костя напечатал
440 subscribers
64 photos
16 videos
5 files
147 links
Пишу заметки о прочитанных книгах. Публикуюсь на «Ноже», «Горьком» и в «Большом Городе».

Связь: @kguenko
Download Telegram
​​Только что хотел прочитать статью С. С. Аверинцева «Опыт петербургской интеллигенции в советские годы» и наткнулся на такую картинку. Оказывается, «Горький» перезапустил «Журнальный зал». Выглядит куда приятнее прежнего, хотя мобильная версия и не очень.
На «Ноже» вышел мой новый текст. На этот раз – о неизвестных русских писателях.

Всё началось с «Истории русской литературы» Дмитрия Петровича Святополк-Мирского. Эта книжка оказалась для меня в своё время большой находкой. Литературовед Михаил Ефимов, принимавший участие в составлении сборника статей и рецензий Мирского, сказал о ней: «Это как описание жареного мяса у Хемингуэя, после которого хочется немедленно съесть кусок мяса. После чтения Мирского хочется незамедлительно броситься перечитывать, читать – всех. Толстого, Достоевского, Тютчева, русских символистов, русских реалистов».

И пока я читал «Историю», меня не покидало чувство, что Мирский задет возможностью иной – лучшей – судьбы русской литературы. В его книге полно пассажей, в которых он с горечью и сожалением высказывается о писателях, умерших слишком рано или родившихся слишком поздно: «…и мы снова и снова оплакиваем безвременную смерть того, кто, останься он жив, указал бы русскому роману более мужественный и здоровый путь, чем тот, по которому он пошёл». Этот – о Лермонтове.

Таких людей, оказавшихся в каком-то смысле неудачниками, в истории русской литературы было много. Мой текст – про самых одарённых из них:

https://knife.media/alt-classics/
Прочитал книжку Льва Лосева «Иосиф Бродский».

Поскольку Лосев сам поэт, – и поэт прекрасный, – биография друга у него вышла отличной. Самый большой плюс книжки в том, что Лосев, окромя биографии Бродского, предлагает и комментарий к его творчеству – как к основным темам и мотивам, так и, развёрнутый, к отдельным произведениям.

Особое место здесь занимает разбор диалогической поэмы «Горбунов и Горчаков» и стихотворения «Натюрморт». В этих текстах Лосев находит ключевую для Бродского проблему соотношения рационального и иррационального и выявляет топику любви как спасения.

Интереснее всего читать про адаптацию Бродского в другой стране. Поскольку Лосев – такой же эмигрант, он очень живо рассказывает, как преподаватель, об американской системе образования, с её упором на критическое мышление и самостоятельность, но с нехваткой простых знаний и эрудиции; об американской культуре – от феминизма в кампусах до издательств и премий; о взаимоотношениях Бродского с английским языком, с вкраплениями философии Хайдеггера и гипотезы Сепира-Уорфа; а также о неожиданном влиянии на его эссеистику, помимо Одена, Льва Шестова и Джорджа Оруэлла.

В конце книги, кстати, – хронология жизни Бродского, составленная Верой Полухиной, с перечислением всего написанного за год. Количеству ещё не опубликованного – от стихотворений до прозы – можно только поразиться.

Возможно, меня подводит память, но, кажется, Бродский где-то говорил, что мемуары Надежды Мандельштам – лучшее пояснение к стихам её мужа. Что-то подобное хочется сказать и про книжку Лосева – абсолютно образцовую «биографию поэта».
«Если бы создатели культуры ждали благоприятных условий, культура бы не создавалась».

Моя знакомая Арина Кориандр (@notmadetrip) и её подруги Лиза Каменская (@notknowing) и Саня Гусева (@sanya_pishet) запустили онлайн-журнал «Незнание», в котором планируют публиковать современную прозу, поэзию, критику и переводы. До 15 сентября идёт приём текстов к номеру с темой «Громкость», – если у кого лежит что хорошее, присылайте, не бойтесь.

