Из млечной тьмы; - тобою правит
Сатурн - угрюмая звезда.
Под тенью чёрных туй бредёт
вся в ранах Ева, и во мраке
плоть сладкую грызут собаки -
изодранный, бормочет рот.
К созвездьям тянет иногда
моленья рук окровенённых.
фонарь луны дымится в клёнах
и жар азалий у пруда.
О, тишь! Ослепший дрозд свистит
из клетки песнь в восторге диком
о Гелиосе златоликом —
дрожа, огонь свечи звенит.
О, боль и вечность песни той!
Созвездия и тени тают
и вскоре вовсе исчезают.
Кричит петух перед зарёй.
Георг Тракль
Сатурн - угрюмая звезда.
Под тенью чёрных туй бредёт
вся в ранах Ева, и во мраке
плоть сладкую грызут собаки -
изодранный, бормочет рот.
К созвездьям тянет иногда
моленья рук окровенённых.
фонарь луны дымится в клёнах
и жар азалий у пруда.
О, тишь! Ослепший дрозд свистит
из клетки песнь в восторге диком
о Гелиосе златоликом —
дрожа, огонь свечи звенит.
О, боль и вечность песни той!
Созвездия и тени тают
и вскоре вовсе исчезают.
Кричит петух перед зарёй.
Георг Тракль
В культурном сознании безумие – в высшем, мистическом смысле – издавна считается подобием поэтической инициации, посвящения в поэты.
В православном мире схожим знаком богоизбранности, «добровольным безумием» для «мира сего» стало юродство. «Никто не обольщай самого себя: если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтоб быть мудрым. Ибо мудрость мира сего есть безумие пред Богом...» (1 Кор. 3, 18–19).
Не случайно высказывания «божьих дураков» часто оказывались рифмованными – это был знак особого, мистического характера их речей. И только юродивый, отказавшийся от всех благ мира, имел право осмеивать порок, поучать и укорять властителей мира сего, протестовать против зла.
Буквально о том же говорила и Елена Шварц, рассказывая западным славистам о неподцензурной ленинградской литературе: «Миронов и Филиппов ярко иллюстрируют такую своеобразную черту петербургской поэзии как юродивость, – род святости, не встречающийся нигде, кроме России, служение Богу путем умаления себя и насмешки над собой. Само слово “юрод” непереводимо, урод – в глазах людей, но не Бога, который часто одаряет их способностью творить чудеса. Их святость целомудренна, они скрывают ее, боятся, что догадаются об их внутреннем свете. Они отказываются от разума ради даров духа и кажутся людям безумными, а иногда действительно становятся ими. Василий Филиппов возник как поэт уже на излете существования этой культуры и стал ее летописцем и бытописателем. Он подобен Анри Руссо изящной простотой и наивностью»
В православном мире схожим знаком богоизбранности, «добровольным безумием» для «мира сего» стало юродство. «Никто не обольщай самого себя: если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтоб быть мудрым. Ибо мудрость мира сего есть безумие пред Богом...» (1 Кор. 3, 18–19).
Не случайно высказывания «божьих дураков» часто оказывались рифмованными – это был знак особого, мистического характера их речей. И только юродивый, отказавшийся от всех благ мира, имел право осмеивать порок, поучать и укорять властителей мира сего, протестовать против зла.
Буквально о том же говорила и Елена Шварц, рассказывая западным славистам о неподцензурной ленинградской литературе: «Миронов и Филиппов ярко иллюстрируют такую своеобразную черту петербургской поэзии как юродивость, – род святости, не встречающийся нигде, кроме России, служение Богу путем умаления себя и насмешки над собой. Само слово “юрод” непереводимо, урод – в глазах людей, но не Бога, который часто одаряет их способностью творить чудеса. Их святость целомудренна, они скрывают ее, боятся, что догадаются об их внутреннем свете. Они отказываются от разума ради даров духа и кажутся людям безумными, а иногда действительно становятся ими. Василий Филиппов возник как поэт уже на излете существования этой культуры и стал ее летописцем и бытописателем. Он подобен Анри Руссо изящной простотой и наивностью»
Горе
Тщетно отчаянный ветер
бился нечеловече.
Капли чернеющей крови
стынут крышами кровель.
И овдовевшая в ночи
вышла луна одиночить.
Владимир Маяковский, 1920
Тщетно отчаянный ветер
бился нечеловече.
Капли чернеющей крови
стынут крышами кровель.
И овдовевшая в ночи
вышла луна одиночить.
Владимир Маяковский, 1920
Уроки Аббатисы
Мне Аббатиса задала урок –
Ей карту Рая сделать поточнее.
Я ей сказала – я не Сведенборг.
Она мне: будь смиренней и смирнее.
Всю ночь напрасно мучилась и сникла,
Пока не прилетел мой Ангел-Волк,
Он взял карандаши, бумагу, циркуль
И вспомнил на бумаге все, что мог.
Но Аббатиса мне сказала: "Спрячь.
