Макки хорош.
"Писатель в какой-то мере брат композитора. Действие разворачивается во времени, есть набор определенных движений, есть пункт и контрапункт, есть динамика, все постепенно усложняется — как в музыке".
"Писательское мастерство — это такое великое исключение, пишут просто потому, что владеют английским, русским, французским языком. То есть язык нам дан с рождения — и это вроде как и вся необходимая подготовка для того, чтобы на нем писать."
https://theoryandpractice.ru/posts/5268-robert-makki-to-chto-my-seychas-nablyudaem--eto-krizis-soderzhaniya-a-ne-formy
"Писатель в какой-то мере брат композитора. Действие разворачивается во времени, есть набор определенных движений, есть пункт и контрапункт, есть динамика, все постепенно усложняется — как в музыке".
"Писательское мастерство — это такое великое исключение, пишут просто потому, что владеют английским, русским, французским языком. То есть язык нам дан с рождения — и это вроде как и вся необходимая подготовка для того, чтобы на нем писать."
https://theoryandpractice.ru/posts/5268-robert-makki-to-chto-my-seychas-nablyudaem--eto-krizis-soderzhaniya-a-ne-formy
Theory & Practice
Сценарист Роберт МакКи: «Я прочитал триста книг, чтобы понять природу истории»
Интервью с самым известным специалистом по киносценариям на планете.
Джанет Фитч, Белый олеандр
Перечитала эту книжку к нашему книжному клубу. А еще и к 20летию смерти мамы.
Самый первый раз я читала ее примерно в те же годы, и узнавала свое, свое, свое. И оно болело и билось внутри.
Предпоследний раз читала два года назад, уже будучи мамой сама. Еще не знала, сколько мы сами чемоданов будем распутывать, доставать, клеить важное.
И как они освобождают. Как на самом деле они освобождают.
(https://www.goodreads.com/review/show/1636800704?book_show_action=false&from_review_page=1)
А еще я читала и думала: это я тогда, самый первый раз, так предчувствовала все, или так, сливаясь, себе напророчила в жизни? кто знает.
Книжка удивительнейшая по мощи. Книжка, которую я не буду перечитывать больше, наверное. Хватит.
И еще это конечно очередной учебник соцработника, да. Есть вещи, которые непростительны, которые делать нельзя с детьми. Не потому что они плохи сами по себе даже - а по той разрушительной мощи, по количеству ущерба, которые они причиняют на годы вперед. Маленький человек не равен большому, у него нет защит. Это обязанность большого - защищать и не делать боли.
И нет, простить можно далеко не все. Как там было в Гарри Поттере - их называют непростительные заклятья. - почему? - потому что они непростительны.
**
"Мне хотелось свернуться клубком у нее на коленях, раствориться в ее теле, стать ее ресницей, сосудиком у нее на бедре, родинкой на шее".
"С уходом Кэроли Старр потеряла что-то очень важное, необходимое ей, как гироскоп самолету, чтобы не сбиться с курса, или глубиномер человеку под землей, чтобы понять, вверх или вниз он движется".
"Обладать настоящими вещами значило самой стать настоящей".
"Не надо уделять столько внимания своей тоске, хотела я сказать. Тоска не гостья. Не надо ставить ее любимую музыку, искать для нее стул поудобнее. Тоска — это враг".
"Здесь никто не умеет рисовать, — сказал Пол. — Джунгли я ненавижу.
Он имел в виду коридорные стены. Все коридоры в «Маке» (приюте) были раскрашены сценами из джунглей— пальмами, слонами, высокой травой, африканскими хижинами с конусовидными соломенными крышами. Исполнение было примитивное, натурализм Руссо без всякой романтики, опасной таинственности, но это рисовали не дети. Нам не разрешали раскрашивать стены, начальство нанимало каких-то специалистов по детским иллюстрациям, дизайнеров интерьера. Наверно, боялись, что наши рисунки будут слишком уродливы и печальны. Им было невдомек — большинство детей нарисовали бы то же, что эти художники. Мирные королевства, где никогда не происходит ничего плохого, парящих орлов и играющих львов, африканок с кувшинами на голове, цветы без органов размножения".
"Когда мы тронулись, она забилась на заднее сиденье и стала дрожащими руками перелистывать «Севентин». Закрыла его, посмотрела на девушку с обложки. На девушку, у которой никогда не было беременности, социального работника или приемной матери. Ивонна погладила покоробившуюся шершавую обложку. Ей хотелось знать только то, что знает эта девушка, ощущать жизнь, как она, быть такой же красивой, желанной, уверенной в себе. Как верующим, когда они целуют статуи святых".
"Колледж исчез из виду, как лодка в тумане. У Клер я начала думать о собственной жизни как о серии карандашных рисунков Кандинского: бессмысленные по отдельности, вместе они начинали составлять стройную композицию. Мне даже казалось, что в них проглядывают очертания будущего. Но теперь слишком много деталей было потеряно, и рисунок перестал быть цельным, как случайно задетый ногой узор из сосновых игл на лесной тропинке".