Надеюсь, у девочек получится что-то крутое, потому что одно с половиной издание в стране, посвящённое литературе, – отврат и мерзость.
Вслед за той прочитал ещё одну книжку Лосева – «Иосиф Бродский: труды и дни».

Лосев собрал здесь статьи и материалы, связанные с Бродским, и разбил книжку на четыре блока: «О Пушкине и его эпохе», «Поэт на кафедре», «В Англии» и «Мемуары и заметки». Вышло очень разнородно.

Центральный текст первого блока – письмо Бродского Джеймсу Райсу, в котором он высказывает свои предположения о том, как Пушкин писал прозу. Его мысль заключается в следующем: если Пушкин понимал, что реализация замысла займёт слишком много времени, то он легко бросал начатое, – в любом случае история уже случилась в его голове. Вокруг письма сгруппированы тексты Петра Вайля и самого Джеймса Райса, а после них идут заметки Бродского о Вяземском, Пушкине, Баратынском и Лермонтове, которые он написал к антологии русской поэзии XIX века Алана Майерса, выходившей в Америке.

Второй блок посвящён воспоминаниям студентов и слушателей Бродского о том, как он вёл лекции и выступал на разных вечерах. Лучшим мне кажется текст всё той же Полухиной, составлявшей хронологию его жизни: «Какой я замечательный преподаватель, не правда ли? – по-мальчишески обращается ко мне Иосиф после одного из своих семинаров. – Преподаватель вы, честно говоря, никакой, – отвечаю я». Среди других авторов – Александр Батчан, Джон Коппер и Петр Вайль.

Блок «В Англии» отдан беседам Веры Полухиной и Дианы Абаевой-Майерс с известными британцами – Исайей Берлиным, Джоном Ле Карре, литературоведом Джеральдом Смитом и переводчиком Дэниэлом Уэйсбортом. Слушать последних оказалось интереснее: «Его роль состояла в том, чтобы приучать к интерпретации языков, в частности русского и английского, но также и культур. В этом отношении он был, как и Эзра Паунд, американец. Поскольку Америка в некотором роде всё утратила, оторвалась от европейских культур, Эзра Паунд представляется коллекционером-гигантом, создателем музея, где он собирает вещи из Китая, отовсюду откуда только может. Как поэт Бродский, конечно, лучше, чем Эзра Паунд, но всё-таки».

Что касается последнего, четвёртого, блока, то в него попали совершенно разносортные тексты. Здесь есть и комментарии Евгения Рейна к стихам «Урании», и большая статья Александра Кушнера, в которой он делится чередой воспоминаний, перебирая свои и чужие стихи и размолвку с Бродским, и статья Шимона Маркиша о еврейской составляющей Бродского, и история издания первого сборника от переводчика Джорджа Клайна, и даже заметка Бенгта Янгфельдта, немного патетичная, о планировке комнат, в которых гостил Бродский с 1988 по 1994 год. Закрывает это всё разговор самого Бродского с Вайлем о Дереке Уолкоте, два абзаца беседы Майкла Игнатьева с Октавио Пасом, а также очерк и интервью Шеймуса Хини, – тексты не то чтобы содержательные, но не менее от того изящные.
Прочитал «Статьи и лекции по зарубежной литературе» Наума Берковского.

В книгу вошёл курс лекций по первой трети XIX века, который Берковский читал в семидесятых годах в РГПУ им. Герцена: романтики Тик, Шамиссо, Арним, Клейст и Гофман в Германии; Анна Радклиф, «озёрная школа», Байрон и Вальтер Скотт в Британии; де Сталь, Шатобриан, Гюго, Бальзак, Стендаль и Мериме во Франции. Вдобавок – пять больших статей по трагедиям Шекспира, новеллам Сервантеса, театру Шиллера и драмам Ибсена.

Лекции Берковского представляют собой наброски из кратких, обрывистых, но метких фраз, которые легко и быстро читать. Имея перед глазами аудиторию из будущих учителей и преподавателей литературы, Берковский обронил в одном месте: «Надо держаться такого правила: не надо никогда чересчур объяснять. Когда людям чересчур объясняют, они перестают понимать». Это – девиз его лекций. Другое дело – статьи.