Или сожги. Ведь я тебя просила,
Тебе бы только ангела запрячь,
А где ж твои и зрение и сила?"
Мне Аббатиса задала урок –
Чтоб я неделю не пила, не ела,
Чтоб на себя я изнутри смотрела
Как на распятую – на раны рук и ног.
Неделю так я истово трудилась –
А было лето, ухала гроза, –
Как на ступнях вдруг язвами открылись
И на ладонях синие глаза.
Я к Аббатисе кинулась – смотрите!
Стигматы! В голубой крови!
Она в ответ: ступай назад в обитель,
И нет в тебе ни боли, ни любви.
Мне Аббатиса задала урок –
Чтоб я умом в Ерусалим летела
На вечерю прощанья и любви, –
И я помчалась, бросив на пол тело.
"Что видела ты?" – "Видела я вечер.
Все с рынка шли. В дому горели свечи.
Мужей двенадцать, кубок и ножи,
Вино, на стол пролитое. В нем – муху.
Она болтала лапками, но жизнь
В ней, пьяной, меркла..."
– "Ну а Спасителя?" –
"Его я не видала.
Нет, врать не буду. Стоило
Глаза поднять – их будто солнцем выжигало,
Шар золотой калил. Как ни старалась –
Его не видела, почти слепой осталась".
Она мне улыбнулась – "Глазкам больно?"
И в первый раз осталась мной довольна.
Елена Шварц
Мне Аббатиса задала урок –
Ей карту Рая сделать поточнее.
Я ей сказала – я не Сведенборг.
Она мне: будь смиренней и смирнее.
Всю ночь напрасно мучилась и сникла,
Пока не прилетел мой Ангел-Волк,
Он взял карандаши, бумагу, циркуль
И вспомнил на бумаге все, что мог.
Но Аббатиса мне сказала: "Спрячь.
Или сожги. Ведь я тебя просила,
Тебе бы только ангела запрячь,
А где ж твои и зрение и сила?"
Мне Аббатиса задала урок –
Чтоб я неделю не пила, не ела,
Чтоб на себя я изнутри смотрела
Как на распятую – на раны рук и ног.
Неделю так я истово трудилась –
А было лето, ухала гроза, –
Как на ступнях вдруг язвами открылись
И на ладонях синие глаза.
Я к Аббатисе кинулась – смотрите!
Стигматы! В голубой крови!
Она в ответ: ступай назад в обитель,
И нет в тебе ни боли, ни любви.
Мне Аббатиса задала урок –
Чтоб я умом в Ерусалим летела
На вечерю прощанья и любви, –
И я помчалась, бросив на пол тело.
"Что видела ты?" – "Видела я вечер.
Все с рынка шли. В дому горели свечи.
Мужей двенадцать, кубок и ножи,
Вино, на стол пролитое. В нем – муху.
Она болтала лапками, но жизнь
В ней, пьяной, меркла..."
– "Ну а Спасителя?" –
"Его я не видала.
Нет, врать не буду. Стоило
Глаза поднять – их будто солнцем выжигало,
Шар золотой калил. Как ни старалась –
Его не видела, почти слепой осталась".
Она мне улыбнулась – "Глазкам больно?"
И в первый раз осталась мной довольна.
Елена Шварц
так что дайте мне незабудок! как
хорошо что напомнил
Савл
ибо сказано
любил ты ангелов
да разлюбил их к псам
ибо сказано
приматов избрал Сам пернатых для этого истребя
и народ мой прибрал к небесам то есть народ Себя
это я к тому что
Бог есть любовь
и пиздец
если я
алле
правильно понял тебя Отец
Михаил Генделев (Первое послание к евреям, 4)
хорошо что напомнил
Савл
ибо сказано
любил ты ангелов
да разлюбил их к псам
ибо сказано
приматов избрал Сам пернатых для этого истребя
и народ мой прибрал к небесам то есть народ Себя
это я к тому что
Бог есть любовь
и пиздец
если я
алле
правильно понял тебя Отец
Михаил Генделев (Первое послание к евреям, 4)
От Франсуа Вийона — последнего и величайшего поэта французского средневековья, прославившегося, помимо сочинительства баллад, убийством, грабежами и разбоем, до наших дней растянулась эта литературная эстафета «проклятых поэтов», где участниками в разное время выступали маркиз де Сад, Бодлер, Рембо, Лотреамон, Жарри, Селин, Арто, и многие другие.
Жан Жене — «святой вор», как назвал его Сартр, без особого труда вписался в эту эстафету, еще при жизни образовав настоящий культ собственного имени, возведя гомосексуализм из разряда греха и извращения в категорию избранности, а преступление в область изящных искусств.
Существуют разные версии, как и почему юный Жене вдруг вознамерился стать вором. Сам он потом напишет:
«Брошенный семьёй, я счёл естественным усугубить это любовью мужчин, а эту любовь усугубить воровством, а воровство — преступлениями или участием в них. Так я окончательно отверг мир, отвергший меня».