Перечитала эту книжку к нашему книжному клубу. А еще и к 20летию смерти мамы.
Самый первый раз я читала ее примерно в те же годы, и узнавала свое, свое, свое. И оно болело и билось внутри.
Предпоследний раз читала два года назад, уже будучи мамой сама. Еще не знала, сколько мы сами чемоданов будем распутывать, доставать, клеить важное.
И как они освобождают. Как на самом деле они освобождают.
(https://www.goodreads.com/review/show/1636800704?book_show_action=false&from_review_page=1)
А еще я читала и думала: это я тогда, самый первый раз, так предчувствовала все, или так, сливаясь, себе напророчила в жизни? кто знает.
Книжка удивительнейшая по мощи. Книжка, которую я не буду перечитывать больше, наверное. Хватит.
И еще это конечно очередной учебник соцработника, да. Есть вещи, которые непростительны, которые делать нельзя с детьми. Не потому что они плохи сами по себе даже - а по той разрушительной мощи, по количеству ущерба, которые они причиняют на годы вперед. Маленький человек не равен большому, у него нет защит. Это обязанность большого - защищать и не делать боли.
И нет, простить можно далеко не все. Как там было в Гарри Поттере - их называют непростительные заклятья. - почему? - потому что они непростительны.
**
"Мне хотелось свернуться клубком у нее на коленях, раствориться в ее теле, стать ее ресницей, сосудиком у нее на бедре, родинкой на шее".
"С уходом Кэроли Старр потеряла что-то очень важное, необходимое ей, как гироскоп самолету, чтобы не сбиться с курса, или глубиномер человеку под землей, чтобы понять, вверх или вниз он движется".
"Обладать настоящими вещами значило самой стать настоящей".
"Не надо уделять столько внимания своей тоске, хотела я сказать. Тоска не гостья. Не надо ставить ее любимую музыку, искать для нее стул поудобнее. Тоска — это враг".
"Здесь никто не умеет рисовать, — сказал Пол. — Джунгли я ненавижу.
Он имел в виду коридорные стены. Все коридоры в «Маке» (приюте) были раскрашены сценами из джунглей— пальмами, слонами, высокой травой, африканскими хижинами с конусовидными соломенными крышами. Исполнение было примитивное, натурализм Руссо без всякой романтики, опасной таинственности, но это рисовали не дети. Нам не разрешали раскрашивать стены, начальство нанимало каких-то специалистов по детским иллюстрациям, дизайнеров интерьера. Наверно, боялись, что наши рисунки будут слишком уродливы и печальны. Им было невдомек — большинство детей нарисовали бы то же, что эти художники. Мирные королевства, где никогда не происходит ничего плохого, парящих орлов и играющих львов, африканок с кувшинами на голове, цветы без органов размножения".
"Когда мы тронулись, она забилась на заднее сиденье и стала дрожащими руками перелистывать «Севентин». Закрыла его, посмотрела на девушку с обложки. На девушку, у которой никогда не было беременности, социального работника или приемной матери. Ивонна погладила покоробившуюся шершавую обложку. Ей хотелось знать только то, что знает эта девушка, ощущать жизнь, как она, быть такой же красивой, желанной, уверенной в себе. Как верующим, когда они целуют статуи святых".
"Колледж исчез из виду, как лодка в тумане. У Клер я начала думать о собственной жизни как о серии карандашных рисунков Кандинского: бессмысленные по отдельности, вместе они начинали составлять стройную композицию. Мне даже казалось, что в них проглядывают очертания будущего. Но теперь слишком много деталей было потеряно, и рисунок перестал быть цельным, как случайно задетый ногой узор из сосновых игл на лесной тропинке".
Goodreads
Victoria Dini’s review of Белый олеандр
Невероятная книга все-таки, перечитала - в который раз - и убедилась. И снова иначе читала совсем. Понятно чьими глазами. О любви и зависимости. О приемных матерях, каждая из которых дает тебе - свою ноту, свой кусочек паззла. О чемоданах твоей судьбы. О…
"Вспомнилась Ивонна, спящая в нашей комнате с пальцем во рту, обернутая вокруг ребенка, как клубок шерсти. «Ее я тоже вижу», — сказала ты. Мама, ты никогда не сможешь ее увидеть, даже если простоишь в нашей комнате всю ночь. Ты увидишь только выщипанные брови, испорченные зубы, ее книжки с млеющими красотками на обложках. Ты никогда не распознаешь доброту этой девушки, глубину ее горя, никогда не поймешь, как отчаянно ей хочется кому-нибудь принадлежать — вот почему она опять беременна. Ты можешь только судить ее, как судишь все на свете, но ты никогда ее не увидишь. Для тебя нет ничего реального, не зависящего от тебя. Всё вокруг лишь сырье, ты перерабатываешь его, чтобы рассказать историю, которая тебе больше по вкусу. Ты никогда не смогла бы просто слушать, как парень играет на гитаре, ты обязательно превратила бы его в стихотворение, поставив себя в центр".