Если в устных беседах, сидя перед студентками, с тросточкой, Берковской позволял себе спокойный, доверительный и тихий тон, то в статьях он был более риторичен и основателен: он долго и постепенно наращивает тезисы, перебирает каждую тему, мотив и произведение у писателя, разбирает его со всех мыслимых и немыслимых сторон, подсвечивает новые проблемы и возникающие в связи с ними вопросы, – и всё это, создаётся ощущение, происходит под взглядом начальства. Перед учёным уже не студентки филфака, а партруководство, наблюдающее за тем, чтоб никто не забыл упрекнуть буржуазный строй и похаять христианство, не посмел выпасть из этого идеологического потока, из этой звериной игры.

Вернуться после таких статей к лекциям – всё равно что подняться в горы или зайти в лес: оказаться в месте, где воздух чист и разрежен. Статьи же слишком насыщены, но, слава богу, насыщены всем – и советским научно-гуманитарным дискурсом, и настоящим литературоведением, плотным уровнем знаний. И Шиллер, и Шекспир однозначно становятся после них яснее, богаче и шире, пускай и с примесью советского марксизма.
Дмитрий Хаустов:
Forwarded from XAOSMOS
Студенческий самиздат DOXA (кстати, рекомендую следить: https://vk.com/doxajournal) рассказывает о холуях из преподавательского состава Вышки, которые, выстроившись в очередь, пламенно оправдывают репрессии против собственных студентов и продвигают известную блядскую «истину», что начальник всегда прав, а ты сиди и помалкивай. Ничего нового. Только вчера ректор моей alma mater, РГГУ, с ухмылкой поведал, что будет отчислять студентов, замеченных на гражданских акциях. И то и другое напомнило мне о моем давнишнем решении не делать академическую карьеру, напомнило и о том, что некогда меня упрекали в странной-де нелюбви к системе высшего образования – из-за того же решения. Она, эта нелюбовь, действительно странная – просто потому, что ее нет. Как раз напротив, я очень люблю, очень ценю и уважаю систему высшего образования. Там, где она есть. Во Франции, скажем. В Германии. В США. Но я ненавижу «родную» совковую методу аннигиляции образования и подстановки на его место идеологической халтуры. Именно потому, что я высоко ценю образование, я не могу терпеть то, что сегодня под маской образования нам всучивают осатаневшие от безнаказанности минобр-политруки. И именно потому, что они портят всё, к чему прикасаются, я и решил для себя заниматься милой сердцу историей идей в сторонке от этого вот зловонного болота. И вижу опять, что не зря. Это уже не относительно вегетарианские 2012, 2013 годы, когда власть осторожно подкрадывалась к философскому факультету РГГУ, чтобы лишить его бюджетных мест, а студенты и преподаватели – вот ведь была солидарность, ведь все понимали, что это касается каждого! – собирались в «Фаланстере» в попытке решить свою судьбу. Ныне всё это гуляй-поле зачистили. «Образование – не дело студенчества, а дело начальства» теперь говорится в открытую. Честно признаться, я рад, что мне удалось отстраниться от этого позорища, пока еще было можно. Мне, во всяком случае, не приходится сейчас, как многим и многим интеллектуальным и, несомненно, свободолюбивым преподавателям, стыдливо помалкивать в тряпочку, чтоб избежать академической судьбы, скажем, А. Кынева. Мне не нужно юлить. Я могу говорить открыто: образование есть там и только там, где культивируется самостоятельное и свободное мышление. Там, где культивируется верноподданичество, холуйство и радостный аутсорсинг мышления начсоставу, никакого образования нет и не может быть. Лишь беспросветные, вечные ГТО, ОБЖ и тусклая, тусклая плесень, бурлящая в кабинетах со стенами цвета доисторической тошноты, бубнящая мрачные мантры, пока от этого неразборчивого бубнежа не закончится весь кислород. Ну, туда всему этому и дорога.
Название – через Павла Никулина к Джойсу – для будущего рассказа о российской судебной системе: «Мёртвые».
​​Прочитал книгу Люка Ферри «Apprendre а̀ vivre». В прошлом году её перевод – «Краткая история мысли. Трактат по философии для подрастающего поколения» – вышел в «Ad Marginem».

