Я хотел бы так немного!
Я хотел бы быть обрубком,
Человеческим обрубком...
Отмороженные руки,
Отмороженные ноги...
Жить бы стало очень смело
Укороченное тело.
Я б собрал слюну во рту,
Я бы плюнул в красоту,
В омерзительную рожу.
На ее подобье Божье
Не молился б человек,
Помнящий лицо калек...
Варлам Шаламов
Я хотел бы быть обрубком,
Человеческим обрубком...
Отмороженные руки,
Отмороженные ноги...
Жить бы стало очень смело
Укороченное тело.
Я б собрал слюну во рту,
Я бы плюнул в красоту,
В омерзительную рожу.
На ее подобье Божье
Не молился б человек,
Помнящий лицо калек...
Варлам Шаламов
Чужое горе — оно, как овод,
Ты отмахнешься, и сядет снова,
Захочешь выйти, а выйти поздно,
Оно — горячий и мокрый воздух,
И как ни дышишь, все так же душно.
Оно не слышит, оно — кликуша,
Оно приходит и ночью ноет,
А что с ним делать — оно чужое.
Илья Эренбург
Ты отмахнешься, и сядет снова,
Захочешь выйти, а выйти поздно,
Оно — горячий и мокрый воздух,
И как ни дышишь, все так же душно.
Оно не слышит, оно — кликуша,
Оно приходит и ночью ноет,
А что с ним делать — оно чужое.
Илья Эренбург
Погибший из-за любви
- Что там горит на террасе,
так высоко и багрово?
- Сынок, одиннадцать било,
пора задвинуть засовы.
- Четыре огня все ярче
и глаз отвести нет мочи.
- Наверно, медную утварь
там чистят до поздней ночи.
Луна, чесночная долька,
тускнея от смертной боли,
роняла желтые кудри
на желтые колокольни.
По улицам кралась полночь,
стучась у закрытых ставней,
а следом за ней собаки
гнались стоголосой стаей,
и винный янтарный запах
на темных террасах таял.
Сырая осока ветра
и старческий шепот тени
под ветхою аркой ночи
будили гул запустенья.
Уснули волы и розы.
И только в оконной створке
четыре луча взывали,
как гневный святой Георгий.
Грустили невесты-травы,
а кровь застывала коркой,
как сорванный мак, сухою,
как юные бедра, горькой.
Рыдали седые реки,
в туманные горы глядя,
и в замерший миг вплетали
обрывки имен и прядей.
А ночь квадратной и белой
была от стен и балконов.
Цыгане и серафимы
коснулись аккордеонов.
- Если умру я, мама,
будут ли знать про это?
Синие телеграммы
ты разошли по свету!..
Семь воплей, семь ран багряных,
семь диких маков махровых
разбили тусклые луны
в залитых мраком альковах.
И зыбью рук отсеченных,
венков и спутанных прядей
бог знает где отозвалось
глухое море проклятий.
И в двери ворвалось небо
лесным рокотаньем дали.
А в ночь с галерей высоких
четыре луча взывали.
Фредерико Гарсия Лорка
- Что там горит на террасе,
так высоко и багрово?
- Сынок, одиннадцать било,
пора задвинуть засовы.
- Четыре огня все ярче
и глаз отвести нет мочи.
- Наверно, медную утварь
там чистят до поздней ночи.
Луна, чесночная долька,
тускнея от смертной боли,
роняла желтые кудри
на желтые колокольни.
По улицам кралась полночь,
стучась у закрытых ставней,
а следом за ней собаки
гнались стоголосой стаей,
и винный янтарный запах
на темных террасах таял.
Сырая осока ветра
и старческий шепот тени
под ветхою аркой ночи
будили гул запустенья.
Уснули волы и розы.
И только в оконной створке
четыре луча взывали,
как гневный святой Георгий.
Грустили невесты-травы,
а кровь застывала коркой,
как сорванный мак, сухою,
как юные бедра, горькой.
Рыдали седые реки,
в туманные горы глядя,
и в замерший миг вплетали
обрывки имен и прядей.
А ночь квадратной и белой
была от стен и балконов.
Цыгане и серафимы
коснулись аккордеонов.
- Если умру я, мама,
будут ли знать про это?
Синие телеграммы
ты разошли по свету!..
Семь воплей, семь ран багряных,
семь диких маков махровых
разбили тусклые луны
в залитых мраком альковах.