"Восхититься «ягуаром», назвать красивой японскую ширму, которой две тысячи лет, может каждый. Лучше быть ценителем заброшенных рек, цветущей горчицы и радужных переливов на шее уличного голубя. Я вспомнила ветерана с кастрюлей на плите, старушку, которая кормит голубей за «Кентукки фрайед чикен». А как же продавец божьих коровок, синева его глаз под черными прядями с прожилками седины? Ивонна, я, Ники, Пол Траут, может быть, даже Сергей и Сьюзен Д. Вэлерис, почему бы и нет? Что такое каждый из нас, если не пучок сорной травы? Кто может измерить ценность человека? Какова, например, ценность четырех вьетнамских ветеранов, играющих в покер по вечерам возле рынка на бульваре Глендейл? Может, весь мир зависит от них, может быть, это мойры или музы. Сезанн нарисовал бы их углем, Ван Гог изобразил бы себя среди них".
"Потом мне стало ясно, что они звали вовсе не своих собственных матерей, этих немощных существ, этих жертв обстоятельств, наркоманок, шопоголичек, мастериц домашней выпечки. Роженицы звали не тех, кто их бросил, кто не смог помочь им примерить на себя женственность, кто давал своим дружкам «покататься паровозиком» на них. Не любительниц «Бинго», страдающих нервными расстройствами, неспособных выйти за рамки пресловутых супружеских обязанностей. Не тех, кто вечно жалуется и читает цветные журналы, не тех, кто хочет все контролировать, не тех, кто спрашивает: «А что мне с этого будет?» Не женщин, которые готовят ужин, глядя в телевизор, и тайком красят волосы, чтобы выглядеть моложе на десять лет. Они имеют в виду не своих матерей, которые над мойкой с посудой жалеют о том, что вообще вышли замуж, и врут в травмопункте, что упали со стула. Не тех, кто сидит в тюрьме и учит, что одиночество — нормальное человеческое состояние, с ним надо смириться. Они звали настоящую, родовую мать, Великую Утробу, богиню глубокого сострадания, способную подъять всю эту боль, избавить их от нее. Им нужна была та, кто сама приносит плоды, огромная и щедрая, как поле, мифическая женщина с широчайшими бедрами, большая и обволакивающая, как гигантская кушетка. Та мать, которая течет в нас вместе с кровью, до того необъятная, что можно спрятаться внутри, утонуть в ней, упасть на дно и успокоиться. Они звали ту, кто будет дышать за них, когда они больше не смогут дышать, бороться за них, убивать за них, умирать".
"Может быть, яд был в самой почве, в земле Лос-Анджелеса — ненависть, жестокость, на которые мы не обращаем внимания, а растение копит их в своих тканях. Может быть, олеандр не источник отравы, а сам ее жертва".
"Восхититься «ягуаром», назвать красивой японскую ширму, которой две тысячи лет, может каждый. Лучше быть ценителем заброшенных рек, цветущей горчицы и радужных переливов на шее уличного голубя. Я вспомнила ветерана с кастрюлей на плите, старушку, которая кормит голубей за «Кентукки фрайед чикен». А как же продавец божьих коровок, синева его глаз под черными прядями с прожилками седины? Ивонна, я, Ники, Пол Траут, может быть, даже Сергей и Сьюзен Д. Вэлерис, почему бы и нет? Что такое каждый из нас, если не пучок сорной травы? Кто может измерить ценность человека? Какова, например, ценность четырех вьетнамских ветеранов, играющих в покер по вечерам возле рынка на бульваре Глендейл? Может, весь мир зависит от них, может быть, это мойры или музы. Сезанн нарисовал бы их углем, Ван Гог изобразил бы себя среди них".
"Потом мне стало ясно, что они звали вовсе не своих собственных матерей, этих немощных существ, этих жертв обстоятельств, наркоманок, шопоголичек, мастериц домашней выпечки. Роженицы звали не тех, кто их бросил, кто не смог помочь им примерить на себя женственность, кто давал своим дружкам «покататься паровозиком» на них. Не любительниц «Бинго», страдающих нервными расстройствами, неспособных выйти за рамки пресловутых супружеских обязанностей. Не тех, кто вечно жалуется и читает цветные журналы, не тех, кто хочет все контролировать, не тех, кто спрашивает: «А что мне с этого будет?» Не женщин, которые готовят ужин, глядя в телевизор, и тайком красят волосы, чтобы выглядеть моложе на десять лет. Они имеют в виду не своих матерей, которые над мойкой с посудой жалеют о том, что вообще вышли замуж, и врут в травмопункте, что упали со стула. Не тех, кто сидит в тюрьме и учит, что одиночество — нормальное человеческое состояние, с ним надо смириться. Они звали настоящую, родовую мать, Великую Утробу, богиню глубокого сострадания, способную подъять всю эту боль, избавить их от нее. Им нужна была та, кто сама приносит плоды, огромная и щедрая, как поле, мифическая женщина с широчайшими бедрами, большая и обволакивающая, как гигантская кушетка. Та мать, которая течет в нас вместе с кровью, до того необъятная, что можно спрятаться внутри, утонуть в ней, упасть на дно и успокоиться. Они звали ту, кто будет дышать за них, когда они больше не смогут дышать, бороться за них, убивать за них, умирать".