Люк Ферри – французский философ, атеист и бывший тамошний министр образования. В своей книжке, родившейся, по его словам, из «дружеских бесед» и предназначенной главным образом для французских школьников, он прослеживает не столько историю философии, сколько историю эпох в сцепке с их мировоззрением. Этот подход позволяет Ферри нарушать хронологический порядок, смешивая карты внутри одной колоды: так, в «древнегреческом» блоке не найти ни Платона, ни Аристотеля – повествование почти сразу начинается с римских стоиков, – а блок «Новое время» движется в непривычном, обратном, порядке – от Канта к Декарту.

Каждый такой блок, представляющий собой этап в истории человеческого духа, разбит на три рубрики: «теория», «этика», «мудрость». Ферри хочет разобраться в том, как менялась каждая из этих граней с движением времени: как человек воспринимал мир, на какие ценности он опирался в своей жизни и, самое главное, – каким образом он надеялся достичь спасения? Пытаясь ответить вместе с читателем на эти вопросы, Ферри – как хороший, терпеливый и чуткий педагог – не чурается каждый раз прояснять значение нового термина, обстоятельно комментировать сартровское «l’existence prе́cѐde l’essence» или кантовский синтез и закреплять, повторяя, полученные выводы.

В книжке Ферри присутствует то, чего обычно так не хватает учебникам, – интерес к практической стороне любой «мудрости». Стремясь прежде всего обобщить интеллектуальный опыт, вывести какой-то один, универсальный закон или motto эпохи, преподаватели философии часто пренебрегают конкретными проблемами, без которых мысль, задетая миром, непредставима. Случай Ферри иной: такие вопросы, как отношение к смерти близких в свете спасения или место, которое в человеческой жизни должна занимать любовь – всё в том же свете, – наоборот, только ведут его речь, придавая ей тем самым экзистенциальное направление.

Особое место занимает в книге анализ Ницше и критика его левых, анархистских интерпретаций, вынуждающая Ферри перейти к разговору о «философах подозрения», с одной стороны, и Хайдеггере, с другой. Для самого Ферри первостепенное значение сегодня имеет переход к «новому мышлению трансцендентности», основанному главным образом на «спичечном коробке» Эдмунда Гуссерля, наблюдая который, видишь лишь три стороны. Эту свою новую программу – «гуманизм после деконструкции» – Ферри излагает в шестом, заключительном блоке книги.

Читать «Историю мысли» стоит, конечно, не ради этой программы: тут не найти ничего в корне нового. «Взрослеть, расширять кругозор и любить несмотря ни на что» – вот, к чему можно свести её главный посыл. Внимания заслуживает как раз всё то, что было до деконструкции и немножечко после и что так редко встречаешь в различных «введениях»: Ницше, Гуссерль и Хайдеггер в доступных, развёрнутых толкованиях. От француза вообще-то ожидаешь ещё одну тройку, но здесь её нет. Хотя это, я думаю, – как и довольно нелепую критику церкви в начале – от книжки для подростков можно простить.
«Известно любимое изречение Николая I: "Русские дворяне служат государству, немецкие – нам"»

«Биография писателя», Ю. М. Лотман.
​​Прочитал два курса лекций Франсуа Федье – «Воображаемое. Власть».

Эта небольшая книжка была выпущена в 2002 году в переводе В. В. Бибихина. Курсы, вошедшие в эту книгу, автор читал перед студентами Пастеровского лицея в 1998-2000 годах. Задачей, которую он перед собой ставил, было более тонкое и точное различение понятий, вынесенных в заглавие.

«В этой книжке, – пишет в послесловии Владимир Бибихин, – мы видим на примере, как французы всерьёз учат своих и сами себя, без глобальных схем, без громких манифестов, без эпатирования простого человека, без соревнования с немцами и американцами. В медленном приучении, apprentissage, мастер передаёт молодежи то, в чём сам надёжно уверен. И прежде всего это навык терпеливой основательной работы, начинающейся с толкового словаря и классического текста».