И зыбью рук отсеченных,
венков и спутанных прядей
бог знает где отозвалось
глухое море проклятий.
И в двери ворвалось небо
лесным рокотаньем дали.
А в ночь с галерей высоких
четыре луча взывали.
Фредерико Гарсия Лорка
Падаль
Вы помните ли то, что видели мы летом?
Мой ангел, помните ли вы
Ту лошадь дохлую под ярким белым светом,
Среди рыжеющей травы?
Полуистлевшая, она, раскинув ноги,
Подобно девке площадной,
Бесстыдно, брюхом вверх лежала у дороги,
Зловонный выделяя гной.
И солнце эту гниль палило с небосвода,
Чтобы останки сжечь дотла,
Чтоб слитое в одном великая Природа
Разъединенным приняла.
И в небо щерились уже куски скелета,
Большим подобные цветам.
От смрада на лугу, в душистом зное лета,
Едва не стало дурно вам.
Спеша на пиршество, жужжащей тучей мухи
Над мерзкой грудою вились,
И черви ползали и копошились в брюхе,
Как черная густая слизь.
Все это двигалось, вздымалось и блестело,
Как будто, вдруг оживлено,
Росло и множилось чудовищное тело,
Дыханья смутного полно.
И этот мир струил таинственные звуки,
Как ветер, как бегущий вал,
Как будто сеятель, подъемля плавно руки,
Над нивой зерна развевал.
То зыбкий хаос был, лишенный форм и линий,
Как первый очерк, как пятно,
Где взор художника провидит стан богини,
Готовый лечь на полотно.
Из-за куста на нас, худая, вся в коросте,
Косила сука злой зрачок,
И выжидала миг, чтоб отхватить от кости
И лакомый сожрать кусок.
Но вспомните: и вы, заразу источая,
Вы трупом ляжете гнилым,
Вы, солнце глаз моих, звезда моя живая,
Вы, лучезарный серафим.
И вас, красавица, и вас коснется тленье,
И вы сгниете до костей,
Одетая в цветы под скорбные моленья,
Добыча гробовых гостей.
Скажите же червям, когда начнут, целуя,
Вас пожирать во тьме сырой,
Что тленной красоты - навеки сберегу я
И форму, и бессмертный строй.
Шарль Бодлер
Вы помните ли то, что видели мы летом?
Мой ангел, помните ли вы
Ту лошадь дохлую под ярким белым светом,
Среди рыжеющей травы?
Полуистлевшая, она, раскинув ноги,
Подобно девке площадной,
Бесстыдно, брюхом вверх лежала у дороги,
Зловонный выделяя гной.
И солнце эту гниль палило с небосвода,
Чтобы останки сжечь дотла,
Чтоб слитое в одном великая Природа
Разъединенным приняла.
И в небо щерились уже куски скелета,
Большим подобные цветам.
От смрада на лугу, в душистом зное лета,
Едва не стало дурно вам.
Спеша на пиршество, жужжащей тучей мухи
Над мерзкой грудою вились,
И черви ползали и копошились в брюхе,
Как черная густая слизь.
Все это двигалось, вздымалось и блестело,
Как будто, вдруг оживлено,
Росло и множилось чудовищное тело,
Дыханья смутного полно.
И этот мир струил таинственные звуки,
Как ветер, как бегущий вал,
Как будто сеятель, подъемля плавно руки,
Над нивой зерна развевал.
То зыбкий хаос был, лишенный форм и линий,
Как первый очерк, как пятно,
Где взор художника провидит стан богини,
Готовый лечь на полотно.
Из-за куста на нас, худая, вся в коросте,
Косила сука злой зрачок,
И выжидала миг, чтоб отхватить от кости
И лакомый сожрать кусок.
Но вспомните: и вы, заразу источая,
Вы трупом ляжете гнилым,
Вы, солнце глаз моих, звезда моя живая,
Вы, лучезарный серафим.
И вас, красавица, и вас коснется тленье,
И вы сгниете до костей,
Одетая в цветы под скорбные моленья,
Добыча гробовых гостей.
Скажите же червям, когда начнут, целуя,
Вас пожирать во тьме сырой,
Что тленной красоты - навеки сберегу я
И форму, и бессмертный строй.
Шарль Бодлер
Я - Герострат,
я - идол сущий,
я - зверь
и злом
по горло сыт!