В период нацистской оккупации он продолжает «гастролировать» по тюрьмам. В 1942 году Жене на спор с сокамерниками пишет «Приговоренного к смерти» — и так становится поэтом.
Жан Кокто, с которым Жене знакомится в перерывах между отсидками, после прочтения «Приговоренного к смерти», запишет в своем дневнике: «Мне кажется, что его стихи — единственное важное событие нашего времени».
Как и положено гению, Жене литературу презирал, и все написанное им вплоть до 1952 года, следует рассматривать в первую очередь как единую и непрерывную психоаналитическую штудию, где автор, погружая нас в мир воров, убийц, предателей, гомосексуальных проституток, трансвеститов, как будто совершает публичный акт дефекации, лишь только с той разницей, что как один прочищает кишечник,так Жене совершает очищающий обряд своей души.
Вслед за Сартром работы о Жене пишут Батай, Деррида, выходят статьи, защищаются диссертации — он становится объектом многочисленных исследований, его пытаются педантично объяснить, разложить по частям, анатомировать — ведь недаром уже на первой странице «жития святого мученика» Сартр напишет:
«Жене мёртв; если кажется, что он ещё жив, то он живет той скрытой жизнью, которую некоторые люди приписывают покоящимся в могилах. Все его герои умирали, по меньшей мере, однажды в жизни».
Тогда же Жене произнесет знаменитую фразу, обращенную к Жану Кокто, наряду с Сартром, приложившему немало усилий для популяризации (читай — умерщвления) его творчества:
«Ты и Сартр — вы оба превратили меня в статую! Но я иной!»
Жан Жене — «святой вор», как назвал его Сартр, без особого труда вписался в эту эстафету, еще при жизни образовав настоящий культ собственного имени, возведя гомосексуализм из разряда греха и извращения в категорию избранности, а преступление в область изящных искусств.
Существуют разные версии, как и почему юный Жене вдруг вознамерился стать вором. Сам он потом напишет:
«Брошенный семьёй, я счёл естественным усугубить это любовью мужчин, а эту любовь усугубить воровством, а воровство — преступлениями или участием в них. Так я окончательно отверг мир, отвергший меня».
В период нацистской оккупации он продолжает «гастролировать» по тюрьмам. В 1942 году Жене на спор с сокамерниками пишет «Приговоренного к смерти» — и так становится поэтом.
Жан Кокто, с которым Жене знакомится в перерывах между отсидками, после прочтения «Приговоренного к смерти», запишет в своем дневнике: «Мне кажется, что его стихи — единственное важное событие нашего времени».
Как и положено гению, Жене литературу презирал, и все написанное им вплоть до 1952 года, следует рассматривать в первую очередь как единую и непрерывную психоаналитическую штудию, где автор, погружая нас в мир воров, убийц, предателей, гомосексуальных проституток, трансвеститов, как будто совершает публичный акт дефекации, лишь только с той разницей, что как один прочищает кишечник,так Жене совершает очищающий обряд своей души.
Вслед за Сартром работы о Жене пишут Батай, Деррида, выходят статьи, защищаются диссертации — он становится объектом многочисленных исследований, его пытаются педантично объяснить, разложить по частям, анатомировать — ведь недаром уже на первой странице «жития святого мученика» Сартр напишет:
«Жене мёртв; если кажется, что он ещё жив, то он живет той скрытой жизнью, которую некоторые люди приписывают покоящимся в могилах. Все его герои умирали, по меньшей мере, однажды в жизни».
Тогда же Жене произнесет знаменитую фразу, обращенную к Жану Кокто, наряду с Сартром, приложившему немало усилий для популяризации (читай — умерщвления) его творчества:
«Ты и Сартр — вы оба превратили меня в статую! Но я иной!»
Сириус и пьяница меняются местами
Менял свой цвет — как будто голосил,
Зелено-красный — и разрезал очи,
Лежащему среди осенней ночи
В подмерзшей луже — тот проговорил:
«Зачем ты бьешься, злое сердце ночи?
Зачем мне в око блеск вонзил?
Я спал и жизнь свою забыл.
Ты, Сириус, дрожишь — и я дрожу,
И оба мы во тьме, в морозе,
Ты, Люцифер, подобен алой розе,
Раскрыв, как устрицу, мой глаз — ножу.
Я, Сириус, с тобою говорю,
О Сотис, низкая и злая,
Тебе известна жизнь иная,
Но ты не знаешь пустяков —
Развертку невских лопухов,
Колодцы глаз, колен коробки,
Пожил бы ты с мое, Серко,
С мое повышибал бы пробки…»
И кажется ему, что он
Внезапно в небо вознесен,
И там в пространстве бесконечном
Живой звездой пятиконечной
Дрожит в своем пальто зеленом,
Кружась с прохладным тихим звоном
В созвездьи Пса под Орионом.
А бывший — никому не нужен,
Околевает в грязной луже.
А вот тебе! Не знал — так знай,
Что есть на свете и похмелье.
Справляй же, Сириус, справляй
Свое земное новоселье.