Работа со словарём и текстом действительно ведётся здесь тщательная (но одновременно и осторожная): Федье внимательно вчитывается в отдельные пассажи, разбирает по структуре предложения, подбирает более точный перевод, выделяет и анализирует самые разные оттенки и смыслы одного слова. Неудивительно, что оба своих курса Франсуа Федье начинает с замечаний о письме: «Письмо предполагает прежде всего, что ты способен на критическую дистанцию в отношении того, что пишешь, именно для того, чтобы то, что пишется, было достойно записи, т.е. не было простым следом летучего состояния, которое могло случиться и иначе».

Первая половина «Воображаемого» посвящена анализу того, что мы, собственно, воображаем, – образу: в литературе, кино, фотографии, живописи, философии и в обычной человеческой речи. Во второй половине неизбежно приходится брать с полки Канта: «Настоящее воображаемое, следуя беглому указанию, которое мы нашли у Канта, есть нечто лежащее в основании всего объективно существующего».

Курс «Власть» начинается с Монтескьё. Франсуа Федье пытается проследить те отличия, которые несут в себе «власть делать что» и «власть над кем». По ходу рассуждения он обращается к Руссо, Шарлю Пеги, Ксенофонту, Аристотелю, переводам Библии и Ханне Арендт; где-то между строк мерцает фигура Фуко. Вывод, к которому тут приходит Федье, неожиданный и тревожный: «В современном мире власть оказывается странным образом как бы никогда, собственно говоря, не легитимной». И пока ты говоришь: «Постойте, но как же Макс Вебер?», – Федье прерывает: сегодня «сами легитимирующие процедуры колеблются под напором проблематизации всякой власти».

Книге Федье предпослан очерк другого переводчика Мартина Хайдеггера – Франсуа Везена. Как вышло, задаёт он вопрос, что французская философия, давшая миру Паскаля и Декарта, в конце XVIII века не смогла заметить ярчайшее событие мысли – явление Иммануила Канта – и тем самым отстала от немецкой на два столетия? Виной тому, считает Везен, является Вольтер: его по существу публицистическая, газетная критика «Теодицеи» Лейбница отвратила французов от чтения немецких философов. Как результат, первый перевод «Критики чистого разума» на французский появился лишь в 1849 году – через 68 лет после выхода книги на родине.

Что говорить о России, в которой Кант почти сразу был отвергнут, а перцепция немецкой мысли начиналась с Гегеля и Шеллинга, иногда, как в случае Белинского, даже без знания немецкого? «Прозрачная простота этих текстов, – говорит Бибихин о Федье и Везене, – восстанавливает атмосферу хорошей школы, терпеливой и основательной». Подобной школы недостаёт России.
«Один из способов уйти и увести от мысли заключается в том, чтобы нагнетать, как делает например Бодрийяр, видения конца и распада. Эти видения не неправда, но тогда тем более нужна крупица покоя и поступок не обличения, а умелого добра»

«Послесловие переводчика», В. В. Бибихин.
Пока был в Армении, опубликовал свой текст про «Введение в литературную герменевтику» Екатерины Ляпушкиной.

Написал я его ещё в конце июля – с расчётом на то, что его без каких-либо трудностей опубликуют в одном из наших немногочисленных медиа про книжки. Я, конечно, ошибся. Писать сегодня про лекции университетского преподавателя по немецкой философии, надеясь на публикацию, – заведомо плохая идея. Все издания, которым ты предложишь подобный текст, будут отказываться от него, как один ссылаясь на его «сложность».

