Поэма о Солеа
Суха земля,
тиха земля
ночей
безмерных.
(Ветер в оливах,
ветер в долинах.)
Стара земля
дрожащих
свечек.
Земля
озер подземных.
Земля
летящих стрел,
безглазой смерти.
(Вихрь в полях,
ветерок в тополях.)
Федерико Гарсия Лорка
Перевод А. Гелескула
Суха земля,
тиха земля
ночей
безмерных.
(Ветер в оливах,
ветер в долинах.)
Стара земля
дрожащих
свечек.
Земля
озер подземных.
Земля
летящих стрел,
безглазой смерти.
(Вихрь в полях,
ветерок в тополях.)
Федерико Гарсия Лорка
Перевод А. Гелескула
Смерть Петенеры
В белом домике скоро отмучится
Петенера, цыганка-разлучница.
Кони мотают мордами.
Всадники мертвые.
Колеблется, догорая,
свеча в ее пальцах нетвердых,
юбка ее из муара
дрожит на бронзовых бедрах.
Кони мотают мордами.
Всадники мертвые.
Острые черные тени
тянутся к горизонту.
И рвутся гитарные струны
и стонут.
Кони мотают мордами.
Всадники мертвые.
Фредерико Гарсия Лорка
Перевод А. Гелескула
В белом домике скоро отмучится
Петенера, цыганка-разлучница.
Кони мотают мордами.
Всадники мертвые.
Колеблется, догорая,
свеча в ее пальцах нетвердых,
юбка ее из муара
дрожит на бронзовых бедрах.
Кони мотают мордами.
Всадники мертвые.
Острые черные тени
тянутся к горизонту.
И рвутся гитарные струны
и стонут.
Кони мотают мордами.
Всадники мертвые.
Фредерико Гарсия Лорка
Перевод А. Гелескула
После казни в Женеве
Тяжелый день... Ты уходил так вяло...
Я видел казнь: багровый эшафот
Давил как будто бы сбежавшийся народ,
И солнце ярко на топор сияло.
Казнили. Голова отпрянула, как мяч!
Стер полотенцем кровь с обеих рук палач,
А красный эшафот поспешно разобрали,
И увезли, и площадь поливали.
Тяжелый день... Ты уходил так вяло...
Мне снилось: я лежал на страшном колесе,
Меня коробило, меня на части рвало,
И мышцы лопались, ломались кости все...
И я вытигивался в пытке небывалой
И, став звенящею, чувствительной струной, -
К какой-то схимнице, больной и исхудалой,
На балалайку вдруг попал едва живой!
Старуха страшная меня облюбовала
И нервным пальцем дергала меня,
«Коль славен наш господь» тоскливо напевала,
И я вторил ей, жалобно звеня!..
Константин Случевский
Тяжелый день... Ты уходил так вяло...
Я видел казнь: багровый эшафот
Давил как будто бы сбежавшийся народ,
И солнце ярко на топор сияло.
Казнили. Голова отпрянула, как мяч!
Стер полотенцем кровь с обеих рук палач,
А красный эшафот поспешно разобрали,
И увезли, и площадь поливали.
Тяжелый день... Ты уходил так вяло...
Мне снилось: я лежал на страшном колесе,
Меня коробило, меня на части рвало,
И мышцы лопались, ломались кости все...
И я вытигивался в пытке небывалой
И, став звенящею, чувствительной струной, -
К какой-то схимнице, больной и исхудалой,
На балалайку вдруг попал едва живой!
Старуха страшная меня облюбовала
И нервным пальцем дергала меня,
«Коль славен наш господь» тоскливо напевала,
И я вторил ей, жалобно звеня!..
Константин Случевский
М. А. Давыдов вспоминал:
«Вообще Малевич приносил Н. И. Харджиеву несчастье. Два его визита в комнатушку Харджиева в Марьиной Роще на первом этаже завершились грабежами хозяина.