Я - гиацинт
крово-цветущий,
цветок,
несущий
геноцид.
Мой рыбий глаз
открыт. Собачий
язык мой,
предан
палачу.
В руках детей
лишь тихо
плачу:
"Мой славный
отче,
не-хо-чу!"
Ян Мюнх
я - идол сущий,
я - зверь
и злом
по горло сыт!
Я - гиацинт
крово-цветущий,
цветок,
несущий
геноцид.
Мой рыбий глаз
открыт. Собачий
язык мой,
предан
палачу.
В руках детей
лишь тихо
плачу:
"Мой славный
отче,
не-хо-чу!"
Ян Мюнх
Возвращение в Назарет
Мы с тобою чуть свет поднялись,
и цветы –
голубые цветы –
из-за голубизны
ты сказала купить,
но они не цвели,
ибо ночи у нас холодны.
Продавал в темноте
голубые цветы
развеселый еврей –
эти цветы –
их для белых церквей предназначила ты –
назаретских
церквей.
– И зачем вы торопитесь так в Назарет, –
цветочник смеялся старик –
не сияют
с небес
и уже
не горят –
ни одна звезда не горит.
Сон в Наце́рете,
сон –
а в Нацерете тот –
дым и марево нежное – дым золотой,
что никто не заметит,
как кто-то войдет –
и уйдет по дороге пустой.
Собака залаяла –
так на земле –
ты права –
только сон человечий да лай,
да один кто-то едет –
один на осле –
по дороге на Ерушалайм.
Увы!
я забыл арамейский словарь,
мы так рано проснулись напрасно –
поверь –
и цветы голубых левантийских кровей –
не для белых церквей
Назарета...
зачем
нам понадобилось в Назарет!
Посмотри же скорее:
фигурка вдали
все на холмы взбирается, там –
посмотри! –
из запекшейся бурой пыли.
И тогда только,
к хо́лмам оборотясь,
ты заплакала громко,
навзрыд –
что последние звезды сгорели над ним
и уже ни одна
не горит.
Михаил Генделев
Мы с тобою чуть свет поднялись,
и цветы –
голубые цветы –
из-за голубизны
ты сказала купить,
но они не цвели,
ибо ночи у нас холодны.
Продавал в темноте
голубые цветы
развеселый еврей –
эти цветы –
их для белых церквей предназначила ты –
назаретских
церквей.
– И зачем вы торопитесь так в Назарет, –
цветочник смеялся старик –
не сияют
с небес
и уже
не горят –
ни одна звезда не горит.
Сон в Наце́рете,
сон –
а в Нацерете тот –
дым и марево нежное – дым золотой,
что никто не заметит,
как кто-то войдет –
и уйдет по дороге пустой.
Собака залаяла –
так на земле –
ты права –
только сон человечий да лай,
да один кто-то едет –
один на осле –
по дороге на Ерушалайм.
Увы!
я забыл арамейский словарь,
мы так рано проснулись напрасно –
поверь –
и цветы голубых левантийских кровей –
не для белых церквей
Назарета...
зачем
нам понадобилось в Назарет!
Посмотри же скорее:
фигурка вдали
все на холмы взбирается, там –
посмотри! –
из запекшейся бурой пыли.
И тогда только,
к хо́лмам оборотясь,
ты заплакала громко,
навзрыд –
что последние звезды сгорели над ним
и уже ни одна
не горит.
Михаил Генделев
Поля
Всё один этот тополь
на окраине помысла,
всё один этот перст
на меже.
До него задолго
борозда медлит к вечеру.
Только облако,
оно даль бороздит.
Всё глаза,
всё эти глаза и ресницы
от света ты поднимаешь
опущенных их сестриц.
Всё глаза.
Всё глаза, их взглядом
заткан один этот тополь.
Пауль Целан
Перевод М. Белорусца
Всё один этот тополь
на окраине помысла,
всё один этот перст
на меже.
До него задолго
борозда медлит к вечеру.
Только облако,
оно даль бороздит.
Всё глаза,
всё эти глаза и ресницы
от света ты поднимаешь
опущенных их сестриц.
Всё глаза.
Всё глаза, их взглядом
заткан один этот тополь.