О сердце ночи — облекись
В людскую плоть, в забытую обнову,
Антихристом не станешь — не тянись,
Ах, Сириус — майором, кошколовом
Иль мясником,
Как жизнь он пахнет кровью.
Он фосфорическое око
Всё к небу будет поднимать
И там во тьме с невнятною любовью
Сияющего пьяницу искать.
Елена Шварц
Менял свой цвет — как будто голосил,
Зелено-красный — и разрезал очи,
Лежащему среди осенней ночи
В подмерзшей луже — тот проговорил:
«Зачем ты бьешься, злое сердце ночи?
Зачем мне в око блеск вонзил?
Я спал и жизнь свою забыл.
Ты, Сириус, дрожишь — и я дрожу,
И оба мы во тьме, в морозе,
Ты, Люцифер, подобен алой розе,
Раскрыв, как устрицу, мой глаз — ножу.
Я, Сириус, с тобою говорю,
О Сотис, низкая и злая,
Тебе известна жизнь иная,
Но ты не знаешь пустяков —
Развертку невских лопухов,
Колодцы глаз, колен коробки,
Пожил бы ты с мое, Серко,
С мое повышибал бы пробки…»
И кажется ему, что он
Внезапно в небо вознесен,
И там в пространстве бесконечном
Живой звездой пятиконечной
Дрожит в своем пальто зеленом,
Кружась с прохладным тихим звоном
В созвездьи Пса под Орионом.
А бывший — никому не нужен,
Околевает в грязной луже.
А вот тебе! Не знал — так знай,
Что есть на свете и похмелье.
Справляй же, Сириус, справляй
Свое земное новоселье.
О сердце ночи — облекись
В людскую плоть, в забытую обнову,
Антихристом не станешь — не тянись,
Ах, Сириус — майором, кошколовом
Иль мясником,
Как жизнь он пахнет кровью.
Он фосфорическое око
Всё к небу будет поднимать
И там во тьме с невнятною любовью
Сияющего пьяницу искать.
Елена Шварц
В зале «Бразилии»
где оркестр… и стены синие
меня обернули
и выгнали
за то, что я
самый худой
и красивый!
Алексей Крученых, 1920
где оркестр… и стены синие
меня обернули
и выгнали
за то, что я
самый худой
и красивый!
Алексей Крученых, 1920
Я беден, одинок и наг,
Лишен огня.
Сиреневый полярный мрак
Вокруг меня.
Я доверяю бледной тьме
Мои стихи.
У ней едва ли на уме
Мои грехи.
И бронхи рвет мои мороз
И сводит рот.
И, точно камни, капли слез
И мерзлый пот.
Я говорю мои стихи,
Я их кричу.
Деревья, голы и глухи,
Страшны чуть-чуть.
И только эхо с дальних гор
Звучит в ушах,
И полной грудью мне легко
Опять дышать.
Варлам Шаламов
Лишен огня.
Сиреневый полярный мрак
Вокруг меня.
Я доверяю бледной тьме
Мои стихи.
У ней едва ли на уме
Мои грехи.
И бронхи рвет мои мороз
И сводит рот.
И, точно камни, капли слез
И мерзлый пот.
Я говорю мои стихи,
Я их кричу.
Деревья, голы и глухи,
Страшны чуть-чуть.
И только эхо с дальних гор
Звучит в ушах,
И полной грудью мне легко
Опять дышать.
Варлам Шаламов
ЧЕРНАЯ МАДОННА
Синевели дни, сиреневели,
Темные, прекрасные, пустые.
На трамваях люди соловели.
Наклоняли головы святые,
Головой счастливою качали.
Спал асфальт, где полдень наследил.
И казалось, в воздухе, в печали,
Поминутно поезд отходил.
Загалдит народное гулянье,
Фонари грошовые на нитках,
И на бедной, выбитой поляне
Умирать начнут кларнет и скрипка.
И еще раз, перед самым гробом,
Издадут, родят волшебный звук.
И заплачут музыканты в оба
Черным пивом из вспотевших рук.
И тогда проедет безучастно.
Разопрев и празднику не рада,
Кавалерия, в мундирах красных.
Артиллерия назад с парада.
И к пыли, к одеколону, к поту,
К шуму вольтовой дуги над головой
Присоединится запах рвоты,
Фейерверка дым пороховой.
И услышит вдруг юнец надменный
С необъятным клешем на штанах
Счастья краткий выстрел, лет мгновенный,
Лета красный месяц на волнах.
Вдруг возникнет на устах тромбона
Визг шаров, крутящихся во мгле.
Дико вскрикнет черная Мадонна
Руки разметав в смертельном сне.
И сквозь жар, ночной, священный, адный.
Сквозь лиловый дым. где пел кларнет,
Запорхает белый, беспощадный
Снег, идущий миллионы лет.
Поплавский Борис, 1927
Синевели дни, сиреневели,
Темные, прекрасные, пустые.
На трамваях люди соловели.
Наклоняли головы святые,
Головой счастливою качали.
Спал асфальт, где полдень наследил.