— Я иду его провожать, возвращаюсь — полная пустота, даже подушку утащили. Ну что же, утешал себя я, где появляется Малевич — там воцаряется беспредметность»
«Вообще Малевич приносил Н. И. Харджиеву несчастье. Два его визита в комнатушку Харджиева в Марьиной Роще на первом этаже завершились грабежами хозяина.
— Я иду его провожать, возвращаюсь — полная пустота, даже подушку утащили. Ну что же, утешал себя я, где появляется Малевич — там воцаряется беспредметность»
MARE INTERNUM
Я — солнца древний путь от красных скал Тавриза
До темных врат, где стал Гераклов град — Кадикс.
Мной круг земли омыт, в меня впадает Стикс,
И струйный столб огня на мне сверкает сизо.
Вот рдяный вечер мой: с зубчатого карниза
Ко мне склонился кедр и бледный тамариск.
Широко шелестит фиалковая риза,
Заливы черные сияют, как оникс.
Люби мой долгий гул, и зыбких взводней змеи,
И в хорах волн моих напевы Одиссеи.
Вдохну в скитальный дух я власть дерзать и мочь,
И обоймут тебя в глухом моем просторе
И тысячами глаз взирающая Ночь,
И тысячами уст глаголящее Море.
Максимилиан Волошин, 1907
Я — солнца древний путь от красных скал Тавриза
До темных врат, где стал Гераклов град — Кадикс.
Мной круг земли омыт, в меня впадает Стикс,
И струйный столб огня на мне сверкает сизо.
Вот рдяный вечер мой: с зубчатого карниза
Ко мне склонился кедр и бледный тамариск.
Широко шелестит фиалковая риза,
Заливы черные сияют, как оникс.
Люби мой долгий гул, и зыбких взводней змеи,
И в хорах волн моих напевы Одиссеи.
Вдохну в скитальный дух я власть дерзать и мочь,
И обоймут тебя в глухом моем просторе
И тысячами глаз взирающая Ночь,
И тысячами уст глаголящее Море.
Максимилиан Волошин, 1907
Вот все, что я могу вам дать,
Лишь это — и печаль,
Лишь это — и в придачу Луг
И луговую даль.
Пересчитайте еще раз,
Чтоб мне не быть в долгу, —
Печаль — и Луг — и этих
Пчел, Жужжащих на Лугу.
Эмили Дикинсон, 1858
Перевод Г. Кружкова
Лишь это — и печаль,
Лишь это — и в придачу Луг
И луговую даль.
Пересчитайте еще раз,
Чтоб мне не быть в долгу, —
Печаль — и Луг — и этих
Пчел, Жужжащих на Лугу.
Эмили Дикинсон, 1858
Перевод Г. Кружкова
А люди? Ну на что мне люди?
Идёт мужик, ведёт быка.
Сидит торговка: ноги, груди,
Платочек, круглые бока.
Природа? Вот она, природа, —
То дождь и холод, то жара.
Тоска в любое время года,
Как дребезжанье комара.
Конечно, есть и развлеченья:
Страх бедности, любви мученья,
Искусства сладкий леденец,
Самоубийство, наконец.
Георгий Иванов, 1944
Идёт мужик, ведёт быка.
Сидит торговка: ноги, груди,
Платочек, круглые бока.
Природа? Вот она, природа, —
То дождь и холод, то жара.
Тоска в любое время года,
Как дребезжанье комара.
Конечно, есть и развлеченья:
Страх бедности, любви мученья,
Искусства сладкий леденец,
Самоубийство, наконец.
Георгий Иванов, 1944
Травмы лечат печаль,
смех даруют цветы.
Сбрось чиновничью шапку, уйди от мирской суеты!
Был могуч Чжан Хуа — но его затерялись следы,
был разумен Цзыя — но его затерялись следы,
краснословен Лу Цзя — и его затерялись следы...
Всю премудрость ушедших веков
ты услышишь в словах рыбаков.
Бо Пу
смех даруют цветы.
Сбрось чиновничью шапку, уйди от мирской суеты!
Был могуч Чжан Хуа — но его затерялись следы,
был разумен Цзыя — но его затерялись следы,
краснословен Лу Цзя — и его затерялись следы...