Пауль Целан
Перевод М. Белорусца
Эпатаж был неотъемлемой деталью творчества Гнедова. Скандальную известность ему принесла «Поэма конца», которой заканчивалась книга «Смерть искусству»: в ней не было ни одного знака (в печатном виде она представляла собой белую страницу с названием), а при чтении её вслух Гнедов, по свидетельству Владимира Пяста, делал только один жест рукой, не произнося ни слова:
«Слов она (поэма) не имела и вся состояла только из одного жеста руки, поднимаемой перед волосами, и резко опускаемой вниз, а затем вправо вбок. Этот жест, нечто вроде крюка, и был всею поэмой».
«Слов она (поэма) не имела и вся состояла только из одного жеста руки, поднимаемой перед волосами, и резко опускаемой вниз, а затем вправо вбок. Этот жест, нечто вроде крюка, и был всею поэмой».
Один комод или
Сколько ящичков в комоде
Смерти! В первом — ей в угоду
Мной написанные песни.
Во втором запрятан, верно,
Завиток волос, что срезан
С головы моей в пять лет.
В третьем — первая простынка,
Что подростком я запачкал.
Аттестат мой школьный — там же.
А в четвёртом — стопка бланков,
Всяческих постановлений —
«Именем Великой Польши».
В пятом — отзывы, статейки:
Их почитывает, чтобы
Меланхолию развеять.
Потайной ещё есть ящик,
Где реликвия святая:
Моя метрика — хранится.
Ну а нижний, самый крупный —
Ей самой открыть непросто —
Гробом будет мне по росту.
Рафал Воячек
;Pewna komoda, czyli;
Ile ;mier; ma szuflad!
W pierwszej
Sk;ada sobie moje wiersze
Kt;rymi j; sobie skarbi;.
W drugiej szufladzie najpewniej
Przechowuje kosmyk w;os;w
Z czas;w gdy mia;em 5 lat.
W trzeciej znowu prze;cierad
Z moj; pierwsz; nocn; zmaz;
I ;wiadectwo maturalne.
Za; w czwart; zbiera rachunki
Upomnienia i sentencje
"W imieniu Rzeczypospolitej".
W pi;tej recenzje opinie
Kt;re by si; po;mia; czyta
Kiedy jest melancholijna.
Musi te; mie; wielce skryt;
Gdzie spoczywa rzecz naj;wi;tsza:
Akt mojego urodzenia.
A najni;sza i najwi;ksza
- samej ju; wysun;; trudno -
B;dzie dla mnie w sam raz trumn;.
Сколько ящичков в комоде
Смерти! В первом — ей в угоду
Мной написанные песни.
Во втором запрятан, верно,
Завиток волос, что срезан
С головы моей в пять лет.
В третьем — первая простынка,
Что подростком я запачкал.
Аттестат мой школьный — там же.
А в четвёртом — стопка бланков,
Всяческих постановлений —
«Именем Великой Польши».
В пятом — отзывы, статейки:
Их почитывает, чтобы
Меланхолию развеять.
Потайной ещё есть ящик,
Где реликвия святая:
Моя метрика — хранится.
Ну а нижний, самый крупный —
Ей самой открыть непросто —
Гробом будет мне по росту.
Рафал Воячек
;Pewna komoda, czyli;
Ile ;mier; ma szuflad!
W pierwszej
Sk;ada sobie moje wiersze
Kt;rymi j; sobie skarbi;.
W drugiej szufladzie najpewniej
Przechowuje kosmyk w;os;w
Z czas;w gdy mia;em 5 lat.
W trzeciej znowu prze;cierad
Z moj; pierwsz; nocn; zmaz;
I ;wiadectwo maturalne.
Za; w czwart; zbiera rachunki
Upomnienia i sentencje
"W imieniu Rzeczypospolitej".
W pi;tej recenzje opinie
Kt;re by si; po;mia; czyta
Kiedy jest melancholijna.
Musi te; mie; wielce skryt;
Gdzie spoczywa rzecz naj;wi;tsza:
Akt mojego urodzenia.
A najni;sza i najwi;ksza
- samej ju; wysun;; trudno -
B;dzie dla mnie w sam raz trumn;.
Вороны
В гнетущий холод, в непогоду,
Когда в селениях вокруг
Молитвы умолкает звук,
Господь, на скорбную природу,
На эту тишину и глушь
Ты с неба воронов обрушь.
