ростов... конница...

- Это ужасно, - томно говорит дама. Но видно, что ее мало тревожит и стотысячная конница, и каски. Она, щурясь, курит папироску и блестящими глазами оглядывает кафе.

А лакированные ботинки продолжают шептать.

Фантазия моя начинает играть.

Что было бы, если я внезапно чудом, как в сказке, получил бы вдруг власть над всеми этими штатскими господами?

Ей-Богу, это было бы прекрасно!

Тут же в кафе я встал бы и, подойдя к господину лакированных ботинок, сказал:

- Пойдемте со мной!

- Куда? - изумленно спросил бы господин.

- Я слышал, что вы беспокоитесь за Ростов, я слышал, что вас беспокоит нашествие большевиков.

- Это делает вам честь.

- Идемте со мной, - я дам вам возможность записаться немедленно в часть. Там вам моментально дадут винтовку и полную возможность проехать на казенный счет на фронт, где вы можете принять участие в отражении ненавистных всем большевиков.

Воображаю, что после этих слов сделалось бы с господином в лакированных ботинках.

Он в один миг утратил бы свой чудный румянец, и кусок пирожного застрял бы у него в горле.

Оправившись немного, он начал бы бормотать.

Из этого несвязного, но жаркого лепета выяснилось бы прежде всего, что наружность бывает обманчива.

Оказывается, этот цветущий, румяный человек болен... Отчаянно, непоправимо, неизлечимо вдребезги болен! У него порок сердца, грыжа и самая ужасная неврастения. Только чуду можно приписать то обстоятельство, что он сидит в кофейной, поглощая пирожные, а не лежит на кладбище, в свою очередь поглощаемый червями.

И наконец, у него есть врачебное свидетельство!
- Это ничего, - вздохнувши, сказал бы я, - у меня у самого есть свидетельство, и даже не одно, а целых три. И тем не менее, как видите, мне приходится носить английскую шинель (которая, к слову сказать, совершенно не греет) и каждую минуту быть готовым к тому, чтоб оказаться в эшелоне, или еще к какой-нибудь неожиданности военного характера. Плюньте на свидетельства! Не до них теперь! Вы сами только что так безотрадно рисовали положение дел...

Тут господин с жаром залепетал бы дальше и стал бы доказывать, что он, собственно, уже взят на учет и работает на оборону там-то и там-то.

- Стоит ли говорить об учете, - ответил бы я, - попасть на него трудно, а сняться с него и попасть на службу на фронт - один момент!

Что же касается работы на оборону, то вы... как бы выразиться... Заблуждаетесь! По всем внешним признакам, по всему вашему поведению видно, что вы работаете только над набивкой собственных карманов царскими и донскими бумажками. Это, во-первых, а во-вторых, вы работаете над разрушением тыла, шляясь по кофейным и кинематографам и сея своими рассказами смуту и страх, которыми вы заражаете всех окружающих. Согласитесь сами, что из такой работы на оборону ничего, кроме пакости, получиться не может!

Нет! Вы, безусловно, не годитесь для этой работы. И единственно, что вам остается сделать, это отправиться на фронт!

Тут господин стал бы хвататься за соломинку и заявил, что он пользовался льготой (единственный сын у покойной матери, или что-то в этом роде), и наконец, что он и винтовки-то в руках держать не умеет.

- Ради Бога, - сказал бы я, - не говорите вы ни о каких льготах. Повторяю вам, не до них теперь!

Что касается винтовки, то это чистые пустяки! Уверяю вас, что ничего нет легче на свете, чем выучиться стрелять из винтовки. Говорю вам это на основании собственного опыта. Что же касается военной службы, то что ж поделаешь! Я тоже не служил, а вот приходится... Уверяю вас, что меня нисколько не привлекает война и сопряженные с нею беспокойства и бедствия.

Но что поделаешь! Мне самому не очень хорошо, но приходится привыкать!

Я не менее, а может быть, даже больше вас люблю спокойную мирную жизнь, кинематографы, мягкие диваны и кофе по-варшавски!

Но, увы, я не могу ничем этим пользоваться всласть!

И вам и мне ничего не остается, как принять участие так или иначе в войне, иначе нахлынет на нас красная туча, и вы сами понимаете, что будет...

Так говорил бы я, но, увы, господина в лакированных ботинках я не убедил бы.

Он начал бы бормотать или наконец понял бы, что он не хочет... не может... не желает идти воевать...