"Может быть, яд был в самой почве, в земле Лос-Анджелеса — ненависть, жестокость, на которые мы не обращаем внимания, а растение копит их в своих тканях. Может быть, олеандр не источник отравы, а сам ее жертва".
что для меня писать хорошо? - подставить блокнот под реальность. стенографировать звуки и запахи. писать так же, как и снимать. я не make photos, я take. не делать, а брать.
и уж конечно выкидывать, целыми кусками выкидывать, да и изначально не со всем нажимать на курок - только с самым важным про то, о чем ты говоришь. и класть в серию только то, что работает на всю серию - а не то, что важно, красиво или интересно само по себе.
не жалея ни себя, никого, просто передавать как есть. наиболее точно. три тире три точки три тире, в звуках и между строк, в рисунке абзацев отпечатывая портрет.
времени. и места.
так вот кажется для хэма это то же самое. он бы понял. а я дочитала "праздник, который всегда с тобой".
и уж конечно выкидывать, целыми кусками выкидывать, да и изначально не со всем нажимать на курок - только с самым важным про то, о чем ты говоришь. и класть в серию только то, что работает на всю серию - а не то, что важно, красиво или интересно само по себе.
не жалея ни себя, никого, просто передавать как есть. наиболее точно. три тире три точки три тире, в звуках и между строк, в рисунке абзацев отпечатывая портрет.
времени. и места.
так вот кажется для хэма это то же самое. он бы понял. а я дочитала "праздник, который всегда с тобой".
И цитаты.
"Я всегда работал до тех пор, пока что-нибудь не сделаю, и останавливался, когда еще знал, что будет происходить в рассказе дальше. Так я мог быть уверен, что смогу продолжить завтра. Но иногда, начиная новый рассказ, я не мог сдвинуться с места, и тогда садился перед камином, выжимал мандариновые корки в огонь и наблюдал, как вспыхивают голубыми искрами брызги. Вставал, глядел на парижские крыши и думал: «Не волнуйся. Ты мог писать раньше и теперь напишешь. Надо только написать одну правдивую фразу. Напиши самую правдивую, какую можешь».
"Я был молодой и не мрачный, и даже в самое плохое время всегда происходило что-нибудь смешное или странное, и мисс Стайн любила о таком слушать. А о другом я не говорил, но писал в одиночестве".
"Я отбросил его, исходя из своей новой теории, что можно опустить что угодно, если опускаешь сознательно, и опущенный кусок усилит рассказ, заставит людей почувствовать больше того, что они поняли".
"И наконец, была большая трасса по леднику, ровная и прямая, все время прямая, если удержишься на ногах — лодыжка к лодыжке, пружиня коленями, пригнувшись для скорости, все вниз и вниз, под слабый свист сухого снега. Это было лучше любого полета и чего угодно другого; ты вырабатывал способность делать это и получать это благодаря долгим восхождениям с тяжелым рюкзаком. Этого нельзя было ни купить, ни по билету попасть на вершину. Ради этого мы работали всю зиму, всю зиму набирались сил, чтобы это стало возможным".
"Если писать не на пределе своих возможностей, то погубишь свой талант".
"С тех пор как я начал ломать свое письмо, избавляться от гладкописи, стараясь не рассказывать, а показывать, работа стала необычайно увлекательной. Но и очень трудной, и я не представлял себе, что когда-нибудь сумею написать такую длинную вещь, как роман. На абзац иногда уходило целое утро".
"В те дни у меня был очень плохой, вспыльчивый характер".
"Я начал уставать от литературной жизни — если происходившее со мной было литературной жизнью, — и уже тосковал по работе и ощущал смертное одиночество, какое наступает вечером впустую прожитого дня".
"Я узнал бы о Майкле Арлене, если бы слушал, и кое-что узнал, в чем еще не разобрался".
"Когда начинаешь писать от первого лица и получается так живо, что читатели верят, они почти всегда думают, что эти истории на самом деле случились с тобой. Это естественно: когда ты сочинял их, ты должен рассказывать так, будто они случились с самим рассказчиком. В случае успеха ты заставишь читателя поверить, что все это происходило и с ним самим. Если у тебя получилось, ты добился того, к чему стремился, — создал что-то такое, что станет частью читательского опыта, частью его памяти".
"У всех были свои кафе, где они работали, или читали, или получали почту, — и туда никого не приглашали. Были у них и другие кафе, где они встречались с любовницами, и почти у всех были еще нейтральные кафе, куда могли позвать и тебя, чтобы познакомить со своей любовницей, и были обычные, удобные, дешевые заведения, куда любой мог прийти и поужинать на нейтральной территории".