Войска, чьи гнезда ветер хлещет,
Войска, чей крик печально строг,
Вы над крестами у дорог,
Над желтизною рек зловещих,
Над рвами, где таится ночь,
Слетайтесь! Разлетайтесь прочь!
И над французскими полями,
Где мертвецы хранят покой,
Кружитесь зимнею порой,
Чтоб жгла нас намять, словно пламя.
О крик тревожный черных стай,
Наш долг забыть нам не давай!
Но майских птиц с их чистым пеньем
Печалью не вспугни своей:
Оставь их тем, кто средь полей
Навеки нашим пораженьем,
Не знающим грядущих дней,
Прикован к немоте корней.
Артюр Рембо
В гнетущий холод, в непогоду,
Когда в селениях вокруг
Молитвы умолкает звук,
Господь, на скорбную природу,
На эту тишину и глушь
Ты с неба воронов обрушь.
Войска, чьи гнезда ветер хлещет,
Войска, чей крик печально строг,
Вы над крестами у дорог,
Над желтизною рек зловещих,
Над рвами, где таится ночь,
Слетайтесь! Разлетайтесь прочь!
И над французскими полями,
Где мертвецы хранят покой,
Кружитесь зимнею порой,
Чтоб жгла нас намять, словно пламя.
О крик тревожный черных стай,
Наш долг забыть нам не давай!
Но майских птиц с их чистым пеньем
Печалью не вспугни своей:
Оставь их тем, кто средь полей
Навеки нашим пораженьем,
Не знающим грядущих дней,
Прикован к немоте корней.
Артюр Рембо
Окно - роза
Там лап ленивых плавное движенье
Рождает страшный тишины раскат,
Но вот одна из кошек, взяв мишенью
Блуждающий по ней тревожно взгляд,
Его вбирает в свой огромный глаз, -
И взгляд, затянутый в водоворот
Зрачка, захлебываясь и кружась,
Ко дну навстречу гибели идет,
Когда притворно спящий глаз, на миг
Открывшись, вновь смыкается поспешно,
Чтоб жертву в недрах утопить своих:
Вот так соборов окна-розы встарь,
Взяв сердце чье-нибудь из тьмы кромешной,
Его бросали богу на алтарь.
Райнер Мария Рильке
Перевод К. Богатырев
Die Fensterrose
Da drin: das träge Treten ihrer Tatzen
macht eine Stille, die dich fast verwirrt;
und wie dann plötzlich eine von den Katzen
den Blick an ihr, der hin und wieder irrt,
gewaltsam in ihr großes Auge nimmt, -
den Blick, der, wie von eines Wirbels Kreis
ergriffen, eine kleine Weile schwimmt
und dann versinkt und nichts mehr von sich weiß
wenn dieses Auge, welches scheinbar ruht,
sich auftut und zusammenschlägt mit Tosen
und ihn hineinreißt bis ins rote Blut -:
So griffen einstmals aus dem Dunkelsein
der Kathedralen große Fensterrosen
ein Herz und rissen es in Gott hinein.
Rainer Maria Rilke
Там лап ленивых плавное движенье
Рождает страшный тишины раскат,
Но вот одна из кошек, взяв мишенью
Блуждающий по ней тревожно взгляд,
Его вбирает в свой огромный глаз, -
И взгляд, затянутый в водоворот
Зрачка, захлебываясь и кружась,
Ко дну навстречу гибели идет,
Когда притворно спящий глаз, на миг
Открывшись, вновь смыкается поспешно,
Чтоб жертву в недрах утопить своих:
Вот так соборов окна-розы встарь,
Взяв сердце чье-нибудь из тьмы кромешной,
Его бросали богу на алтарь.
Райнер Мария Рильке
Перевод К. Богатырев
Die Fensterrose
Da drin: das träge Treten ihrer Tatzen
macht eine Stille, die dich fast verwirrt;
und wie dann plötzlich eine von den Katzen
den Blick an ihr, der hin und wieder irrt,
gewaltsam in ihr großes Auge nimmt, -
den Blick, der, wie von eines Wirbels Kreis
ergriffen, eine kleine Weile schwimmt
und dann versinkt und nichts mehr von sich weiß
wenn dieses Auge, welches scheinbar ruht,
sich auftut und zusammenschlägt mit Tosen
und ihn hineinreißt bis ins rote Blut -:
So griffen einstmals aus dem Dunkelsein
der Kathedralen große Fensterrosen
ein Herz und rissen es in Gott hinein.