В 2012 году Григорий Дашевский рассказывал Борису Дубину о своей работе в «Коммерсанте»: «Предполагалось, что есть на одной странице статья про роман (не важно, переводной или русский, но роман, который вы можете купить и читать), а слева я пишу, что Айзенберг выпустил такую-то книгу, которая отражает то-то. Кто Айзенберг, что? Цитаты непонятны, все непонятно людям»; «вышла новая книга Зигмунда Баумана, не предполагается, что люди будут читать эту книгу, важно, что я мог про неё изложить. Вышла книга Макса Брода “Пражский круг” – опять-таки это скучно для большинства людей, малотиражно, но я мог рассказать, кто был Макс Брод и т.д.»

Дашевский, работая в «Коммерсанте», выполнял таким образом «просветительскую» функцию, рассказывая о тех книжках, о которых никто, кроме него, не мог – а скорее: не захотел бы – рассказывать. После кризиса 2008 года «Коммерсанту» пришлось сократить книжные полосы, и русский читатель остался один на один со «свежей прозой», которая неизбежно сгнивает через три месяца после своего выхода. Казалось бы, сейчас таких проблем, как нехватка полос или отсутствие денег, попросту не должно существовать. Редактор – дай бог выплачивающий гонорар хотя бы горстке постоянных авторов – превращается в куратора, ограниченного только своими амбициями. Никто, однако, не решается – как решился когда-то «Коммерсант» – создать своего читателя; вместо этого современные медиа предпочитают обсасывать одни и те же бессмысленные книги крупных издательств, совершенно не заботясь о том, чтобы занять хоть сколь-нибудь активную позицию в формировании интеллектуального пространства.

Всё, что я сказал сейчас про медиа, некоторым образом рифмуется с содержанием моего текста. Книга Екатерины Ляпушкиной о герменевтике – один из немногих, и потому очень ценных, трудов по этой теме на русском языке. Прочитать сейчас какие-нибудь другие книги об этом направлении немецкой философии практически невозможно: те, что когда-то всё-таки выходили, сегодня ни найти, ни купить. На западном книжном рынке появление такой, прекрасно к тому же написанной, книги об одной из важнейших интеллектуальных традиций в философии сопровождалось бы десятком – по крайней мере, ознакомительно-информационных – статей. Сколько их на русском языке? Ноль. (Ладно, чуть больше: на «Эхо Москвы» есть один абзац, состоящий из первого предложения книги и переписанной аннотации).

Это – пока ещё – не программное заявление, но в принципе меня удивляет, что на русском языке всё ещё нет ни одного издания, в которое можно было бы спокойно, не оглядываясь, писать про такие вещи, как лекции по немецкой философии. Остаются, выходит, лишь подобные этому телеграм-каналы, и я надеюсь, что моих читателей уж точно не пугает мнимая сложность, от которой, как от огня, бегут редакторы российских современных медиа. Прошу делиться этим текстом с кем только можно, – для меня сейчас это важно.
​​Прочитал за пару дней «Семиотику культуры» Георгия Степановича Кнабе.

Эта книжка – конспект четырёх лекций, прочитанных Кнабе в РГГУ. На примере московской архитектуры и мини-юбок Кнабе знакомит студентов с самыми что ни на есть основами семиотики – знаком, означающим и означаемым. По его мысли, «момент встречи означающего и означаемого – событие удивительное и яркое, вспышка, центральный акт культурного познания и культуры вообще».

Преимущество семиотики перед позитивистским или романтическим подходом к культуре, по мнению Кнабе, заключается в том, что именно семиотика обеспечивает синтез объективного и субъективного, «материального» и «идеального» в науке. Это важно потому, что «без прочтения реальной фактуры окружающей жизни в свете и на основе опыта сознания, как сознания познающего, так и сознания познаваемых, картина исторического бытия остаётся односторонней абстракцией». Ни изолированно позитивистский, ни изолированно феноменологический способы интерпретации мира не гарантируют того понимания культуры и человеческой жизни, которого, при определённых условиях, может достичь семиотика.