Всю премудрость ушедших веков
ты услышишь в словах рыбаков.
Бо Пу
За штоф купил, за то и продаю, —
послушайте историю мою.
Окружающая среда
тихо переливалась в четверг.
Жёлтая тлела звезда.
Урны смотрели вверх.
Листья и мелкий сор
ветер бил о кирпич.
С визгом и лязгом рессор
промчался старый "Москвич".
А я лежал, недвижим,
в ночь устремив свой взгляд.
Если бы не режим,
принял давно бы яд.
Макс Батурин
послушайте историю мою.
Окружающая среда
тихо переливалась в четверг.
Жёлтая тлела звезда.
Урны смотрели вверх.
Листья и мелкий сор
ветер бил о кирпич.
С визгом и лязгом рессор
промчался старый "Москвич".
А я лежал, недвижим,
в ночь устремив свой взгляд.
Если бы не режим,
принял давно бы яд.
Макс Батурин
Честь шлюхи
Прошу прощения, но как
Можно чествовать солдата, но не шлюху,
Матросов, но не дешёвых потаскух,
Смелых мужчин, павших в бою, но не
Отважных женщин, чьи
Грязные дежурства и наряды в том состоят, чтоб разрядить
Запал солдатский и предложить
Матросу единственную гавань, в которую он входит, как домой?
Крис Кинг
Перевод Зои Фальковой
Whore`s honor
I beg your pardon, but how
can you honor the soldier and not the whore,
sailors and not streetwalkers,
the brave men fallen dead in the battle and not
the courageous women whose
dirty duty and detail it is to blow
off soldier's heads and offer
to sailors the only port that feels like home?
Chris King
Прошу прощения, но как
Можно чествовать солдата, но не шлюху,
Матросов, но не дешёвых потаскух,
Смелых мужчин, павших в бою, но не
Отважных женщин, чьи
Грязные дежурства и наряды в том состоят, чтоб разрядить
Запал солдатский и предложить
Матросу единственную гавань, в которую он входит, как домой?
Крис Кинг
Перевод Зои Фальковой
Whore`s honor
I beg your pardon, but how
can you honor the soldier and not the whore,
sailors and not streetwalkers,
the brave men fallen dead in the battle and not
the courageous women whose
dirty duty and detail it is to blow
off soldier's heads and offer
to sailors the only port that feels like home?
Chris King
Да святится имя твое, Земля!
Мне, ступившему на твои поля,
разеши любить тебя, допусти
до щедрот своих, до тепла груди.
Ты доверься мне, я ведь есть твой сын,
без ружья иду, мужиком босым.
Не топтать травы, не деревья класть.
Отдохнуть хочу, отдышаться всласть.
Много разных дел за моей спиной,
неразумным был, жил одно весной.
А прошли дожди, а сошла листва,
растерялся я, устоял едва.
Остуди мой ум, вразуми, Земля!
Вот иду к тебе по траве, пыля.
Так мой дед ходил по тебе косцом.
На твое лицо упаду лицом.
Прокушу ручей, в грудь впущу струю...
и, прости, пойду, возвернусь в семью.
Там, в стране людей, в стране разума,
жить и здравствовать мне приказано.
Мне, взошедшему на твои поля...
Да святится имя твое, Земля!
Глеб Горбовский
Мне, ступившему на твои поля,
разеши любить тебя, допусти
до щедрот своих, до тепла груди.
Ты доверься мне, я ведь есть твой сын,
без ружья иду, мужиком босым.
Не топтать травы, не деревья класть.
Отдохнуть хочу, отдышаться всласть.
Много разных дел за моей спиной,
неразумным был, жил одно весной.
А прошли дожди, а сошла листва,
растерялся я, устоял едва.
Остуди мой ум, вразуми, Земля!
Вот иду к тебе по траве, пыля.
Так мой дед ходил по тебе косцом.
На твое лицо упаду лицом.
Прокушу ручей, в грудь впущу струю...
и, прости, пойду, возвернусь в семью.