- Ну-с, тогда ничего не поделаешь, - вздохнув, сказал бы я, - раз я не могу вас убедить, вам просто придется покориться обстоятельствам!

И, обратившись к окружающим меня быстрым исполнителям моих распоряжений (в моей мечте я, конечно, представил и их как необходимый элемент), я сказал бы, указывая на совершенно убитого господина:

- Проводите господина к воинскому начальнику!

Покончив с господином в лакированных ботинках, я обратился бы к следующему...

Но, ах, оказалось бы, что я так увлекся разговором, что чуткие штатские, услышав только начало его, бесшумно, один за другим, покинули кафе.

Все до одного, все решительно!

...........................................

Трио на эстраде после антракта начало "Танго". Я вышел из задумчивости. Фантазия кончилась.

Дверь в кафе все хлопала и хлопала.

Народу прибывало. Господин в лакированных ботинках постучал ложечкой и потребовал еще пирожных...

Я заплатил двадцать семь рублей и, пробравшись между занятыми столиками, вышел на улицу.

Михаил Булгаков, 1920
ГРЯДУЩИЕ ПЕРСПЕКТИВЫ

Теперь, когда наша несчастная родина находится на самом дне ямы позора и бедствия, в которую ее загнала "великая социальная революция", у многих из нас все чаще и чаще начинает являться одна и та же мысль.

Эта мысль настойчивая.

Она - темная, мрачная, встает в сознании и властно требует ответа.

Она проста: а что же будет с нами дальше?

Появление ее естественно.

Мы проанализировали свое недавнее прошлое. О, мы очень хорошо изучили почти каждый момент за последние два года. Многие же не только изучили, но и прокляли.

Настоящее перед нашими глазами. Оно таково, что глаза эти хочется закрыть.

Не видеть!

Остается будущее. Загадочное, неизвестное будущее.

В самом деле: что же будет с нами?..

Недавно мне пришлось просмотреть несколько экземпляров английского иллюстрированного журнала.

Я долго, как зачарованный, глядел на чудно исполненные снимки.

И долго, долго думал потом...

Да, картина ясна!

Колоссальные машины на колоссальных заводах лихорадочно день за днем, пожирая каменный уголь, гремят, стучат, льют струи расплавленного металла, куют, чинят, строят... Они куют могущество мира, сменив те машины, которые еще недавно, сея смерть и разрушая, ковали могущество победы.

На Западе кончилась великая война великих народов. Теперь они зализывают свои раны.

Конечно, они поправятся, очень скоро поправятся!

И всем, у кого, наконец, прояснился ум, всем, кто не верит жалкому бреду, что наша злостная болезнь перекинется на Запад и поразит его, станет ясен тот мощный подъем титанической работы мира, который вознесет западные страны на невиданную еще высоту мирного могущества.

А мы?

Мы опоздаем...

Мы так сильно опоздаем, что никто из современных пророков, пожалуй, не скажет, когда же, наконец, мы догоним их и догоним ли вообще?

Ибо мы наказаны.

Нам немыслимо сейчас созидать. Перед нами тяжкая задача - завоевать, отнять свою собственную землю.

Расплата началась.

Герои-добровольцы рвут из рук Троцкого пядь за пядью русскую землю.

И все, все - и они, бестрепетно совершающие свой долг, и те, кто жмется сейчас по тыловым городам юга, в горьком заблуждении полагающие, что дело спасения страны обойдется без них, все ждут страстно освобождения страны.

И ее освободят.

Ибо нет страны, которая не имела бы героев, и преступно думать, что родина умерла.

Но придется много драться, много пролить крови, потому что пока за зловещей фигурой Троцкого еще топчутся с оружием в руках одураченные им безумцы, жизни не будет, а будет смертная борьба.

Нужно драться.

И вот пока там, на Западе, будут стучать машины созидания, у нас от края и до края страны будут стучать пулеметы.
Безумство двух последних лет толкнуло нас на страшный путь, и нам нет остановки, нет передышки. Мы начали пить чашу наказания и выпьем ее до конца.

Там, на Западе, будут сверкать бесчисленные электрические огни, летчики будут сверлить покоренный воздух, там будут строить, исследовать, печатать, учиться...

А мы... Мы будем драться.

Ибо нет никакой силы, которая могла бы изменить это.

Мы будем завоевывать собственные столицы.

И мы завоюем их.