И казалось, в воздухе, в печали,
Поминутно поезд отходил.
Загалдит народное гулянье,
Фонари грошовые на нитках,
И на бедной, выбитой поляне
Умирать начнут кларнет и скрипка.
И еще раз, перед самым гробом,
Издадут, родят волшебный звук.
И заплачут музыканты в оба
Черным пивом из вспотевших рук.
И тогда проедет безучастно.
Разопрев и празднику не рада,
Кавалерия, в мундирах красных.
Артиллерия назад с парада.
И к пыли, к одеколону, к поту,
К шуму вольтовой дуги над головой
Присоединится запах рвоты,
Фейерверка дым пороховой.
И услышит вдруг юнец надменный
С необъятным клешем на штанах
Счастья краткий выстрел, лет мгновенный,
Лета красный месяц на волнах.
Вдруг возникнет на устах тромбона
Визг шаров, крутящихся во мгле.
Дико вскрикнет черная Мадонна
Руки разметав в смертельном сне.
И сквозь жар, ночной, священный, адный.
Сквозь лиловый дым. где пел кларнет,
Запорхает белый, беспощадный
Снег, идущий миллионы лет.
Поплавский Борис, 1927
Хороший выход спать
Хороший выход есть
Хороший выход водку пить
водку пить
сигареты курить
любить
жить
да
все это хороший выход
Можно стоять на голове
можно читать книги
можно ничего не читать
можно
А я
а я
выйду из ванны в которой сижу
и вода
стечет с меня
я завернусь в полотенце
и сяду у печки
на лавочку сяду
зевну
и скажу что-нибудь хорошее
а потом
обниму тебя
обниму тебя
обниму тебя
обниму
Рафал Воячек
Хороший выход есть
Хороший выход водку пить
водку пить
сигареты курить
любить
жить
да
все это хороший выход
Можно стоять на голове
можно читать книги
можно ничего не читать
можно
А я
а я
выйду из ванны в которой сижу
и вода
стечет с меня
я завернусь в полотенце
и сяду у печки
на лавочку сяду
зевну
и скажу что-нибудь хорошее
а потом
обниму тебя
обниму тебя
обниму тебя
обниму
Рафал Воячек
Хорошо, что нет Царя.
Хорошо, что нет России.
Хорошо, что Бога нет.
Только желтая заря,
Только звезды ледяные,
Только миллионы лет.
Хорошо - что никого,
Хорошо - что ничего,
Так черно и так мертво,
Что мертвее быть не может
И чернее не бывать,
Что никто нам не поможет
И не надо помогать.
Георгий Иванов
Хорошо, что нет России.
Хорошо, что Бога нет.
Только желтая заря,
Только звезды ледяные,
Только миллионы лет.
Хорошо - что никого,
Хорошо - что ничего,
Так черно и так мертво,
Что мертвее быть не может
И чернее не бывать,
Что никто нам не поможет
И не надо помогать.
Георгий Иванов
Forwarded from без фрейда, к сожалению
Недавно исследовали реакцию мозга на поэзию. Стихи, как и другие формы эстетического опыта, вызывают приятное эмоциональное возбуждение. Те самые мурашки по коже и наслаждение их сопровождающее.
Выводов много и все интересные, но упомяну только некоторые. Эстетический опыт парадоксален: чувство наслаждения нередко соседствует с негативными эмоциями. Вот и с поэзией так, во время пиковых поэтических переживаний на лицах подопытных напрягались мышцы, отвечающие за печаль.
По-видимому, парадоксальность связана с положительной ошибкой ожидания: мозг, слушая трагические стихи, ждёт плохого, но в реальности ничего такого не происходит. В итоге, тяжёлый и полезный опыт получен, но потерь нет – можно быть довольным.
Пиковые переживания вызывают активность в зонах, отвечающих за социальное познание, теорию разума, эмпатию и, что очень важно, переключение между своим опытом и опытом других сознательных существ. Можно предположить, что ритм, содержание и смысл стиха стирают ментальные границы между Я и другими. Отсюда такое напряжение (плюс задействована инсула, которая даёт сильные телесные переживания). Из-за этого же мозг не может отстранено наблюдать и считает положительную ошибку в ожиданиях важной.
Эти структуры социального познания ещё приводят к расширению переживаний. Это, конечно, ожидаемо, что стихи толкают вспоминать, размышлять и переосмысливать свою идентичность, но теперь и биология говорит о том же (примерно).
Ещё интересно, что подобные эксперименты с музыкой и кино показали отчасти иную картину активности мозга. То есть, упрощая, эстетический опыт действительно многогранен.
https://academic.oup.com/scan/article/12/8/1229/3778354/The-emotional-power-of-poetry-neural-circuitry
#поэзия #нейроэстетика
Выводов много и все интересные, но упомяну только некоторые. Эстетический опыт парадоксален: чувство наслаждения нередко соседствует с негативными эмоциями. Вот и с поэзией так, во время пиковых поэтических переживаний на лицах подопытных напрягались мышцы, отвечающие за печаль.