"Я даже прочел вслух переработанную часть романа — ниже этого писатель не может пасть, и для него, писателя, это гораздо опаснее, чем съезжать без страховки на лыжах по леднику до того, как зимний снег закроет трещины. Когда они говорили: «Это изумительно, Эрнест. Совершенно изумительно. Вы сами не понимаете, что это такое», — я благодарно вилял хвостом и нырял в представление о жизни как о ежедневной фиесте, надеясь приплыть на берег с какой-нибудь замечательной палкой, — вместо того чтобы подумать: «Если этим паразитам нравится, что же там неправильно?» Так бы я подумал, если б вел себя как профессионал; впрочем, если бы я вел себя как профессионал, то никогда бы не стал читать им".
"Я всегда работал до тех пор, пока что-нибудь не сделаю, и останавливался, когда еще знал, что будет происходить в рассказе дальше. Так я мог быть уверен, что смогу продолжить завтра. Но иногда, начиная новый рассказ, я не мог сдвинуться с места, и тогда садился перед камином, выжимал мандариновые корки в огонь и наблюдал, как вспыхивают голубыми искрами брызги. Вставал, глядел на парижские крыши и думал: «Не волнуйся. Ты мог писать раньше и теперь напишешь. Надо только написать одну правдивую фразу. Напиши самую правдивую, какую можешь».
"Я был молодой и не мрачный, и даже в самое плохое время всегда происходило что-нибудь смешное или странное, и мисс Стайн любила о таком слушать. А о другом я не говорил, но писал в одиночестве".
"Я отбросил его, исходя из своей новой теории, что можно опустить что угодно, если опускаешь сознательно, и опущенный кусок усилит рассказ, заставит людей почувствовать больше того, что они поняли".
"И наконец, была большая трасса по леднику, ровная и прямая, все время прямая, если удержишься на ногах — лодыжка к лодыжке, пружиня коленями, пригнувшись для скорости, все вниз и вниз, под слабый свист сухого снега. Это было лучше любого полета и чего угодно другого; ты вырабатывал способность делать это и получать это благодаря долгим восхождениям с тяжелым рюкзаком. Этого нельзя было ни купить, ни по билету попасть на вершину. Ради этого мы работали всю зиму, всю зиму набирались сил, чтобы это стало возможным".
"Если писать не на пределе своих возможностей, то погубишь свой талант".
"С тех пор как я начал ломать свое письмо, избавляться от гладкописи, стараясь не рассказывать, а показывать, работа стала необычайно увлекательной. Но и очень трудной, и я не представлял себе, что когда-нибудь сумею написать такую длинную вещь, как роман. На абзац иногда уходило целое утро".
"В те дни у меня был очень плохой, вспыльчивый характер".
"Я начал уставать от литературной жизни — если происходившее со мной было литературной жизнью, — и уже тосковал по работе и ощущал смертное одиночество, какое наступает вечером впустую прожитого дня".
"Я узнал бы о Майкле Арлене, если бы слушал, и кое-что узнал, в чем еще не разобрался".
"Когда начинаешь писать от первого лица и получается так живо, что читатели верят, они почти всегда думают, что эти истории на самом деле случились с тобой. Это естественно: когда ты сочинял их, ты должен рассказывать так, будто они случились с самим рассказчиком. В случае успеха ты заставишь читателя поверить, что все это происходило и с ним самим. Если у тебя получилось, ты добился того, к чему стремился, — создал что-то такое, что станет частью читательского опыта, частью его памяти".
"У всех были свои кафе, где они работали, или читали, или получали почту, — и туда никого не приглашали. Были у них и другие кафе, где они встречались с любовницами, и почти у всех были еще нейтральные кафе, куда могли позвать и тебя, чтобы познакомить со своей любовницей, и были обычные, удобные, дешевые заведения, куда любой мог прийти и поужинать на нейтральной территории".
"Я даже прочел вслух переработанную часть романа — ниже этого писатель не может пасть, и для него, писателя, это гораздо опаснее, чем съезжать без страховки на лыжах по леднику до того, как зимний снег закроет трещины. Когда они говорили: «Это изумительно, Эрнест. Совершенно изумительно. Вы сами не понимаете, что это такое», — я благодарно вилял хвостом и нырял в представление о жизни как о ежедневной фиесте, надеясь приплыть на берег с какой-нибудь замечательной палкой, — вместо того чтобы подумать: «Если этим паразитам нравится, что же там неправильно?» Так бы я подумал, если б вел себя как профессионал; впрочем, если бы я вел себя как профессионал, то никогда бы не стал читать им".
"Знаете, как устроено в физике: для того, чтобы подтвердить эксперимент, необходимо три независимых экспертизы. То есть его нужно воспроизвести с другими условиями на другом ускорителе".
So why everything is about love for me now? who knows, who knows, ага. Даже вот такие строчки из программистских расшифровок
So why everything is about love for me now? who knows, who knows, ага. Даже вот такие строчки из программистских расшифровок
Но еще и про текст написанный и текст прочтенный вслух, и про многое другое, конечно.
у меня под окном крапива - поди, залезь
на второй этаж. косы я обрезала, не спустить.
собиралась давно на войну, на смерть.
я и знать не знаю, что такое вот это - "любить".
на втором этаже видно небо не очень, но вот войска
хорошо видны. все стоят, все готовы еще стоять.
у меня под окном крапива и ключ в замке.