Англичане, помня, как мы покрывали поля кровавой росой, били Германию, оттаскивая ее от Парижа, дадут нам в долг еще шинелей и ботинок, чтобы мы могли скорее добраться до Москвы.

И мы доберемся.

Негодяи и безумцы будут изгнаны, рассеяны, уничтожены.

И война кончится.

Тогда страна окровавленная, разрушенная начнет вставать... Медленно, тяжело вставать.

Те, кто жалуется на "усталость", увы, разочаруются. Ибо им придется "устать" еще больше...

Нужно будет платить за прошлое неимоверным трудом, суровой бедностью жизни. Платить и в переносном, и в буквальном смысле слова.

Платить за безумство мартовских дней, за безумство дней октябрьских, за самостийных изменников, за развращение рабочих, за Брест, за безумное пользование станком для печатания денег... за все!

И мы выплатим.

И только тогда, когда будет уже очень поздно, мы вновь начнем кой-что созидать, чтобы стать полноправными, чтобы нас впустили опять в версальские залы.

Кто увидит эти светлые дни?

Мы?

О нет! Наши дети, быть может, а быть может, и внуки, ибо размах истории широк и десятилетия она так же легко "читает", как и отдельные годы.

И мы, представители неудачливого поколения, умирая еще в чине жалких банкротов, вынуждены будем сказать нашим детям:

- Платите, платите честно и вечно помните социальную революцию!

Михаил Булгаков, Газета «Грозный», 13 ноября 1919 г.
ЕГИПЕТСКАЯ МУМИЯ

Рассказ Члена Профсоюза

Приехали мы в Ленинград, в командировку, с председателем нашего месткома.

Когда отбегались по всем делишкам, мне и говорит председатель:

- Знаешь что, Вася? Пойдем в Народный дом.

- А что, - спрашиваю, - я там забыл?

- Чудак ты, - отвечает мне наш председатель месткома, - в Народном доме ты получишь здоровые развлечения и отдохнешь, согласно 98-й статье Кодекса Труда (председатель наизусть знает все статьи, так что его даже считают чудом природы).

Ладно. Мы пошли. Заплатили деньги, как полагается, и начали применять 98-ю статью. Первым долгом, мы прибегли к колесу смерти. Обыкновенное громадное колесо и посередине палка. Причем колесо от неизвестной причины начинает вертеться с неимоверной скоростью, сбрасывая с себя ко всем чертям каждого члена союза, который на него сядет. Очень смешная штука, в зависимости от того, как вылетишь. Я выскочил чрезвычайно комично через какую-то барышню, разорвав штаны. А председатель оригинально вывихнул себе ногу и сломал одному гражданину палку красного дерева, со страшным криком ужаса. Причем он летел, и все падали на землю, так как наш председатель месткома человек с громадным весом. Одним словом, когда он упал, я думал, что придется выбирать нового председателя. Но председатель встал бодрый, как статуя свободы, и, наоборот, кашлял кровью тот гражданин с погибшей палкой.

Затем мы отправились в заколдованную комнату, в которой вращаются потолок и стены. Здесь из меня выскочили бутылки пива "Новая Бавария", выпитые с председателем в буфете. В жизни моей не рвало меня так, как в этой проклятой комнате, председатель же перенес.

Но когда мы вышли, я сказал ему.

- Друг, отказываюсь от твоей статьи. Будь они прокляты, эти развлечения No 98!

А он сказал:

- Раз мы уже пришли и заплатили, ты должен еще видеть знаменитую египетскую мумию.

И мы пришли в помещение. Появился в голубом свете молодой человек и заявил:

- Сейчас, граждане, вы увидите феномен неслыханного качества - подлинную египетскую мумию, привезенную 2500 лет назад. Эта мумия прорицает прошлое, настоящее и будущее, причем отвечает на вопросы и дает советы в трудных случаях жизни и, секретно, беременным.

Все ахнули от восторга и ужаса, и, действительно, вообразите, появилась мумия в виде женской головы, а кругом египетские письмена. Я замер от удивления при виде того, что мумия совершенно молодая, как не может быть человек, не только 2500 лет, но и даже в 100 лет.

Молодой человек вежливо пригласил:

- Задавайте вопросы. Попроще.

И тут председатель вышел и спросил:

- А на каком же языке задавать? Я египетского языка не знаю.

Молодой человек, не смущаясь, отвечает:

- Спрашивайте по-русски.

Председатель откашлялся и задал вопрос:

- А скажи, дорогая мумия, что ты делала до февральского переворота?