Rainer Maria Rilke
Вы напрасно за мной ходили:
Я с нуждой — не разлить водой.
У меня штаны худые,
И карман у меня пустой.
У меня голова дырява,
Даже имя свое забыл.
На окошке цветок деряба,
За окошком — бурьян да пыль.
Все меняется в этом мире,
Не меняюсь лишь я ничуть.
Дохнут мухи в моей квартире,
Не найдя ничего куснуть.
Сам с собой не найду я сладу,
Не могу по-другому жить.
Мне хотя б на штаны заплату,
Мне хотя бы карман зашить…
Сергей Потехин
Я с нуждой — не разлить водой.
У меня штаны худые,
И карман у меня пустой.
У меня голова дырява,
Даже имя свое забыл.
На окошке цветок деряба,
За окошком — бурьян да пыль.
Все меняется в этом мире,
Не меняюсь лишь я ничуть.
Дохнут мухи в моей квартире,
Не найдя ничего куснуть.
Сам с собой не найду я сладу,
Не могу по-другому жить.
Мне хотя б на штаны заплату,
Мне хотя бы карман зашить…
Сергей Потехин
Поэма о Солеа
Суха земля,
тиха земля
ночей
безмерных.
(Ветер в оливах,
ветер в долинах.)
Стара земля
дрожащих
свечек.
Земля
озер подземных.
Земля
летящих стрел,
безглазой смерти.
(Вихрь в полях,
ветерок в тополях.)
Федерико Гарсия Лорка
Перевод А. Гелескула
Суха земля,
тиха земля
ночей
безмерных.
(Ветер в оливах,
ветер в долинах.)
Стара земля
дрожащих
свечек.
Земля
озер подземных.
Земля
летящих стрел,
безглазой смерти.
(Вихрь в полях,
ветерок в тополях.)
Федерико Гарсия Лорка
Перевод А. Гелескула
Смерть Петенеры
В белом домике скоро отмучится
Петенера, цыганка-разлучница.
Кони мотают мордами.
Всадники мертвые.
Колеблется, догорая,
свеча в ее пальцах нетвердых,
юбка ее из муара
дрожит на бронзовых бедрах.
Кони мотают мордами.
Всадники мертвые.
Острые черные тени
тянутся к горизонту.
И рвутся гитарные струны
и стонут.
Кони мотают мордами.
Всадники мертвые.
Фредерико Гарсия Лорка
Перевод А. Гелескула
В белом домике скоро отмучится
Петенера, цыганка-разлучница.
Кони мотают мордами.
Всадники мертвые.
Колеблется, догорая,
свеча в ее пальцах нетвердых,
юбка ее из муара
дрожит на бронзовых бедрах.
Кони мотают мордами.
Всадники мертвые.
Острые черные тени
тянутся к горизонту.
И рвутся гитарные струны
и стонут.
Кони мотают мордами.
Всадники мертвые.
Фредерико Гарсия Лорка
Перевод А. Гелескула
После казни в Женеве
Тяжелый день... Ты уходил так вяло...
Я видел казнь: багровый эшафот
Давил как будто бы сбежавшийся народ,
И солнце ярко на топор сияло.
Казнили. Голова отпрянула, как мяч!
Стер полотенцем кровь с обеих рук палач,
А красный эшафот поспешно разобрали,
И увезли, и площадь поливали.
Тяжелый день... Ты уходил так вяло...
Мне снилось: я лежал на страшном колесе,
Меня коробило, меня на части рвало,
И мышцы лопались, ломались кости все...
И я вытигивался в пытке небывалой
И, став звенящею, чувствительной струной, -
К какой-то схимнице, больной и исхудалой,
На балалайку вдруг попал едва живой!
Старуха страшная меня облюбовала
И нервным пальцем дергала меня,
«Коль славен наш господь» тоскливо напевала,
И я вторил ей, жалобно звеня!..
Константин Случевский
Тяжелый день... Ты уходил так вяло...
Я видел казнь: багровый эшафот
Давил как будто бы сбежавшийся народ,
И солнце ярко на топор сияло.
Казнили. Голова отпрянула, как мяч!
Стер полотенцем кровь с обеих рук палач,
А красный эшафот поспешно разобрали,
И увезли, и площадь поливали.