По-видимому, парадоксальность связана с положительной ошибкой ожидания: мозг, слушая трагические стихи, ждёт плохого, но в реальности ничего такого не происходит. В итоге, тяжёлый и полезный опыт получен, но потерь нет – можно быть довольным.
Пиковые переживания вызывают активность в зонах, отвечающих за социальное познание, теорию разума, эмпатию и, что очень важно, переключение между своим опытом и опытом других сознательных существ. Можно предположить, что ритм, содержание и смысл стиха стирают ментальные границы между Я и другими. Отсюда такое напряжение (плюс задействована инсула, которая даёт сильные телесные переживания). Из-за этого же мозг не может отстранено наблюдать и считает положительную ошибку в ожиданиях важной.
Эти структуры социального познания ещё приводят к расширению переживаний. Это, конечно, ожидаемо, что стихи толкают вспоминать, размышлять и переосмысливать свою идентичность, но теперь и биология говорит о том же (примерно).
Ещё интересно, что подобные эксперименты с музыкой и кино показали отчасти иную картину активности мозга. То есть, упрощая, эстетический опыт действительно многогранен.
https://academic.oup.com/scan/article/12/8/1229/3778354/The-emotional-power-of-poetry-neural-circuitry
#поэзия #нейроэстетика
OUP Academic
The emotional power of poetry: neural circuitry, psychophysiology and compositional principles
Abstract. It is a common experience—and well established experimentally—that music can engage us emotionally in a compelling manner. The mechanisms underly
Я осталась одна, и мне стало скучно…
Около лежал мой двухнедельный ребенок…
Было октябрьски… Разноцветились юбочки-тучи,
И черти выглядывали из-под кучи пеленок…
И мне стало истерически скучно и печально…
(Ах, почему вы не понимаете, что такое тоска?!)
Я от боли утончилась и слегка одичала,
И невольно к подушке протянулась рука.
И вот этою самой голубой подушкой
С хохотом задушила я ребенка…
Я помню его торчащие уши
И то, что из прически выпала гребенка.
Подошла к окошку, побарабанила звонко,
Улыбнулась в прыгнувший ветер, в стужу,
Подошла к висячему телефону
И обо всем сообщила удивленному мужу.
Подмигнула чертям на электролюстре,
Надела серое платье, чтобы быть похожей на тучи…
Вы понимаете, что все это было от грусти!
Отчего же врачи говорили про патологический случай?
Вадим Шершеневич, 1913
Около лежал мой двухнедельный ребенок…
Было октябрьски… Разноцветились юбочки-тучи,
И черти выглядывали из-под кучи пеленок…
И мне стало истерически скучно и печально…
(Ах, почему вы не понимаете, что такое тоска?!)
Я от боли утончилась и слегка одичала,
И невольно к подушке протянулась рука.
И вот этою самой голубой подушкой
С хохотом задушила я ребенка…
Я помню его торчащие уши
И то, что из прически выпала гребенка.
Подошла к окошку, побарабанила звонко,
Улыбнулась в прыгнувший ветер, в стужу,
Подошла к висячему телефону
И обо всем сообщила удивленному мужу.
Подмигнула чертям на электролюстре,
Надела серое платье, чтобы быть похожей на тучи…
Вы понимаете, что все это было от грусти!
Отчего же врачи говорили про патологический случай?
Вадим Шершеневич, 1913
Ты - тень теней.
Ты - тень теней...
Тебя не назову.
Твое лицо -
Холодное и злое...
Плыву туда - за дымку дней - зову,
За дымкой дней,- нет, не Тебя: былое,-
Которое я рву
(в который раз),
Которое,- в который
Раз восходит,-
Которое,- в который раз алмаз -
Алмаз звезды, звезды любви, низводит.
Так в листья лип,
Провиснувшие,- Свет
Дрожит, дробясь,
Как брызнувший стеклярус;
Так,- в звуколивные проливы лет
Бежит серебряным воспоминаньем: парус...
Так в молодой,
Весенний ветерок
Надуется белеющий
Барашек;
Так над водой пустилась в ветерок
Летенница растерянных букашек...
Душа, Ты - свет.
Другие - (нет и нет!) -
В стихиях лет:
Поминовенья света...
Другие - нет... Потерянный поэт,
Найди Ее, потерянную где-то.
За призраками лет -
Непризрачна межа;
На ней - душа,
Потерянная где-то...
Тебя, себя я обниму, дрожа,
В дрожаниях растерянного света.
Андрей Белый
Ты - тень теней...
Тебя не назову.
Твое лицо -
Холодное и злое...
Плыву туда - за дымку дней - зову,
За дымкой дней,- нет, не Тебя: былое,-
Которое я рву
(в который раз),
Которое,- в который
Раз восходит,-
Которое,- в который раз алмаз -
Алмаз звезды, звезды любви, низводит.
Так в листья лип,
Провиснувшие,- Свет
Дрожит, дробясь,
Как брызнувший стеклярус;
Так,- в звуколивные проливы лет
Бежит серебряным воспоминаньем: парус...