И тут мумия побледнела и сказала:

- Я училась на курсах.

- Тэк-с. А скажи, дорогая мумия, была ты под судом при Советской власти и, если не была, то почему?

Мумия заморгала глазами и молчит.

Молодой человек кричит:

- Что ж вы, гражданин, за 15 копеек мучаете мумию?

А председатель начал крыть беглым:

- А, милая мумия, твое отношение к воинской повинности?

Мумия заплакала. Говорит:

- Я была сестрой милосердия.

- А что б ты сделала, если б ты увидела коммунистов в церкви? А кто такой тов. Стучка? А где теперь живет Карл Маркс?

Молодой человек видит, что мумия засыпалась, сам кричит по поводу Маркса:

- Он умер!

А председатель рявкнул:

- Нет! Он живет в сердцах пролетариата.

И тут свет потух, и мумия с рыданиями исчезла в преисподней, а публика крикнула председателю:

- Ура! Спасибо за проверку фальшивой мумии.

И хотела его качать. Но председатель уклонился от почетного качанья, и мы выехали из Народного дома, причем за нами шла толпа пролетариев с криками.

Михаил Булгаков, 1924
ПАРШИВЫЙ ТИП

Если верить статистике, сочиненной недавно некиим гражданином (я сам ее читал) и гласящей, что на каждую тысячу людей приходится 2 гения и два идиота, нужно признать, что слесарь Пузырев был несомненно одним из двух гениев. Явился этот гений Пузырев домой и сказал своей жене:

- Итак, Марья, жизненные мои ресурсы в общем и целом иссякли.

- Все-то ты пропиваешь, негодяй, - ответила ему Марья. - Что ж мы с тобой будем жрать теперь?

- Не беспокойся, дорогая жена, - торжественно ответил Пузырев, - мы будем с тобой жрать!

С этими словами Пузырев укусил свою нижнюю губу верхними зубами так, что из нее полилась ручьем кровь. Затем гениальный кровопийца эту кровь стал слизывать и глотать, пока не насосался ею, как клещ.

Затем слесарь накрылся шапкой, губу зализал и направился в больницу на прием к доктору Порошкову.

Что с вами, голубчик? - спросил у Пузырева Порошков.

- По... мираю, гражданин доктор, - ответил Пузырев и ухватился за косяк.

- Да что вы? - удивился доктор. - Вид у вас превосходный.

- Пре... вос... ходный? Суди вас бог за такие слова, - ответил угасающим голосом Пузырев и стал клониться набок, как стебелек.

- Что ж вы чувствуете?

- Ут... ром... седни... кровью рвать стало... Ну, думаю, прощай... Пу... зырев... До приятного свидания на том свете... Будешь ты в раю, Пузырев... Прощай, говорю, Марья, жена моя... Не поминай лихом Пузырева!

- Кровью? - недоверчиво спросил врач и ухватился за живот Пузырева. - Кровью? Гм... Кровью, вы говорите? Тут болит?

- О! - ответил Пузырев и завел глаза. - Завещание-то... успею написать?

- Товарищ Фенацетинов, - крикнул Порошков лекпому, - давайте желудочный зонд, исследование сока будем делать.

* * *

- Что за дьявольщина! - бормотал недоумевающий Порошков, глядя в сосуд. - Кровь! Ей-богу, кровь. Первый раз вижу. При таком прекрасном внешнем состоянии...

- Прощай, белый свет, - говорил Пузырев, лежа на диване, - не стоять мне более у станка, не участвовать мне в заседаниях, не выносить мне более резолюций...

- Не унывайте, голубчик, - утешал его сердобольный Порошков.

- Что же это за болезнь такая, ядовитая? - спросил угасающий Пузырев.

- Да круглая язва желудка у вас. Но это ничего, можно поправиться, - во-первых, будете лежать в постели, во-вторых, я вам порошки дам.

- Стоит ли, доктор, - молвил Пузырев, - не тратьте ваших уважаемых лекарств на умирающего слесаря, они пригодятся живым... Плюньте на Пузырева, он уже наполовину в гробу...

"Вот убивается парень!" - подумал жалостливый Порошков и накапал Пузыреву валерианки.

* * *

На круглой язве желудка Пузырев заработал 18 р. 79 к., освобождение от занятий и порошки. Порошки Пузырев выбросил в клозет, а 18 р. 79 к. использовал таким образом: 79 копеек дал Марье на хозяйство, а 18 рублей пропил...