Тяжелый день... Ты уходил так вяло...
Мне снилось: я лежал на страшном колесе,
Меня коробило, меня на части рвало,
И мышцы лопались, ломались кости все...
И я вытигивался в пытке небывалой
И, став звенящею, чувствительной струной, -
К какой-то схимнице, больной и исхудалой,
На балалайку вдруг попал едва живой!
Старуха страшная меня облюбовала
И нервным пальцем дергала меня,
«Коль славен наш господь» тоскливо напевала,
И я вторил ей, жалобно звеня!..
Константин Случевский
М. А. Давыдов вспоминал:
«Вообще Малевич приносил Н. И. Харджиеву несчастье. Два его визита в комнатушку Харджиева в Марьиной Роще на первом этаже завершились грабежами хозяина.
— Я иду его провожать, возвращаюсь — полная пустота, даже подушку утащили. Ну что же, утешал себя я, где появляется Малевич — там воцаряется беспредметность»
«Вообще Малевич приносил Н. И. Харджиеву несчастье. Два его визита в комнатушку Харджиева в Марьиной Роще на первом этаже завершились грабежами хозяина.
— Я иду его провожать, возвращаюсь — полная пустота, даже подушку утащили. Ну что же, утешал себя я, где появляется Малевич — там воцаряется беспредметность»
MARE INTERNUM
Я — солнца древний путь от красных скал Тавриза
До темных врат, где стал Гераклов град — Кадикс.
Мной круг земли омыт, в меня впадает Стикс,
И струйный столб огня на мне сверкает сизо.
Вот рдяный вечер мой: с зубчатого карниза
Ко мне склонился кедр и бледный тамариск.
Широко шелестит фиалковая риза,
Заливы черные сияют, как оникс.
Люби мой долгий гул, и зыбких взводней змеи,
И в хорах волн моих напевы Одиссеи.
Вдохну в скитальный дух я власть дерзать и мочь,
И обоймут тебя в глухом моем просторе
И тысячами глаз взирающая Ночь,
И тысячами уст глаголящее Море.
Максимилиан Волошин, 1907
Я — солнца древний путь от красных скал Тавриза
До темных врат, где стал Гераклов град — Кадикс.
Мной круг земли омыт, в меня впадает Стикс,
И струйный столб огня на мне сверкает сизо.
Вот рдяный вечер мой: с зубчатого карниза
Ко мне склонился кедр и бледный тамариск.
Широко шелестит фиалковая риза,
Заливы черные сияют, как оникс.
Люби мой долгий гул, и зыбких взводней змеи,
И в хорах волн моих напевы Одиссеи.
Вдохну в скитальный дух я власть дерзать и мочь,
И обоймут тебя в глухом моем просторе
И тысячами глаз взирающая Ночь,
И тысячами уст глаголящее Море.
Максимилиан Волошин, 1907
Вот все, что я могу вам дать,
Лишь это — и печаль,
Лишь это — и в придачу Луг
И луговую даль.
Пересчитайте еще раз,
Чтоб мне не быть в долгу, —
Печаль — и Луг — и этих
Пчел, Жужжащих на Лугу.
Эмили Дикинсон, 1858
Перевод Г. Кружкова
Лишь это — и печаль,
Лишь это — и в придачу Луг
И луговую даль.
Пересчитайте еще раз,
Чтоб мне не быть в долгу, —
Печаль — и Луг — и этих
Пчел, Жужжащих на Лугу.
Эмили Дикинсон, 1858
Перевод Г. Кружкова
А люди? Ну на что мне люди?
Идёт мужик, ведёт быка.
Сидит торговка: ноги, груди,
Платочек, круглые бока.
Природа? Вот она, природа, —
То дождь и холод, то жара.
Тоска в любое время года,
Как дребезжанье комара.
Конечно, есть и развлеченья:
Страх бедности, любви мученья,
Искусства сладкий леденец,
Самоубийство, наконец.
Георгий Иванов, 1944
Идёт мужик, ведёт быка.
Сидит торговка: ноги, груди,
Платочек, круглые бока.
Природа? Вот она, природа, —
То дождь и холод, то жара.
Тоска в любое время года,
Как дребезжанье комара.
Конечно, есть и развлеченья:
Страх бедности, любви мученья,
Искусства сладкий леденец,
Самоубийство, наконец.
Георгий Иванов, 1944