Там, в стране людей, в стране разума,
жить и здравствовать мне приказано.
Мне, взошедшему на твои поля...
Да святится имя твое, Земля!
Глеб Горбовский
Там, где вечно дремлет тайна,
Есть нездешние поля.
Только гость я, гость случайный
На горах твоих, земля.
Широки леса и воды,
Крепок взмах воздушных крыл.
Но века твои и годы
Затуманил бег светил.
Не тобой я поцелован,
Не с тобой мой связан рок.
Новый путь мне уготован
От захода на восток.
Суждено мне изначально
Возлететь в немую тьму.
Ничего я в час прощальный
Не оставлю никому.
Но за мир твой, с выси звездной,
В тот покой, где спит гроза,
В две луны зажгу над бездной
Незакатные глаза.
Сергей Есенин, 1916
Есть нездешние поля.
Только гость я, гость случайный
На горах твоих, земля.
Широки леса и воды,
Крепок взмах воздушных крыл.
Но века твои и годы
Затуманил бег светил.
Не тобой я поцелован,
Не с тобой мой связан рок.
Новый путь мне уготован
От захода на восток.
Суждено мне изначально
Возлететь в немую тьму.
Ничего я в час прощальный
Не оставлю никому.
Но за мир твой, с выси звездной,
В тот покой, где спит гроза,
В две луны зажгу над бездной
Незакатные глаза.
Сергей Есенин, 1916
Элегия
Я к вам вернусь
еще бы только свет
стоял всю ночь
и на реке
кричала
в одеждах праздничных
– ну а меня все нет –
какая-нибудь память одичало
и чтоб
к водам пустынного причала
сошли друзья моих веселых лет
я к вам вернусь
и он напрасно вертит
нанизанные бусины
– все врут –
предчувствиям не верьте
– серебряный –
я выскользну из рук
и обернусь
и грохнет сердца стук от юности и от бессмертья
я к вам вернусь
от тишины оторван
своей
от тишины и забытья
и белой памяти для поцелуя я
подставлю горло:
шепчете мне вздор вы!
и лица обратят ко мне друзья
чудовища
из завизжавшей прорвы.
Михаил Генделев
Я к вам вернусь
еще бы только свет
стоял всю ночь
и на реке
кричала
в одеждах праздничных
– ну а меня все нет –
какая-нибудь память одичало
и чтоб
к водам пустынного причала
сошли друзья моих веселых лет
я к вам вернусь
и он напрасно вертит
нанизанные бусины
– все врут –
предчувствиям не верьте
– серебряный –
я выскользну из рук
и обернусь
и грохнет сердца стук от юности и от бессмертья
я к вам вернусь
от тишины оторван
своей
от тишины и забытья
и белой памяти для поцелуя я
подставлю горло:
шепчете мне вздор вы!
и лица обратят ко мне друзья
чудовища
из завизжавшей прорвы.
Михаил Генделев
Из млечной тьмы; - тобою правит
Сатурн - угрюмая звезда.
Под тенью чёрных туй бредёт
вся в ранах Ева, и во мраке
плоть сладкую грызут собаки -
изодранный, бормочет рот.
К созвездьям тянет иногда
моленья рук окровенённых.
фонарь луны дымится в клёнах
и жар азалий у пруда.
О, тишь! Ослепший дрозд свистит
из клетки песнь в восторге диком
о Гелиосе златоликом —
дрожа, огонь свечи звенит.
О, боль и вечность песни той!
Созвездия и тени тают
и вскоре вовсе исчезают.
Кричит петух перед зарёй.
Георг Тракль
Сатурн - угрюмая звезда.
Под тенью чёрных туй бредёт
вся в ранах Ева, и во мраке
плоть сладкую грызут собаки -
изодранный, бормочет рот.
К созвездьям тянет иногда
моленья рук окровенённых.
фонарь луны дымится в клёнах
и жар азалий у пруда.
О, тишь! Ослепший дрозд свистит
из клетки песнь в восторге диком
о Гелиосе златоликом —
дрожа, огонь свечи звенит.
О, боль и вечность песни той!