- Денег нету опять, дорогая Марья, - говорил Пузырев, - накапай-ка ты мне зубровки в глаза.

В тот же день на приеме у доктора Каплина появился Пузырев с завязанными глазами. Двое санитаров вели его под руки, как архиерея. Пузырев рыдал и говорил:

- Прощай, прощай, белый свет! Пропали мои глазыньки от занятий у станка...

- Черт вас знает! - говорил доктор Каплин. - Я такого злого воспаления в жизнь свою не видал. Отчего это у вас?

- Это у меня, вероятно, наследственное, дорогой доктор, - заметил рыдающий Пузырев.

* * *

На воспалении глаз Пузырев сделал чистых 22 рубля и очки в черепаховой оправе.

Черепаховую оправу Пузырев продал на толкучке, а 22 рубля распределил таким образом: 2 рубля дал Марье, потом полтора рубля взял обратно, сказавши, что отдаст их вечером, и эти полтора и остальные двадцать пропил.

* * *

Неизвестно где гениальный Пузырев спер пять порошков кофеину и все эти пять порошков слопал сразу, отчего сердце у него стало прыгать, как лягушка. На носилках Пузырева привезли в амбулаторию к докторше Микстуриной, и докторша ахнула.

- У вас такой порок сердца, - говорила Микстурина, только что кончившая университет, - что вас бы в Москву в клинику следовало свезти, там бы вас студенты на части разорвали. Прямо даже обидно, что такой порок даром пропадает!
* * *

Порочный Пузырев получил 48 р. и ездил на две недели в Кисловодск. 48 рублей он распределил таким образом: 8 рублей дал Марье, а остальные сорок истратил на знакомство с какой-то неизвестной блондинкой, которая попалась ему в поезде возле Минеральных Вод.

- Чем мне теперь заболеть, уж я и ума не приложу, - говорит сам себе Пузырев, - не иначе, как придется мне захворать громаднейшим нарывом на ноге.

Нарывом Пузырев заболел за 30 копеек. Он пошел и купил на эти 30 копеек скипидару в аптеке. Затем у знакомого бухгалтера он взял напрокат шприц, которым впрыскивают мышьяк, и при помощи этого шприца впрыснул себе скипидар в ногу. Получилась такая штука, что Пузырев даже сам взвыл.

- Ну, теперича мы на этом нарыве рублей 50 возьмем у этих оболтусов докторов, - думал Пузырев, ковыляя в больницу.

Но произошло несчастье.

В больнице сидела комиссия, и во главе нее сидел какой-то мрачный и несимпатичный, в золотых очках.

- Гм, - сказал несимпатичный и просверлил Пузырева взглядом сквозь золотые обручи, - нарыв, говоришь? Так. Снимай штаны!

Пузырев снял штаны и не успел оглянуться, как ему вскрыли нарыв.

- Гм! - сказал несимпатичный. - Так это скипидар у тебя, стало быть, в нарыве? Как же он туда попал, объясни мне, любезный слесарь?..

- Не могу знать, - ответил Пузырев, чувствуя, что под ним разверзается бездна.

- А я могу! - сказали несимпатичные золотые очки.

- Не погубите, гражданин доктор, - сказал Пузырев и зарыдал неподдельными слезами без всякого воспаления.

* * *

Но его все-таки погубили.

И так ему и надо.

Михаил Булгаков, 1925
ВОДА ЖИЗНИ

Станция Сухая Канава дремала в сугробах. В депо вяло пересвистывались паровозы. В железнодорожном поселке тек мутный и спокойный зимний денек.

Все, что здесь доступно оку (как говорится),

Спит, покой ценя...

В это-то время к железнодорожной лавке и подполз, как тать, плюгавый воз, таинственно закутанный в брезент. На брезенте сидела личность в тулупе, и означенная личность, подъехав к лавке, загадочно подмигнула. Двух скучных людей, торчащих у дверей, вдруг ударило припадком. Первый нырнул в карман, и звон серебра огласил окрестности. Второй заплясал на месте и захрипел:

- Ванька, не будь сволочью, дай рупь шестьдесят две!..

- Отпрыгни от меня моментально! - ответил Ванька, с треском отпер дверь лавки и пропал в ней.

Личность, доставившая воз, сладострастно засмеялась и молвила:

- Соскучились, ребятишки?

Из лавки выскочил некий в грязном фартуке и завыл:

- Что ты, черт тебя возьми, по главной улице приперся? Огородами не мог объехать?