Так в молодой,
Весенний ветерок
Надуется белеющий
Барашек;
Так над водой пустилась в ветерок
Летенница растерянных букашек...
Душа, Ты - свет.
Другие - (нет и нет!) -
В стихиях лет:
Поминовенья света...
Другие - нет... Потерянный поэт,
Найди Ее, потерянную где-то.
За призраками лет -
Непризрачна межа;
На ней - душа,
Потерянная где-то...
Тебя, себя я обниму, дрожа,
В дрожаниях растерянного света.
Андрей Белый
Не поддаваясь никакому одомашниванию, до последней секунды сохраняя самочувствие, поддерживавшее его в изначальной чистоте, Антонен Арто был именно тем человеком, для которого сюрреализм оставался естественным состоянием и образом жизни человеческих особей как таковых. Поэтому он мог называть себя сюрреалистом с тем же правом, с каким считал себя человеком, то есть самим непосредственным и первичным бытием, а не каким-то культурным гибридом, выведенным в той или иной школке. Пожалуй, пора уже объясниться без околичностей: хочу предупредить молодых людей, которые причисляют себя к сюрреалистам, цепляются за его характерный «тик», за броские внешние черты и отчеканивают — «это сюрреализм» с таким видом, словно объясняют ребенку «это антилопа гну» или «это носорог», а сами — наподобие тератологов — пишут сюрреалистические вещи, отталкиваясь от уродских представлений того же реализма. Так вот, пора объяснить им, что сюрреализм чаще встретишь там, где меньше всего сюрреалистских этикеток — всевозможных растекающихся часов, усатых джоконд, заготовленных впрок одноглазых портретов, вернисажей и антологий. И как раз потому, что сюрреализм чем дальше, тем больше переносит акцент с произведений на художника, понимая, что любое произведение рождается из неудовлетворенности автора, становясь на место предыдущего и утешая создателя в грустном чувстве очередной неудачи. Жить важнее, чем писать, хотя писать — пусть в редких случаях — и значит жить. Перескакивая к прямому действию, сюрреализм предлагает поэтической саму реальность, а жизненный опыт узаконить как творческий. В этом последнем смысле никакого неустранимого различия между стихотворением Десноса (словесным образом реальности) и поэтическим событием — конкретным преступлением, конкретным нокаутом, конкретной женщиной (фактическим образом той же реальности) — по сути нет.
Хулио Кортасар
Хулио Кортасар
У заколоченной калитки
на холодке панельной плитки,
как старый, брошенный треух,
валялся кот в жужжаньи мух.
О, этот кот стихов достоин...
Он был невероятно стоек!
Ни рёв машин, ни солнца ярь
не волновали эту тварь.
Всегда в одной и той же позе,
как царь мышей, почивший в бозе,
не злясь, не щурясь, не жуя,
лежал он - пыльный, неопрятный,
уже нездешний, необъятный,
как смерть на ризах бытия.
Горбовский, 1981
на холодке панельной плитки,
как старый, брошенный треух,
валялся кот в жужжаньи мух.
О, этот кот стихов достоин...
Он был невероятно стоек!
Ни рёв машин, ни солнца ярь
не волновали эту тварь.
Всегда в одной и той же позе,
как царь мышей, почивший в бозе,
не злясь, не щурясь, не жуя,
лежал он - пыльный, неопрятный,
уже нездешний, необъятный,
как смерть на ризах бытия.
Горбовский, 1981
...Я видел звездные архипелаги в лоне
Отверстых мне небес - скитальческий
мой бред:
В такую ль ночь ты спишь, беглянка,
в миллионе
Золотоперых птиц, о Мощь грядущих
лет!
Я вдоволь пролил слез. Все луны так
свирепы,
Все зори горестны, все солнца жестоки,
О пусть мой киль скорей расколет буря
в щепы.
Пусть поглотят меня подводные пески.
Артюр Рембо (из "Пьяный Корабль")
Перевод Б. Лившица
Отверстых мне небес - скитальческий
мой бред:
В такую ль ночь ты спишь, беглянка,
в миллионе
Золотоперых птиц, о Мощь грядущих
лет!
Я вдоволь пролил слез. Все луны так
свирепы,
Все зори горестны, все солнца жестоки,
О пусть мой киль скорей расколет буря
в щепы.
Пусть поглотят меня подводные пески.
Артюр Рембо (из "Пьяный Корабль")
Перевод Б. Лившица
Баллада о гимназисте
На семнадцатый год
Показалось ему,
Что так жить — не идет,
Что так жить — ни к чему.
Оставался былым
Их торжественный дом.
«Стал он глупым и злым»,
Говорили о нем.
Хоть бы слово в ответ,
Молчаливый с утра.
«Может быть, он поэт», —
Насмехалась сестра.
«Может быть, он влюблен,
Или тайный порок».
Приближался сквозь сон
Им назначенный срок.
Он писал в дневнике:
«Чуда нет. Я умру.