Созвездия и тени тают
и вскоре вовсе исчезают.
Кричит петух перед зарёй.
Георг Тракль
В культурном сознании безумие – в высшем, мистическом смысле – издавна считается подобием поэтической инициации, посвящения в поэты.
В православном мире схожим знаком богоизбранности, «добровольным безумием» для «мира сего» стало юродство. «Никто не обольщай самого себя: если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтоб быть мудрым. Ибо мудрость мира сего есть безумие пред Богом...» (1 Кор. 3, 18–19).
Не случайно высказывания «божьих дураков» часто оказывались рифмованными – это был знак особого, мистического характера их речей. И только юродивый, отказавшийся от всех благ мира, имел право осмеивать порок, поучать и укорять властителей мира сего, протестовать против зла.
Буквально о том же говорила и Елена Шварц, рассказывая западным славистам о неподцензурной ленинградской литературе: «Миронов и Филиппов ярко иллюстрируют такую своеобразную черту петербургской поэзии как юродивость, – род святости, не встречающийся нигде, кроме России, служение Богу путем умаления себя и насмешки над собой. Само слово “юрод” непереводимо, урод – в глазах людей, но не Бога, который часто одаряет их способностью творить чудеса. Их святость целомудренна, они скрывают ее, боятся, что догадаются об их внутреннем свете. Они отказываются от разума ради даров духа и кажутся людям безумными, а иногда действительно становятся ими. Василий Филиппов возник как поэт уже на излете существования этой культуры и стал ее летописцем и бытописателем. Он подобен Анри Руссо изящной простотой и наивностью»
В православном мире схожим знаком богоизбранности, «добровольным безумием» для «мира сего» стало юродство. «Никто не обольщай самого себя: если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтоб быть мудрым. Ибо мудрость мира сего есть безумие пред Богом...» (1 Кор. 3, 18–19).
Не случайно высказывания «божьих дураков» часто оказывались рифмованными – это был знак особого, мистического характера их речей. И только юродивый, отказавшийся от всех благ мира, имел право осмеивать порок, поучать и укорять властителей мира сего, протестовать против зла.
Буквально о том же говорила и Елена Шварц, рассказывая западным славистам о неподцензурной ленинградской литературе: «Миронов и Филиппов ярко иллюстрируют такую своеобразную черту петербургской поэзии как юродивость, – род святости, не встречающийся нигде, кроме России, служение Богу путем умаления себя и насмешки над собой. Само слово “юрод” непереводимо, урод – в глазах людей, но не Бога, который часто одаряет их способностью творить чудеса. Их святость целомудренна, они скрывают ее, боятся, что догадаются об их внутреннем свете. Они отказываются от разума ради даров духа и кажутся людям безумными, а иногда действительно становятся ими. Василий Филиппов возник как поэт уже на излете существования этой культуры и стал ее летописцем и бытописателем. Он подобен Анри Руссо изящной простотой и наивностью»
Горе
Тщетно отчаянный ветер
бился нечеловече.
Капли чернеющей крови
стынут крышами кровель.
И овдовевшая в ночи
вышла луна одиночить.
Владимир Маяковский, 1920
Тщетно отчаянный ветер
бился нечеловече.
Капли чернеющей крови
стынут крышами кровель.
И овдовевшая в ночи
вышла луна одиночить.
Владимир Маяковский, 1920
Уроки Аббатисы
Мне Аббатиса задала урок –
Ей карту Рая сделать поточнее.
Я ей сказала – я не Сведенборг.
Она мне: будь смиренней и смирнее.
Всю ночь напрасно мучилась и сникла,
Пока не прилетел мой Ангел-Волк,
Он взял карандаши, бумагу, циркуль
И вспомнил на бумаге все, что мог.
Но Аббатиса мне сказала: "Спрячь.
Или сожги. Ведь я тебя просила,
Тебе бы только ангела запрячь,
А где ж твои и зрение и сила?"
Мне Аббатиса задала урок –
Чтоб я неделю не пила, не ела,
Чтоб на себя я изнутри смотрела
Как на распятую – на раны рук и ног.