я не знаю, как это - "не воевать".
на второй этаж. косы я обрезала, не спустить.
собиралась давно на войну, на смерть.
я и знать не знаю, что такое вот это - "любить".
на втором этаже видно небо не очень, но вот войска
хорошо видны. все стоят, все готовы еще стоять.
у меня под окном крапива и ключ в замке.
я не знаю, как это - "не воевать".
далеко, далеко, за морями, к другим ветрам
еще дальше, мой свет, еше дальше, лети и пой
далеко от елового леса от темных ран
через дырку в занавесе выскальзывай, дорогой
открываю ладонь не держать не оплакивать не терпеть
отпускаю на ветер как будет так значит пусть
легче легкого мое сердце, сквозит на свет
через дырочки вытекает наружу грусть
еще дальше, мой свет, еше дальше, лети и пой
далеко от елового леса от темных ран
через дырку в занавесе выскальзывай, дорогой
открываю ладонь не держать не оплакивать не терпеть
отпускаю на ветер как будет так значит пусть
легче легкого мое сердце, сквозит на свет
через дырочки вытекает наружу грусть
если я испишу кириллицей свои ноги
ты все равно не поймешь
ни слова. просто попросишь прикрыться.
(нет, конечно. я свободная, это самое, птица.)
ты сказал, если у кого-то есть драгоценность
так ему нужно хранить ее понадежней.
в нагрудном кармашке
(возможно)
поближе к сердцу.
если бы ты написал на арабском хоть слово
я почувствовала бы
сначала угрозу
потом ощущение спама
как в фейсбуке бывает, знаешь
и только потом любование
красотой линий.
что возникает в твоей голове первым
при виде моих строчек
(к примеру вот этих)
и увидимся ли мы
хотя бы еще один раз
чтобы третий язык
проложил свое русло
поглубже.
ты все равно не поймешь
ни слова. просто попросишь прикрыться.
(нет, конечно. я свободная, это самое, птица.)
ты сказал, если у кого-то есть драгоценность
так ему нужно хранить ее понадежней.
в нагрудном кармашке
(возможно)
поближе к сердцу.
если бы ты написал на арабском хоть слово
я почувствовала бы
сначала угрозу
потом ощущение спама
как в фейсбуке бывает, знаешь
и только потом любование
красотой линий.
что возникает в твоей голове первым
при виде моих строчек
(к примеру вот этих)
и увидимся ли мы
хотя бы еще один раз
чтобы третий язык
проложил свое русло
поглубже.
(Ок, пауза. Совершенно удивительный процесс помимо воли совершающегося сливания с себя части пара, накипи, взвеси - через слова и тексты. Кажется, мне надо писать сейчас побольше. Кажется, это и так происходит. Кажется, не кажется, важные процессы. Забытые уже, но неизменно, всегда мои. Словарный запас и его приключения в королевстве внезапных чувств).
Is writing its own kind of therapy? 'If it does have any therapeutic value, the only way to get access to it is to write without any therapeutic intent. You transform experience into, for want of a better word, art. I'm interested in structure and character. Otherwise it would be very boring for everyone else.' But its therapeutic value may also lie simply in the fact that it is work. 'That's what Freud says: work and love. They help convert the extraordinarily depressed into the ordinarily depressed.'
И еще до того как я прочитала это интервью, досмотрев пятую серию Патрика Мелроуза и почувствовав себя невероятно connected - я подумала именно о таком исходе. Как вариант.
Ешь, молись, нуну. Работай и люби. Причем работай на первом месте. И люби работать.
Все это как-то про прочность под лапами.
https://www.theguardian.com/books/2006/jan/08/fiction.edwardstaubyn
И еще до того как я прочитала это интервью, досмотрев пятую серию Патрика Мелроуза и почувствовав себя невероятно connected - я подумала именно о таком исходе. Как вариант.
Ешь, молись, нуну. Работай и люби. Причем работай на первом месте. И люби работать.
Все это как-то про прочность под лапами.
https://www.theguardian.com/books/2006/jan/08/fiction.edwardstaubyn
the Guardian
The sins of the father
Edward St Aubyn was raped by his father, became a heroin addict and contemplated suicide - material he has used to devastating effect in his fiction. Now, he is moving into intriguing new territory.
И я хожу, покупаю продукты, готовлю, работаю, делаю дела, расшифровки и тексты (получается плохо), а где-то по левую сторону глаз у меня до сих пор, уже вторую неделю, медленно восходит солнце сквозь стеклянные окна до самого потолка, последней ночью в аэропорте, наполняя пространство светом, и твоя голова лежит у меня на коленях, и я понимаю, что все это происходит по-настоящему, все происходит по-настоящему во мне прямо сейчас.
Такое странное чувство. Не выдумывать человека. Видеть человека. Видеть себя. Любить.
Такое странное чувство. Не выдумывать человека. Видеть человека. Видеть себя. Любить.
Язык моего детства, язык травматики - русский,
язык моего взросления, терапии, нахождения друзей - русский,
язык моих текстов, тайных дорожек, снов под языком, моего существования ровно в том кто я есть - русский.