Не в Твоей ли руке
Кончу эту игру?»
«Если можешь — подай,
Если нет — откажи.
Лучше ад, лучше рай
Ожиданья и лжи».
Из багрового сер
Стал огромный закат.
На столе револьвер
Оставлял его брат.
Звук был ясен и чист
На весь дом, на весь свет.
Был у нас гимназист,
А теперь его нет.
Анатолий Штейгер, 1934
На семнадцатый год
Показалось ему,
Что так жить — не идет,
Что так жить — ни к чему.
Оставался былым
Их торжественный дом.
«Стал он глупым и злым»,
Говорили о нем.
Хоть бы слово в ответ,
Молчаливый с утра.
«Может быть, он поэт», —
Насмехалась сестра.
«Может быть, он влюблен,
Или тайный порок».
Приближался сквозь сон
Им назначенный срок.
Он писал в дневнике:
«Чуда нет. Я умру.
Не в Твоей ли руке
Кончу эту игру?»
«Если можешь — подай,
Если нет — откажи.
Лучше ад, лучше рай
Ожиданья и лжи».
Из багрового сер
Стал огромный закат.
На столе револьвер
Оставлял его брат.
Звук был ясен и чист
На весь дом, на весь свет.
Был у нас гимназист,
А теперь его нет.
Анатолий Штейгер, 1934
ГОЛОД
Забравшись в пса, он разрывает пасть
И достаёт язык его наружу,
Пёс крутится в пыли, обезоружен
Пред тем, кто жизнь его пришёл украсть.
Раскрывшись наподобие ворот,
Клокочет глотка, и стальное пламя
Невидимыми для него руками
Смерть злобно заливает в пищевод.
Идя, сквозь дым, он чует смертный холод,
Во взгляде пляшет тёмных бликов рвань.
Под солнцем, что своих детей не холит
Он вот уже сейчас шагнёт за грань,
Над ним занёс зловеще тяжкий молот
Железный ужас, стиснувший гортань.
Георг Гейм
перевод К. Матросова
DER HUNGER
Er fuhr in einen Hund, dem groß er sperrt
Das rote Maul. Die blaue Zunge wirft
Sich lang heraus. Er wälzt im Staub. Er schlürft
Verwelktes Gras, das er dem Sand entzerrt.
Sein leerer Schlund ist wie ein großes Tor,
Drin Feuer sickert, langsam, tropfenweis,
Das ihm den Bauch verbrennt. Dann wäscht mit Eis
Ihm eine Hand das heiße Speiserohr.
Er wankt durch Dampf. Die Sonne ist ein Fleck,
Ein rotes Ofentor. Ein grüner Halbmond führt
Vor seinen Augen Tänze. Er ist weg.
Ein schwarzes Loch gähnt, draus die Kälte stiert.
Er fällt hinab, und fühlt noch, wie der Schreck
Mit Eisenfäusten seine Gurgel schnürt.
Georg Heym
Забравшись в пса, он разрывает пасть
И достаёт язык его наружу,
Пёс крутится в пыли, обезоружен
Пред тем, кто жизнь его пришёл украсть.
Раскрывшись наподобие ворот,
Клокочет глотка, и стальное пламя
Невидимыми для него руками
Смерть злобно заливает в пищевод.
Идя, сквозь дым, он чует смертный холод,
Во взгляде пляшет тёмных бликов рвань.
Под солнцем, что своих детей не холит
Он вот уже сейчас шагнёт за грань,
Над ним занёс зловеще тяжкий молот
Железный ужас, стиснувший гортань.
Георг Гейм
перевод К. Матросова
DER HUNGER
Er fuhr in einen Hund, dem groß er sperrt
Das rote Maul. Die blaue Zunge wirft
Sich lang heraus. Er wälzt im Staub. Er schlürft
Verwelktes Gras, das er dem Sand entzerrt.
Sein leerer Schlund ist wie ein großes Tor,
Drin Feuer sickert, langsam, tropfenweis,
Das ihm den Bauch verbrennt. Dann wäscht mit Eis
Ihm eine Hand das heiße Speiserohr.
Er wankt durch Dampf. Die Sonne ist ein Fleck,
Ein rotes Ofentor. Ein grüner Halbmond führt
Vor seinen Augen Tänze. Er ist weg.
Ein schwarzes Loch gähnt, draus die Kälte stiert.
Er fällt hinab, und fühlt noch, wie der Schreck
Mit Eisenfäusten seine Gurgel schnürt.
Georg Heym
Я помню, как однажды, глядя на меня остекленевшими глазами, матушка сказала: "Когда услышишь, лежа в постели, лай псов поблизости, накройся поплотнее одеялом и не смейся над их безумьем, ибо ими владеет неизбывная тоска по вечности, тоска, которою томимы все: и ты, и я, и все унылые и худосочные жители земли. Но это зрелище возвышает душу, и я позволяю тебе смотреть на него из окна".
Lautreamont "Les Chants de Maldoror"
Lautreamont "Les Chants de Maldoror"