Неделю так я истово трудилась –
А было лето, ухала гроза, –
Как на ступнях вдруг язвами открылись
И на ладонях синие глаза.
Я к Аббатисе кинулась – смотрите!
Стигматы! В голубой крови!
Она в ответ: ступай назад в обитель,
И нет в тебе ни боли, ни любви.
Мне Аббатиса задала урок –
Чтоб я умом в Ерусалим летела
На вечерю прощанья и любви, –
И я помчалась, бросив на пол тело.
"Что видела ты?" – "Видела я вечер.
Все с рынка шли. В дому горели свечи.
Мужей двенадцать, кубок и ножи,
Вино, на стол пролитое. В нем – муху.
Она болтала лапками, но жизнь
В ней, пьяной, меркла..."
– "Ну а Спасителя?" –
"Его я не видала.
Нет, врать не буду. Стоило
Глаза поднять – их будто солнцем выжигало,
Шар золотой калил. Как ни старалась –
Его не видела, почти слепой осталась".
Она мне улыбнулась – "Глазкам больно?"
И в первый раз осталась мной довольна.
Елена Шварц
Мне Аббатиса задала урок –
Ей карту Рая сделать поточнее.
Я ей сказала – я не Сведенборг.
Она мне: будь смиренней и смирнее.
Всю ночь напрасно мучилась и сникла,
Пока не прилетел мой Ангел-Волк,
Он взял карандаши, бумагу, циркуль
И вспомнил на бумаге все, что мог.
Но Аббатиса мне сказала: "Спрячь.
Или сожги. Ведь я тебя просила,
Тебе бы только ангела запрячь,
А где ж твои и зрение и сила?"
Мне Аббатиса задала урок –
Чтоб я неделю не пила, не ела,
Чтоб на себя я изнутри смотрела
Как на распятую – на раны рук и ног.
Неделю так я истово трудилась –
А было лето, ухала гроза, –
Как на ступнях вдруг язвами открылись
И на ладонях синие глаза.
Я к Аббатисе кинулась – смотрите!
Стигматы! В голубой крови!
Она в ответ: ступай назад в обитель,
И нет в тебе ни боли, ни любви.
Мне Аббатиса задала урок –
Чтоб я умом в Ерусалим летела
На вечерю прощанья и любви, –
И я помчалась, бросив на пол тело.
"Что видела ты?" – "Видела я вечер.
Все с рынка шли. В дому горели свечи.
Мужей двенадцать, кубок и ножи,
Вино, на стол пролитое. В нем – муху.
Она болтала лапками, но жизнь
В ней, пьяной, меркла..."
– "Ну а Спасителя?" –
"Его я не видала.
Нет, врать не буду. Стоило
Глаза поднять – их будто солнцем выжигало,
Шар золотой калил. Как ни старалась –
Его не видела, почти слепой осталась".
Она мне улыбнулась – "Глазкам больно?"
И в первый раз осталась мной довольна.
Елена Шварц
так что дайте мне незабудок! как
хорошо что напомнил
Савл
ибо сказано
любил ты ангелов
да разлюбил их к псам
ибо сказано
приматов избрал Сам пернатых для этого истребя
и народ мой прибрал к небесам то есть народ Себя
это я к тому что
Бог есть любовь
и пиздец
если я
алле
правильно понял тебя Отец
Михаил Генделев (Первое послание к евреям, 4)
хорошо что напомнил
Савл
ибо сказано
любил ты ангелов
да разлюбил их к псам
ибо сказано
приматов избрал Сам пернатых для этого истребя
и народ мой прибрал к небесам то есть народ Себя
это я к тому что
Бог есть любовь
и пиздец
если я
алле
правильно понял тебя Отец
Михаил Генделев (Первое послание к евреям, 4)
От Франсуа Вийона — последнего и величайшего поэта французского средневековья, прославившегося, помимо сочинительства баллад, убийством, грабежами и разбоем, до наших дней растянулась эта литературная эстафета «проклятых поэтов», где участниками в разное время выступали маркиз де Сад, Бодлер, Рембо, Лотреамон, Жарри, Селин, Арто, и многие другие.