При этом, язык любви английский.
И язык свободы.
Когда мне бывало очень плохо, я говорила с собой вслух по-английски, there, there, kid, you can do it.
Сериальный язык поддержки.
И он помогал.
И мне совсем не интересна мысль, что ты будешь говорить на русском языке хоть чуть-чуть,
да ты и не будешь, и это именно то, что мне нравится.
Как будто я попала на другую планету.
Как будто я существую заново в совсем ином звучании.
При этом ты, да, не прочитаешь ничего, что я пишу и писала. И это впервые в жизни меня не беспокоит, и не отменяет словно бы лучшую и единственно настоящую часть меня. Потому что я четко вижу, что она не единственная.
И что читать меня можно и иначе. Совсем иначе. Не в словах.
При этом я осторожно начинаю думать о том, чтобы когда-нибудь писать по-английски. Возможно ли писать не на своем языке? Быть текстработницей не только в своей стране?
Раньше мой ответ был "нет".
Но я помню, как я училась фотографии. Тогда я замерла, отрубила себе возможность писать,
потому что не хотела, чтобы тексты силой перевешивали снимки (а сначала было именно так, я снимала слабее).
И я перекрыла другой поток, русло слов, чтоб энергия _выразить пойманное_ пошла только по руслу визуальности.
И так и вышло.
А потом для меня это стало как обе руки. Обе действуют, ни одна не хуже.
И именно поэтому я знаю - что я могу научиться говорить и на английском.
Просто для этого придется перекрыть русский в какой-то момент.
А потом он вернется.
язык моего взросления, терапии, нахождения друзей - русский,
язык моих текстов, тайных дорожек, снов под языком, моего существования ровно в том кто я есть - русский.
При этом, язык любви английский.
И язык свободы.
Когда мне бывало очень плохо, я говорила с собой вслух по-английски, there, there, kid, you can do it.
Сериальный язык поддержки.
И он помогал.
И мне совсем не интересна мысль, что ты будешь говорить на русском языке хоть чуть-чуть,
да ты и не будешь, и это именно то, что мне нравится.
Как будто я попала на другую планету.
Как будто я существую заново в совсем ином звучании.
При этом ты, да, не прочитаешь ничего, что я пишу и писала. И это впервые в жизни меня не беспокоит, и не отменяет словно бы лучшую и единственно настоящую часть меня. Потому что я четко вижу, что она не единственная.
И что читать меня можно и иначе. Совсем иначе. Не в словах.
При этом я осторожно начинаю думать о том, чтобы когда-нибудь писать по-английски. Возможно ли писать не на своем языке? Быть текстработницей не только в своей стране?
Раньше мой ответ был "нет".
Но я помню, как я училась фотографии. Тогда я замерла, отрубила себе возможность писать,
потому что не хотела, чтобы тексты силой перевешивали снимки (а сначала было именно так, я снимала слабее).
И я перекрыла другой поток, русло слов, чтоб энергия _выразить пойманное_ пошла только по руслу визуальности.
И так и вышло.
А потом для меня это стало как обе руки. Обе действуют, ни одна не хуже.
И именно поэтому я знаю - что я могу научиться говорить и на английском.
Просто для этого придется перекрыть русский в какой-то момент.
А потом он вернется.
Я ничего важного не написала за эти дни. Но господи боже, как я скучала. Как важно быть рядом, ценить кожу, вдох, запах, прикосновение. Мне кажется, лонгдистанс - урок на смертность
Кроме любви, думаю о грязи; не той, а особой летней грязи, которая - вместо душа море, в ножных браслетах запутались водоросли и ракушки, зубы почистим завтра. Мои умывальные принадлежности не в моем чемодане, я сплю на кровати с ну надеюсь чистым постельным бельем, но whatever, мои соседки храпят, но им ничего от меня не надо, а у меня есть беруши. Лето это про телесность. Лето это про секс в каждом движении, ну, для меня.
Природный такой, знаете. Из книжки моей самой любимой, "Тезей". С воздухом и водой как богами.
Природный такой, знаете. Из книжки моей самой любимой, "Тезей". С воздухом и водой как богами.
сижу на песке
ем соленую рыбку
читаю японскую книжку
и кожа моя пахнет рыбкой
и книжка
и может, песок
и некому рядом
ощутить этот вкус
рыбный вкус соли
облизнув мою кожу
грустное хайку!
без правил (и без тебя)
(что очень, конечно же, зря)
ем соленую рыбку
читаю японскую книжку
и кожа моя пахнет рыбкой
и книжка
и может, песок
и некому рядом
ощутить этот вкус
рыбный вкус соли
облизнув мою кожу
грустное хайку!
без правил (и без тебя)
(что очень, конечно же, зря)
иногда непонятно:
другая страна.
другая культура.
другое воспитание настолько, что вот реально с марса. другее не придумать для меня, девочки с боевым прошлым.
другой (неродной для обоих) язык, который я в минуты сильных эмоций забываю и остаюсь без языка вообще. только руками махать. по телефону не очень-то помашешь.