Что это за условия? Учёный их не скрывает. Сразу после рассказа о деконструкции, Кнабе, не понижая голоса, говорит: «Свобода каждого “судить по-своему” о путях и результатах культурно-исторического познания ограничена тем понятием, без которого немыслимо ни человеческое общество, ни познавательная деятельность, ни её нравственный смысл – понятием истины». И здесь, как нигде, обнаруживает себя семиотический взгляд на вселенную: «Тот факт, что каждый переживает истину по-своему, ни в коей мере не означает, что она чисто субъективна и для одного существует, а для другого нет. Речь идёт только о субъективном переживании объективной для данной эпохи и данного коллектива истины, доказуемой в той мере, в какой человек может понять человека, и императивной в той мере, в какой человек, если он человек, должен стремиться понять другого».
​​Прочитал на днях брошюру петербургского лингвиста Льва Владимировича Щербы «Как надо изучать иностранные языки».

Лев Щерба родился в 1880 году, учился у Бодуэна де Куртенэ и был основателем Ленинградской фонологической школы; его брошюра вышла в 1929-м.

Первым делом Щерба считает нужным разграничить то, с какой целью человек берется за иностранный язык. Очевидно, что язык для путешествий и язык для чтения специальной литературы требуют совершенно разных подходов; причем первый необязательно проще второго, и умение читать Диккенса в оригинале не гарантирует способности свободного общения с англичанами.

Лучший вариант – это, конечно, безошибочное владение устной речью. Несмотря на то, что достичь его самостоятельно, без погружения в языковую среду, без учителей и репетиторов крайне сложно, способ к нему приблизиться, по мысли Щербы, существует: «В отсутствие иностранного окружения вполне правильную речь, как мне кажется, можно развить в себе лишь в соединении с развитием полного понимания книжного языка и полного владения письменной речью, так как все эти умения поддерживают одно другое».

Чтение при этом должно быть двух видов. Одно – «интуитивное», направленное на легкую, бульварную и приключенческую литературу, в большом количестве; второе – «сознательное», с разбором, пособиями и словарем, нацеленное на литературу сложную и требующее времени. И первое, и второе дастся легче, если в школе вы проходили другие иностранные языки: «Человек, который в школе учился латинскому, французскому и немецкому или, по крайней мере, только французскому и немецкому (но обоим основательно), в три-четыре месяца может научиться справляться с текстом на любом европейском языке. Человек, не получивший такой подготовки, должен потратить на это год-два».

Сегодня дело с языковой средой и устной речью обстоит несколько проще: доступны подкасты, лекции, видеоматериалы, сериалы, фильмы и онлайн-курсы; можно общаться с носителями и улучшать свое произношение, задавать прямые вопросы и моментально получать обратную связь. Тем не менее методы «старой школы» – представителем которой и является Щерба, – почему-то всегда вызывали у меня больше почтения и доверия. Может быть, поэтому мне кажется, что одинокое чтение и письма самому себе продолжат оставаться самыми плодотворными способами изучения языка, независимо от того – родной он или иностранный.
​​но потом подумал: «а впрочем, ладно»
На «Ноже» – мой новый текст.

Рассказываю в нём об искусстве медленного чтения, делюсь практическими советами, а в конце даю хороший список литературы.

Можно считать, что это не только напутствие – мне самому, в первую очередь – и руководство, начиненное цитатами любимых писателей и философов, но и в некотором роде объяснение, почему я так редко пишу. Надеюсь, для кого-нибудь текст станет небольшим откровением и к нему захочется возвращаться.

Всем подписавшимся – привет!
​​Прочитал пару месяцев назад книжку Андрея Зорина «Кормя двуглавого орла».

Эта книга вышла в 2001 году и стала итогом восьмилетних исследований Зорина о взаимоотношении государственной идеологии и литературы в России в эпоху правления Екатерины II и её внуков – Александра I и Николая I.

В своей работе Зорин опирался на идеи американского культуролога Клиффорда Гирца, который предложил понимать идеологию как систему метафор, возникающую в нестабильное время с крахом традиционных моделей поведения; эта система, словно карта, призвана помогать ориентироваться в новом, незнакомом культурном пространстве. Литература при таком подходе предстает идеальным «резервуаром метафор, откуда черпают и который пополняют люди самых различных профессий и родов деятельности».