Жан Жене — «святой вор», как назвал его Сартр, без особого труда вписался в эту эстафету, еще при жизни образовав настоящий культ собственного имени, возведя гомосексуализм из разряда греха и извращения в категорию избранности, а преступление в область изящных искусств.
Существуют разные версии, как и почему юный Жене вдруг вознамерился стать вором. Сам он потом напишет:
«Брошенный семьёй, я счёл естественным усугубить это любовью мужчин, а эту любовь усугубить воровством, а воровство — преступлениями или участием в них. Так я окончательно отверг мир, отвергший меня».
В период нацистской оккупации он продолжает «гастролировать» по тюрьмам. В 1942 году Жене на спор с сокамерниками пишет «Приговоренного к смерти» — и так становится поэтом.
Жан Кокто, с которым Жене знакомится в перерывах между отсидками, после прочтения «Приговоренного к смерти», запишет в своем дневнике: «Мне кажется, что его стихи — единственное важное событие нашего времени».
Как и положено гению, Жене литературу презирал, и все написанное им вплоть до 1952 года, следует рассматривать в первую очередь как единую и непрерывную психоаналитическую штудию, где автор, погружая нас в мир воров, убийц, предателей, гомосексуальных проституток, трансвеститов, как будто совершает публичный акт дефекации, лишь только с той разницей, что как один прочищает кишечник,так Жене совершает очищающий обряд своей души.
Вслед за Сартром работы о Жене пишут Батай, Деррида, выходят статьи, защищаются диссертации — он становится объектом многочисленных исследований, его пытаются педантично объяснить, разложить по частям, анатомировать — ведь недаром уже на первой странице «жития святого мученика» Сартр напишет:
«Жене мёртв; если кажется, что он ещё жив, то он живет той скрытой жизнью, которую некоторые люди приписывают покоящимся в могилах. Все его герои умирали, по меньшей мере, однажды в жизни».
Тогда же Жене произнесет знаменитую фразу, обращенную к Жану Кокто, наряду с Сартром, приложившему немало усилий для популяризации (читай — умерщвления) его творчества:
«Ты и Сартр — вы оба превратили меня в статую! Но я иной!»
Жан Жене — «святой вор», как назвал его Сартр, без особого труда вписался в эту эстафету, еще при жизни образовав настоящий культ собственного имени, возведя гомосексуализм из разряда греха и извращения в категорию избранности, а преступление в область изящных искусств.
Существуют разные версии, как и почему юный Жене вдруг вознамерился стать вором. Сам он потом напишет:
«Брошенный семьёй, я счёл естественным усугубить это любовью мужчин, а эту любовь усугубить воровством, а воровство — преступлениями или участием в них. Так я окончательно отверг мир, отвергший меня».
В период нацистской оккупации он продолжает «гастролировать» по тюрьмам. В 1942 году Жене на спор с сокамерниками пишет «Приговоренного к смерти» — и так становится поэтом.
Жан Кокто, с которым Жене знакомится в перерывах между отсидками, после прочтения «Приговоренного к смерти», запишет в своем дневнике: «Мне кажется, что его стихи — единственное важное событие нашего времени».
Как и положено гению, Жене литературу презирал, и все написанное им вплоть до 1952 года, следует рассматривать в первую очередь как единую и непрерывную психоаналитическую штудию, где автор, погружая нас в мир воров, убийц, предателей, гомосексуальных проституток, трансвеститов, как будто совершает публичный акт дефекации, лишь только с той разницей, что как один прочищает кишечник,так Жене совершает очищающий обряд своей души.
Вслед за Сартром работы о Жене пишут Батай, Деррида, выходят статьи, защищаются диссертации — он становится объектом многочисленных исследований, его пытаются педантично объяснить, разложить по частям, анатомировать — ведь недаром уже на первой странице «жития святого мученика» Сартр напишет:
«Жене мёртв; если кажется, что он ещё жив, то он живет той скрытой жизнью, которую некоторые люди приписывают покоящимся в могилах. Все его герои умирали, по меньшей мере, однажды в жизни».