а еще забываю, если сильно работаю, то есть много пишу или много общаюсь с людьми. когда статью собираю - немота. когда, как вот сейчас, с детьми работаю хелпером - немота вдвойне.
другой у этого другого человека канал выражения чувств, и говорить-овеществляться-переплетаться в словах не очень нужно. и не выходит поэтому. и мне нужно переводить себе о своей нужности с еще одного языка, чо там про пять языков любви, ага.
я попроще варианта себе не могла найти, чтоб влюбиться?
видимо нет.
меня это бесит?
о да.
это квест во всех смыслах, который только можно придумать.
не бесит меня только то, что
мне нравится, как я чувствую себя рядом,
мне нравится, что это воплощенное солнце,
мне нравится, что я вот так еще жить не пробовала. учитывая, что все, где было не другое, счастливой меня не делало - пробовать стоит.
но может быть, моя темная вода и перевесит.
но может быть и нет.
естествоиспытательский, внимательный, придирчивый интерес. дневник наблюдений за реакциями (себя) с непривычным катализатором.
я циничная? наверно надо только про любовь?
но свернуть ее очень просто, на самом деле (и это такая постоянная тяга на подсознании, как прыгнуть с крыши, как отрезать волосы в ванной одним махом (сегодня отрезала челку почти не глядя в карманное зеркало).
не сворачивать и смотреть, ачодальше, требует от меня больших усилий.
ну, я смотрю. и думаю а потом читаю фромма о том, как мы привыкли потреблять эмоции и устыжаюсь, и думаю снова, но просто о человеке как он есть, и радуюсь ему. co-existence.
но потом опять, конечно, думаю обратно.
другая страна.
другая культура.
другое воспитание настолько, что вот реально с марса. другее не придумать для меня, девочки с боевым прошлым.
другой (неродной для обоих) язык, который я в минуты сильных эмоций забываю и остаюсь без языка вообще. только руками махать. по телефону не очень-то помашешь.
а еще забываю, если сильно работаю, то есть много пишу или много общаюсь с людьми. когда статью собираю - немота. когда, как вот сейчас, с детьми работаю хелпером - немота вдвойне.
другой у этого другого человека канал выражения чувств, и говорить-овеществляться-переплетаться в словах не очень нужно. и не выходит поэтому. и мне нужно переводить себе о своей нужности с еще одного языка, чо там про пять языков любви, ага.
я попроще варианта себе не могла найти, чтоб влюбиться?
видимо нет.
меня это бесит?
о да.
это квест во всех смыслах, который только можно придумать.
не бесит меня только то, что
мне нравится, как я чувствую себя рядом,
мне нравится, что это воплощенное солнце,
мне нравится, что я вот так еще жить не пробовала. учитывая, что все, где было не другое, счастливой меня не делало - пробовать стоит.
но может быть, моя темная вода и перевесит.
но может быть и нет.
естествоиспытательский, внимательный, придирчивый интерес. дневник наблюдений за реакциями (себя) с непривычным катализатором.
я циничная? наверно надо только про любовь?
но свернуть ее очень просто, на самом деле (и это такая постоянная тяга на подсознании, как прыгнуть с крыши, как отрезать волосы в ванной одним махом (сегодня отрезала челку почти не глядя в карманное зеркало).
не сворачивать и смотреть, ачодальше, требует от меня больших усилий.
ну, я смотрю. и думаю а потом читаю фромма о том, как мы привыкли потреблять эмоции и устыжаюсь, и думаю снова, но просто о человеке как он есть, и радуюсь ему. co-existence.
но потом опять, конечно, думаю обратно.
Я никого не люблю, обнималась и купалась нагишом в ночном подлунном море с красивым мальчиком, с ужасом не спрашиваю сколько ему лет.
Звезды и робототехника, разговоры и искры.
А мне сколько? а разницы? мы все тут подростки
Звезды и робототехника, разговоры и искры.
А мне сколько? а разницы? мы все тут подростки
Вот это все настолько я, что аж холодок по коже; и чувствовать себя выкинутой из контакта вдруг, так как это все слишком "сильно, много, смешно". Подавлять чувства и в итоге выглядеть холодной, заносчивой и равнодушной, и не строить реальные связи, тк "ну ей же не надо".
А мне надо!
А я знаешь что думаю?
Что могу писать себя как героиню. Которая открывается и вообще довольно жадная до чувств.
В общем-то примерно это я и делаю тут, и ох как это сложно. Особенно если не о дружбе речь, а о чем-то ином
Жизнь в презервативе "на всякий случай", причем в стеклянном и на всю длину тела. Видеть видно, а ощутить невозможно.
Да ну его нафиг, дзынь
А мне надо!
А я знаешь что думаю?
Что могу писать себя как героиню. Которая открывается и вообще довольно жадная до чувств.
В общем-то примерно это я и делаю тут, и ох как это сложно. Особенно если не о дружбе речь, а о чем-то ином
Жизнь в презервативе "на всякий случай", причем в стеклянном и на всю длину тела. Видеть видно, а ощутить невозможно.
Да ну его нафиг, дзынь