- Агародами... Там сугробы, - начала личность огрызаться и не кончила. Мимо нее проскочил гражданин без шапки и с пустыми бутылками в руке.

С победоносным криком: "номер первый - ура!!!!" он влип в дверях во второго гражданина в фартуке, каковой гражданин ему отвесил:

- Чтоб ты сдох! Ну, куда тебя несет? Вторым номером встанешь! Успеешь! Фаддей - первый, он дежурил два дня.

Номер третий летел в это время по дороге к лавке и, бухая кулаками во все окошки, кричал:

- Братцы, очишшанное привезли!..

Калитки захлопали.

Четвертый номер вынырнул из ворот и брызнул к лавке, на ходу застегивая подтяжки. Пятым номером вдавился в лавку мастер Лукьян, опередив на полкорпуса местного дьякона (шестой номер). Седьмым пришла в красивом финише жена Сидорова, восьмым - сам Сидоров, девятым - пелагеин племянник, бросивший на пять саженей десятого - помощника начальника станции Колочука, показавшего 32 версты в час, одиннадцатым - неизвестный в старой красноармейской шапке, а двенадцатого личность в фартуке высадила за дверь, рявкнув:

- Организуй на улице!

* * *

Поселок оказался и люден и оживлен. Вокруг лавки было черным-черно. Растерянная старушонка с бутылкой из-под постного масла бросалась с фланга на организованную очередь повторными атаками.

- Анафемы! Мне ваша водка не нужна, мяса к обеду дайте взять! - кричала она, как кавалерийская труба.

- Какое тут мясо! - отвечала очередь. - Вон старушку с мясом!

- Плюнь, Пахомовна, - говорил женский голос из оврага, - теперь ничего не сделаешь! Теперича пока водку не разберут...

- Глаз, глаз выдушите, куда ж ты прешь!

- В очередь!

- Выкиньте этого в шапке, он сбоку залез!

- Сам ты мерзавец!

- Товарищи, будьте сознательны!

- Ох, не хватит...

- Попрошу не толкаться, я - начальник станции!

- Насчет водки - я сам начальник!

- Алкоголик ты, а не начальник!
* * *

Дверь ежесекундно открывалась, из нее выжимался некий с счастливым лицом и с двумя бутылками, а второго снаружи вжимало с бутылками пустыми. Трое в фартуках, вытирая пот, таскали из ящиков с гнездами бутылки с сургучными головками, принимали деньги.

- Две бутылочки.

- Три двадцать четыре! - вопил фартук. - Что кроме?

- Сельдей четыре штуки...

- Сельдей нету!

- Колбасы полтора фунта...

- Вася, колбаса осталась?

- Вышла!

- Колбасы уже нет, вышла!

- Так что ж есть?

- Сыр русско-швейцарский, сыр голландский...

- Давай русско-голландский полфунта...

- Тридцать две копейки? Три пятьдесят шесть! Сдачи сорок четыре копейки! Следующий!

- Две бутылочки...

- Какую закусочку?

- Какую хочешь. Истомилась моя душенька...

- Ничего, кроме зубного порошка, не имеется.

- Давай зубного порошка две коробки!

- Не желаю я вашего ситца!

- Без закуски не выдаем.

- Ты что ж, очумел, какая же ситец закуска?

- Как желаете...

- Чтоб ты на том свете ситцем закусывал!

- Попрошу не ругаться!

- Я не ругаюсь, я только к тому, что свиньи вы! Нельзя же, нельзя ж в самом деле народ ситцем кормить!

- Товарищ, не задерживайте!

Двести пятнадцатый номер получил две бутылки и фунт синьки, двести шестнадцатый - две бутылки и флакон одеколону, двести семнадцатый - две бутылки и пять фунтов черного хлеба, двести восемнадцатый - две бутылки и два куска туалетного мыла "Аромат девы", двести девятнадцатый - две и фунт стеариновых свечей, двести двадцатый - две и носки, да двести двадцать первый - получил шиш.

Фартуки вдруг радостно охнули и закричали:

- Вся!

После этого на окне выскочила надпись "Очищенного вина нет", и толпа на улице ответила тихим стоном...

* * *

Вечером тихо лежали сугробы, а на станции мигал фонарь. Светились окна домишек, и шла по разъезженной улице какая-то фигура и тихо пела, покачиваясь:

Все, что здесь доступно оку,

Спи, покой ценя...

Михаил Булгаков, 1925