Тогда же Жене произнесет знаменитую фразу, обращенную к Жану Кокто, наряду с Сартром, приложившему немало усилий для популяризации (читай — умерщвления) его творчества:
«Ты и Сартр — вы оба превратили меня в статую! Но я иной!»
Сириус и пьяница меняются местами
Менял свой цвет — как будто голосил,
Зелено-красный — и разрезал очи,
Лежащему среди осенней ночи
В подмерзшей луже — тот проговорил:
«Зачем ты бьешься, злое сердце ночи?
Зачем мне в око блеск вонзил?
Я спал и жизнь свою забыл.
Ты, Сириус, дрожишь — и я дрожу,
И оба мы во тьме, в морозе,
Ты, Люцифер, подобен алой розе,
Раскрыв, как устрицу, мой глаз — ножу.
Я, Сириус, с тобою говорю,
О Сотис, низкая и злая,
Тебе известна жизнь иная,
Но ты не знаешь пустяков —
Развертку невских лопухов,
Колодцы глаз, колен коробки,
Пожил бы ты с мое, Серко,
С мое повышибал бы пробки…»
И кажется ему, что он
Внезапно в небо вознесен,
И там в пространстве бесконечном
Живой звездой пятиконечной
Дрожит в своем пальто зеленом,
Кружась с прохладным тихим звоном
В созвездьи Пса под Орионом.
А бывший — никому не нужен,
Околевает в грязной луже.
А вот тебе! Не знал — так знай,
Что есть на свете и похмелье.
Справляй же, Сириус, справляй
Свое земное новоселье.
О сердце ночи — облекись
В людскую плоть, в забытую обнову,
Антихристом не станешь — не тянись,
Ах, Сириус — майором, кошколовом
Иль мясником,
Как жизнь он пахнет кровью.
Он фосфорическое око
Всё к небу будет поднимать
И там во тьме с невнятною любовью
Сияющего пьяницу искать.
Елена Шварц
Менял свой цвет — как будто голосил,
Зелено-красный — и разрезал очи,
Лежащему среди осенней ночи
В подмерзшей луже — тот проговорил:
«Зачем ты бьешься, злое сердце ночи?
Зачем мне в око блеск вонзил?
Я спал и жизнь свою забыл.
Ты, Сириус, дрожишь — и я дрожу,
И оба мы во тьме, в морозе,
Ты, Люцифер, подобен алой розе,
Раскрыв, как устрицу, мой глаз — ножу.
Я, Сириус, с тобою говорю,
О Сотис, низкая и злая,
Тебе известна жизнь иная,
Но ты не знаешь пустяков —
Развертку невских лопухов,
Колодцы глаз, колен коробки,
Пожил бы ты с мое, Серко,
С мое повышибал бы пробки…»
И кажется ему, что он
Внезапно в небо вознесен,
И там в пространстве бесконечном
Живой звездой пятиконечной
Дрожит в своем пальто зеленом,
Кружась с прохладным тихим звоном
В созвездьи Пса под Орионом.
А бывший — никому не нужен,
Околевает в грязной луже.
А вот тебе! Не знал — так знай,
Что есть на свете и похмелье.
Справляй же, Сириус, справляй
Свое земное новоселье.
О сердце ночи — облекись
В людскую плоть, в забытую обнову,
Антихристом не станешь — не тянись,
Ах, Сириус — майором, кошколовом
Иль мясником,
Как жизнь он пахнет кровью.
Он фосфорическое око
Всё к небу будет поднимать
И там во тьме с невнятною любовью
Сияющего пьяницу искать.
Елена Шварц
В зале «Бразилии»
где оркестр… и стены синие
меня обернули
и выгнали
за то, что я
самый худой
и красивый!
Алексей Крученых, 1920
где оркестр… и стены синие
меня обернули
и выгнали
за то, что я
самый худой
и красивый!
Алексей Крученых, 1920