Однако литературы как таковой в книге на поверку оказывается не так уж и много, речь заходит скорее о словесности – в том смысле, который придал им Сергей Аверинцев в своей знаменитой статье: придворный одописец Василий Петров, сумевший быстрее и точнее всех идеологически оформить «греческий проект» Екатерины II, а заодно каким-то неведомым образом узнавший о французском Королевском секрете, задачей которого было плести интриги против России в Польше; анти-французский национализм адмирала Шишкова, насквозь пропитанный трактатами Руссо; христианский эсхатологический мистицизм, руководящий жизнью Жуковского и Александра I; проекты Сперанского, мечтавшего о создании одновременно тайной и официальной масонской ложи, которая должна была поставлять государственные кадры для России; наконец, роль братьев Шлегелей в создании знаменитой и внутренне противоречивой формулы Сергея Уварова «православие, самодержавие, народность».

Как раз за то, что Андрей Зорин в своем исследовании отвёл русской литературе роль прислуживающей государству словесности, его критиковал Владимир Бибихин. В своей рецензии на книгу, вышедшей в 2002 году в журнале «Континент», он писал: «Историософию Державина, лирику Жуковского, философскую поэзию Пушкина читать в идеологическом ключе, пожалуй, технически можно, но интересно ли. Есть разница между ведущей в России поэтической мыслью, метаниями растерянных умов и корыстной проповедью посредственностей».

Вызывала вопросы у Бибихина и уместность терминологии: «Не мешает ли “идеология”, слово из более механизированной эпохи, вдуматься в то, как воплощалось государственное единство до подрыва монархической идеи Великой французской революцией?», – и то, что Зорин отказался рассматривать царствование Павла I, при котором идеологические ориентиры менялись «настолько стремительно, что никакого продуктивного диалога с общественным мнением и художественной практикой просто не могло возникнуть». «Идеология, – замечает Бибихин, – должна резко меняться, чтобы не потерять стимулирующую остроту. Для власти удобно, чтобы образы смысла и цели государственного существования обновлялись быстрее чем в них успеют разобраться. Ведет не столько сам образ, сколько его свежая новизна, позволяющая думать о счастливой находке правителей и удачной перемене галса».

Разгадка этих претензий кроется, конечно, в том, что Андрей Зорин – историк, а Владимир Бибихин – философ. И если первый хочет проследить циркуляцию и эволюцию текстов, второй задает вопросы о сущности и природе власти. Историк позволить себе таких вопросов не вправе, но он вправе указать на те узловые точки, в которые стоит вглядеться. Последнее уже дело философа. И тот, и другой, как мне кажется, свои задачи выполнили на отлично. Книга Андрея Зорина и отзыв на неё Бибихина – два лучших текста о власти в России.
​​Перечитал «Рождественские стихи» Иосифа Бродского.

Напомню, что Бродский, начиная с 1962 года, старался к каждому Рождеству написать стихотворение. Мои любимые – «Рождественская звезда» и «Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере…» Оба, в сущности, за один и тот же приём – резкий скачок от бесконечного к малому:

«Внимательно, не мигая, сквозь редкие облака,
на лежащего в яслях ребенка издалека,
из глубины Вселенной, с другого ее конца,
звезда смотрела в пещеру. И это был взгляд отца»


– и обратно:

«Представь, что Господь в Человеческом Сыне
впервые Себя узнает на огромном
впотьмах расстояньи: бездомный в бездомном».


Замечу, что каким-то образом – не знаю, когда это случилось – охладел к фигуре Бродского, хотя и до этого ценил его главным образом не за поэзию, а за эссе. Помехи, вероятно, с моей стороны: знакомые строки не вызывают уже той бурной игры воображения, и от смены высот не кружится голова. Что с этим делать – не знаю, да и думать, честно говоря, не хочу.

Зато, пока читал его беседу с Вайлем – напечатанную тут же, в конце, – обнаружил строки, которые раньше мне не бросались в глаза: «Когда сталкиваешься с драмой и ее героем, всегда надо попытаться понять, как это было для него, а не как это для тебя». Такая вот скромность.